— Привычка?..
   — И, наконец, господин Кристиан, вы ясно разбираетесь в своем сердце, а я своего сердца не понимаю.
   — Мадемуазель, мне кажется, что вы можете себя скомпрометировать, если соседи увидят, как мы беседуем на лестничной площадке.
   — Тогда, господин Кристиан, давайте простимся.
   — Как! Вы даже не предложите мне посидеть с вами в вашей комнате, поговорить с вами?.. Неужели, мадемуазель, вы совсем меня не любите?
   — Почему, господин Кристиан, вы решили, что я должна вас любить?
   — О, я считал вас более нежной: ваши глаза говорили совсем иное, нежели ваши уста.
   — Сверху идут… Уходите, уходите скорее!
   — Это очень любопытная старуха, у которой я снимаю комнату… Если она увидит нас…
   — О Боже, — прошептала Инженю, — уходите!
   — Вот и на нижнем этаже открылась дверь. Как быть?
   — Они подумают дурное, но я ничего дурного не делаю! — с огорчением воскликнула Инженю.
   — Скорее, заходите к себе, скорее! Старуха спускается, а сосед снизу поднимается.
   Испугавшись, Инженю открыла квартиру, и в дверь следом за девушкой вбежал Кристиан.
   Они сразу же закрыли дверь на задвижку; у Кристиана трепетало сердце, Инженю была охвачена отчаянием, которое усиливалось тревогой за судьбу отца.
   Вдруг на лестничной площадке раздались быстрые шаги и послышался громкий, торопливый голос.
   — Инженю! — кричал Ретиф. — Инженю, ты дома?
   — Отец! Отец мой! — ответила из комнаты девушка, наполовину обрадованная, наполовину испуганная.
   — Открой же! — потребовал Ретиф.
   — Что делать? — шепнула она Кристиану.
   — Открывайте! — ответил он. И Кристиан сам открыл дверь.
   Ретиф, плача от радости, бросился в объятия дочери.
   — Так значит, мы оба спаслись? — воскликнул он.
   — Да, отец мой, да! Как вам удалось уцелеть?
   — Сбитый с ног, растоптанный, я, к счастью, не попал под выстрелы… Потом я повсюду искал тебя, звал тебя… О, что я претерпел в этих поисках! Что пережил, не видя освещенного окна! Но, слава Богу, ты дома! Скажи, как ты спаслась?
   — Меня вынес из толпы великодушный незнакомец, привел сюда…
   — Но почему ты не зажгла лампу? Эта темнота меня пугает!
   — О добрый отец… — снова поцеловала Ретифа дочь. Она надеялась, что Кристиан, воспользовавшись этой минутой, спрячется; но, вопреки ее ожиданиям, тот выступил вперед, и Ретиф, глядя через плечо дочери, увидел молодого человека, который кланялся ему.
   — А это кто? — спросил Ретиф. — Здравствуйте, сударь… Как вы сюда попали?
   Инженю что-то пролепетала в ответ.
   — Сударь, — сказал Кристиан, подходя к старику, — вы вправе удивиться, увидев меня в комнате мадемуазель…
   — В темноте! — прибавил Ретиф.
   Эти слова обрушились на девушку, потупившую головку.
   — Если только, сударь, — продолжал отец, — вы не являетесь спасителем Инженю… В этом случае, как вы понимаете, я склонен лишь благодарить вас.
   Ретиф вспомнил написанные им эпизоды из «Совращенной поселянки»: он величественно исполнял роль благородного отца.
   Молодой человек ничуть не смутился; пока Инженю, дрожа от волнения, зажигала свечу, он продолжал:
   — Я вошел сюда, сударь, несколько минут назад, ради того чтобы признаться мадемуазель в своей любви.
   — Но, помилуйте, — воскликнул слегка озадаченный Ретиф, — значит, вы знакомы с Инженю?
   — Довольно давно, сударь.
   — И я не знал об этом?!
