Страница:
рассчитывали родители, владея пятиэтажным домом, но помещая взрослеющую дочь
на втором этаже?
Большая комната с выходом на балкон, на перилах балкона - полузасохший
красный тюльпан. Бой часов с башни Ламберти на рыночной площади доносится
так оглушительно, что спор Ромео и Джульетты - жаворонок поет или соловей -
чистое притворство.
Деревьев, по которым можно было бы вскарабкаться, во дворе нет, но
вровень с балконом - стена, до которой метра два с половиной: молодому
человеку, сумевшему заколоть Тибальта, перепрыгнуть нетрудно. Сейчас
приятнее прыгать обратно: из пустого дома на соседнюю крышу, за столик
ресторана "Терраса Джульетты", там уютно и в жару тень от высокой стены с
семью кремлевскими ласточкиными хвостами. Это справа от балкона, а слева
внизу - кондитерская "Дом Джульетты". К чашке кофе дают пакетик сахара с
изображением акробатического объятия на балконе. У входа продают мешочки с
двуцветной карамелью: "Поцелуи Ромео и Джульетты".
Поцелуев полно в палатках на пьяцца делле Эрбе. По периметру рыночной
площади - двадцать три здания, на каждое из которых хочется смотреть всегда.
В центре - колодец, говоря точно - водоразборная колонка XVIII века, возле
которой бабка вырезает сердцевины из артишоков, обмывает и складывает в
корзину. Бабка там бессменно - по крайней мере, с 85-го, когда я впервые
попал в Верону. Сколько купят, столько бабка вырежет, и груда мокрых
артишоковых сердец в центре Вероны не уменьшается. Сердца на всех окрестных
прилавках - одинарные, двойные, пронзенные, надписанные, съедобные. Занятно,
что универсальный гений Шекспира предусмотрел и собственное будущее в виде
китча. Музыканты, призванные в конце четвертого акта на свадебный пир,
отмененный в силу известных трагических событий, обсуждают значение строк:
Коль изнывает грудь от муки
И душу думы грустные мрачат,
То музыки серебряные звуки...
- и приходят к выводу: "потому серебряные звуки, что музыканты играют
за серебро". Таков смысл сувениров.
На пьяцца делле Эрбе можно купить panzerotti - итальянские чебуреки с
ветчинно-сырно-помидорной начинкой - и бродить от лотка к лотку, разглядывая
десятки предметов с образами веронских любовников: календари, кружки,
брелоки, полотенца, кепочки. Заводные игрушки: все для детишек. Детишки и
толкутся возле прилавков, требуя у родителей разъяснений. Сухая англичанка,
чеховская "дочь Альбиона", отвечает дочери, на вид четырнадцатилетней:
"Потом, когда вырастешь". Куда уж расти - вот бы обхохоталась Кормилица.
Пепельницы в виде балкона Джульетты: идея бренности в наглядном бытовом
варианте. Но лучше всего барометры: подешевле - просто фигуры в объятии,
подороже - объятие в балконном антураже. Есть совсем монументальная
композиция, Шекспиром не учтенная: Ромео помогает Джульетте сойти с лошади,
у ног вьются две собаки. Все фигуры - из пористого материала, меняющего цвет
в зависимости от погоды: к ясной - голубой, к переменной - розовый, к дождю
- лиловый, к снегу - серый. Над Вероной собираются тучи, и синюшный Ромео
тянет за руку наливающуюся нездоровым соком подругу. Вся группа вместе с
фантастическим бестиарием стремительно багровеет, бабка у груды артишоковых
сердец набрасывает капюшон, и начинается дождь.
В центре Севильи - памятник Кармен: невысокий, в рост. За спиной ее -
променад на набережной Гвадалквивира, перед глазами - за потоком машин на
Пасео де Кристобаль Колон - вход на Маэстранцу, красивейшую во всей Испании
арену боя быков. Кармен стоит там, где ее зарезал дон Хосе, - оперный Хосе,
потому что литературный сделал это в лесу, а какой смысл ставить в лесу
памятники? Здесь подобравшая юбку и делающая шаг Кармен окружена
автомобилями и людьми, и если б не белый цилиндр пьедестала, ждала бы со
всеми перехода. Эту бронзовую в Москве назвали бы "теткой" даже в прежние
времена.
