— Народ! — убежденно ответил Марат. — Народ достаточно силен, чтобы сломить все, либо дожидаясь своего часа, либо в едином порыве поднявшись на борьбу; народ, который может быть терпеливым, потому что он вечен, и который становится непобедимым, как только он больше не желает терпеть!
   — Ну и ну, черт возьми! — промолвил Оже. — Вам известно, дорогой друг, как называется то, что вы сейчас предлагаете?
   — Это называется гражданской войной.
   — А как же начальник полиции? Командир городской стражи?
   — Полно! — сказал Марат. — Неужели вы думаете, что надо выходить на улицы и кричать: «Долой буржуа!» Это будет глупо и бесполезно; вас арестует первый же встречный буржуа. Силен, очень силен тот человек, кто живет в подземелье и оттуда, словно древние пророки, обращается к народу с притчами.
   — Живет в подземелье? — поразился Оже. — Разве еще существуют подземелья?
   — Конечно! — ответил Марат.
   — И где же?
   — Везде! Я, например, живу в подземелье, а вот вам, простым смертным, на это не хватит мужества! Ведь я тружусь и творю; я обхожусь без солнца, потому что в моей голове горит пламя, и моим глазам хватает этого светильника. Мне нравится одиночество, потому что оно не лжет и дает возможность работать; я ненавижу общество, потому что все люди в нем уродливы и глупы!
   Оже посмотрел на своего друга и удивился, что тот, будучи невероятно безобразным и злым, рассуждает с такой самоуверенностью.
   — Клубы, куда нет доступа посторонним, где за закрытыми дверями замышляют заговор против власти, таятся в подземелье! — продолжал Марат. — Анонимные газеты, что распространяются по изумленной Франции, делаются в подземелье! И те смутные слова, какие искусно внедряют в гущу толп, повторяют, не зная, кем они произнесены, тоже рождаются в подземелье! Поэтому, сами видите, дорогой мой собрат, у каждого, как и у меня, может быть свое подземелье, чтобы свободно предаваться революционной деятельности. Но безумен тот, кто не впряжется как лошадь в эту работу, уверяю вас! Безумец тот, кто не побежит впереди колесницы! Стремясь заставить эту махину остановиться, он будет раздавлен колесами.
   — Ну и что из этого следует? — спросил Оже.
   — Вы ненавидите Ревельона?
   — Да.
   — И хотите ему отомстить?
   — Еще бы!
   — Хорошо! В заключение скажу: погубите репутацию Ревельона в народе — и вы добьетесь своего!
   Оже не сразу оценил всю силу тех слов, которые словно случайно бросил ему страшный гений зла, по имени Марат.
   Обдумав их, Оже испугался того света, каким слова Марата озарили его коварный путь.
   Если погубить в народе репутацию Ревельона, что это даст Оже, а главное, к чему это приведет Ревельона?
   Задав себе этот, вопрос, Оже заглянул в пропасть и увидел на дне зловещий подкоп, который тайком вели под общество заговорщики; он подумал, что в тот момент, когда мина взорвется, в силу естественного закона те, кто находился наверху, опустятся вниз, а те, что были внизу, окажутся наверху.
   Что же предпринял Оже начиная с того дня?
   Это ведомо одному Богу.
   Но в предместье — в этом горниле смуты, всегда доступном для краснобаев, в этой печи, всегда разожженной для того, чтобы подогревать в ней тигли демагогии, — скоро стали поговаривать, что Ревельон — плохой богач, что избрание выборщиком вскружило ему голову и он стремится только к почестям.
   С глубокой ненавистью особенно часто повторялись те две аксиомы, что вовсе не были изобретением Ревельона, а разделялись всей буржуазией, которая сегодня, быть может, вслух их не высказывает, но в голове держит по-прежнему: «Народ подлежит держать в невежестве» и «Рабочий может прожить на пятнадцать су в день».
   Эти суждения, вырвавшиеся у Ревельона (ему даже в голову не приходило опасаться Оже), его кассир повторял всем, народ воспринял с неистовым негодованием и занес их в список своих отмщений вместе с изречением другого аристократа, более знаменитого, но и более несчастного, чем Ревельон.
   Это была фраза Фуллона: «Я заставлю парижан жрать сено с равнины Сен-Дени».
   Подобные слова в день, когда они становятся известны всем, приводят к гибели тех людей, кто их произносит, или тех несчастных, кому эти слова припишут.
   Однако Ревельон, спокойный перед этими угрозами, упивался только своей известностью и был беспечен, как бабочка, завороженная шелестом собственных крылышек.