   — Мадемуазель тоже не знала… Я лишь имел честь трижды случайно беседовать с ней.
   — Ну и ну! И как же это случилось?
   — Сударь, в этом доме я снимаю комнату. Ретиф удивлялся все больше.
   — Я резчик, — продолжал Кристиан. — Я зарабатываю достаточно, чтобы прилично жить.
   Ретиф сразу устремил свои серые глаза на руки молодого человека.
   — Сколько же вы зарабатываете? — осведомился он.
   — От четырех до шести ливров в день.
   — Неплохо!
   Но Ретиф продолжал рассматривать руки Кристиана, который, наконец заметив столь пристальное внимание к ним, неожиданно потер ладони, чтобы скрыть свои пальцы, слишком белые для рук резчика.
   Ретиф, какое-то время помолчав, спросил:
   — Значит, вы пришли сказать моей дочери о том, что любите ее?
   — Да, сударь. Я пришел в ту минуту, когда мадемуазель закрывала дверь в свою комнату, но я настойчиво просил ее соблаговолить разрешить мне войти…
   — И она согласилась?
   — Я говорил с ней о вас, сударь, о вас… Она так волновалась…
   — Ну, конечно, вы говорили обо мне, о ком она так волновалась.
   Ретиф посмотрел на Инженю: она стояла, красная как мак, с томными глазами.
   «Ну, разве может быть, — подумал он, — чтобы она не любила или не была любимой?»
   Он взял молодого человека за руку и сказал:
   — Мне известны ваши чувства, теперь подумаем о ваших намерениях.
   — Я хотел бы получить ваше согласие отдать мне в жены мадемуазель Инженю, если она согласится меня любить.
   — Позвольте узнать вашу фамилию.
   — Кристиан.
   — Кристиан — это не фамилия. — Но это мое имя.
   — Это имя иностранное.
   — Я в самом деле иностранец, вернее, рожден от родителей-иностранцев: моя мать полька.
   — А вы рабочий?
   — Да, сударь.
   — Резчик?
   — Я имел честь сказать вам об этом, — отрезал Кристиан, удивленный и даже встревоженный настойчивыми расспросами Ретифа.
   — Побудь здесь, Инженю, — сказал Ретиф, — а я покажу господину внутреннее убранство дома нашей семьи, ведь он добивается чести войти в нее.
   Инженю присела к столу; Кристиан последовал за Ретифом.
   — Здесь вы видите мой рабочий кабинет, — пояснил романист, вводя Кристиана в соседнюю комнату, стены которой были скудно украшены портретами и гравюрами. — Тут портреты всех тех, кто даровал мне жизнь; там — изображения тех, кого произвел на свет я. На этих пастелях представлены мои отец и мать, дед и бабка; темами гравюр послужили самые интересные сцены из моих романов. Первые были и еще продолжают оставаться почтенными земледельцами, вышедшими из народа, хотя я утверждаю, что мой род восходит к императору Пертинаксу, как вы знаете…
   — Я не знаю этого… — сказал удивленный молодой человек.
   — Это потому, что вы не читали моих сочинений, — холодно заметил Ретиф. — В них вы нашли бы составленное мной генеалогическое древо, которое неопровержимо свидетельствует, что моя семья происходит от Пертинакса, чье имя в переводе с латинского и означает Ретиф.
   — Я не знаю этого, — повторил Кристиан.
   — Для вас это не должно иметь особого значения, — промолвил Ретиф. — Что для вас, рабочего-резчика, тесть, происходящий от какого-то императора?
   Кристиан покраснел под пристальным взглядом романиста. Этот взгляд, надо признать, обладал какой-то неприятной пронзительностью.
   — Но вас удивит, что кровь императоров совсем ослабла в моих жилах, — продолжал Ретиф, — и теперь в ней преобладает кровь земледельцев, а император никогда не добился бы руки моей дочери, если бы ее попросил; я до такой степени перевернул генеалогическую лестницу, что земледелец представляется мне идеалом аристократии, и породниться с королем означало бы для меня унижение, я даже не согласился бы выдать дочь за простого дворянина.