Таковы андалусские танцовщицы фламенко: на обложки журналов они не
годны, тем более на подиумы. Эти женщины бывают красивы лицом, но фигура
всегда чуть приземиста, коренаста по сравнению с нынешними нелепыми
стандартами, все у них сбитое, плотное, упругое, соразмерное, и
справедливость когда-нибудь восстановится, чучело Твигги, с которой все
началось, сожгут на площади, манекенщиц отправят в баскетбол, аэробику
включат в программу олимпиад, спадет с глаз преступная пелена, ученые
докажут вредоносность диеты. Пока же облик Кармен банально будничен и
пребывает в шокирующем контрасте с образом.
Вульгарная тетка стала воплощением свободы любви - то есть вопиющим
оксюмороном, тем, чего не бывает.
Кармен нужна, как рекордсмены с их заоблачно бессмысленными
достижениями необходимы для того, чтобы миллионы школьников, помня о них,
делали по утрам зарядку. Кармен нужна, чтобы мужья и любовники меньше
хамили. Совсем не перестать, - держи Кармен шире! - но хоть не так часто, не
так уверенно: в страхе перед шумным скандалом, видом опустевшего комода,
простой оплеухой наконец. Формулы Кармен столь прозаичны и незатейливы, что
и цитировать их обидно: "Я хочу быть свободной и делать то, что мне
нравится". Слова и не запоминаются - остается нечто, вызванивающее монистом
и выщелкивающее кастаньетами гимн свободе. Но в конце концов величайший
успех художника - когда его создание отрывается от текста.
В опере "Кармен" множество разговорных диалогов, занудство которых
свело бы на нет душераздирающие мотивы Визе, если б кто-нибудь из
непрофессионалов помнил об этом. Точно так же никто не помнит, что в новелле
Мериме собственно истории Кармен - всемирно известной истории Кармен -
посвящена лишь третья глава из четырех. Четвертая - очерк об испанских
цыганах, в манере журнала "Вокруг света". Первая и вторая - повествование о
встречах автора с доном Хосе и Карменситой.
Стиль предельно сдержанный, в полном соответствии с тургеневской
характеристикой Мериме: "Похож на свои сочинения - холоден, тонок, изящен, с
сильно развитым чувством красоты и меры и с совершенным отсутствием не
только какой-нибудь веры, но даже энтузиазма". Если есть следы романтизма в
"Кармен", как и в "Письмах из Испании", то лишь в восторге автора перед
разбойниками и контрабандистами, восторге сугубо интеллигентском. Вообще же
Мериме стилистически весь обращен в ту литературу, которая только собиралась
появиться. Его "Взятие редута" - поразительный прото-Толстой. Похоже, Мериме
первым понял, каким жутким может быть нарочито бесхитростное описание войны,
и в этом предвосхитил "Севастопольские рассказы" и батальные эпизоды "Войны
и мира" - сделав это тогда, когда Лев Толстой еще не знал грамоте.
Что до отношения к любви, то подлинный тонкогубый Мериме - в письмах:
"...Все это ужасно - и ответственность перед женщиной, и заботы о ней, и то
будущее, на которое ее обрекаешь. Как-то у меня был кот, и я очень любил с
ним играть. Но когда у него появлялось желание навестить кошек на крыше или
мышей в погребе, я задавал себе вопрос, могу ли я удерживать его около себя
ради своего собственного удовольствия. И точно такой же вопрос задавал бы я
себе, и с еще большими угрызениями совести, относительно женщины".
Любопытно, что именно этот рационалист с банально-сексистским кредо (женщина
- кошка), "сухой и иронический" (Франс), оказался создателем образа Кармен.
Здесь - прекрасный образец избирательного чтения. Будь новелла Мериме
воспринята во всей полноте, она осталась бы полусотней страниц в собрании
сочинений. Но литература - процесс двусторонний, обоюдный. Состоялся отбор.
В читательскую память вошла примерно половина объема - это огромный процент.
Обычно в жизни отсев больший - к великому нашему счастью, больший: раствор
употребительнее эссенции, ерш пьется легче спирта.
Кармен и есть концентрат, каплями разнесенный по свету центробежной
силой любви - из Севильи, единственного места, где могла возникнуть эта
гремучая смесь.
