— Гм! — хмыкнул Ретиф. — Серпом, говорите… Это надо посмотреть.
   — К тому же, дорогой мой, не будешь же держать дочерей в табакерке, — продолжал Ревельон. — Разве в один прекрасный день вы не выдадите Инженю замуж?
   — Хотелось бы как можно быстрее, мой дорогой господин Ревельон; у меня даже есть соображения насчет приданого.
   — А-а! Поэтому мы и говорим о ста ливрах, что я вручу вам в обмен на брошюру…
   Ретиф встрепенулся.
   — Не спорьте, это сделка! За брошюру я вам дам сто ливров, прелестное шелковое платье для Инженю… Им займется госпожа Ревельон, она знает в этом толк. Наконец, обои с Грациями и Временами года я могу прислать вам, когда захотите; только я запамятовал ваш адрес, дорогой господин Ретиф.
   — Улица Бернардинцев, близ Телячьей площади.
   — Прекрасно… Но когда я получу рукопись?
   — Через два дня.
   — Вы гений! — воскликнул Ревельон, с восторгом глядя на Ретифа и потирая руки. — Всего через два дня! Эта речь сделает меня выборщиком, а может быть, депутатом!
   — Значит, мы обо всем договорились, — сказал Ретиф. — Но, скажите, дорогой господин Ревельон, который час?
   — Пробило восемь.
   — Уже восемь! Надо спешить, пусть скорее позовут Инженю.
   — Так рано… Что вас гонит?
   — Время, черт возьми!
   — Полноте! Позвольте ей полчасика поиграть в саду с моими дочерьми… Вот, вы слышите их?
   И Ревельон с отеческой улыбкой распахнул дверь в сад, откуда слышался щебет чистых, веселых голосов: девушки, взявшись за руки, кружились в танце и пели.
   Погода стояла теплая; гвоздики и розы наполняли благоуханием воздух в саду; Ретиф с грустью высунул поседевшую голову в открытую дверь и смотрел на беззаботных девушек: их белеющие тени кружились в легкой сумеречной дымке.
   Эти очаровательные видения пробудили в Ретифе воспоминания о его юности, воспоминания тем более острые, что они, конечно, были совсем не целомудренные; ибо из-под шпалеры, увитой листьями и виноградными гроздьями, можно было бы заметить, что его глаза горят тем блеском, который испугал бы девушек даже более смелых, чем наша светлая и чистая Инженю.
   Прекрасное дитя, внезапно оторванное от своих забав грубым голосом г-на Ревельона, позвавшего девушку, и более робким голосом Ретифа, стряхнувшего с себя греховные мечты, попрощалось с подружками, нежно их расцеловав.
   Потом Инженю набросила на слегка приоткрытые, повлажневшие плечи короткую полотняную накидку под стать своему платью и, все еще возбужденная задорным танцем, поклонилась г-же Ревельон, улыбнувшейся ей в ответ, и г-ну Ревельону, отечески поцеловавшему ее в лоб; затем она положила круглую, все еще дрожавшую ручку на потертый рукав отцовского сюртука.
   Старшие еще много раз обращались друг к другу со словами прощания, а девушки переглядывались; оба отца напомнили друг другу о своих взаимных обещаниях; после этого г-н Ревельон оказал Ретифу небывалую честь, лично проводив его до входных ворот.
   Здесь почтенный негоциант был встречен поклонами группы рабочих с его собственной фабрики, которые о чем-то оживленно беседовали, но замолчали, расступившись, едва они увидели хозяина.
   Ревельон с достоинством ответил на приветствие рабочих — оно было слишком униженным, а потому казалось притворным, — затем поднял глаза, чтобы взглянуть на небо, которое в южной стороне окрасилось каким-то странным цветом, похожим на зарево пожара, в последний раз дружески кивнул своему приятелю Ретифу и вернулся в дом.

