Сантер был статен, как слуга в охотничьей ливрее, что ездит на запятках кареты знатного вельможи, силен как геркулес и кроток как ребенок; он разговаривал очень громко, но в его криках неизменно ощущалась какая-то насмешливость; у него было открытое лицо и щедрые руки, широкие карманы, откуда деньги утекали столь же легко, как и притекали туда; глаза у него были навыкате, цвет лица свежий; красивые большие бакенбарды он дополнил позднее пышными усами; деньги он считал в уме и никогда не перепроверял своих подсчетов. В общем, Сантер был порядочный человек, никоим образом не стремившийся к кровопролитию, что признают даже роялисты; 10 августа он находился в Тюильри, но скорее защищал семью короля, нежели угрожал ей; 2 и 3 сентября Сантера в Париже не было и он не мог участвовать в резне заключенных в тюрьмах. Поэтому против него остается лишь одно обвинение: пресловутая барабанная дробь 21 января; правда, нет уверенности, что именно он отдал приказ бить в барабаны, но многие утверждают, будто ответственность за это Сантер взял на себя, подобно тому как Дантон взял на себя ответственность за сентябрьские дни, хотя и не принимал в них активного участия.
   Ретиф не мог предвидеть, кем позднее станет Сантер, но, тем не менее, долго говорил о нем с дочерью, радуясь, что может вставить его живой портрет в свою книгу «Современницы», изменив имя пивовара с помощью замысловатой анаграммы.
   Вернувшись домой, Ретиф сразу послал записку кюре, чтобы сообщить об успехе своей миссии. Почтенный священник явился немедленно; он застал отца и дочь, сидящими за той простой едой, что вызывает аппетит у всех здоровых желудков.
   Инженю не без содействия Ретифа приготовила бланшированную капусту, которую колбасник с улицы Бернардинцев щедро нафаршировал сосисками, тонкими ломтиками шпика и вкусными хрустящими шкварками свежепосоленной свинины.
   Полпинты вина в бутылке, вода в расписанном цветами фаянсовом кувшине, суп из капусты с солониной, половина восьмифунтового каравая белого ноздреватого хлеба с золотистой поджаристой корочкой, фрукты, бережно уложенные на виноградных листьях в ивовой корзиночке, — таков был обед, заурядность которого не лишена была изысканного вкуса.
   Они уже налили себе супа в фаянсовые тарелки, расписанные такими же цветами, что и кувшин, когда на лестнице послышались шаги, затем отворилась дверь и появился кюре Боном.
   Он вошел с веселым, приветливым выражением на добром лице и поздоровался с Инженю, сразу предложившей гостю свой стул.
   Но кюре уже пожимал руку Ретифа.
   — Господин кюре, — слегка смутившись, начал Ре-тиф, — суп честного человека в рекомендациях не нуждается; мы приступаем к обеду, к тому же сегодня не пятница.
   — Благодарю, — ответил кюре, — благодарю вас, мой дорогой господин Ретиф.
   — Пообедайте с нами, господин кюре, — нежным голоском попросила Инженю.
   — О милая моя мадемуазель, поверьте, я никогда не заставляю себя упрашивать, — сказал кюре.
   — Я прекрасно понимаю, что обед не Бог весть какой, — с улыбкой продолжал Ретиф.
   — Вовсе нет, что вы! — воскликнул кюре, принюхиваясь к воздуху, насыщенному ароматом супа. — Наоборот, суп дивно пахнет, и мне придется прислать к вам мадемуазель Жаклин, чтобы она разузнала у вас, как его готовить.
   — Ну что же, господин кюре…
   — И, кстати, я уже отобедал, — добавил Боном.
   — О господин кюре, не лгите, — с улыбкой возразила Инженю. — Прошлый раз мой отец приходил к вам в половине первого, но вы еще не садились за стол! Тогда вы сказали ему, что обедаете после часа, а сейчас на часах семинарии пробило полдень.