Над городом высится Хиральда - гибрид кафедральной колокольни и
минарета в стиле мудехар, - как диковинный побег, выросший в жарко-пряном
климате из скрещения кастильства и мавританства. Нет в Испании города
разгульнее, но и по сей день в севильской епархии больше монастырей, чем в
любой другой. Смесь аскезы и гедонизма со своей особой точки зрения отметила
еще в XVI веке святая Тереза. Она прибыла в город с карательной миссией
против "греховной мерзости" и "преступлений против Господа", творящихся в
Севилье, и вопреки ожиданию пришла здесь не столько в негодование, которое и
без того скопила предварительно, сколько в восторг - в мазохистском порыве,
отмеченном Венедиктом Ерофеевым: "Для чего нужны стигматы святой Терезе? Они
ведь ей не нужны. Но они ей желанны". Святая оценила стойкость монахинь,
греху не поддавшихся: "У бесов здесь больше, чем где-либо, рук для
втягивания в соблазн". Примерно так обрадовалась бы инспекция, узнав на
ликеро-водочном заводе, что не все пьяны к концу смены.
Грех и святость определяют то, для чего придуман специальный термин -
севильянизм. И тому, и другому город предается с истовым, до звона,
напряжением. Эту вибрацию в севильском воздухе потрясающе передал де Фалья,
его одноактная опера "Короткая жизнь" - вся на дрожании, на переливе, на
клекоте, захлебываясь которым поет героиня:
Долгая жизнь тому, кто смеется,
Быстрая смерть тому, кто плачет!
...Цветок, рожденный на рассвете,
Днем умирает.
Когда в начале XVII века один доминиканский проповедник усомнился вслух
в идее непорочного зачатия, в Севилье вспыхнул мятеж. И не было в Испании
города с таким количеством шлюх, которых красочно описывал Сервантес:
"...Девицы с нарумяненными щеками, размалеванными губами и сильно набеленною
грудью; они были в коротких саржевых плащах и держались с необыкновенным
бесстыдством". Уже в те времена их пытались взять под контроль, чисто
по-севильски. В районе нынешней Трианы, которая всегда была пролетарским
предместьем, открылся официальный публичный дом, куда принимали с
соблюдением нескольких "не": претендентка должна быть не моложе двенадцати
лет, не девственница, не замужем, родители не севильцы. И - по имени не
Мария.
Одна из севильских новелл Сервантеса называется "Ревнивый
эстремадурец". Это характерно: для эстремадурской деревенщины Севилья
безнаказанно не проходила. Да для кого угодно.
Соблазнение и адюльтер - беззаконная любовь - сюжеты четырех из пяти
великих опер, действие которых происходит в Севилье. Единственный неженатый
из авторов, Бетховен, в "Фиделио" прославил супружескую верность. В
остальных случаях: "Свадьба Фигаро" и "Дон Жуан" Моцарта, "Севильский
цирюльник" Россини и "Кармен" Бизе - для правящей бал измены были выбраны
севильские декорации. Примечательно, что ни один из всех этих композиторов
никогда в Севилье не был - но все они точно знали, куда помещать такие
сюжеты.
Севилья отвечает им благодарностью. На площади Альфаро в квартале Санта
Крус вам покажут бережно хранимый угловой балкон россиниевской Розины.
Памятник Моцарту в Севилье - лучший из множества размещенных по миру
моцартовских монументов: в пяти минутах от Кармен, на берегу Гвадалквивира,
из бронзы в дырках. Действительно, Моцарт тут какой-то проницаемый, легкий,
неметаллический - Дон Жуан, Фигаро, Керубино скорее.
Строго напротив него - госпиталь Санта Каридад, построенный прототипом
Дон Жуана - Мигелем де Маньяра, одним из тех, кто дал Севилье репутацию
города греха и святости. Раскаявшийся распутник, он повесил в богоугодном
заведении две картины Вальдеса Леаля - "Триумф смерти" и "Так проходит
мирская слава". В них полно черепов и паутины, но картины не страшные, а
назидательные, а кто прислушивается к назиданиям? Дырчатый Моцарт
убедительнее.
И нет дела до правды жизни - так называемой правды жизни: на самом-то
деле Кармен, легко предположить, фригидна, как бессилен Дон Жуан. Все - в
имитации акта. Несравненный лицедейский талант, как в анекдоте о великом
артисте, который по заказу овладевает женщиной, исполняя роль легендарного
соблазнителя, сам же ничего не может, потому что уже двадцать лет как
импотент.
