О счастливое видение! Хаос в голове Кристиана прояснился, мысли выстроились в четкий ряд, туман рассеялся, воля Божья все расставила по своим местам и заодно с надеждой вернула ему разум.
   — Это принц! Принц в Париже! — вскричал Кристиан. — Благодарю тебя, Боже всемогущий!
   И он побежал за каретой с тем же упорством, какое вкладывал в тупую апатию, с которой недавно наблюдал, как она проезжает мимо.
   Принц действительно приехал в Париж из Версаля, где ему, когда он вернулся с охоты, сообщили о распоряжениях г-на Безанваля.
   Королева делала вид, будто воспринимает разграбление дома Ревельона как шутку; но граф д'Артуа, отнюдь в этом не уверенный, потребовал запрячь лошадей и, верный своим принципам, прибыл посмотреть собственными глазами, как далеко парижане зайдут в этой зловещей шутке.
   Кристиан подбежал к парадной лестнице в ту секунду, когда к ней подъехала карета, поэтому он одним из первых успел поклониться его королевскому высочеству и услышал его первые вопросы.
   — Ваша светлость, никто лучше меня не сможет рассказать вашему королевскому высочеству последние новости, — обратился к принцу сильно возбужденный и мертвенно-бледный Кристиан. — Я только что из предместья Сент-Антуан, что легко заметить по моему обгоревшему платью, вымазанному грязью и кровью.
   — Вот как, даже кровью! — с едва уловимым испугом воскликнул принц. — Там что, дерутся?
   — Ваша светлость, в предместье Сент-Антуан грабят и убивают.
   — Скорее, скорее расскажите мне обо всем! — приказал принц, торопливо отдавая какие-то приказания и направляясь к себе в апартаменты.
   Кристиан последовал за графом д'Артуа и сообщил обо всем, чему был свидетелем.
   Это был горестный рассказ!
   — Вот у нас появились и новые враги, — заметил, принц, — и пользы они нам не принесут! Что это, бунт или простой грабеж?
   В эту минуту к его высочеству вошел г-н де Безанваль. Он прискакал из предместья и только что спешился.
   — Через секунду ваше высочество услышит пушечный залп, — сказал он. — Толпа собралась весьма большая: на тысячу сражающихся приходится от двадцати до тридцати тысяч зевак.
   — Скажите, там серьезный бой?
   — Там убивают воров, ваша светлость, это верно и это очень серьезно; их выбрасывают из окон, поджаривают на костре, который они сами развели, вешают на воротах, расстреливают в упор залпами. Скоро все будет кончено.
   — Но все же когда?
   — Когда ни одного из них не останется, — невозмутимо ответил Безанваль.
   Принц отвернулся и сказал:
   — Благодарю, господин барон, благодарю! Идите отдыхать.
   Офицер ушел.
   — Подумать только, надо убить двадцать миллионов французов так же, как этих грабителей, чтобы у нас во Франции больше не осталось врагов! — прошептал молодой принц и ненадолго погрузился в глубокое молчание.
   Потом, снова обратив внимание на Кристиана, чьи жесты выдавали лихорадочное нетерпение, заметил:
   — Как вы бледны, граф Обиньский! И так возбуждены!
   — О ваша светлость, мне остается умереть!
   — Умереть, тебе? О, бедный мой Кристиан!
   — Ваша светлость, вы можете уделить мне минуту внимания?
   — Говори же! Говори!
   — Хорошо, ваша светлость! В эту минуту Инженю, наверное, уже мертва.
   И он торопливо, взволнованно рассказал о чудовищной драме в доме Ревельона.
   Принц во время рассказа Кристиана не раз обнаруживал неподдельные интерес и волнение.
   — Ну вот, разве я не несчастный? — спросил Кристиан, закончив свое печальное повествование. — Если она умрет, я ее не переживу. Если она выживет, я должен буду вернуть ее отцу, отдать подлецу-мужу, который, после того как он покушался на ее жизнь, скажет, что она принадлежит ему!.. О негодяй! Ваша светлость, не поможете ли вы мне отдать его под суд и расторгнуть этот брак?