XXI. ОТЕЦ И ДОЧЬ

   По дороге писатель, обдумывающий те выгоды, какие принес ему проведенный у Ревельона вечер, идя под руку с Инженю, не переставал наблюдать за всем, что происходило вокруг.
   Его удивили озабоченные, даже испуганные лица рабочих Ревельона.
   Обычно после работы парижские рабочие беседуют или спят, если только не отправляются развлечься в театр или кабачок.
   Если они беседуют, то с той неторопливой беспечностью, что свидетельствует о дневной усталости и всегда составляет отличительную черту парижанина, когда он со всеми своими способностями чувствовать и жить замыкается в себе, вместо того чтобы думать и действовать.
   Эта инстинктивная животная способность составляет преимущество тех великолепных организмов, которые называют пролетариями Парижа, натур, столь же хорошо приспособленных для отдыха, сколь и для действия; парижские пролетарии издавна срывали все козни власти, считавшей их готовыми действовать, когда те желали отдыхать, и готовыми отдыхать, когда тем приходила охота действовать.
   Для каждого истинного парижанина поведение прохожих или зевак говорит о столь многом, что он всегда безошибочно угадывает их намерения, стоит ему лишь увидеть, как, останавливаясь на перекрестках, они оглядываются по сторонам или как-то совершенно по-особому задерживаются в людных местах.
   Поэтому Ретиф понял, увидев встревоженных и переполошившихся в своих муравейниках рабочих, что их занимает какое-то событие, и событие немаловажное.
   Но его воображение было вынуждено смириться перед невероятным. Да и что, черт возьми, могло случиться в этом городе Париже! Взрыв недовольства? Пустяк! В течение ста лет ничего другого и не происходит!
   Вот почему Ретиф быстро забыл о тех мыслях, что вызвало у него оживление среди рабочих, и он, чтобы как-то заинтересовать Инженю, стал говорить ей о морали и о назидательном примере своего друга.
   — Какой прекрасный дом у господина Ревельона! — воскликнул он. — Не правда ли, Инженю?
   — Конечно, папочка.
   — Прекрасный дом, созданный благодаря честному труду!
   — И удаче, — добавила Инженю. — Ведь многие трудятся, но им везет меньше.
   — М-да, — хмыкнул Ретиф.
   — Например, вы, — продолжала Инженю, — работаете по двенадцать часов в день, вы талантливы…
   — Договаривай, договаривай…
   — Но у вас, папочка, нет такого прекрасного дома, как у господина Ревельона.
   — Верно, — закашлявшись, согласился Ретиф, — но у меня есть другое.
   — Что же?
   — Настоящее сокровище! — ответил Ретиф.
   — Сокровище? — воскликнула Инженю с простодушным любопытством, достойным ее имени. — О, но почему же вы им не пользуетесь, отец?
   — Милое дитя, это сокровище принадлежит только мне, и если я не могу разделить его ни с кем, то никто и не может отнять его у меня.
   — Что же это…
   — Прежде всего — это чистая совесть… Инженю недовольно поморщилась.
   — Что с тобой?
   — Ничего, отец. Я просто переступила сточную канаву.
   — Я повторяю тебе, что чистая совесть бесценна!
   — Отец, разве каждый человек не владеет этим сокровищем?
   — О дитя!
   Совершенно ясно, что Инженю не читала «Совращенной поселянки».
   — Ты обратила внимание на рабочих у ворот Ревельона? — спросил Ретиф, переводя разговор на другую тему. — Вот идут двое, очень на них похожие.
   — Может быть, вы и правы, — сказала Инженю, отходя в сторону, чтобы дать пройти или, вернее, в большой спешке пробежать троим мужчинам, направлявшимся в сторону набережных.
   — Честные рабочие! — продолжал Ретиф. — Они спешат к своему ужину после тяжелого дневного труда, устремляются к нему таким же быстрым, торопливым шагом, как устремляемся к удовольствиям мы. Эти создания достойны уважения, не правда ли, Инженю?
   — Конечно, отец.