Любовь тут вообще ни при чем. В образе Кармен торжествует идея свободы,
а нет ничего более несовместимого, чем свобода и любовь. Вообще полная
свобода не только невозможна, но и не нужна человеку, а если желанна, то это
- иллюзия, самообман. Человеку нужна не свобода, а любовь. Любая
привязанность и страсть - к работе, музыке, животному, другому человеку -
это кабала, путы, обязательства, и нет в мире ничего более противоположного
и противопоказанного свободе, чем любовь.
Величие Кармен - в саспенсе, жутком хичкоковском напряженном ожидании,
в сладком ужасе, с которым каждый мужчина ждет и панически боится прихода
Кармен. Она является не всякому, но всегда - как взрыв, как обвал, хотя
вроде подкован и готов. Уже прозвучала великая увертюра - две с четвертью
минуты, самая знаменитая музыкальная двухминутка в мире, - прозвучала, как
всякая увертюра, извне, вчуже, уроков не извлечешь, в лучшем случае
прислушаешься. Уже поболтали Микаэла с Моралесом, Хосе с Зуньигой, уже
прошли солдаты и пропели что-то несущественное дети, уже подруги с табачной
фабрики орут на разные голоса: "Кармен! Кармен!" Тут-то она и обрушивается
всей мощью: мол, любовь - это неукротимая пташка, а то мы не знали. Но не
знали, конечно, в том-то и смысл Кармен. Смысл ее архетипа, который оттого и
архе-, что жив и нов всегда. Хорошее имя: дед Архетипыч. Дурак дураком, так
ничему старик за жизнь не научился и никого не научил, только и пользы, что
потом анализировать и сваливать на него.
Величие Кармен и в том еще, что каждый - тут уж независимо от пола -
отчасти она, пташка Карменсита, во всяком случае хотелось бы. Мечта о
свободе, не умозрительной, а животной, физической. С возрастом такое чувство
появляется все реже, и за ним едешь специально, словно по рекомендации бюро
путешествий: "Где бы я мог испытать ощущение свободы? Длинный уик-энд, в
крайнем случае неделя, отель не больше трех звездочек, желательно чартерный
рейс". У меня такое чувство возникает в Венеции, сразу на вокзале Санта
Лючия, даже когда еще не вижу воды, а только пью кофе в станционном буфете.
Объяснять это никому - себе тоже - решительно неохота: просто ценишь, холишь
и лелеешь.
Совсем другое дело в молодости, когда физиология свободы была ощутимо
знакома, о чем помнишь, но помнишь так, что и сегодня спазм в горле.
Просыпаешься в малознакомой квартире, тихо встаешь, не тревожа ровное
дыхание рядом, на кухне допиваешь, если осталось, не стукнув дверью,
выходишь на рассвете в уличную пустоту - и нельзя передать этого счастья.
Никакого отношения не имеет свобода к любви.
Две бездны. По границе их топчется Севилья - как процессия Святой
недели в ожидании ферии. Эта грань тонка - и севильская саэта, песнопение о
Страстях Христовых, исполняется на манер фламенко. Но такое расслышишь
только погодя, завороженный тем, что видишь: оптика торжествует над
акустикой. А видишь, как движется по городу Semana Santa - Святая неделя, с
ее сумрачными процессиями мелкого топотания, что у нас в детском саду
называлось "переменным шагом", во власяницах, веригах и черных капюшонах
братства Санта Крус.
Балахоны, балахоны, балахоны, которые вдруг разнообразятся нарядами
римских солдат с копьями: зло, как всегда, радует глаз. Впрочем, редкие
вкрапления добра - тоже: яркие статуи Иисуса Христа и Девы Марии на pasos -
помостах, уложенных на плечи. Но зла мало, мало и добра, много угрюмого
одноцветного потока жизни. Однородность процессий, монотонность мелодий,
одинаковость костюмов - в такой плавной мрачности есть что-то японское, с
высокой ценностью ничтожных нюансов. В Севилье это мелкие детали, отличающие
процессии одного barrio - квартала - от другого. К концу недели чужак
начинает опознавать различия, и ему становится интересно и что-то понятно
как раз тогда, когда все кончается. Но его не оставляют в одиночестве и, дав
чуть отдохнуть, втягивают в новый праздник, совсем другой.