   Сказав это, Ретиф снова стал разглядывать руки и лицо Кристиана.
   — Что вы об этом думаете? — спросил он после своей речи.
   — Все, что вы мне говорите, сударь, — ответил молодой человек, — представляет собой абсолютно разумное рассуждение, но мне кажется, что вы истолковываете предрассудки очень произвольно и весьма деспотическим образом.
   — Почему же?
   — Потому, что философия сокрушает потомственное, дворянство; но я полагаю, что философы, упорно стремясь разрушить аристократический принцип, в сущности, еще уважают хорошие исключения.
   — Несомненно! Но к чему вы клоните?
   — Ни к чему, сударь, ни к чему, — живо ответил Кристиан.
   — Тем не менее вы, рабочий-резчик, защищаете от меня дворянство!
   — Точно так же, как вы, потомок императора Пертинакса, нападаете на дворянство, адресуясь ко мне, резчику.
   Ретиф потерпел поражение в обмене репликами, чем остался не совсем доволен.
   — Вы умны, сударь, — сказал он.
   — Я могу претендовать лишь на то, сударь, — ответил Кристиан, — что у меня окажется достаточно ума, чтобы понять вас.
   Ретиф улыбнулся.
   Этим любезным ответом Кристиан примирился с будущим тестем.
   Однако Ретиф этим не удовольствовался: он был человек, чью суть выражало его французское имя (pertinax по-латыни означает «упрямый»).
   — Признайтесь, — обратился он к Кристиану, — что вы, как и все молодые люди, пришли сюда ради того, чтобы влюбить в себя мою дочь Инженю, и не преследовали другой цели.
   — Вы ошибаетесь, сударь, ибо я прошу руки вашей дочери.
   — Признайтесь, по крайней мере, что вы любимы ею и вам это известно.
   — Должен ли я быть откровенным?
   — Раз нет другой возможности, будьте.
   — Хорошо, я надеюсь, что мадемуазель Инженю не питает ко мне неприязни.
   — Вы это поняли по определенным признакам?
   — По-моему, я замечал это.
   — При ваших встречах?
   — Да, сударь, и это придало мне смелости, — продолжал молодой человек, введенный в заблуждение притворной добротой романиста.
   — Теперь я понимаю, — вскричал Ретиф, неожиданно встав с кресла, — что вы уже приняли ваши меры, ловко использовали против бедняжки Инженю ваши прельщения и ваши уловки!
   — Позвольте, сударь!
   — Я понимаю, что вы сблизились с ней, поселившись в этом доме, а сегодня вечером, полагая, что меня не будет, что я, быть может, убит, проникли к ней!
   — Сударь, позвольте! Вы судите обо мне недостойным образом!
   — Увы, сударь, я человек опытный; мне известны все хитрости, ведь я сейчас пишу книгу, которая станет моим великим творением и имеет название «Разоблаченное человеческое сердце».
   — Вы не знаете моего сердца, сударь, я полагаю, что могу вас в этом уверить.
   — Тот, кто говорит о человеческом сердце, знает все сердца.
   — Уверяю вас…
   — Не уверяйте, ничто не поможет… Разве вы не поняли все, о чем я вам сказал?
   — Разумеется, понял, но позвольте и мне высказаться.
   — Зачем?
   — Не годится справедливому человеку делать себя судьей и защитником собственного дела! Не годится романисту, так глубоко изображающему чувства, не понимать чувство другого! Позвольте мне сказать.
   — Говорите, раз вы так настаиваете.
   — Сударь, если ваша дочь питает ко мне хотя бы незначительную склонность, неужели вы хотите сделать ее несчастной? Я ничего не рассказываю вам о себе, однако я, может быть, стою того, чтобы мы поговорили об этом.
