Неиссякаемая веселость молодого принца, благодаря которой он легко покорял все сердца, наконец-то вырвалась на волю.
   Собеседники слишком долго оставались серьезными.
   — Я продолжаю, — сказал граф д'Артуа. — Вы признали, что ваш первый способ, то есть похищение, аморален?
   — Увы, да!
   — Перейдем к разводу. Развод, или разрыв отношений, состоит из кляуз, крючкотворства адвокатов и невнятной судебной писанины, известной под названием мемуаров. Вы напечатаете мемуар, в котором, стремясь оправдать Инженю, обольете грязью ее мужа; муж опубликует мемуар, в котором, оправдывая себя, обольет грязью вас; жена тоже выпустит мемуар, в котором она сама вымажет себя грязью, и этого достаточно, чтобы ее не пожелал ни один порядочный мужчина. Да, это неизбежно!.. Ведь от всего, во что вгрызаются зубами четыре адвоката, Кристиан, остаются лишь обглоданные кости. Ответьте мне, разве морален этот законный способ, который в конце концов, это несомненно, вымажет грязью всех и, может быть, лишь укрепит права господина Оже на его супругу?
   Кристиан опустил голову.
   — Рассмотрим третий способ, каковым является дуэль, — продолжал принц. — Так вот, по моему мнению, он самый неразумный из всех. Вы вызываете этого человека на дуэль, не так ли? И делаете это, будучи уверенным в том, что убьете его!
   Кристиан пытался что-то возразить, но принц жестом потребовал молчания и продолжал разглагольствовать:
   — Я очень хочу верить, что вы не пойдете на дуэль с мыслью, что он убьет вас; но сами подумайте, ведь было бы чудовищной глупостью своей смертью предоставить Оже полную власть над его супругой! Итак, вы полагаете, что убьете его. Прекрасно, но позвольте мне заметить, дорогой мой, позвольте напомнить, что способ этот не рожден благими намерениями, хотя я, слава Богу, вовсе не святоша; вас начнет преследовать мой брат и отрубит вам голову из уважения к морали. Если я добьюсь вашего помилования, — но вы понимаете, что, если вы будете настаивать на дуэли, хотя этот способ никуда не годный, мне придется сильно постараться, чтобы добиться этого помилования с помощью моей сестры-королевы, — вы не сможете жить открыто с женщиной, мужа которой вы убьете и которая будет зваться «вдова Оже». Так дело не делается. Вам придется на итальянский или испанский манер подыскать надежного головореза, чтобы он прикончил в драке господина Оже; но тогда мы не будем, как сейчас, рассуждать о морали, а будем уже говорить о терзаниях совести. Вы не будете подвергаться преследованиям — это ясно; вас не обезглавят — это ясно; честь ваша не пострадает — это тоже ясно; но вас будут терзать угрызения совести, вы уподобитесь Оресту; вам будет чудиться, будто шевелятся занавеси вашего алькова, и вы будете спать, положив у изголовья саблю. Кто знает, вы, став сомнамбулой, подобно адептам господина Месмера, быть может, в одну прекрасную ночь убьете свою любовницу, считая, будто убиваете призрак ее покойного мужа! Такое бывает! Мне, например — поскольку по ночам во сне я брежу вслух, — врачи категорически запретили держать под рукой оружие… Скажите, Кристиан, как вы находите мою логику? Если я бываю перед кем-то виноват, мой друг, то мне кажется, что мои ошибки вполне искупаются порывами нравственного и религиозного красноречия, и по сравнению со мной господа Фенелон, Боссюэ, Флешье и Бурдалу выглядят просто жалкими теологами.
   — К сожалению, ваша светлость, все сказанное вами очень мудро, но все то, на что вы изволили обратить мое внимание, приводит меня в ужас. Однако мне сейчас показалось, будто я слышал, как вы сказали, что у вас родилась новая мысль.
   — О да, и мысль превосходная!
   — И что дальше?
   — Дальше? Я вам просто еще не раскрыл ее.
   — Надеюсь, ваша светлость, вы поделитесь ею со мной?
   — Конечно! Прошу вас, следите внимательно за ходом моих рассуждений.
   — Я весь внимание, ваша светлость.
   — Зная теперь, чего делать не следует, мы начинаем понимать, что в наших силах сделать. Вот моя мысль, и делится она на три части: первое, Инженю надо оставить в Париже жить вместе с отцом…
   — Но тогда и с ее мужем? — сразу же спросил несчастный влюбленный.