   — Может ли быть судьба более счастливая, чем судьба хозяйки, которая летом поджидает их на пороге дома, а зимой у очага? Струится свежий воздух, или в очаге пылает сухая виноградная лоза; в доме слышны крики новорожденного и пение кастрюли, в которой варится семейный ужин. Тем временем приходит рабочий — его с нетерпением ждут, он счастлив, он протягивает руки к детям и жене, принимает и расточает чистосердечные ласки, хотя они кажутся ему несколько затянувшимися, ибо у него разыгрался аппетит. На столе уже дымится ужин; дети рассаживаются вокруг вкусно пахнущей кастрюли, стучат табуретками, садясь теснее друг к другу, а мать, устроившая всю эту радость, улыбается и забывает о себе в созерцании сего мирного счастья… И подобная картина повторяется каждый день!
   — Постойте! — промолвила Инженю (она, наверное, менее пасторального писателя наслаждалась этим идиллическим нравоучением, слишком прилизанным, чтобы быть по-настоящему убедительным). — По-моему, я слышу какой-то странный шум. А вы слышите, отец?
   — Где?
   — Вон там.
   И она показала рукой в сторону мостов. Ретиф прислушался.
   — Ничего не слышу, — сказал он. — Разве это не шум карет?
   — О нет, отец, совсем нет: это похоже на гул множества голосов.
   — Так, голоса… Почему голоса? Да еще во множестве? Будь осторожнее, Инженю, не впадай в преувеличения, которые портят все добрые свойства человеческой натуры.
   — Мне показалось, будто я слышу…
   — Когда кажется, нельзя ничего утверждать с уверенностью.
   — Я ничего и не утверждаю, отец.
   — Поэтому я и говорил тебе, дитя мое, что счастье бедняков относительно больше счастья богачей.
   — Неужели? — удивилась Инженю.
   — Да, ибо оно состоит из небольшой суммы материального счастья, к которой прибавляется неисчислимая сумма нравственных наслаждений… Ах, ты разглядываешь прекрасных лошадей, везущих фаэтон этой красивой дамы?
   — Да, отец.
   — Вспомни, дитя мое, слова женевца Руссо…
   — Какие, отец?
   — «Жена угольщика достойна большего уважения, чем любовница принца».
   — Быть уважаемой не означает быть счастливой, отец.
   — Хм! Инженю, разве возможно счастье без уважения? Я вот мечтаю для тебя лишь об одном.
   — О чем же, отец?
   — Чтобы какой-нибудь рабочий, добрый, с благородными мозолистыми ладонями, просил у меня твоей изящной, нежной руки.
   — И вы отдадите ему мою руку?
   — Немедленно.
   — Но тогда чем же станет для вас то счастье, которое всего несколько минут назад вы так проникновенно описывали? Кто разведет огонь в очаге? Кто заставит петь кастрюлю? Кто приготовит вам суп? Кто будет протягивать вам руки всякий раз, когда вы возвращаетесь от книготорговцев, не получив денег?.. Вы прекрасно понимаете, что, если у вас не будет меня, вы принесете в жертву ваше собственное счастье счастью другого!
   — И твоего тоже! Разве не в этом долг отца?
   — Нет, вы не принесете себя в жертву моему счастью. Ведь я не буду счастлива, — живо возразила Инженю.
   Справедливость этих слов так сильно поразила Ретифа, что он остановился, чтобы посмотреть в глаза девушке; но первое его впечатление уже сменилось другим: Инженю очень внимательно оглядывалась по сторонам, и это начало беспокоить Ретифа.
   К счастью для девушки, старый аргус наблюдал за всем вокруг во всеоружии своей опытности; со стороны набережных снова послышался шум, заставив насторожиться и Ретифа, и его дочь.
   — Теперь и я слышу! — воскликнул он. — Да, оттуда доносятся голоса, множество возбужденных голосов.
   И Ретиф свернул направо.
   — Отец, мы же идем не туда.