   Принц задумался; он улыбнулся и, движимый каким-то сердечным, радостным чувством, открыл небольшую шкатулку работы Буля, которую слуга поставил на стол.
   Он достал из нее маленький изящный ключ и, продолжая улыбаться, протянул Кристиану.
   — Что это? — спросил молодой человек.
   — Слушай меня внимательно и не теряй ни секунды, — ответил принц. — Это ключ от твоего счастья!

LX. СЛЕЗЫ ИСКРЕННИЕ И ПРИТВОРНЫЕ

   Наверное, читатель, который охватывает взором всю панораму событий, тогда как мы вынуждены следить за нашими героями во всех сложных перипетиях их одиссеи, уже задал себе вопрос, что произошло в тот страшный день с бедным Ретифом де ла Бретоном.
   Сейчас мы об этом расскажем, читатель; и, пока Кристиан, обладатель ключа, названного графом д'Артуа ключом от счастья, будет перевозить умирающую Инженю в один из тех домиков, что принц на выбор предложил своему пажу, вернемся обратно и, естественно, встретим на своем пути почтенного романиста.
   Во время жуткого разграбления дома Ревельона, которое подняло вверх дном предместье Сент-Антуан, взбудоражило весь Париж, а Версаль повергло в ужас, Ретиф де ла Бретон вел себя подобно терпящим кораблекрушение: в те минуты, когда капитан объявляет экипажу и пассажирам, что через десять минут корабль пойдет ко дну, романист пытался собраться с мыслями и спасти все самое ценное.
   Прежде всего — спасти собственную жизнь! Ретиф ею очень дорожил: для него, философа, жизнь представляла собой первооснову всех видов счастья, и поскольку романист питал кое-какие сомнения на счет потустороннего мира, то страстно желал как можно дольше пребывать в этом бренном мире.
   Поэтому Ретиф в первую очередь позаботился о себе.
   Потом, когда его жизнь оказалась в безопасности, он огляделся вокруг и задумался, что ему еще следует спасать наряду с собственной жизнью.
   Первая пришла ему на ум и затронула сердце Инженю, его возлюбленная дочь.
   Но Инженю дома не было, следовательно, ей ничто не угрожало.
   Потом он подумал о рукописях, то есть о других своих детях, самых дорогих для него после Инженю: нельзя было пренебрегать примером Камоэнса и многих других великих творцов.
   Второпях спустившись во двор, чтобы оценить, какая ему там угрожает опасность, Ретиф уверился, что лестница еще держится прочно; затем он снова поднялся на четвертый этаж и поспешил собрать кое-какие бумаги: выглядели они жалко, пламя пощадило их не больше, нежели воды Индийского океана пощадили рукопись «Лузиад».
   Он свернул эти бумаги, сунул сверток под мышку и высыпал коробку со шрифтами в свои просторные карманы, которые округлились и сделали короче его сюртук.
   Убедившись, что он не оставил в комнате ничего заслуживающего спасения, Ретиф, по примеру Биаса, все свое унес с собой и опять спустился по лестнице во двор, вышел через садовую калитку и бежал, словно вор, боящийся, что его схватят, ибо множество людей начали разворовывать дом Ревельона и его вполне могли бы принять за грабителя; но ум честного романиста возмущался даже при одной мысли, что в его отношении может быть допущена подобная ошибка.
   Отойдя подальше от этого пекла, Ретиф, запыхавшийся, растерянный, но со спокойной душой — ведь он спас не только собственные гранки, но и достаточное количество шрифта, чтобы с его помощью набрать новые, — присел на каменную тумбу и бросил взгляд художника на эффектный пожар и картину народной ярости; после чего он резво углубился в соседние улицы, стремясь полностью себя обезопасить.