   — Хорошо, я лгать не буду, прекрасная мадемуазель, — улыбнулся в ответ кюре, — поскольку вы так мило упрекаете меня.
   — Что вы!
   — Я действительно еще не обедал.
   — Быстро прибор! — воскликнул Ретиф.
   — Нет, нет…
   — Но…
   — Нет, еще раз благодарю вас, господин Ретиф, но обедать с вами, по крайней мере сегодня, я не буду…
   — По какой причине?
   И Ретиф сделал шаг в сторону кюре, тогда как Инженю отошла назад.
   — Дело в том… — замялся Боном.
   — Ладно, договаривайте, — попросил Ретиф.
   — Дело в том, что я пришел не один.
   — А-а! — откликнулся Ретиф.
   — Вот в чем дело! — воскликнула Инженю, нахмурив брови.
   — Так кто же с вами? — поинтересовался Ретиф.
   — Видите ли, он там…
   — Где?
   — Я оставил его на лестнице…
   — Тогда пусть войдет! — сказал Ретиф.
   — Я оставил там благодарного человека, господин Ретиф.
   — Вот как! — заметил романист. Ретиф все понял.
   Инженю тоже, ибо она промолчала.
   — Я оставил там сердце, переполненное радостью и преисполненное горьких сожалений.
   — Да, понимаю… Это господин Оже, не правда ли?
   — Это он.
   У Инженю вырвался вздох, похожий на жалобный стон.
   Это очень обеспокоило кюре.
   — Несчастный был у меня, — продолжал Боном, — когда вы прислали мне счастливую новость, и умолял, чтобы я позволил ему пойти со мной к вам!
   — Ну и ну, господин кюре! — растерялся Ретиф.
   — Даруйте ему эту последнюю милость, друг мой… Неужели вы не простили его?
   — Конечно, простил; но, господин кюре, вы должны понимать…
   — Разве вы таили в мыслях какие-либо оговорки, даруя ваше прощение?
   — Нет, разумеется, однако…
   — Превозмогите свою слабость, будьте милосердны до конца: не храните в душе злобы, что переживает прощение и разрушает его благотворное влияние.
   Ретиф повернулся к дочери.
   Инженю, невозмутимая и непроницаемая, стояла, потупив глаза.
   Писатель, растроганный пылкой просьбой кюре, еще не дал своего согласия, а великодушный священник уже раскрыл дверь и впустил мужчину, который, обливаясь слезами, в смятении бросился к ногам Ретифа и Инженю.
   Кюре тоже расплакался; Ретиф растрогался, а Инженю испытала боль, подобную той, что причинило бы холодное и острое лезвие ножа, вонзающегося прямо в сердце.
   Боль эта выразилась в крике: увидев у своих ног Оже, Инженю не смогла сдержаться.
   Оже — он долго и искусно готовил оправдательную речь — доказывал собственную невиновность с безупречной выразительностью; он был красноречив и убедил Ретифа.
   Люди с воображением никогда не способны набраться опыта, ибо слишком зримо они видят то, о чем мечтают, чтобы суметь разглядеть то, что у них перед глазами.
   Инженю, воспользовавшись этими умиленными восторгами, попыталась ясными глазами невинности взглянуть на человека, едва не погубившего ее столь роковым образом.
   Оже нельзя было назвать безобразным — внешность у него была скорее заурядная, чем некрасивая; в физиологии многие достоинства могут представлять собой недостаток, подобно тому как многие недостатки способны создавать своеобразную красоту, особенно такую, что именуют характерным обликом.
   Живые, выразительные почти до бесстыдства глаза, густые волосы, ослепительные зубы, цветущий вид — так выглядел этот мужчина; несмотря на низкий рост, Оже был весьма недурно сложен и одет с изысканной тщательностью; однако у него был узкий, покатый лоб и беспрестанно кривившийся в пошлых ухмылочках рот.