   Он не замечал того, что отчетливо видели все: рабочие, получая, как положено, свое жалованье, бросали на кассира свирепые взгляды; среди этих людей, получающих обычно два ливра в день, находились отдельные фанатики общественного мнения, неспособные таить в себе порывы гнева; они делили на две части эти сорок су и говорили:
   — О чем только думает господин Ревельон? Неужели он хочет, чтобы мы зажирели? Ведь нам хватит и пятнадцати су; двадцать пять су — это лишнее!
   При этом глаза их горели, а скривившиеся в ухмылке бледные губы обнажали белые зубы.
   Чтобы успокоить этот гнев, Оже было достаточно в опровержение шепнуть хоть одно слово; ему стоило лишь заявить, что Ревельон никогда не высказывал этих суждений, и он, как верный слуга, снова вернул бы на сторону фабриканта всех недовольных: парижане — народ вспыльчивый, но, в сущности, по характеру добрый; он быстро соображает, но и быстро забывает.
   Однако Оже нарочно ничего не говорил.
   В течение одного или двух месяцев он воспринимал все эти слухи с добродушием человека, жалеющего своих собратьев, с добротой палача, который, даже готовя к казни приговоренного к смерти, вроде бы всегда сочувствует жертве, восклицая: «О жестокие судьи!»
   Поэтому вследствие молчания Оже слухи упрочились, гнев рабочих пустил столь глубокие корни, что даже Бог, преображающий сердца и тела, больше не давал себе труда прополоть это запущенное поле Франции, заросшее плевелами и ядовитым колючим чертополохом.
   — Правда ли, что двор, желая поощрить Ревельона, наградил его орденской лентой Святого Михаила? — спросили как-то Оже.
   Эту абсурдную новость, которую самый наивный честный человек встретил бы искренним смехом и сразу опроверг бы, как она того и заслуживала, Оже воспринял вопросом: «Неужели?», произнесенным с таким неподдельным удивлением, что нельзя было угадать, правдивая эта новость или ложная, знает о ней Оже или не знает.
   После этого все, кто еще не знал, верить ли этой новости, перестали сомневаться.
   Выходя из кассы Оже, рабочие повторяли, что сам кассир подтвердил: г-на Ревельона действительно наградили орденской лентой Святого Михаила.
   Теперь, наверное, необходимо в нескольких словах объяснить нашим читателям, почему г-н Оже стал столь ответственным политиком и столь безоговорочным сторонником народа.
   Но только ли ненависть и жажда мести двигали г-ном Оже, вынуждая его поступать так, как он поступал?
   Кое в чем так это и было: есть люди, которые не могут простить сделанного им добра, а Ревельон, к несчастью для него, сделал Оже немало добра.
   Однако двигали Оже не только ненависть и месть: он еще преследовал и выгоду.
   Оже работал на себя в той схватке Ревельона с народом, которая угрожала подорвать репутацию фабриканта.
   Отдельным людям нравится хаос так же, как хищные птицы любят бойню и смерть.
   Не в силах жить вместе с живыми существами, у которых им приходится отбивать пищу, хищные птицы жаждут бедствий: тогда им легко добыть кусок падали.
   Оже замыслил просто-напросто разорить своего хозяина, чтобы, когда наступит катастрофа, вырвать у Ревельона добрый кусок его состояния.
   Осуществления этой гнусной цели, ставшей его беспрестанной заботой, он добивался одновременно двумя способами — открытым и скрытным; открытый заключался в том, что Оже окончательно сбивал с толку Ревельона своими докладами о положении дел и ложными сообщениями; скрытный сводился к тому, что он поддерживал и разжигал ненависть, которую всегда вызывает у окружающих богатый коммерсант.
   К тому времени, когда надвигались те события, о которых мы еще расскажем, Ревельон начал ощущать, будучи не в состоянии объяснить себе это гнетущее чувство, тяжесть всех этих бросаемых на него злобных взглядов; до него доносились невнятные, приглушенные слова и фразы, какими люди бранили его.
   Но для него, коммерсанта, все эти предзнаменования, настороженные лица, исполненные ненависти взгляды, зловещие слухи сводились к двум словам: «репутация фирмы».
   Ревельон решил собрать все свои деньги, подобно тому как генерал, предчувствующий атаку, собирает своих солдат и советников.
   Ревельон располагал значительными средствами; в те времена не было других надежных вложений денег, кроме приобретения собственности или оборота капиталов в торговле.