Когда после Святой недели город впадает в недельную спячку, после чего
начинается бешеная недельная ферия, понимаешь, что севильцы не только живут,
но еще и играют в жизнь. Если учесть, что в году пятьдесят две недели,
спектакль относится к реальному бытию как 3:49, и шесть сгущенных процентов,
пережитых с колоссальным напряжением всех сил, позволяют легче прожить
разведенные остальные. Жизнь - не спирт, но ерш. В барах еще до праздника
замечаешь грифельные доски, на которых мелом указывается, сколько дней до
Пасхи, а в Светлый понедельник на такой доске можно прочесть: "До Вербного
воскресенья - всего 344 дня".
В Святую неделю вся Севилья на улицах, а через семь дней истоптанные,
утрамбованные мостовые отдыхают: ферия. Улицы безлюдны, только вдруг из-за
угла выскочит всадник в плоской серой шляпе с черной лентой, со спутницей в
широкой юбке с оборками и мантилье с высоким гребнем, усевшейся сзади и
обхватившей руками своего сеньорито, - все уже было до мотоцикла. Город
смещается на юго-западную окраину Лос-Ремедиос, за Гвадалквивир, где на
гигантском пустыре разместились "касеты" - шатры, - больше тысячи. В них,
взяв на неделю отпуск, собираются, чтобы есть, пить и танцевать, люди,
объединенные по разным признакам: профсоюз портовых работников, члены
гольф-клуба, выпускники такой-то школы. Полосатые - бело-зеленые или
бело-красные - касеты образуют кварталы, разделенные улицами: город в
городе. За одну апрельскую неделю в Лос-Ремедиос наведывается почти миллион
человек, за оставшуюся пятьдесят одну - никто.
На время ферии в Севилье выходит ежедневная 16-страничная газета "Feria
de Abril", а из отеля ходит специальный челночный автобус: последнее
возвращение - в полседьмого утра. Нормальный распорядок дня - сон с семи
утра до полудня, потому что надо успеть к верховому и в колясках катанию
взад-вперед, для красоты, без дела; часа в три позавтракать в касете (если
пригласят) или в харчевне под навесом; оттуда в центр на корриду,
начинающуюся обычно в половине седьмого; и назад в Лос-Ремедиос, ближе к
полуночи пообедать, чтобы без устали танцевать севильяну и пить до шести
утра из стаканчика в кожаном подстаканнике, свисающего с шеи на тонком
ремешке: руки должны быть свободны для поводьев и щелканья пальцами. На
ферии пьют сухой херес (о котором у меня жутковатые воспоминания со времен
рижской юности, но, боюсь, у нас был все же другой напиток) и его
разновидность - мансанилью.
Все это нельзя не делать в Севилье во время ферии, или хотя бы на все
это смотреть. И снова - к концу недели втягиваешься в карнавальное
извращенное однообразие, со знанием дела отмечая различия в упряжи,
украшениях, ужимках, кажется, что так будет всегда, и охватывает возрастной
ужас персонажа Вертинского: "Я усталый старый клоун". Дикость
времяпрепровождения неописуема, и под этим углом по-иному видишь собственную
молодость, когда что-то подобное длилось куда дольше, часто без передышки,
зато с ежедневными перерывами на работу или учебу, и хереса было гораздо
больше и гораздо хуже. Все-таки богатыри - мы.
"Иной раз теряешь меру, когда говоришь о себе, сеньор", - заметил очень
неглупый, но навеки оставшийся в тени дон Хосе. Всякое новое место обращает
тебя к себе, но Севилья - больше других. В этом городе на краю двух бездн
особое значение должно иметь слово "краеведение", призыв "изучай свой край".
В Севилье искать нечего, там все тебя находит само. Это город не
ассоциаций, а эмоций, что непривычно для путешественника. Особенно русского
и особенно в Испании. Так, русский человек вспоминает Хемингуэя, а
обнаруживает - Кармен.
Американский писатель выкроил из страны свою, вроде Швамбрании, и
столица ее Памплона. Хотя именно из этого главного города королевства
Наварра и пошла Реконкиста - отвоевание Испании у мавров, хотя через
Памплону проходит дорога паломников Сантьяго, хотя именно отсюда родом дон
Хосе, нанес Памплону на карту мира, разумеется, Хемингуэй.
Ему слегка отплатили - бронзовым бюстом у арены боя быков, бульваром
Паceo-де-Хемингуэй, но именно слегка, потому что толпы туристов, прибывающих
сюда в начале июля, в неделю святого Фермина, которую американец воспел в
своей "Фиесте", кормят Памплону. В эти июльские дни все происходит более или
менее так, как описано в хемингуэевском каноне: быки бегут по узкой улице
Эстафета, и желающие несутся с ними наперегонки. К Эстафете я спускался по
нескольким ступенькам с Пласа-де-Кастильо, где жил в той самой гостинице:
"Переулком выехали на центральную площадь и остановились у отеля Монтойа".