   К сожалению, Инженю была неспособна даже предположить, как много может сказать о характере человека подобный рот. В результате впечатление, произведенное на нее этим молчаливым осмотром, оказалось не совсем неблагоприятным для Оже, как это могло бы показаться на первый взгляд.
   Оже повторил все, что мы рассказывали о его раскаянии, угрызениях совести и отчаянии; он поведал о своих душевных борениях, страданиях, сомнениях и, в конце концов, выразил твердое намерение стать трудолюбивейшим и честнейшим из людей.
   Ему даже хватило ума, переложив на плечи принца большую часть собственных провинностей, позаимствовать у него немного того лоска, который всегда прельщает рискованные взоры женщин.
   Этот налет благородства и элегантности, обольстительной распущенности и душок аристократизма еле скрывали нутро г-на Оже, но он имел дело с простыми и добрыми людьми, которые, когда их недоверчивость рассеялась, соглашались со всем и воспринимали рассказ как хорошее развлечение.
   Когда Оже заметил, с каким вниманием Ретиф слушает перечисление слуг, экипажей, апартаментов графа д'Артуа, подробности об интимных ужинах и галантных увеселениях графа (кое-какие детали были целомудренно завуалированы, дабы они не смогли коснуться слуха Инженю), когда он увидел, какой интерес сама девушка проявляет к описанию тканей, мебели, лошадей и пажей, — одним словом, поняв, что о нем как о похитителе забыли, а принимают как рассказчика об этих преступных богатствах, Оже начал считать, что ему даровано полное прощение и если на него не смотрят с удовольствием, то, по крайней мере, отныне будут относиться с равнодушием.
   Отсюда до того ужаса, который он внушал накануне, пролегла пропасть.
   И через эту пропасть он сумел только что перебраться.
   Но великолепным чутьем — чутьем хищников, преследующих добычу, — Оже понял, что затягивать визит не следует, и удалился, расточая благодарности и изъявления вежливости, чем окончательно покорил Ретифа и почти успокоил Инженю, которой он, уходя, позволил себе адресовать почтительную улыбку, умело замаскированную глубоким поклоном.

XXXIII. РАНЕНЫЙ И ЕГО ХИРУРГ

   Теперь мы можем вернуться к несчастному Кристиану, кого бережные руки — каждые сто метров они менялись — несут в конюшни графа д'Артуа под водительством широкоплечего мужчины, в ком наши читатели, вероятно, уже узнали Дантона.
   Путь процессии освещали несколько факелов; стонам раненого вторили крики женщин и призывы не столько к жалости, сколько к оружию.
   Все подходили поближе, чтобы взглянуть на красивого, темноволосого, с бледными щеками и тонкими чертами лица молодого человека, из окровавленного бедра которого при каждом движении носилок ручьем лилась кровь.
   При виде процессии, намерения которой были неясны, ворота конюшен закрыли; но они снова открылись, когда швейцар разглядел и узнал на скорбном ложе молодого пажа, живущего во дворце.
   По предложению Дантона услужливые люди сразу побежали будить г-на Марата, дежурного хирурга.
   Но г-н Марат так рано спать не ложился: его они застали склонившимся над рукописью и старательно переписывающим узким, мелким почерком любимые страницы своего польского романа.
   — Хорошо, хорошо, — проворчал Марат, недовольный тем, что его оторвали от столь приятной работы. — Положите его ко мне на кровать и скажите, что я сейчас иду.
   Люди, получившие от Марата это указание, ушли, кроме одной особы, скрытой полумраком.
   Марат заметил в коридоре эту фигуру и, устремив на нее привыкшие к мраку глаза, — ночью они видели лучше, чем днем, — спросил:
   — А, это ты, Дантон? Я не сомневался, что сегодня вечером снова увижу тебя.
   — Правда? Значит, ты знал, что происходит? — ответил Дантон, принимая обращение на «ты», пример чему подал Марат.