   Ретиф услышал первые выстрелы солдат французской гвардии и не без страха вспомнил перестрелку на Новом мосту.
   А что еще оставалось делать добряку Ретифу?
   Ему оставалось только ждать.
   Какая мысль может прийти дочери, когда она вернется домой или, вернее, не сможет туда вернуться?
   Искать отца повсюду, где только можно его найти.
   А где его можно будет отыскать?
   Заяц всегда возвращается в свою нору. Ретиф, в некоторых отношениях, был из породы зайцев — значит, решил он, дочь станет искать его в старой норе.
   Где располагалась эта нора?
   В квартирке на улице Бернардинцев.
   Вот почему она совершенно естественно всплыла в памяти Ретифа.
   Как бы он ни привык за месяц к роскоши и комфорту дома Ревельона, романист не забыл о своих радостях и печалях независимого человека; и те и другие были неразрывно связаны с воспоминаниями об этой бедной квартирке, — вот почему Ретиф, покопавшись в памяти, сразу подумал о ней.
   И почти машинально, словно никогда с ней и не расставался, он направился к старому жилищу.
   Еще не совсем стемнело, когда он туда добрался. За неимением консьержа — в те времена их еще не было в большинстве парижских домов — один из жильцов спустился вниз на стук молоточка и открыл ему дверь; владелец дома, живший на втором этаже, куда поднялся Ретиф, выслушал не только с любопытством, но и с интересом, рассказ о событиях дня, и, поскольку Ретиф всегда очень аккуратно вносил квартирную плату и съехал из дома, не задолжав никому ни су, владелец пошел навстречу его желаниям и предложил занять его старую квартиру, которая оставалась свободной, на что романист и согласился.
   Домовладелец даже сделал больше: поскольку в квартире совершенно не было мебели, он зашел в доверчивости так далеко, что предоставил в распоряжение Ретифу два стула — один для него, другой для его дочери — вплоть до того времени, когда Ретиф с помощью своего книготорговца обзаведется новой обстановкой.
   И Ретиф снова поднялся на пятый этаж, неся в одной руке свечу, а в другой стул, тогда как хозяин нес второй стул.
   Войдя в квартиру, владелец не преминул обратить внимание бывшего жильца на то, что он, воспользовавшись его отсутствием, поклеил новые обои; кстати, этого он не сделал во времена Ретифа, хотя тот часто просил его об этом, ибо старые обои свисали со стен клочьями.
   Это были те чудовищные серые обои, какими домовладельцы взяли привычку оклеивать квартиры на четвертых и пятых этажах.
   Ретиф стал расхваливать новые обои, так как очень хотел, чтобы домовладелец в придачу к двум стульям одолжил ему еще и стол.
   Воздадим должное домовладельцу, который сразу же откликнулся на его просьбу и предложил Ретифу спуститься вниз, чтобы самому выбрать подходящий стол.
   Ретиф сошел вниз и взял совсем простой, но украшенный двумя ящиками стол; потом он по-прежнему с помощью хозяина поднял стол на пятый этаж.
   После этого домовладелец удалился, предложив оказать Ретифу и другие услуги.
   Ретиф проводил его до двери, поклонился, подождал, пока тот спустится на этаж ниже, вошел в комнату, закрыв за собой дверь, выдвинул оба ящика стола и высыпал туда шрифт, который он принес в карманах.
   Потом Ретиф, успокоившись при мысли, что больше ничто не будет мешать ему работать, принялся расхаживать взад и вперед по комнате, ожидая дочь и ничуть не сомневаясь, что она вернется с минуты на минуту (свою Инженю он знал прекрасно).
   Однако время шло и шло.
   Но Ретиф, человек с воображением, предполагал все что угодно, оправдывая опоздание дочери: горе девиц Ревельон, которым пришло на помощь нежное сердце Инженю; одиночество, в каком оказались бедные девушки; преграды на улицах; расстояние в два квартала; наконец Ретиф даже вспомнил об опасностях.