   — Ах! — вскричал Ретиф, ухватившись за слово «стою» (этого он только и ждал). — Ах да, вы стоите… стоите… Но Бог знает, не за это я вас упрекаю! Вы стоите слишком дорого, скажем так.
   — Умоляю вас, не надо иронии.
   — Полно! Я говорю без иронии, милостивый государь! Вы знаете мои условия, мой ультиматум, как говорят в политике.
   — Повторите его мне, — воскликнул опечаленный молодой человек.
   — Рабочий и торговец будут теми единственными претендентами, кому я соглашусь отдать мою дочь.
   — Но я же рабочий… — робко заметил Кристиан. Однако Ретиф, повысив голос, повторял:
   — Это вы рабочий? Это вы торговец? Посмотрите на свои руки, сударь, и убедитесь сами!
   С этими словами Ретиф, запахнув величественным жестом свой плохонький сюртук, поклонился молодому человеку с таким видом, который больше не допускал ни возражений, ни дальнейших реплик.

XXIV. ГЛАВА, В КОТОРОЙ ПОДОЗРЕНИЯ РЕТИФА ПРИСКОРБНЫМ ОБРАЗОМ ПОДТВЕРЖДАЮТСЯ

   Кристиан, кого демократ, потомок императора Пертинакса, почти выгнал из дома, снова прошел мимо столика, на который, в ту минуту когда ее отец и ее возлюбленный скрылись в соседней комнате, облокотилась опечаленная Инженю, дрожа от волнения и трепеща сердечком.
   Кристиан волновался не меньше, и его сердце билось так же учащенно, как и у той, которую он любил.
   — Прощайте, мадемуазель, прощайте! — воскликнул он. — Ведь господин ваш отец — самый жестокий и самый неуступчивый из людей!
   Инженю поднялась так стремительно, как будто ее заставила встать скрытая в ней пружина, и устремила на отца живые, ясные глаза, в которых, хотя и не выражался вызов, все же светился самый решительный протест.
   Ретиф повел плечами, словно желая стряхнуть обрушившуюся на него беду, вывел Кристиана на лестничную площадку, вежливо ему откланялся и закрыл за молодым человеком дверь не только на ключ, но и на все задвижки.
   Вернувшись в комнату, он застал Инженю на том же месте, где и оставил: выпрямившись, она стояла неподвижно перед подсвечником и молчала.
   Ретифу явно было не по себе: тяжело отцу причинять дочери неприятности, но гораздо труднее отречься от своих предрассудков.
   — Ты на меня сердишься? — после недолгого молчания спросил он.
   — Нет, — ответила Инженю. — У меня нет на это права.
   — Почему у тебя нет на это права?
   — Разве вы не мой отец?
   Инженю произнесла эти слова почти горестным тоном и сопроводила их почти иронической улыбкой.
   Ретиф вздрогнул: впервые Инженю говорила с ним подобным тоном и так улыбалась.
   Он подошел к окну, открыл его и увидел, как молодой человек вышел на улицу, а затем, опустив голову, медленно закрыл за собой наружную дверь.
   Каждое движение Кристиана свидетельствовало о сильнейшем отчаянии.
   На миг Ретифу пришла мысль, что он ошибся и что молодой человек, которому он отказал в руке дочери, действительно рабочий; но он снова подумал о его изысканной речи, о его белых руках, о том духе аристократизма, который источала вся его особа. Такой возлюбленный не мог быть резчиком, если только он не был резчиком, подобным Асканио у Бенвенуто Челлини; это, пожалуй, был дворянин.
   Во всяком случае было очевидно, что этот дворянин влюблен в Инженю до такой степени, что мог бы попытаться овладеть ею силой или в приступе отчаяния покончить с собой.
   Если дело дойдет до этого, то упрекать во всем Ретифу придется самого себя! И это не считая тех опасностей, которым он, наверняка, подвергнется, оставшись один на один с гневом и местью переживающей горе семьи. Какие страшные угрызения совести для чуткого сердца, для филантропической души, для друга г-на Мерсье — самого чувствительного сердца и самой человеколюбивой души после Жан Жака Руссо!