   — Прошу, не перебивайте меня! Я так часто уклонялся от предмета нашего разговора, что смогу сам окончательно запутаться. Итак, повторяю: первое — оставить Инженю с отцом в нашем славном городе Париже; второе — успокоить, замять, притушить все слухи, которые уже распространяют или очень хотели бы распространить об этой истории, что предполагает отказ от всякого процесса, требования развода и какого-то ни было суда; третье — беречь как зеницу ока ничтожную жизнь этого подлеца Оже… Сидите спокойно, сейчас я все объясню.
   Кристиан с трудом подавил вздох злости.
   — Случись со мной подобная история — я поступил бы следующим образом, — продолжал граф. — Я владею несколькими домами в разных местах Парижа; у одних есть сад, у других — нет; одни находятся в самых отдаленных кварталах, другие располагаются в самых многолюдных… Ах, да, забыл сказать, что прежде всего я уверился бы в любви мадемуазель Инженю; я подчеркиваю — мадемуазель, и за это вы должны быть мне благодарны.
   — Ваша светлость, можно ли быть уверенным в этом?
   — Эту тайну мне поведал лично ее муж.
   — Ах! — с облегчением вздохнул молодой человек.
   — Поняли?
   — Да, ваша светлость.
   — Уверившись в ее любви, что будет совсем нетрудно, ничего невозможного тут нет — разумеется, я говорю о вас, — я внушил бы Инженю непредолимое желание отомстить мужу. Этого, если я не ошибаюсь, добиться проще всего: самые счастливые женщины совершенно естественно питают склонность к мести, даже в отношении тех, кто приносит им счастье, и мадемуазель Инженю будет мстить за себя мужу с яростью, соизмеримой с теми муками, которые он заставлял ее претерпевать. Но вернусь к моим домам. Вы выберете себе в любом месте уединенный, спокойный, прелестный домик и будете приводить туда Инженю; вы соединитесь с ней по сердечной близости, ожидая последующих событий, и будете держать ее два-три часа, можно и дольше, если она того захочет, в гнездышке, которое выберет для себя ваша любовь. И здесь я вступаю в сферу самой утонченной философии; постарайтесь правильно меня понять, мой дорогой Кристиан.
   Молодой человек, считавший все, что говорил принц, довольно логичным, удвоил внимание.
   — В этом случае произойдет одно из двух, — рассуждал принц. — Либо вы будете совершенно счастливы, либо с вами этого не случится. Последнее предположение я отбрасываю как невозможное и невероятное, потому что на вашей стороне молодость, любовь и терпение, потому что мадемуазель Инженю ни в чем вам не откажет, а вы со своей стороны постараетесь не быть жестоким и примете от нее то, чем она вас одарит. Поэтому вы, мой дорогой Кристиан, будете вполне счастливы. Вы богаты, а если нет, то мой кошелек в вашем распоряжении. Теперь мы настоящие друзья; рассчитывайте на меня в пределах трехсот луидоров, которые я каждый год буду выплачивать вам начиная с сегодняшнего дня: это вознаграждение вы заслужили. Для денег в любви невозможного нет: я не из тех людей, кто утверждает, что за деньги мы можем купить любую женщину: для этого у меня слишком большой опыт. Но если у нас есть желанная женщина, то деньги странным образом помогают ее сохранять. Итак, вы устраиваете Инженю волшебное гнездышко; вы наряжаете ее как герцогиню; теперь вокруг нее все, что может сделать ее счастливой; вы должны устроить так, чтобы ваши щедроты предназначались только ей, а муж подыхал от голода и жажды, завидуя благополучию жены. Сделать это проще простого: если Инженю будет обедать с вами, на вашей отдельной квартирке, она без отвращения будет терпеть все лишения семейной жизни с Оже. Тот, поняв, что с жены ему взять нечего и продать ее он не может, уберется прочь, совершит в отношении Инженю какое-нибудь преступное деяние и окажется виновен; тогда мы, не теряя ни минуты, с помощью суда упрячем его в надежное местечко. Ему не останется ничего другого, как винить во всем лишь себя самого; над ним будет устроен процесс, а приговоры подобного рода не выходят за пределы судебных стен.