   Однако больше всего его успокаивало присутствие в доме Оже: муж позаботится о жене и благодаря его защите Инженю, несомненно, придет с минуту на минуту живой и здоровой.
   Пробило половину десятого, но Ретиф не испытывал особой тревоги.
   Кстати, он, чтобы напрасно не терять время, принялся набирать несколько страниц о пожаре и разграблении дома Ревельона; он не мог дать исторически правдивых рассказов, ибо свобода прессы тогда еще отнюдь не была достигнута; опасаясь, впрочем, снова разжечь накалом сиюминутных страстей горестный и чересчур реальный пожар бунта, Ретиф искал и нашел остроумный способ рассказать обо всем, что произошло, описав пожар в загородном замке. Грабителей он заменил сельскими жителями в стоптанных башмаках, кассу чердаком для фуража, цеха назвал ригами и создал очень трогательный рассказ о том, как рухнули объятые пламенем овчарни, и о том, как жалобно блеяло стадо; наконец, он превратил Ревельона в злого сеньора, что несколько оживило его новеллу.
   Ретиф, как известно, не писал, а набирал свой текст; он уже был полностью захвачен работой и начинал забывать о настоящем пожаре во имя пожара выдуманного, забывать о Ревельоне и даже об Инженю, когда дверь открылась и в комнату как вихрь ворвался обливающийся потом, запыхавшийся мужчина.
   Ретиф, обернувшись на шум, поднял голову и увидел Оже.
   Оже был бледен; с темными кругами под ввалившимися глазами, он прерывисто дышал; ноги у него дрожали, волосы растрепались: было видно, что ему пришлось много пробежать, и казалось, будто он хочет бежать дальше, как будто эта комната с ее четырьмя стенами не стала для него препятствием, а была безграничной равниной.
   — Вы! Вы живы! — вскричал Оже, бросаясь к Ретифу, чтобы его обнять.
   — Конечно, жив, — ответил старик. — Разве не меня вы разыскивали?
   — Вас…
   — И вы догадались, что я вернулся снять прежнюю квартиру?
   — Я догадался, да… — пробормотал Оже.
   — Но вы ведь не один? — спросил встревоженный Ретиф;
   — Что значит не один?
   — А как же… Инженю?
   — Увы!
   — Где она?
   — Не спрашивайте! — воскликнул Оже, разыгрывая безутешное горе, и сел, вернее рухнул, на второй стул.
   — Инженю! Инженю! Где Инженю? — все с большей настойчивостью спрашивал несчастный отец.
   В ответ на этот вопрос Оже испустил даже не вздох, а вопль.
   Ретиф насторожился и спросил:
   — Что с вами?
   — Ах, бедный отец! — простонал Оже.
   — Говорите же.
   — Инженю…
   — Что?
   — Если бы вы знали!..
   Ретиф оторвался от наборной кассы и встал со стула.
   Он почувствовал, как на него повеяло ветром несчастья, словно взмахнула крылом птица зловещих предзнаменований.
   Оже продолжал вздыхать и жалобно всхлипывать.
   — Говорите! — приказал Ретиф с той чисто спартанской твердостью, какую обретали, обретают и будут обретать в своей душе при приближении великих бед те, кто напрягает все силы своего духа, то есть собственной души.
   — Вы хотите, чтобы я вам сказал?
   — Да, скажите, где она? — настаивал Ретиф.
   — Я не знаю.
   — Как!? Вы не знаете, что с моей дочерью? — вскричал старик, охваченный ужасом.
   — Нет!
   Ретиф пристально посмотрел на зятя.
   — Вы знаете! — помолчав, сказал старик, прочитавший нерешительность на лице негодяя.
   — Но…
   — Знаете! — с еще большей убежденностью повторил он. — И вы должны сию же секунду сказать мне все, какую бы новость вам ни пришлось мне сообщить.