   — Да, мы идем на шум, — ответил Ретиф. — Там, без сомнения, готовится глава для моего «Ночного наблюдателя».

XXII. БЕСПОРЯДКИ

   Двигаясь прямо в ту сторону, откуда доносился шум, Ретиф и Инженю вышли на набережную, и ничего неясного в этом гуле больше не осталось ни для них, ни для других.
   — Это на площади Генриха Четвертого или на площади Дофина! — вскричал Ретиф. — Пошли, Инженю, пошли скорее! Промедлив, мы уже ничего не увидим.
   — Идемте, отец! — ответила слегка запыхавшаяся девушка, но, тем не менее, прибавила шагу.
   Они вышли на угол набережной Морфондю.
   На Новом мосту собралась большая толпа: все зеваки, держась на расстоянии от костра, на котором жгли чучело, хором вторили пению смутьянов, танцующих на площади Дофина.
   Нечто завораживающее было в этом зрелище: масса лиц, озаренных отблесками яркого пламени! Люди, высунувшиеся изо всех окон! Блеск множества горящих свечей! Тени, пляшущие на стенах домов, залитых красноватым светом!
   Ретиф, любитель живописного, не смог сдержать радостного возгласа. Инженю чувствовала, что ее довольно сильно теснят со всех сторон, и ей было очень трудно удерживать свою накидку и подол платья — одним словом, девушку слишком отвлекала толпа, не дававшая ей покоя, чтобы уделить зрелищу все то внимание, какое оно заслуживало.
   Ретиф, осведомившись у одного из стоявших рядом о причине, заставившей собраться здесь столько людей, наряду со всеми рукоплескал торжеству экономических и реформаторских идей, которые благодаря сожжению этого чучела озарят своим сиянием Францию.
   Но в ту минуту, когда он неистово хлопал в ладоши, делая замечания, достойные его философии, напротив него в толпе произошла какая-то большая перестановка, отбросив на группу людей, среди которых находился и Ретиф, самых остервенелых из тех, кто сжигал г-на де Бриена.
   Это случилось потому, что над головами толпы появились шапки конных солдат городской стражи и гривы лошадей: двигаясь резвым шагом, они трясли всадников.
   — Стража! Стража! — закричали тысячи перепуганных голосов.
   — Подумаешь, стража! — отвечали им хвастуны, привыкшие с детских лет презирать эту службу, охраняющую общественное спокойствие.
   Но часть зрителей упрямо оставалась на месте, несмотря на усилия самых робких, пытавшихся бежать.
   Во главе стражи шел или, точнее, ехал верхом ее командир шевалье Дюбуа, бесстрашный, но вместе с тем терпеливый солдат, один из тех замечательных образчиков жандармских офицеров, мягких, но, подобно своим лошадям, сохраняющих непоколебимую твердость посреди парижских беспорядков.
   Однако в тот вечер шевалье Дюбуа получил строгие приказы и не хотел допустить, чтобы публично сжигали чучела архиепископа и хранителя печатей под носом у бронзового Генриха IV, который, наверное, посмеивался над этим в бороду.
   Поэтому он быстро собрал небольшой отряд конных стражников и прибыл на место мятежа в самый разгар волнений.
   В его отряд входило около ста пятидесяти солдат; он приказал им пробиться в центр площади Дофина, к еще пылающему костру, служившему мятежникам прикрытием.
   Сначала появление Дюбуа было встречено выкриками, скорее насмешливыми, чем оскорбительными.
   Он подъехал к смутьянам и приказал им разойтись.
   Они ответили громким хохотом и свистом.
   Дюбуа прибавил, что, если они будут оказывать сопротивление, он атакует их.
   В ответ на угрозы мятежники стали бросать камни и размахивать палками.
   Повернувшись к солдатам, Дюбуа тотчас скомандовал им идти вперед, но не стрелять.
   Всадники пустили коней рысью; потом, освободив небольшое пространство — из-за возникшей паники толпа несколько поредела, — они перешли на галоп, и зеваки, сбивая друг друга с ног, бросились врассыпную.