   — Черт возьми, вполне возможно! — воскликнул Марат. — Я многое знаю, как ты сам мог убедиться.
   — Во всяком случае, дело заварилось горячее, и я несу тебе пробу сделанной работы.
   — Ясно, раненого… Ты знаешь его?
   — Я? В глаза не видел… Но он молод, красив, а я люблю все молодое и красивое; я принял в нем участие и принес сюда.
   — Это человек из народа?
   — Да нет! Аристократ в полном смысле слова. Стройные ноги, изящные руки, тонкое лицо, высокий лоб… Ты его возненавидишь с первого взгляда.
   Марат скривился в усмешке и спросил:
   — Куда он ранен?
   — В бедро.
   — Так! Вероятно, задета кость: придется оперировать! И здоровый парень, красавец, изысканный аристократ будет обречен ковылять на деревянной ноге!
   Марат, потирая руки и глядя себе на ноги, сказал:
   — У меня ноги кривые, зато свои.
   — Ранения в бедро так опасны?
   — Да, очень! Во-первых, у нас есть бедренная артерия, и она может быть задета, затем — кость, а перебитый нерв вызывает столбняк. Скверная рана, скверная!
   — В таком случае, для вас это лишний резон поторопиться оказать раненому помощь.
   — Я иду…
   Опершись кулаками на стол, Марат медленно встал и в такой позе перечитал последнюю страницу своего романа, исправил два-три слова, взял докторский саквояж и пошел за Дантоном, который, изучая этого человека, не упускал ничего из того, что он говорил и делал.
   Вслед за Дантоном Марат вышел в коридор, отделявший его рабочий кабинет от спальни. Коридор заполняли простолюдины, несшие раненого или сопровождавшие процессию; пользуясь случаем, они либо из интереса, либо из любопытства хотели доставить себе удовольствие присутствовать при операции.
   Что Дантона особенно поразило (кроме явного удовольствия, какое Марат испытывал оттого, что ему предстояло резать плоть аристократа), так это безмолвное знакомство хирурга кое с кем из простонародья, входящими, вероятно, в какое-то тайное общество, условными знаками которого они обменялись.
   Потом, явно вопреки ожиданию многих зрителей, дворцовая прислуга весьма бесцеремонно их выпроводила; но до их ухода Марат снова обменялся с ними понятными им одним знаками: он сказал этим людям то сокровенное, что братство мятежников может позволить себе выразить перед лицом непосвященных.
   Когда они ушли, Марат, не взглянув на раненого, раскрыл саквояж, разложил свои инструменты — на первое место он положил скальпель и пилу — и выложил корпию; но все это он проделывал не спеша, шумно и с той жестокой торжественностью хирурга, которому его искусство нравится не потому, что оно лечит, а потому, что оно терзает человеческую плоть.
   Тем временем Дантон подошел к молодому человеку; тот ждал, полуприкрыв глаза из-за оцепенения, которое почти всегда вызывают огнестрельные раны.
   — Сударь, — обратился к нему Дантон, — ваша рана, вероятно, потребует болезненной, если не серьезной, операции. У вас есть кто-нибудь в Париже, кого вы желали бы видеть, или кто-нибудь, кого могло бы встревожить ваше отсутствие? Я возьму на себя труд передать ваше письмо этой особе.
   Молодой человек открыл глаза и сказал:
   — У меня есть мать, сударь.
   — Хорошо, я в вашем распоряжении. Не угодно ли вам сообщить мне ее адрес? Я напишу ей, если вы не в состоянии писать, или просто пошлю за ней.
   — О сударь, я должен написать сам! — прошептал молодой человек. — Надеюсь, мне хватит на это сил. Только дайте мне карандаш, а не перо.
   Дантон достал из кармана небольшой бумажник, из него вынул карандаш и, вырвав чистый листок, подал юноше со словами:
   — Вот, сударь, пишите.