   Оже с трудом встал, словно человек, мобилизующий все свои силы.
   — Так вы хотите все знать? — спросил он.
   — Я хочу этого! — отрезал Ретиф.
   — Хорошо. Вы знаете, что у господина Ревельона, кроме тех обязанностей, которые возложило на меня его доверие, — продолжал Оже, — мне особо была вверена охрана кассы?
   — Да.
   — Вы знаете, что Инженю вышла из дома в полдень или в час дня?
   — Да, вероятно, вместе с девицами Ревельон.
   — Я не знаю, с кем.
   — Это не важно, продолжайте.
   — Так вот, кажется, она вернулась и захотела проникнуть в ту часть здания.
   — Почему вы говорите «кажется»? — поинтересовался Ретиф.
   — Я говорю «кажется», поскольку не уверен в этом…
   — Не уверены?..
   — Никто этого не знает.
   — Ах! Говорите же скорее, что все-таки известно! — вскричал Ретиф с энергией, которая заставила Оже побледнеть.
   — Так вот, касса сгорела, — продолжал Оже. — Я хотел проникнуть туда, чтобы спасти кое-какие ценные бумаги от пожара или разграбления. Но, подойдя к кассе, увидел, как рухнул потолок, и нашел там только…
   — Что? — выдохнул Ретиф.
   — Да, только тело! — сдавленным голосом произнес Оже.
   — Чье тело? — вскричал старик с интонацией, которую невозможно описать и которая должна была бы послужить негодяю, каким бы подлецом он ни был, предвестием тех мук, что уготовила ему вечность. — Тело моей дочери?
   Оже, опустив голову, замолчал.
   Ретиф глухо пробормотал какое-то проклятие и снова опустился на стул. Постепенно он понял, какое горе на него обрушилось; шаг за шагом он проследил с роковой проницательностью человека, обладающего воображением, жуткую драму, завесу которой лишь приоткрыл ему зять.
   И Ретиф, поскольку он быстро подошел к скорбной развязке, обернулся к Оже и спросил:
   — Она умерла?
   — Обезображена, неузнаваема, она сгорела! Но я, увы, слишком хорошо ее разглядел! — прибавил убийца, спеша покончить с рассказом и тем самым поскорее покончить с угрызениями совести.
   Тогда Ретиф с настойчивостью и отчаянием разбитых сердец попросил Оже описать ему, как обвалился потолок, как пылало пламя, как рухнул дом; увидев все это глазами собственного воображения, он посмотрел на Оже так, словно хотел уловить в его глазах последний отблеск страшного видения, стоявшего перед ними. Потом Ретиф, тоже давший волю чувствам, совершенно сломленный и подавленный горем, заплакал.
   Оже подбежал к тестю, взял его за руки, обнял; он смешал свои слезы со слезами старика и, решив, что уже достаточно долго разыгрывает эту пантомиму, сказал:
   — Дорогой господин Ретиф! Это горе выпало нам двоим, и мы должны попытаться пережить его вместе. Поскольку вы потеряли дочь, считайте, что у вас еще остался сын, кому вы подарите пусть не ту дружбу, какую питали к Инженю, но немного привязанности.
   — О нет! — покачав головой, всплакнул Ретиф. — Даже вторая дочь не заменит мне Инженю, Оже!
   — Я буду лелеять вас! Я стану для вас таким добрым и преданным сыном, — обещал негодяй, — что к вам снова вернется мужество!
   — Никогда!
   — Вы сами убедитесь.
   Ретиф снова, на этот раз еще печальнее, чем только что, покачал головой.
   — Неужели вы меня прогоните? — спросил явно обеспокоенный Оже. — Разве я тоже не потерял все и мое горе не кажется вам достойным хотя бы капли сострадания?
   — К сожалению, нет! — вздохнул Ретиф, невольно сравнивая свое горе с возможным горем Оже.