   В парижских бунтах на самом деле неизменно участвуют две отличающиеся друг от друга фигуры: мятежник, выходящий на первый план, чтобы затевать беспорядки, и зевака, за чьей спиной мятежник прячется, когда дело завязалось.
   Однако в ту эпоху смутьяны играли по-крупному, за хорошие деньги: они провоцировали беспорядки, они же и сопротивлялись властям. Из глубокой убежденности или добросовестности они действовали самостоятельно или за счет тех, кто им платил, но все-таки действовали.
   Атака кавалеристов рассеяла зевак — на площади остались лишь мятежники. Из любопытных Ретиф и Инженю пытались бежать первыми, но их разлучила основная часть испуганных людей, и Ретиф попал в страшный хаос ног и рук, париков и шляп, которые искали своих хозяев (вернее, хозяева искали их).
   Оставшись одна, Инженю вскрикивала от ужаса всякий раз, когда ее толкало это безудержное, безумное животное, взбрыкивающее от страха и именуемое разбегающейся в панике толпой.
   Измученная, скованная в движениях, помятая, Инженю тоже упала бы, если бы на ее крики внезапно не бросился молодой человек; сбив с ног несколько человек, он пробился к ней и, обхватив за талию, потащил за собой с такой силой, на которую, казалось, не был способен.
   — Скорее, мадемуазель, скорее! — повторял он.
   — Что вам угодно, сударь?
   — Как что, мадемуазель?! Избавить вас от затруднений.
   — Где мой отец?
   — Не о вашем отце речь! Ведь вас могут растоптать, даже убить!
   — О Боже!
   — Воспользуйтесь образовавшимся просветом.
   — А мой отец?
   — Пошли, скорее! Стража сейчас начнет стрелять, а пули слепы… Идемте, мадемуазель, идемте!
   Инженю больше не противилась, слыша яростные крики теснимых мятежников и ругань всадников, в темноте избиваемых палками. Вдруг раздался выстрел: выпущенная из пистолета пуля попала в плечо командира стражи Дюбуа.
   Выйдя из себя, он приказал своим кавалеристам открыть огонь.
   Солдаты исполнили приказ.
   Началась стрельба, и после первого же залпа на мостовой можно было насчитать десять — двенадцать трупов.
   Тем временем Инженю — девушку быстро тянул за собой незнакомый спаситель — направлялась в сторону квартала, где она жила, беспрестанно повторяя:
   — Мой отец! Где мой отец?
   — Ваш отец, мадемуазель, вероятно, уже вернулся домой в надежде найти там вас… Где он живет? Где вы живете?
   — На улице Бернардинцев, близ Телячьей площади.
   — Прекрасно, ведите меня туда, — предложил молодой человек.
   — Боже мой, сударь, я плохо знаю Париж, — ответила Инженю. — Я никогда не выхожу одна, к тому же сейчас очень волнуюсь! О отец, бедный мой отец! Только бы с ним ничего не случилось!
   — Друг мой, — обернулся незнакомец к человеку, который, казалось, шел той же дорогой, — покажите мне, пожалуйста, улицу Бернардинцев.
   Вместо ответа, человек поклонился и скорее с видом проводника, нежели простого прохожего, оказывающего услугу, пошел впереди, исполняя просьбу.
   Так они прошли три или четыре сотни шагов.
   — Ой, мы уже пришли! — воскликнула Инженю. — Мы на нашей улице!
   — Чудесно! Теперь, мадемуазель, когда вы уже не так взволнованы, вы ведь узнаете свой дом, не правда ли?
   — Да, сударь, конечно.
   И Инженю, все сильнее дрожавшая от страха по мере приближения к дому, ускорила шаг.
   Наконец они подошли к двери дома Ретифа; он стоял в темном углублении этой мрачной и пустынной улицы, освещаемой лишь красным фонарем, который печально раскачивался на сильном ветру.