   Молодой человек взял карандаш и, проявляя невероятную силу воли, невзирая на крупные капли пота, стекающие по лбу, и стоны, прорывающиеся сквозь стиснутые зубы, написал записку в несколько строк и протянул Дантону.
   Но это действие, сколь бы простым оно ни казалось, исчерпало его силы, и он почти без сознания откинулся на подушку.
   Марат слышал этот вздох или, вернее, стон, и, подойдя к кровати, сказал:
   — Хорошо, давайте-ка посмотрим, что у вас.
   Молодой человек сделал движение, словно пытаясь отодвинуть раненую ногу от Марата, чья внешность не внушала твердую веру тем, кто имел несчастье попасть к нему в руки.
   Физиономия у Марата была не слишком приветливая, а рука — не очень чистая.
   Марат, в ночном халате, в платке, повязанном почти по самые глаза; Марат с его мертвенно-бледным, кривым носом, выпученными глазами, насмешливым ртом не производил на Кристиана впечатление эскулапа милостью Божьей.
   «Я ранен, — подумал он, — более того, желал бы погибнуть, но остаться калекой мне не хочется».
   Эта мысль, обретающая в мозгу Кристиана все более четкие очертания, заставила его задержать руку Марата в то мгновение, когда хирург приготовился осмотреть рану.
   — Простите, сударь, мне очень больно, — сказал он спокойным, тихим голосом. — Однако я не желаю отдавать себя медицине, словно самоубийца. Поэтому я просил бы вас не пытаться делать мне никакой — вы меня понимаете? — никакой операции, прежде чем не будет устроен консилиум или получено мое разрешение.
   Марат резко поднял голову, чтобы ответить какой-нибудь дерзостью, но, видя это лицо, отмеченное печатью благородства и кроткого спокойствия, видя этот ясный и доброжелательный взгляд, застыл, безжизненный и безмолвный, словно получив ранения и в голову и в сердце.
   Было очевидно, что Марат не впервые видит этого молодого человека, и он пробуждает в нем какое-то чувство, осознать которое, наверное, врач не может.
   — Вы слышали меня, сударь? — повторил Кристиан, принимая эту нерешительность врача за худший из всех признаков — признак вызывающего тревогу невежества.
   — Да, я вас слышал, мой юный господин, — почти дрожащим голосом ответил Марат. — Но, надеюсь, вы не предполагаете, будто я желаю вам зла?
   Кристиана тоже поразил контраст между безобразным лицом и добрыми чувствами, столь любезно выраженными.
   — Как называется этот инструмент, сударь? — спросил он Марата, показывая на предмет, который тот держал в руке.
   — Это зонд, сударь, — ответил хирург, смотря на больного все более робким и почти умиленным взглядом.
   — Я считал, что обычно этот инструмент делается из серебра.
   — Вы правы, сударь, — согласился Марат.
   Забрав саквояж и инструменты, разложенные на столе, он вышел из комнаты и пошел к себе в кабинет за набором инструментов более тонкой работы, уложенных в несессер, который сам по себе стоил вдвое дороже и саквояжа, и первого хирургического набора, вместе взятых. Это был подарок графа д'Артуа, преподнесенный в обмен на книгу, которую посвятил ему Марат.
   Марат снова подошел к постели раненого, но на этот раз с серебряным зондом.
   — Сударь, я просил вас о консилиуме, — сказал Кристиан, все еще волнуясь, несмотря на поспешность, с какой Марат поменял стальной зонд на серебряный. — Под консилиумом я имею в виду не только ваше личное мнение, чью ценность, разумеется, не оспариваю, но и мнение одного или двух ваших коллег, обладающих авторитетом.
   — Ах, да, правильно! — воскликнул Марат с чувством горечи, которое он не мог скрыть. — Ведь у меня нет имени, нет авторитета, у меня есть лишь талант.
   — Я не подвергаю сомнению ваш талант, сударь, но, если речь идет о столь серьезной ране, как моя, полагаю, что три мнения лучше одного.