   — Пусть так, — согласился Оже, — но не отнимайте у меня утешения, какое принесет мне жизнь с вами, и, поскольку я слабее вас, поддержите меня вашим добрым примером и вашей твердостью.
   В лести, должно быть, заключается большая сила, потому что лесть часто одерживает верх над чувствами. Ретиф обрел в своем подлинном или мнимом превосходстве над Оже силу, на которую не считал себя способным: бедняга протянул руку зятю и, обманутый видимостью, пожал ладонь, убившую его дочь.
   — Поймите! — воскликнул Оже. — Ведь я, кто работает лишь руками или безотчетно, я, в отличие от вас, человека умственного труда, не слишком буду страдать в жизни; я по-прежнему каждый день буду поворачивать ключ в замке и составлять счета и ведомость на выплату жалованья рабочим; как всегда, я буду свертывать в рулоны обои; так что я буду жить, тогда как ваши труды могут быть прерваны…
   — Добрый Оже!
   — Значит, дорогой господин Ретиф, мы останемся вместе? — вскричал Оже с такой радостью, что Ретиф невольно поднял голову, пристально посмотрев на зятя.
   — Да, — ответил старик.
   Легко понять ту выгоду, какую получал Оже, живя с Ре-тифом и поддерживая с ним хорошие отношения. Разве можно предположить, чтобы убийца дочери оставался другом отца?
   И все-таки под взглядом Ретифа этот проблеск радости сразу исчез с лица Оже, сменившись притворным мрачным выражением безутешной печали.
   Но, не в силах заплакать — словно Бог хотел, чтобы слезы, этот божественный дар, могли проливать только переживающие истинное горе, — Оже отделался стонами и гримасами.
   Ретифу пришлось утешать подлого предателя, убившего его дочь. Утрированное горе Оже, кстати, благотворно подействовало на горе Ретифа: оно ненадолго успокоило романиста.
   После того как они занялись кое-каким обустройством, которое заключалось в том, что от соседнего старьевщика, которого по этому случаю разбудили, были принесены две складные брезентовые кровати, Оже устроил тестя в одной комнате, а сам лег спать в другой.
   Из нее Оже, с сухими глазами и с гнусной улыбкой на лице, мог слышать, как истерзанное сердце честного Ретифа потоком источает бурные, искренние слезы.
   Эти слезы, вероятно, были неприятны Оже, ибо они слышались слишком долго и мешали ему заснуть.

LXI. ПЕРВАЯ КОРРЕКТУРА НОВОГО РОМАНА РЕТИФА ДЕ ЛА БРЕТОНА

   Эта совместная жизнь отца и зятя наделала в квартале много шума и, признаться, вызывала всеобщее восхищение.
   Новость о несчастной судьбе Инженю распространилась мгновенно: девушку знали все, и эта столь роковая и внезапная смерть ее удвоила интерес, какой порождала катастрофа, жертвой которой стал дом Ревельона.
   Интерес жителей квартала был своего рода торжеством слез для Ретифа де ла Бретона, когда он проходил по улице.
   Его зять переживал триумф добродетели: люди видели, как во время их редких прогулок Оже поддерживает под руку тестя и расточает ему знаки внимания, словно самый любящий сын.
   Так прошла неделя.
   Все это время сердце и разум несчастного отца терзали самые горестные раздумья.
   Любовь Ретифа к Инженю была такой нежной, такой привычной (привычки же у него были очень прочные), что страдающему отцу казалось, будто его тело всю эту неделю покоится в могиле рядом с телом дочери, а по земле еще бродит только его душа.
   В конце концов горе поселилось в его душе и оставило на осунувшемся лице Ретифа столь же неизгладимую печать, какую море навеки запечатлевает на скалах, омывая их каждый день приливом.
   Что касается Оже (это легко понять, ибо он не был отцом и, как мы знаем, мужем был в весьма малой степени), то он снова занялся своей привычной работой, ходил и приходил, ел и спал, как обычно.