   Ренты и акции потеряли всякую ценность с того времени, когда зашаталось государство.
   Ревельон отдал кассиру распоряжение составить точную опись всего капитала и приказал ему держать в запасе все свободные средства, не обращая их, однако, в наличные деньги.
   В одно прекрасное утро Ревельон намеревался обратить все свое имущество в деньги и без предупреждения выйти из своего дела как триумфатор через честно, но неожиданно открытую дверь.
   Он представлял себе радость детей, когда они вырвутся из этой уже отравленной атмосферы дома, когда в загородном поместье или в особняке, расположенном в тихом парижском квартале, выборщик Ревельон сможет жить как буржуа и именитый гражданин, никогда не видя других лиц, кроме лиц своих друзей.
   Расчет был весьма простой! Как генерал, если развивать предшествующее сравнение, держит в пределах досягаемости войска, что понадобятся ему во время боя, а в ожидании начала боевых действий использует для прикрытия местности тех же самых солдат, которые встанут под его знамена при первом ударе барабанов, так и Ревельон, собрав все свои ценные бумаги, обеспечил бы их быструю, всего лишь за месяц, реализацию: капиталы, которые он мог бы превратить в деньги в любую минуту, когда пожелает, покоились в надежных портфелях или у него самого.
   Оже разгадал маневр хозяина, а главное — он понял, что добыча от него ускользает.
   Ревельон благодаря чутью негоцианта сорвал расчеты злодея; но Оже, следуя общеизвестной истине «Кто не рискует, тот не выигрывает», осмелился продать часть этих бумаг, превратив их в звонкие луидоры.
   Эти луидоры Оже держал у себя в кассе и был готов ответить Ревельону, что времена стоят ненадежные, что почтенному выборщику может угрожать ненависть народа и, наверное, ему придется бежать, а когда люди бегут, делать это надо не с торговыми бумагами, но с добрыми, надежными луидорами, имеющими хождение во Франции и за границей.
   Это объяснение оправдывалось самой преданностью Оже своему хозяину, ибо ничто в прошлом Оже, то есть в известном Ревельону прошлом, не давало поводов ни к малейшему подозрению, и оно все спасало.
   Но Ревельон ничего не заподозрил: он даже не проверил кассу; луидоры, сложенные столбиками, безмятежно дремали в надежном, прочном мешке, который выбрал Оже, как это и подобает хорошему кассиру.
   Теперь, когда читатель составил себе то представление об Оже, какое входило в наши планы, мы выберемся из этого отвратительного гнезда, где жужжит множество гнусных насекомых, и обратимся к более отрадным картинам.
   Увы, эти картины быстро промелькнут перед нами! Ведь настала эпоха мимолетных радостей.

LV. ГЛАВА, В КОТОРОЙ РЕТИФ ДЕ ЛА БРЕТОН СТАЛКИВАЕТСЯ С ОДНОЙ НЕОЖИДАННОСТЬЮ ЗА ДРУГОЙ

   Папаша Ретиф, при всей своей недогадливости, тем не менее обратил внимание, что семейная жизнь его дочери неблагополучна.
   Оже, к которому он обратился с вопросами, ничего не ответил: Ретиф пытался заставить зятя разговориться, но тот сбежал из дома, где теперь появлялся очень редко, ибо все время отдавал своим клубам и своим тайнам.
   Обедали они, как мы уже писали, у Инженю; сначала обеды были не просто унылые, а тоскливые; потом они постепенно оживились; затем благодаря по-детски веселому смеху дочери они, наконец, стали напоминать Ретифу те славные дни предшествующего года, когда Инженю еще не была замужем и обхаживала отца, стремясь скрыть от него, что у нее есть возлюбленный.
   Мы помним, что эти дети обещали писать друг другу ежедневно, опускать и поднимать свои письма с помощью веревочки, и в каждом послании уверять, что они любят друг друга и будут любить вечно; эта твердо установленная программа неуклонно выполнялась, но для их счастья ее хватило ровно на две недели.
   И то, что должно было произойти, произошло. Кристиан, хотя и оставаясь более почтительным, чем когда-либо раньше, умолял ее так настойчиво, что Инженю поняла: было бы жестокостью по отношению к мужчине, неизменно верному своему слову, отказать Кристиану в часе такой же нежной беседы, что она даровала ему в Королевском саду.