   Кристиан одобрительно кивнул, а принц рассуждал дальше:
   — Или господин Оже что-то украдет, а он на это очень даже способен! Тогда другой процесс, другая возможность отправить его за моря в качестве помилования. Тем временем вы будете наслаждаться счастьем с его женой три-четыре часа в день, чего вполне достаточно для мужчины, занятого каким-либо нужным или благородным делом. Вы осчастливите женщину и подарите радость папаше Ретифу. Эта женщина будет принадлежать вам, одному вам, и все силы воображения вам придется тратить лишь на то, чтобы сохранять в неприкосновенной тайне ваши свидания. Для этого, я повторяю, у меня есть несколько домов, и вы выберете тот, что вам понравится, но тот, куда днем приходят работать женщины: это замечательное средство для бедной работницы, вроде Инженю, которая ничего не пожелает брать у своего мужа и тем самым будет обязана благополучием только себе самой. Я откровенно изложил вам мою философию. Вы счастливы, абсолютно счастливы, и вам больше нечего желать в этом мире. Что может быть прелестней, не правда ли? Заметьте, что это гораздо нравственнее и менее вредно для общества, чем все те способы, о каких вы сейчас упоминали. Ну что, вы купаетесь в блаженстве, не правда ли?
   Кристиан сделал жест, который должен был означать, что он действительно достиг блаженства и полностью счастлив.
   — Подумайте, — продолжал принц, — сами выберите место, время и рассчитайте сроки… Сколько, по-вашему, должна продолжаться такая жизнь? Ну, конечно, долго, не так ли? Бесконечно! Прекрасно, будь по-вашему! Я щедр, если дело касается моих друзей. Вы требуете невозможного, я вам его дарю: у вас будет год.
   — Так мало! — воскликнул Кристиан. — Я желал бы всю жизнь!
   — Мы рассуждаем здраво, а вы жаждете безумств! Ладно, пусть два года… Вы увлечены и начинаете бредить! Ну, положим три. Представим, что ваше счастье длится три года. Чудесно! И тут вы начинаете задумываться. Инженю по-прежнему Инженю — это прекрасно; но, в конце концов, все приедается! Вы выбросили кучу денег на ветер; господину Оже это принесло нескольких детей; вы размышляете, повторяю я, а раздумья — это смерть любви. Любовь умерла! Вы берете свое годовое жалованье и отдаете мадемуазель Инженю, она же госпожа Оже; вы назначаете содержание детям господина Оже, возвращаетесь жить к вашей матушке и женитесь на женщине с пятьюстами или шестьюстами тысячами годового дохода, которую я держу для вас про запас; вам дают полк; я отправляю вас на войну; вы получаете крест Святого Людовика; я объявляю одно из ваших владений маркизатом, даруя вам тем самым титул маркиза. Как вы считаете, умею я придумывать романы, а? Разве я не заслуживаю того, чтобы войти в семью Ретифа?
   И принц подчеркнул эту неожиданную веселую выходку раскатом сердечного смеха.
   Кристиан улыбнулся и потупил голову.
   — Вы, ваше высочество, забываете, что изволите говорить с влюбленным, а влюбленные — люди больные, — заметил он.
   — И не хотят излечиваться. Черт возьми! Кому вы это говорите? Неужели вы думаете, что я пошутил? Клянусь жизнью, что кроме трех лет, детей и конца вашей эпопеи, которая приведет к женитьбе на женщине с полумиллионом ливров дохода, я высказал то, что думал, и, будь я на вашем месте, сделал бы это — это так же верно, как то, что я дворянин!
   — Хорошо, мой принц, я попытаюсь! — воскликнул Кристиан.
   — Отлично… Ступайте, и да поможет вам бог! Бог Купидон, разумеется, ибо все-таки не будем играть с другим Богом; мой старший брат никогда не позволяет себе шуток на сей счет.
   Граф д'Артуа проводил Кристиана до двери кабинета, дружески похлопал его по плечу и вернулся назад, очарованный тем, что он посоветовал этому несчастному, напоминавшему Вертера, — безумцу, которого ему очень хотелось как-то образумить!

XLIX. СИМПАТИЯ

   Кристиан был потрясен логикой господина графа д'Артуа.
   Поэтому, возвратившись домой, он сразу исполнил совет принца и написал Инженю.
   Вот письмо влюбленного молодого человека:
   «Сударыня,
   невозможно, чтобы Вы не желали сказать мне нечто важное; я же должен сообщить Вам множество различных тайн. Будьте так добры, если моя просьба что-нибудь для Вас значит, выйти завтра из дома в три часа; идите к фиакрам, что стоят в начале улицы Сент-Антуан, и, дойдя туда, выберите фиакр, в который по Вашему знаку я сяду вместе с Вами.