   Что станут говорить и думать о романисте, способном так злоупотреблять отцовской властью?
   Ретиф, по крайней мере, желал, чтобы его не тяготила мысль, будто Кристиан мог оказаться рабочим; эта мысль особенно мучила его, ибо — скажем это в похвалу нашему романисту — страх перед опасностью (о ней мы уже говорили), которой ему могла угрожать оскорбленная или отчаявшаяся знатная семья, был лишь вторичен.
   Вследствие этого Ретиф, приняв внезапное решение, взял трость и шляпу, лежавшие в углу, и стремительно пошел к лестнице. Инженю, либо потому что она поняла происходившее в душе отца, либо потому что ее доброе сердце было неспособно таить злость, улыбнулась Ретифу.
   Ободренный улыбкой дочери, Ретиф бросился вниз по ступенькам с проворством пятнадцатилетнего рассыльного.
   Прежде всего уверившись, что Кристиан его не видел и не слышал, он пошел за ним следом, прижимаясь к стенам, готовый остановиться и спрятаться в тень, если молодой человек обернется.
   Ночь была темная, улицы были совершенно пустынны, и оба этих обстоятельства благоприятствовали замыслу Ре-тифа.
   Кстати, молодой человек продолжал идти своей дорогой, ни разу не бросив взгляд в сторону улицы Бернардинцев, хотя на ней и осталась его жизнь.
   Ретиф следовал за ним шагах примерно в пятидесяти; он видел, как Кристиан вышел на мост Сен-Мишель, приблизился к парапету и занес над ним ногу.
   Старик, по-прежнему идя за ним по пятам, собрался было закричать, чтобы помешать молодому человеку броситься в воду, что, как он предполагал, тот и намеревался сделать; но в эту минуту крики, доносившиеся с площади Дофина, стали громче и их перекрыл грохот страшного взрыва.
   Этот двойной шум заставил вздрогнуть обоих мужчин, один из которых следил за другим, и, вероятно, вынудил того, кто собирался броситься в воду, изменить решение.
   Кристиан отошел от парапета и быстро побежал в сторону площади Дофина, то есть навстречу выстрелам.
   «Он изменил свое решение, — подумал Ретиф, — и теперь ищет пули; совершенно очевидно, что он дворянин: ведь он не захотел утопиться».
   После этого Ретиф пустился бегом вслед за тем, кто желал стать его зятем: тот стрелой проскальзывал между беглецами, мчащимися ему навстречу, а также среди групп сильно возбужденных людей, которые, яростно крича, метались взад-вперед, размахивая ружьями и саблями.
   Пришло время рассказать читателю о том, что же случилось после первого залпа, данного по толпе господами солдатами городской стражи.
   Мятежники, разъяренные тем, что самые пылкие из них остались лежать на мостовой убитыми или раненными, заметили, что, дав залп, всадники несколько рассеялись, и отважно кинулись на них, осыпая камнями, ударами железных прутьев, молотов и палок.
   Странно и любопытно наблюдать, как во время мятежа все мгновенно становится оружием, причем оружием смертельным.
   Итак, завязалась рукопашная схватка, страшная борьба, стоившая жизни многим кавалеристам; ибо надо во весь голос сказать, к чести народа 1789 года, который слишком часто путали с чернью 1793 года, что он в первых бунтах Революции дрался храбро и честно, хотя и сражался не на равных.
   Мятежники, завладев пистолетами, карабинами, саблями побежденных, раненых и погибших, обратили в бегство дозор стражников и, гордые первым успехом, немедленно атаковали пост солдат пешей стражи, которые во время боя не защитили своих товарищей, хотя им было бы совсем легко зажать толпу между двух огней и рассеять ее в несколько минут, поскольку они стояли у статуи Генриха IV, а командир стражников Дюбуа из глубины площади Дофина гнал в их сторону лавины мятежников.