   Правда, на этот раз свидание было назначено в Люксембургском саду. Кристиан просил встретиться от двух до трех часов дня. Он прекрасно знал, что делает, выбирая именно этот час: осенью очень рано темнеет, и влюбленный, сколь бы почтительным он ни был, всегда получает некое преимущество, оставаясь с возлюбленной в темноте.
   Еще неделя прошла в обмене письмами; но по прошествии этого времени Кристиан добился нового свидания, на этот раз в аллее Королевы.
   Однако ни на одном из этих свиданий Инженю не соглашалась пойти вместе с Кристианом ни в один, ни в другой из двух домиков, которые предоставил в распоряжение своего пажа господин граф д'Артуа.
   В конце концов эти встречи, по-прежнему сохраняя свой невинный характер, стали такими частыми, что Ре-тиф начал замечать отлучки дочери. Он расспросил Инженю, однако она уклонилась от ответа на его вопросы.
   Ретиф заподозрил, что от него скрывают какую-то тайну.
   Он прибегнул к хитрости, которая неизменно удается мужьям: однажды в полдень он вышел из дома, сказав дочери, что у него есть дело к своему книготорговцу и что он вернется только вечером, а сам укрылся в фиакре при въезде в предместье Сент-Антуан.
   Через несколько минут он увидел, как из дома вышла Инженю.
   Она тоже взяла фиакр; Ретиф поехал следом за дочерью и увидел, что Инженю сошла за Домом инвалидов.
   Здесь ее ожидал молодой человек.
   В нем Ретиф де ла Бретон узнал Кристиана.
   Ретиф возвратился домой, решив преподать Инженю незабываемый урок морали и заранее мысленно отделывал все периоды речи, с какой намеревался обратиться к дочери.
   Когда молодая женщина пришла домой, она застала отца, облачившегося в домашний халат и пытавшегося принять перед Инженю ту позу, что в театре именуют эффектной.
   Сделав это, он начал заранее приготовленную речь.
   Целых полчаса Ретиф де ла Бретон перечислял провинности дочери, превозносил Оже, жалея и прощая его; Ретиф понимал Оже и оправдывал то, что тот часто не бывает дома, ибо ему, вероятно, стало известно безнравственное поведение жены, а он сам с его кротким, о чем все знают, характером вынужден покоряться тирании дворянина.
   Инженю выслушала отца с привычным спокойствием; наконец, когда ее терпение иссякло, она тоже заговорила и без злобы, почти не повышая голоса, словно она была неземным созданием, которого не могут коснуться подобные гнусности, рассказала все о муже, поставив Оже на его истинное место и намалевав мерзавца в его подлинных красках.
   Мы говорим «намалевав», ибо считаем, что слово «изобразить» слишком слабое, когда мы говорим о том человеке, которого нам предстоит заклеймить.
   И кто же был удивлен, возмущен, кто настроился против Оже, обещая подать на него в суд, кто поклялся остро очинить свое перо и с его помощью уничтожить Оже? Конечно, Ретиф.
   Инженю успокоила отца. Это кроткое и прелестное создание было мудрее отца.
   Но рассказ Инженю настолько же настроил Ретифа против Оже, насколько вызвал у него симпатию к Кристиану; Ретиф, человек с пылким воображением, тотчас превратил пажа в героя романа.
   — А вот он, я имею в виду Кристиана, это совсем другое! — воскликнул Ретиф после того, как обрушил все проклятья на голову Оже. — Это очаровательный молодой человек; он должен жить вместе с нами. Из-за того, что злые люди нарушают законы общества, они постепенно снова бросают нас в объятия законов природы. Кристиан должен быть твоим настоящим мужем, милое мое дитя! Ты обязана, поскольку закон оказывается постыдным и обрекает тебя на вечное вдовство, на ужасные мучения, — обязана, повторяю, укрыться на груди твоего отца и просить старого защитника твоей молодости, чтобы он стал тебе новой опорой, придумал кое-что необычное и неслыханное ради твоего спасения.
   Инженю от изумления широко раскрыла глаза.
   — Послушай, дочь моя, сильные беды лечат сильными средствами! — промолвил Ретиф. — Я не хочу, чтобы ты и дальше терпела мерзкие ласки этого человека. Вполне хватит того, что ему в жертву был принесен нежный цветок твоей первой любви; тебе придется продавать себя в угоду снисходительности, которую предписывает закон, но, с моей точки зрения, осуждает нравственность. Следовательно, я, твой отец, приказываю тебе гнать мужа, если он еще захочет воспользоваться тобой на правах супруга. Ты слышишь, дочь моя? Ты прогонишь его!