   И только здесь Инженю посмела посмотреть на того, кто ее спас.
   Это был молодой мужчина с благородным лицом и изящной фигурой; его несколько помятый костюм — правда, гораздо меньше, чем дух аристократизма, исходивший от его прически, белья, наконец, от всего его облика, — выдавал в нем дворянина. .
   Пока Инженю, с робостью глядя на него, рассыпалась в благодарностях, молодой человек любовался ее красотой и признавался в этом девушке своими дерзкими взглядами.
   Инженю отняла свою руку от руки незнакомца.
   — Разве вы не предложите мне ненадолго зайти к вам хотя бы для того, чтобы я уверился, что вы в полной безопасности? — спросил он Инженю с той бесцеремонной интонацией, что в те времена была свойственна дворянскому сословию, привыкшему ни в чем не встречать отказа.
   — Сударь, моего отца нет дома, — возразила Инженю, — и я не смею без его разрешения пригласить вас.
   — Но как тогда вы попадете в дом?
   — У меня свой ключ… ключ от прохода к дому.
   — А! Чудесно… Вы красивы, дитя мое!
   — Ах, сударь! — со вздохом, выдававшим весь ее страх,: ответила Инженю.
   — Что-с вами?
   — Сударь, я умираю от волнения за судьбу отца.
   — Понятно! Вы хотели бы, чтобы я поскорее ушел?
   — Ах, сударь, если бы вы могли спасти моего отца так же, как спасли меня!
   — Она прелестна! Но как зовут вашего отца?
   — Он писатель, зовут его Ретиф де ла Бретон,
   — Автор «Ножки Фаншетты» и «Совращенной поселянки»! Значит, вы его дочь! А вас как зовут?
   — Инженю.
   — Инженю?
   — Да, сударь.
   — Прелестно! Вы во всем достойны вашего имени!
   И незнакомец поклонился, отступив на шаг назад, чтобы еще раз получше рассмотреть девушку, по ошибке принявшую этот жест за знак уважения.
   — Я иду домой, сударь, — сказала после этого Инженю. — Но назовите, пожалуйста, ваше имя, чтобы я знала, кому мы обязаны столь многим!
   — Мадемуазель, буду ли я иметь честь снова увидеть вас? — спросил молодой человек.
   — Боже мой!
   — Что с вами?
   — Там, в тени, прячется человек, он шел за нами, а теперь ждет.
   — А! Но он же так любезно служил нам провожатым.
   — Но чего он хочет? Ведь мы уже пришли. Берегитесь, сударь, наша улица совсем безлюдная!
   — О мадемуазель, не беспокойтесь. Этот человек…
   — Кто?
   — Ну, это мой человек…
   Инженю вздрогнула, взглянув на этот неподвижно застывший призрак. Она взяла ключ и, поклонившись своему спасителю, приготовилась войти к себе, но незнакомец ее задержал.
   — Мне пришла в голову одна мысль, милое мое дитя, — сказал он.
   — Какая же, сударь?
   — Ваше нетерпение совсем неестественно: так быстро не покидают человека, оказавшего вам услугу, если не ждут другого.
   — Ох, сударь! Как вы можете такое подумать? — воскликнула Инженю, сначала покраснев, потом побледнев.
   — Случаются и более необыкновенные вещи… Почему бы такой красивой девушке, как вы, не иметь любовника?
   Инженю, смутившись от стыда, но больше испугавшись, чем устыдившись, резко открыла калитку и проскользнула в проход к дому.
   Молодой человек тщетно пытался последовать за ней, настолько быстро и ловко она от него убежала.
   Дверь захлопнулась, и в замке дважды повернулся ключ.
   — Угорь! — вскричал незнакомец. — Настоящий угорь! Он повернулся к человеку, что стоял у сточной канавы и ждал.
   — Оже, ты хорошо разглядел эту девушку? — спросил он. — Ты запомнил ее адрес? Знаешь имя ее отца? Заруби себе на носу: эта девушка должна быть моей!