   Если Вы предпочитаете, чтобы я пришел к Вам домой, то Вы вправе меня принять. Вы можете располагать мною.
   Приказывайте, сударыня, и позвольте мне считать себя Вашим самым нежным и самым искренним другом.
   Кристиан, граф Обиньский».
   Кристиан вручил это письмо рассыльному, дав ему подробные наставления, в ту минуту, когда к нему пришел посланец, принесший письмо от Инженю.
   Молодой человек с трепетом его вскрыл и прочел следующие строки:
   «Сударь,
   не придете ли Вы ко мне с единственной целью объяснить мне либо Ваше поведение, либо поведение другого? Я нуждаюсь в надежной поддержке, а Вы человек доброго сердца: приходите и посоветуйте мне, что делать. Завтра я выйду из дома в два часа и найму фиакр в начале улицы Сент-Антуан; фиакр для вида повезет меня на улицу Бернардинцев, но на самом деле я остановлюсь у Королевского сада. Ждите меня там, у ворот. Мне необходимо с Вами поговорить.
   Инженю».
   Кристиан подпрыгнул от радости; в этой обоюдной решительности, которая воодушевляет одним чувством разлученных людей, он почувствовал таинственное влияние любви.
   Хотя Кристиан был уверен, что завтра увидит Инженю, так как она сама назначала ему свидание, хотя письмо Инженю стало для него утешением и обещанием, он решил не упускать своего счастья; получив письмо Инженю, он считал, что молодая женщина уже принадлежит ему.
   Он начал с того, что уверил мать в том, будто поездка, в которую ему якобы приказал отправиться граф д'Артуа, состоится. Кристиан рассказал о милостивом расположении наследного принца и его предложениях на будущее.
   Разумеется, об Инженю и завязывающемся романе не было сказано ни слова. Радость Кристиана была слишком велика, чтобы он позволил ослаблять ее упреками и лишними разговорами: скупой, как все счастливые, он хотел сохранить только для себя все свои мечты.
   Но, как и раньше, Кристиан не сумел обмануть графиню; правда, на этот раз она притворилась, будто ни о чем не догадывается, решив поспорить с сыном в хитрости.
   Мать имеет право присматривать за сыном, как и контролировать его поступки: присмотр служит ей средством предупреждения, контроль — средством обуздывать сыновние страсти.
   Графиня создала сеть осведомителей и приняла меры по защите сына. Кристиан отправился на улицу Предместья Сент-Антуан: он хотел что-то разузнать о супружеской жизни Инженю.
   Юноша с пылким воображением, Кристиан был способен проявить столь твердую решимость, что пожертвовал бы любовью при малейшем недостойном поступке возлюбленной.
   И поэтому он, прежде чем слепо предаться страсти, силу которой сознавал, хорошо зная собственное сердце, пытался убедить себя, что предмет его страсти стоит того, чтобы ради него отдать жизнь.
   Кристиан надел костюм серого цвета и закутался в широкий плащ; потом он отправился дежурить у двери Инженю в то время, когда, как всем известно, любовники и мужья добиваются у женщин прощения.
   Оже еще отсутствовал; домой он вернулся в семь часов.
   Когда Кристиан его увидел, сердце чуть не разорвалось у него в груди. Потом появился свет у папаши Ретифа; некоторое время он горел, и Кристиан понял, что между отцом Инженю и зятем завязался разговор.
   Через полчаса свет стал ярче: Оже с подсвечником прошел в спальню жены.
   На этот раз сердце Кристиана почти перестало биться: затаив дыхание, он не сводил глаз с окна Инженю.
   Вскоре после появления мужа Кристиан заметил тень, встающую со стула.
   Без всяких сомнений, это была Инженю.
   Другая тень, недавно появившаяся (вероятно, это был Оже), что-то горячо объясняла — это было видно по резким движениям ее рук.
   Наконец тень Оже наклонилась.
   Это явно произошло потому, что Оже упал на колени, вымаливая прощение. Кристиана пронзила такая острая боль в груди, что он не смог сдержать крик, похожий на рычание.
   Перед подобным выражением чувств мужа Инженю внезапно отпрянула назад и, подойдя к окну, открыла его. И до Кристиана долетел ее голос: она произносила какие-то резкие слова; хотя молодой человек слышал только их звуки, в смысле слов ошибиться было невозможно.
   После этого тень Оже встала; она сделала несколько грубых, угрожающих жестов, но тень Инженю не отходила от окна, на которое она опиралась.