   — Будь по-вашему, сударь, — согласился Марат. — Здесь у нас, в квартале предместья Сент-Оноре, практикует доктор Луи, а на Новой Люксембургской улице — доктор Гильотен. Два этих имени, надеюсь, кажутся вам достаточной гарантией?
   — Это два известных и уважаемых имени, — ответил раненый.
   — Значит, я посылаю за этими господами?
   — Да, сударь, если вы согласны.
   — Но берегитесь, если они придерживаются иного мнения, нежели я! — предупредил Марат.
   — Вас будет трое, сударь, и решит большинство.
   — Отлично, сударь.
   Марат, кротко покоряясь голосу раненого, казалось имевшего на него очень сильное влияние, подошел к двери, позвал одного из конюхов и, назвав ему адреса обоих хирургов, приказал без них не возвращаться.
   — Теперь, сударь, — обратился он к молодому человеку, — когда вы уверились, что ничего не случится без нашего общего участия, позвольте мне хотя бы осмотреть рану и предварительно ее перевязать.
   — О, это пожалуйста, сударь, пожалуйста! — воскликнул Кристиан.
   — Альбертина, приготовь холодную воду и компрессы, — распорядился Марат.
   Потом он снова обратился к Кристиану:
   — Ну, сударь, мужайтесь: сейчас я буду зондировать рану.
   — Это болезненная операция? — спросил юноша.
   — Да, весьма, сударь, однако она необходима; но не волнуйтесь — рука у меня очень легкая.
   Вместо ответа, Кристиан пододвинул ногу к хирургу и попросил:
   — Главное, сударь, ничего от меня не скрывайте. Марат, кивнув в знак согласия, начал зондирование. При вводе зонда в рану, которая сразу покраснела от окровавленной пены, Кристиан побледнел, хотя и не так сильно, как хирург.
   — Почему вы не кричите? — спросил Марат. — Кричите, прошу вас, кричите!
   — Но зачем, сударь?
   — От этого вам станет легче, и к тому же, не слыша вашего крика, я предполагаю, будто вы страдаете гораздо сильнее, чем на самом деле.
   — Но зачем мне кричать, если вы все делаете превосходно и ваша рука действительно гораздо легче, чем я мог подумать? — спросил Кристиан. — Поэтому, сударь, не беспокойтесь обо мне и продолжайте.
   Но, сказав это, молодой человек поднес ко рту носовой платок, изо всех сил стиснув его зубами.
   Процедура длилась полминуты или около того.
   Потом Марат, наморщив лоб, извлек зонд из раны и наложил на нее холодный компресс.
   — Это все? — спросил молодой человек.
   — Готово, — ответил Марат. — Но вы желали консилиума, мои коллеги сейчас придут. Надо ждать.
   — Подождем! — согласился молодой человек, снова откинувшись на подушку; лицо его становилось все бледнее.

XXXIV. КОНСИЛИУМ

   Ожидание было недолгим. Доктор Луи пришел через десять минут, доктор Гильотен — через четверть часа.
   Кристиан встретил приход врачей кроткой и печальной улыбкой.
   — Господа, я получил серьезное ранение, — обратился он к ним, — но, поскольку я паж королевского высочества, его светлости графа д'Артуа, меня доставили в его конюшни, где, как я знаю, есть хирург. Теперь, несмотря на мое полное доверие к нему, я хочу выслушать ваше мнение о моем ранении, прежде чем решиться на что-либо.
   Гильотен и Марат поздоровались как старые знакомые; доктор Луи и Марат приветствовали друг друга как незнакомые люди.
   — Осмотрим рану, — предложил Гильотен.
   — Дайте мне ваш зонд, сударь, — попросил Марата доктор Луи.
   Дрожь пробежала по жилам молодого человека при мысли, что врачи повторят процедуру, заставившую его вытерпеть тяжкую муку, и что на этот раз ее будет пытаться выполнить дрожащая рука старика.