   — Вы получите ее, ваша светлость! — почтительно ответил тот, к кому были обращены эти слова. — Но я позволю заметить вашему королевскому высочеству, что сейчас в Париже неспокойно, что вовсю стреляли на площади Дофина и еще стреляют на Гревской площади. Пули слепы, как только что ваша светлость изволили напомнить этой девчушке.
   — Тогда пошли, но твердо запомни адрес.
   — Это уже сделано, ваша светлость, сделано!
   — Как ты думаешь, ждет она любовника, а?
   — Об этом я буду иметь честь сообщить вашей светлости завтра.

XXIII. КРИСТИАН

   Инженю тем скорее рвалась домой, что боялась одного, надеясь на другое: боялась она молодого человека на улице, а надеялась встретить в доме другого молодого человека.
   Вот почему она желала вернуться так рано; вот почему она озиралась по сторонам на каждом перекрестке, пока Ретиф впустую расточал ей свою самую безупречную мораль, излагаемую в довольно изящных выражениях, чтобы произвести впечатление; вот почему Инженю, вместо того чтобы сердечнее, как, наверно, ей следовало бы отнестись к самоотверженности незнакомца, на площади Дофина вырвавшего ее из толпы, лишь поблагодарила его так, что только пробудила в нем подозрения.
   Великая добродетель девушек похожа на чистоту озер, отражающих небо; их прозрачность объясняется ясностью небосвода.
   Поэтому тот человек, кого Оже называл «ваша светлость», высказал, кажется, небезосновательное суждение.
   В самом деле, когда Инженю вошла в дом и поднялась на третий этаж, она нашла на лестничной площадке другого молодого человека: он сидел, обхватив руками голову, а узнав ее шаги, встал.
   — Это вы, мадемуазель Инженю? — спросил он девушку.
   — Да, я, господин Кристиан.
   — Я ждал вас с таким нетерпением! А ваш отец идет наверх? Или, как обычно, берет свечу у соседа-бакалейщика?
   — Мой отец не вернулся и, быть может, не вернется никогда…
   — Почему вы говорите мне об этом таким грустным тоном, мадемуазель?
   — Значит, вы не знаете, что в городе дерутся?
   — Дерутся?! Где?
   — На Новом мосту дозор стражников сражается с горожанами.
   — Разве это возможно?
   — Они стреляют из ружей, убивают всех подряд… Я чуть не погибла, а мой несчастный отец, наверно, убит.
   — Не плачьте! Не плачьте! Еще есть надежда.
   — Ах, нет! Иначе он вернулся бы.
   — Надейтесь, говорю я вам… Вы же вернулись.
   — Меня спасли! А он…
   — Кто вас спас?
   — Мужчина, молодой человек… Ах, господин Кристиан, мой отец не вернется!
   — Не угодно ли вам, чтобы я отправился его искать?
   — Я очень хотела бы… Но…
   — Я рассчитывал на это мгновение, чтобы сказать вам одно слово, одно-единственное! Я знаю, где вы ужинали, я видел, как вы вышли с вашим отцом, когда у ворот стояли рабочие господина Ревельона; я поспешил вперед, чтобы прийти первым и ждать вас на лестнице.
   — Но, господин Кристиан…
   — Ах, как вы задержались! С каким волнением я ждал вас! Как часто я открывал и закрывал дверь той маленькой комнаты, которую снял в доме, чтобы иметь право входить в него с ключом, общим для всех жильцов! Ах, мадемуазель Инженю, вот уже шесть недель, как я вижу вас каждый день, и вот уже третий день я говорю с вами украдкой: так больше я не могу, вы должны сказать, что вы думаете обо мне.
   — Господин Кристиан, я думаю, что вы очень добрый молодой человек и слишком ко мне снисходительны.
   — И это все?
   — Но эта снятая вами комната, где вы не живете, этот костюм, который вы обычно не носите, та поспешность, с какой вы спрашиваете меня о том, что женщинам может внушить только привычка…