   Поэтому после своей победы народ, приняв, вероятно, бездействие пехотинцев за слабость, бросился на штурм поста, и тот, вынужденный теперь защищаться, оборонялся плохо и, бросив ружья, искал спасения в бегстве, вызвавшем гибель большинства солдат.
   В первые минуты гнева, опьянения успехом или восторга, что следуют за его победами, народ — мы это уже видели — разрушает или поджигает; не желая мстить за причиненное ему зло, воздавая злом живым существам, народ мстит за себя неодушевленным предметам — это доставляет ему такое же удовлетворение, но наносит ущерб лишь камням и деревьям.
   Именно в эту минуту народного торжества и опьянения Кристиан с Ретифом появились на месте событий.
   Но хмель победы уже начал рассеиваться.
   Срочно присланные на Гревскую площадь отряды встретили победителей таким сильным и плотным огнем, что треть из тех, кто возвращался этой дорогой, скосили пули! Именно эту перестрелку Кристиан и Ретиф слышали с моста Сен-Мишель, а эхо донесло ее до площади Дофина, куда так быстро бежал Кристиан. По набережной Морфондю он выбежал к горевшему посту — его пламя освещало всю реку до самого Лувра: это было и путающее, и великолепное зрелище.
   Но на этом горевшем посту поджигатели забыли ружья солдат.
   Все эти ружья были заряжены.
   Кристиан появился на площади в ту минуту, когда крыша маленького строения поползла и рухнула вниз, словно кратер, из пекла которого вдруг послышался треск, раздалось два десятка разрывов; на них ответило восемь или десять криков, и опять на мостовой осталось лежать четыре-пять окровавленных тел.
   Забытые на посту ружья стражников, разогревшись и взорвавшись, поразили в толпе победителей человек восемь — десять, ранив их более или менее серьезно.
   Следствием этого стали громкие крики, окровавленные и валяющиеся на мостовой раненые. Первым упал на землю Кристиан: пуля попала ему в бедро.
   Ретиф так ничего не понял бы в этом падении, если бы не множество людей, которые с невероятным усердием подбирали раненых, оказывали им первую помощь и жалели их.
   К этому доброму делу толпу побуждал огромного роста мужчина с выразительным лицом, чье безобразие скрадывалось твердой волей, под влиянием волнения воодушевлявшей его сердце, и отблесками пожара, приукрашивающими его черты.
   Он бросился на помощь Кристиану с одной стороны, тогда как с другой поддержать юношу кинулся Ретиф.
   Оба, оказавшись ближе всего к Кристиану, услышали первые слова юноши. Они задавали ему вопросы, хлопотали над ним, спрашивали, как его зовут и где он живет.
   Почти без чувств, с трудом перенося боль, Кристиан даже не заметил, что среди тех, кто оказывал ему помощь, был Ретиф де ла Бретон.
   — Меня зовут Кристиан, — сказал юноша, — я паж господина графа д'Артуа… Отнесите меня в конюшни графа, там должен быть хирург.
   Ретиф вскрикнул; в этом вскрике романиста наряду с состраданием прозвучало торжество, ибо подтвердились его подозрения, но, поскольку семь-восемь человек взялись нести раненого домой и он убедился, что окружавшие люди бережно ухаживают за Кристианом, который, несмотря на рану, жив; поскольку человек, на чьи руки упал Кристиан, поддерживаемый одновременно Ретифом, обещал не оставлять юношу до тех пор, пока тот не попадет к упомянутому им хирургу, отец Инженю медленным шагом пошел к дочери или, вернее, к себе домой, спрашивая себя, следует ли ему сообщить девушке печальную новость или лучше дать едва народившемуся чувству постепенно угаснуть в забвении разлуки (отцам семейства, к счастью для них, всегда удается последняя маленькая хитрость, если они имеют дело с любовью, а заодно и с самолюбием).