   В конце концов, после часа разговоров, безмолвных и умоляющих движений, яркий свет в спальне исчез.
   Кристиан испытал ужас, казалось заледенивший ему кровь в жилах.
   Погасили они свет или унесли свечи? Сменились ли мирной договоренностью враждебные действия, которые с такой холодностью и с такой ожесточенностью отвергала Инженю?
   Но молодой человек пережил огромное счастье, когда дверь, ведущая в проход к дому, вдруг открылась, и он, спрятавшись в углу глубоких ворот, увидел, как вышел Оже, недоверчиво озираясь по сторонам.
   Негодяй пошел в сторону бульвара, потом вернулся, чтобы взглянуть на окна жены и еще раз осмотреть улицу.
   Закончив свой осмотр, он скрылся в темноте.
   Кристиан, столь же подозрительный в своей радости, сколь он был мужественный в горе, решил подождать еще час, чтобы понять, как ему поступать.
   Однако не прошло и двадцати минут, как лампа Инженю погасла и загорелся обычный ночник, голубоватый свет которого едва окрашивал занавеси и стекла.
   Дитя легло спать; сейчас оно поблагодарит Бога и уснет.
   Кристиан вознес Небесам самые пылкие благодарственные молитвы и вернулся к матери, которая с нетерпением его ждала.
   «Слава Богу, — подумал он о матери, — у меня есть нежная подруга и мужественная женщина, и мне не придется бороться в одиночку, когда пробьет час сражаться!»
   Кристиан нуждался во сне, потому что много дней подряд переживал утомительные волнения; теперь он заснул и видел спокойные сны — такое происходило с ним впервые за три месяца.
   В этих снах ему неизменно виделись уединенные и осененные деревьями дома господина графа д'Артуа с их потайными входами.
   Теперь, когда Инженю и Кристиан, оставшиеся целомудренными, спят тем мирным сном, что приносит душе покой, а лицу придает свежесть, пора бы, наверное, узнать, как наш славный Ретиф де ла Бретон отнесся к замужеству дочери, и о странных событиях, ставших следствием этого брака.
   Именно Ретифу мы — надо это признать — обязаны возможностью узнать некоторые подробности о тех событиях.
   Скажем прямо, никогда ни один отец столь гордо не держал голову в церкви, когда Ретиф вел к алтарю воспитанную в его духе девственницу — пример его физического и нравственного воспитания, ученицу, усвоившую философию и гигиену женевского философа.
   По возвращении из церкви Ретиф отвел Инженю в сторонку и произнес длинную речь о ее обязанностях супруги и матери, во время которой щеки девушки не раз вспыхивали ярким румянцем. Вечером в день свадьбы Ретиф, расчувствовавшийся от доброго вина, сочинял стихи, придумывал названия глав, составлял оглавления; и хотя для него как историка природы иногда было праздником прослушивать тайны спальни новобрачных, он, сраженный Бахусом, заснул, тем самым лишив Аполлона одной из своих самых забавных страниц.
   Итак, Ретиф спал, и очень глубоко, так что не слышал ни слова из той сцены, которая разыгралась между его светлостью графом д'Артуа и Инженю.
   Да и как он, в самом деле, мог бы услышать? Будучи опытным отцом, не желающим предоставлять на волю случайных ссор супружеское счастье, Ретиф воздвиг между собой и новобрачными преграду в виде довольно плотной стены, чтобы ничего из того, что делалось или говорилось в спальне, невозможно было подслушать из соседней комнаты.
   Чтобы привлечь внимание Ретифа даже среди белого дня, пришлось бы стучать в стену поленом, а этого — как легко догадаться — ни Инженю, ни граф д'Артуа не сделали.
   Приход же Кристиана остался таинственным и мимолетным, каким и должно быть появление любовника; мы помним, что Инженю, увидев юношу, упала в обморок, и слабый крик, который она при этом испустила, не смог бы проникнуть сквозь стену толщиной в восемнадцать дюймов.
   Наконец объяснение, состоявшееся утром между Инженю и ее мужем, было, по сути, столь важным, что обязывало супругов к величайшей осмотрительности в словах, пока оно продолжалось, и к полному молчанию, когда оно закончилось.
   Тем не менее Ретиф был очень удивлен, когда он, предварительно приложив ухо к двери Инженю и не услышав никаких звуков, вошел в девять утра к дочери и застал ее в одиночестве, на ногах и одетой.