   Однако временами он, словно вспомнив что-то, вместо свойственного ему зловещего выражения лица, неожиданно напускал на себя томно-скорбный вид.
   Так он выглядел в особенности тогда, когда выходил из дома в обществе своего тестя. И тут добрые души высыпали из дверей или высовывались из окон, чтобы посмотреть на эту примерную пару.
   «Какой несчастный отец! — говорили все. — Но какое счастье, что он нашел такого сына!»
   И эти утешения, безмолвные, выражаемые только взглядами, словно целебный бальзам, успокаивали душу Ретифа.
   Оже обставил свою комнату, ту, что некогда занимала Инженю.
   Обстановка была самая простая.
   Ее составляли складная кровать, о которой нам уже известно, и два стула у стола.
   За едой зять и тесть сидели за этим столом.
   Кстати, большую часть времени Оже проводил вне дома и возвращался очень поздно — то ли потому, что у него было очень много работы, то ли по какой-то другой, неведомой причине.
   Ведь если призадуматься, то теперь у Ревельона кассы больше не было и какую такую работу там мог выполнять кассир Оже?
   А работа была следующая: Оже, будучи человеком, не лишенным воображения, сам нашел себе занятие и стал инспектором развалин дома; люди видели, что он радеет об интересах разорившегося Ревельона с тем же усердием, с каким печется о своем тесте.
   Если к концу дня рабочие, находившиеся под его началом, отыскивали несколько досок, которые снова можно было пустить в дело, Оже радовался, как Тит: свой день он прожил не напрасно.
   И он, очень довольный, приходил к папаше Ретифу, во всех подробностях рассказывая о своей повседневной работе и не понимая, как сильно он огорчает старика, каждый день возвращая отца в то проклятое место, где тот потерял дочь, и каждый вечер причиняя ему невыносимую боль своими новыми рассказами.
   Но, как мы понимаем, Оже нисколько не волновало, что он бередит горе Ретифа.
   Его заботило лишь одно — как упрочить в квартале свою репутацию честного человека, убитого горем вдовца и почтительного зятя.
   За неделю он в этом преуспел.
   Известно, что если Оже чего-то хотел, то непременно своего добивался, ведь ему хватало ловкости и упорства, чтобы довести до конца любое дело.
   Итак, неделя прошла; настал девятый день после смерти Инженю; в два часа на столе появился обед, приготовленный руками Оже и подкрепленный блюдом, что было зажарено в печи соседнего булочника.
   Оже позвал тестя.
   Тот с тяжелым вздохом оторвался от своей верстатки, поднялся и машинально уселся за стол.
   Оже, стоявший у него за спиной, пододвинул стул и притворился, будто невероятно восхищен несколькими набранными стариком страницами: это были стансы в стихах и стансы в прозе, в которых он с горестными сожалениями обращался к памяти Сикадели и Зефиры.
   Негодяй использовал все средства, какие подсказывало ему воображение, пытаясь успокоить глубокое отцовское горе Ретифа.
   Он творил добро, желая творить зло.
   Оже хотел есть: обед был хорош и соблазнителен.
   Ретиф, наоборот, просто сидел за столом; его руки бессильно свисали по сторонам стула, голова склонилась на грудь, и казалось, что есть он вовсе не расположен.
   Он видел, как его зять сел за стол, но не замечал его, как будто Оже вообще не существовало.
   Оже подавал ему, однако Ретиф только прикоснулся губами к супу и тотчас с глубоким вздохом отодвинул свою тарелку.
   Оже ел суп, словно не замечая скорби старика, и решил вздохнуть лишь тогда, когда проглотил последнюю ложку.
   Приступили ко второму блюду, и Ретиф, несмотря на свое нежелание, начал понемногу есть, когда пять ударов во входную дверь насторожили обоих мужчин.