   — Но я уже это сделала, — невозмутимо ответила Инженю.
   — Ты прогнала его?
   — Да.
   — И не уступила ему?
   — Конечно, нет.
   — Счастливое избавление! Однако, — прибавил Ретиф, подняв к потолку свои отцовские глаза, — однако я проливаю кровавые слезы, когда думаю о юной девственнице, ставшей жертвой этого негодяя и уподобившейся Андромеде, которую приковали к скале добродетели и супружества!
   — Но, по-моему, вы снова ошибаетесь, отец, — потупив глаза, сказала Инженю: после примирения с Кристианом несчастное дитя понимало, что есть тайны, которые могут заставить невинную женщину покраснеть, не давая при этом повода к дурным мыслям.
   — Почему ошибаюсь? — воскликнул Ретиф. — Разве я потерял память? Впал в детство? Не я ли, несчастный слепец, настаивал, чтобы ты отдала свою руку этому мерзавцу? Разве ты не стала его женой перед алтарем, а этот отъявленный мошенник — твоим супругом?
   — Стала, разумеется.
   — Разве мы не устроили свадебный ужин?
   — Увы!
   — Ужин, после которого я, отец семейства, представляющий и мать, покинувшую сей бренный мир, ввел мою дочь, согласно древнему обычаю, в спальню новобрачных…
   — Отец…
   — Откуда я вышел…
   — Отец!
   — … и куда вошел супруг?
   — Неужели вы уже забыли, о чем я вам сказала, отец?
   — А что ты сказала? Ну, хорошо! Я действительно совсем путаюсь!
   — Я вам сказала, что на месте супруга оказался господин граф д'Артуа, которого провели ко мне в спальню.
   — Ах, Боже мой, верно!.. Значит, это был принц! Даты, моя прекрасная, моя целомудренная Инженю, вполне достойна принца, достойна короля, достойна императора.
   — Отец, я думаю, вы опять ошибаетесь.
   — Почему ошибаюсь?
   — Отец, я вам сказала и повторяю, что при свете ночника, который я предусмотрительно не погасила, я узнала принца…
   — И что же?
   — То, что я, узнав принца, умоляла его пощадить мою невинность и мою честь, и принц, благородный, как рыцарь и честный, как дворянин, удалился, будучи учтивым мужчиной.
   — Вот как! Неужели он ушел?
   — Да, отец мой, и я должна признать, что господин граф д'Артуа был ко мне очень добр.
   — Договаривай же, бедное мое дитя!
   — Но, отец, я только могу повторить уже сказанное.
   — Тогда повтори.
   — Хорошо… Я вам рассказала, что после ухода господина графа д'Артуа, пощадившего мою невинность, в спальню вошел господин Кристиан, кем вы сейчас восхищались, отец.
   Инженю, покраснев, снова опустила глаза.
   — Ах, вот оно что! — воскликнул Ретиф. — Я все прекрасно понимаю! Того, чего не смогли добиться ни супруг, продавший свои священные права, ни принц, оставшийся честным, получил любовник, любовник, которого вел вечный Амур, этот юный бог, который, несмотря на то что у него повязка на глазах, видит все так ясно, — получил этот плут-паж, избегнувший смерти, то есть благодаря своим мольбам, своей бледности и своевременному приходу победу одержал господин Кристиан! Так вот, дочь моя, должен тебе сказать, меня это не сердит, даже, напротив… Ха-ха! Значит, это был господин Кристиан? О природа! О природа!
   Инженю ответила отцу очаровательной гримаской и жестами: с их помощью она, в конце концов, сумела опустить руки Ретифа, которые тот упрямо поднимал к Небесам!
   — Но господин Кристиан, как и другие, тоже ничего не добился, — ответила она, когда получила возможность
   сказать хотя бы слово, — а ведь я люблю господина Кристиана, и он любит меня…
   — Правда? — спросил Ретиф.
   — Да, он единственный, кто уважал меня больше других!
   — Вот как! — воскликнул Ретиф с удивлением, в котором обнаруживалось вполне обоснованное недоверие старика насчет невинности любовных забав. — Значит, то произошло позже… да, понимаю, жертва была принесена позже?
   — Вы опять ошибаетесь, отец! Ни раньше, ни позже.
   — Значит, ты осталась моей дочерью? — вскричал Ретиф с восхищением, не лишенным нотки сомнения. — Прежней Инженю? И вы, молодые, здоровые, любящие друг друга, упорно отстаивали свое мужественное целомудрие?