   — Это ни к чему, — живо возразил Марат. — Я зондировал рану и могу предоставить вам любые сведения о состоянии раны и траектории пули.
   — Тогда пройдем в соседнюю комнату, — предложил доктор Луи.
   — Зачем, господа? — спросил Кристиан. — Чтобы я не слышал, о чем вы будете говорить?
   — Чтобы напрасно не пугать вас, сударь, теми словами, которые в вашем воображении, быть может, приобретут значение, какое им не свойственно.
   — Это не важно, господа, — возразил Кристиан, — я хочу, чтобы консилиум проходил в моем присутствии.
   — Он прав, — поддержал его Марат, — мне тоже хотелось бы этого.
   — Хорошо, — согласился доктор Луи и спросил по-латыни:
   — В каком состоянии рана?
   Марат с бледной улыбкой ответил ему на том же языке.
   — Господа, я поляк, — вмешался Кристиан, — и латынь почти мой родной язык; если вы не желаете, чтобы я слышал ваши рассуждения, вам придется говорить на другом языке. Только предупреждаю вас, что я говорю почти на всех языках, какими вы можете владеть.
   — Давайте говорить по-французски, — предложил Гильотен. — Кстати, молодой человек мне кажется искренним и решительным. Ну, что же, собрат, начинайте, — повернулся он к Марату, — мы вас слушаем.
   Однако при словах «я поляк» Марат так странно разволновался, что едва мог связно излагать свои мысли.
   Он вытер со лба пот, с каким-то необъяснимым выражением страха на лице посмотрел на молодого человека и, встряхнув головой так, будто хотел отогнать от себя какую-то мысль, невольно захватившую его, начал:
   — Господа, как видите, пуля вошла в верхнюю часть бедра; она попала прямо в кость, но, раздробив ее, несколько утратила убойную силу; поскольку пуля поразила бедро с наружной стороны, она слегка отклонилась и застряла между костью и мышцами. Ее прощупывает зонд.
   — Это серьезно! — прошептал доктор Луи.
   — Крайне серьезно! — подтвердил Гильотен.
   — Да, очень! — согласился с ним Марат.
   — Осколки кости обнаружены? — спросил Гильотен.
   — Да, — ответил Марат. — Зондом я извлек два из них.
   — Это крайне серьезно! — повторил доктор Луи.
   — Кстати, кровотечения нет, — сказал Марат. — Значит, насколько можно судить, крупные кровеносные сосуды не задеты. Что касается бедренной артерии, то она из-за своего расположения оказалась недосягаема, так как пуля прошла через бедро наискосок.
   — Если кость перебита… — начал доктор Луи, посмотрев на своего коллегу.
   — Не остается иного выхода, кроме ампутации, — закончил Гильотен. Марат побледнел.
   — Простите, доктор, но все-таки надо еще подумать, — сказал он. — Для простого перелома это страшное решение!
   — Я считаю ампутацию неотложной, — повторил доктор Луи.
   — Но почему? — спросил Марат. — Я слушаю вас с почтением, с каким обязан относиться к автору прекрасного «Курса огнестрельных ранений».
   — Вы спрашиваете почему? Во-первых, потому, что через несколько дней начнется сильное воспаление и оно вызовет чрезмерное натяжение мышечных тканей, которое приведет к уплотнению краев раны; пациент молод, силен: рассечение уплотнений не сможет остановить закупорки сосудов, отсюда — гангрена! Во-вторых, при сильном воспалении осколки кости будут сжаты и начнут раздражать нервные окончания, что вызовет невыносимые боли, а те, вероятно, приведут к столбняку; поэтому ногу мы не сохраним, а больного погубим. Наконец, в-третьих, допуская, что, если мы избегнем гангрены и столбняка, больной подвергнется опасности нагноения, которое ослабит его в высшей степени, и если именно в этот момент вы будете вынуждены ампутировать бедро, больной умрет при операции!