   Сначала он как насмешливый отец, так и фривольный историк нравов, пытался искать следы той любовной усталости, которые надеялся найти на лице Инженю, и посчитал, что нашел искомое, когда заметил ее перламутровую бледность, темные круги под глазами и цвет фиалок, соединенных с шиповником, на губах молодой женщины.
   По крайней мере к такому выражению он прибегнул позднее и признался, как добросовестный романист, что оно было навеяно обстоятельствами времени и места.
   Увидев отца, Инженю подбежала к нему и припала к его груди.
   В объятиях Ретифа она расплакалась.
   — Ну полно, полно, дитя мое! — сказал Ретиф, продолжая думать о своем. — Почему мы плачем?
   — О отец, отец мой! — воскликнула Инженю.
   — Ладно, все закончилось! — успокаивал ее Ретиф. — И после мужа пришел отец.
   Инженю вытерла слезы и строго посмотрела на Ретифа; за сказанными им словами она почувствовала желание пошутить, но ничто не казалось ей более невыносимым, нежели шутка по поводу ее глубокого горя.
   Тут отец, повнимательнее приглядевшись к дочери, заметил на ее прелестном личике следы грусти, на счет происхождения которой ошибиться было невозможно; грусть эта указывала на жестокое страдание и ужасную бессонную ночь.
   Но непристойный автор «Совращенной поселянки» искал следов иных страданий и иной бессонницы.
   — Бог мой! — воскликнул он. — Да ты совсем осунулась, бедное мое дитя!
   — Да, наверное, отец, — согласилась Инженю.
   — А где Оже?
   И Ретиф огляделся, удивляясь, что наутро после свадьбы муж покинул жену так рано.
   — Господин Оже ушел, — объяснила Инженю.
   — Ушел! И куда?
   — Полагаю, на работу.
   — О страстный труженик! — воскликнул Ретиф, начиная успокаиваться. — Путь он отдохнет хотя бы днем!
   Инженю не поняла эту игривую мысль, вернее, пропустила мимо ушей, не удостоив внимания.
   — Как! Он не будет завтракать с женой? — спросил Ретиф. — Ну и ну!
   — Может быть, и будет.
   Эти слова Инженю произнесла ледяным тоном, который обнаруживал ее мрачные мысли. Ретиф испугался еще больше.
   — Ну, хорошо, дитя мое, признайся во всем твоему отцу, — сказал он, усаживая к себе на колени эту прелестную статую и согревая ее объятиями и поцелуями. — Кажется, ты разочарована? Только не лги!
   — Да, я разочарована, отец, — ответила Инженю. Ретиф все еще пытался думать о чем угодно, лишь не о том, что случилось на самом деле.
   — Хорошо, хорошо, — продолжал он, по-прежнему придерживаясь той путеводной нити, которая все больше заводила его в лабиринт собственных мыслей, вместо того чтобы вывести на верную дорогу. — Влюбленный мужчина легко теряет голову, и к тому же…
   И Ретиф рассмеялся дребезжащим и похотливым смешком.
   — … к тому же он твой муж! А муж… — хе-хе-хе! — всегда пользуется некими правами, которые удивляют девушек!
   Инженю оставалась равнодушной, неподвижной, молчаливой.
   — Пойми же, милая моя Инженю! — продолжал Ретиф. — Давай договоримся, что девочки здесь больше нет; надо набраться мыслей и терпения женщины. Черт возьми! Я сам не знаю, как тебе об этом сказать! О, будь еще жива твоя несчастная мать, ты облегчила бы свое сердце! И ты прекрасно поняла бы, что рано или поздно каждая женщина должна через это пройти! Поэтому успокойся, окрепни духом и улыбнись мне.
   Но Инженю, вместо того чтобы успокоиться, окрепнуть духом и улыбнуться отцу, подняла к небу прекрасные, полные слез глаза.
   — Как она благородна! — воскликнул Ретиф. — Какое целомудрие! И, Боже мой, как прекрасна эта чистота! И как этот плут Оже должен гордиться такой женой!
   Однако Инженю встала и, утерев глаза, сказала отцу:
   — Отец, займемся лучше вашим завтраком!
   — Почему моим завтраком? Хорошо, а твой завтрак? Твоего мужа? Разве вы, вернее, мы, не будем завтракать все вместе?
   — Я не голодна, а если господин Оже хочет есть, то он знает, что надо приходить вовремя.
   — Черт возьми! Как ты с ним сурова!
   — Послушайте, отец, не будем больше говорить об этом, умоляю вас.
   — Почему же не будем? Мы больше не будем говорить о твоем муже?