   Потом Ретиф, снова засомневавшись, спросил, глядя дочери прямо в глаза:
   — Неужели все, что ты мне рассказываешь, правда?
   — Отец, уверяю вас и клянусь памятью матери, что я не перестала быть вашей дочерью и честнейшей из женщин, каких вы знали, — ответила Инженю.
   Ретиф прочитал правду в темно-голубых, прозрачных, как воды швейцарских озер, глазах дочери.
   — Так-так! — воскликнул старик, явно не забывая своей первоначальной мысли. — Хорошо, надо устроить твою свадьбу.
   — Какую свадьбу?
   — Твою, я не хочу, чтобы нескромный Купидон украдкой похитил сие сокровище невинности и добродетели, которое так долго бережно хранили. Я буду тем жрецом, кто благословит твой новый брак; я призову мужа твоего, этого юного Кристиана; он, кстати, славный малый, любезный и благородный.
   Инженю вздрогнула от неожиданности.
   — Внемли, внемли мыслям моим, милая Инженю, — взывал к дочери Ретиф, — и ты поймешь, сколько молодости и великодушия еще живет в сердце твоего старого отца.
   — Я слушаю, — отозвалась Инженю, радуясь и вместе с тем тревожась.
   — Так вот, мы подберем тебе укромный, но радующий взор приют, — продолжал старик. — Ты устроишь в нем изящное гнездышко; я сам введу тебя туда и произнесу сакраментальные слова, что свяжут тебя узами с новым супругом; после этого тебе, ставшей поистине женой по моей воле и моему выбору, останется лишь остерегаться попасть на глаза закона, жестокого и слепого; но тебе хотя бы больше не придется краснеть перед отцом! Ну, а у меня, вместо грозящих мне одиночества и покинутости, будет двое детей, которые станут благословлять меня за ту тихую жизнь, какую обеспечит им мое твердое вмешательство! Да, не спорь, дорогая Инженю, это дело решенное. Ты представишь мне юного аристократа, и я спрошу, чисты ли его намерения, желает ли он, чтобы ты стала ему законной супругой в ожидании того часа, когда тебя соединят с ним неразрывные узы, а поскольку я не сомневаюсь, что он пойдет на это, то вскоре будет заключен и брак… Ну что, ты рада? Хорошо ли я исполнил роль доброго отца, разве не мне пришла в голову возвышенная и счастливая, достойная Руссо мысль, — она вызовет благосклонную улыбку истинной и святой философии — выдать замуж мою дочь по велению ее сердца и заповедям Бога наперекор людям и закону?
   Инженю в задумчивости — ибо ее подавляли не только слова, но и мысли отца — безвольно опустила руки, а старик взял и ласково поглаживал их. Личико Инженю, обычно такое нежное, стало непроницаемым, и в голубых ее глазах промелькнули решительные, холодные, как сталь, отблески.
   — Отец мой, я искренне, от всего сердца благодарю вас, — сказала она, — но мы с господином Кристианом уже условились на этот счет.
   — Как! — вскричал Ретиф. — Ты отказываешься?
   — Я воздаю должное вашей неисчерпаемой доброте, отец, но, сколь бы добры ко мне вы ни были, я не приму вашего предложения. Я понимаю, насколько оно смелое и соблазнительное, однако видя горе многих женщин, дала себе клятву никогда из-за своей оплошности не сталкиваться с этими страданиями. Нет, я не желаю быть любовницей мужчины, особенно мужчины, которого буду любить. Я люблю и чувствую, что это навсегда: моя душа не создана для того, чтобы изменять своим чувствам, в моей нынешней любви — вся моя жизнь! В тот день, когда я порву цепь, которой дала приковать себя к душе господина Кристиана, я умру! Быть может, когда-нибудь он разлюбит меня, это вероятно; однако меня утешает мысль, что тогда я умру от горя… Мне так лучше, чем умереть со стыда!
   Ретиф испуганно смотрел на дочь: ему никогда не доводилось встречать такое, даже в собственных романах, когда женщины говорят с такой убежденностью и такой рассудительностью.
   — Да, и вы должны согласиться со мной, отец, я уверена в этом, — продолжала Инженю. — В жизни любовница занимает ложное положение. Ведь у меня будут дети, как сказал мне господин Кристиан. И как мне с ними быть? Люди будут их презирать; я сама буду дрожать от страха, обнимая их! Нет, отец мой, нет, у меня есть гордость, которая выше даже моей любви. Никто не будет презирать меня в этом мире, но, если такое случится, я первая перестану себя уважать.