   Теперь покинем ненадолго Кристиана, которого в надежном сопровождении несут в конюшни графа д'Артуа, и Ретифа де ла Бретона, который в одиночестве возвращается домой, чтобы там в общих чертах запечатлеть слегка наметившиеся контуры первого эпизода нашей гражданской войны.
   Борьба, начатая властью слабыми силами и с верой в свое обычное превосходство, продолжалась еще несколько часов благодаря напряженному мужеству отчаяния.
   Она возобновилась на следующий день, не прекращалась и на третий день. Но сила в конце концов осталась за войсками короля. Самой большой катастрофой для горлопанов, превратившихся в мятежников, стала атака расположенного на улице Меле дома командира городской стражи; атака натолкнулась на ружейный огонь солдат, и те, взяв смутьянов в клещи и с двух сторон приканчивая их штыками, устроили побоище бунтарей и зевак, окрасивших своей кровью всю улицу!
   Мятеж прекратился, но началась Революция.

XXV. ИСКУСИТЕЛЬ

   На следующий день после всей этой пальбы, имевшей столь роковые последствия для нашего юного пажа и едва зародившейся любви Инженю, один человек — накануне мы видели, как он прятался в воротах дома Ретифа де ла Бретона, — засветло вошел в дом романиста.
   Этому мужчине, появляющемуся здесь, словно те загадочные персонажи, что выходят на сцену в конце второго акта, чтобы изменить ход начавшейся драмы, бы— ло лет тридцать — тридцать пять; он был похож на лакея без ливреи, весь его невыразительный облик и наглый вид представлял собой тип тех великих лакеев прошлого века, которым удалось перешагнуть в следующий век, но порода которых начала угасать, пережив пору своего расцвета, и больше даже не заслуживала почестей виселицы.
   Одет он был в темно-серый сюртук, а это платье не указывает на род занятий человека. Его можно было принять за буржуа, судебного исполнителя, принарядившегося по случаю воскресенья, или письмоводителя нотариуса, ищущего приглашение на свадьбу.
   Инженю, по-прежнему ожидавшая какого-нибудь известия от Кристиана, смотрела в окно, когда этот мужчина, отвесив ей поклон и послав снизу улыбку, переступил порог темного прохода, выводящего к винтовой лестнице, и, преодолев шестьдесят ступеней, оказался перед квартирой Ретифа де ла Бретона.
   Сначала Инженю очень удивилась поклону незнакомого мужчины, но предположила, что тот идет к отцу, и, сочтя его каким-то неведомым другом ее родителя, приготовилась пойти открывать, если к ним постучатся.
   В дверь постучали.
   Инженю открыла без всякого недоверия.
   — А господин Ретиф де ла Бретон? — спросил незнакомец.
   — Он живет здесь, сударь, — ответила девушка.
   — Я это знаю, мадемуазель, — заметил человек в темно-сером сюртуке. — Однако соблаговолите мне сказать, могу ли я сию же минуту поговорить с ним.
   — Сомневаюсь, сударь. Мой отец сочиняет, а он не любит, когда ему мешают работать.
   — Меня и в самом деле очень огорчило бы, если бы я ему помешал… Но, тем не менее, мадемуазель, я должен сообщить ему нечто чрезвычайно важное.
   Сказав эти слова, незнакомец осторожно стал наступать на Инженю и, проникнув в прихожую, обнаружил намерение не уступать первому отказу, положив на стол шляпу и поставив в угол трость.
   После этого он, заметив кресло, расположился в нем, достал из кармана носовой платок и, крякнув от удовольствия, вытер платком лоб с видом человека, чье выражение лица означает: «А знаете ли вы, мадемуазель, что живете вы очень высоко?»
   Инженю следила за пришельцем, и в глазах ее промелькнуло удивление. Было очевидно, что она наполовину уже нарушила приказ, полученный от отца.
   Казалось, бесцеремонный посетитель понимает, что происходит в душе Инженю.