Отель на месте, называется "Ла Перла", считается одним из худших в городе и
сохраняется в угоду хемингуэевским адептам. На месте и кафе, где происходило
все в "Фиесте": "Мы пили кофе в кафе "Ирунья", сидя в тени аркады, в удобных
плетеных креслах, и смотрели на площадь". Кофе вкусный, как во всей Испании,
интерьер - роскошь арт-нуво, а по вечерам ничего не подают: там играют в
американское лото - бинго, отчего так накурено, что и с утра не войти. Кафе
"Суисо", где Роберт Кон избил героев книги, закрылось еще в начале 50-х.
Расхваленный в "Опасном лете" ресторан "Марсельяно" исчез уже в 90-е. Бар
"Чоко", где в 50-е "проходила светская жизнь" Хемингуэя, существует, но
крайне непрезентабелен.
Испанский список хемингуэевских утрат долог. Впрочем: "Мы пообедали в
ресторане "Ботэн", на втором этаже. Это один из лучших ресторанов в мире. Мы
ели жареного поросенка и пили "риоха альта". Тут справедливо каждое слово:
мадридский ресторан "Sobrino do Botin", где происходит последняя сцена
"Фиесты", превосходен. Как и "нежный бургосский сыр, который я привозил
Гертруде Стайн в Париж": я его привозил в Нью-Йорк - он так же нежен.
Кулинария оказалась подлиннее и долговечнее прозы.
Зато я наконец понял, кто такая Брет, которую долго любил и долго
желал, чтобы встреченные женщины были похожи на нее, пока не догадался, что
ее нет, что она списана с Кармен - причем фигурой умолчания, когда о героине
не говорится ничего и надо верить на слово, видя, что она творит с героями.
Верить надо даже не самому образу, а его идее - что такая женщина возможна.
Это соблазнительная вера, и с ней можно жить - до поры до времени. Вихрь из
Джейка Барнса, дона Хосе, Роберта Кона, матадора Эскамильо, матадора Ромеро,
журналистов и контрабандистов оседает. Брет исчезает в ностальгической
дымке, Кармен поет в опере по-французски.
Со времен Мериме Кармен сильно интернационализировалась, разлетевшись
той самой пташкой по миру. Но место вылета остается важнейшим - тем более,
как сказал проезжий остроумец, на свете есть только один город, где в
магазине могут спросить глобус Севильи. Вселенная любви есть увеличенная
версия этого города.
Севилья не исчерпывается. Мачадо написал стихотворение о городах
Андалусии, дав каждому по одной ведущей характеристике. Последняя строка
звучит так: "И Севилья".
В самом имени города слышится на оперном языке - "се ля ви". Севилья не
исчерпывается. Зато каждая мельчайшая деталь города погружает в его суть.
(Есть только еще одно такое место. Вернее, оно первое - это Венеция, Севилья
- второе.) Любой переулок, перекресток, площадь, имена которых - Воды,
Солнца, Воздуха. Моя любимая улица в квартале Санта Крус - калье Пимиента,
Перцовая, а какая же еще? Или любимая площадь, в чем у меня обнаружился
солидный союзник, Карел Чапек: "Красивейшее место на земле, называется Plaza
de Dona Elvira..."
Особый тур, который устраиваешь здесь сам себе, - бродить по улочкам со
сходящими на нет тротуарами, заглядывая во внутренние дворики домов - патио.
Они обычно видны сквозь запертую, но решетчатую дверь. В патио больших домов
можно зайти: там клумбы, увитые плющом стены, пальмы - как в Доме Пилата,
где роскошно меценатствовал дон Фернандо Энрикес де Рибера, третий герцог де
Алькала (ничего нельзя с собой поделать - так бы и выписывал эти имена и
титулы подряд). Но особое очарование Севильи - corral de vecinos - несколько
квартир, выходящих в украшенный изразцами - azulejos - патио, хоть с
маленьким, но непременным фонтаном. Вокруг - мирты, лимоны, апельсины,
жасмин. Теоретически в патио наслаждаются прохладой в жаркий день,
практически там нет никого никогда.
Как-то я неделю жил на втором этаже такого соrral'а и, приходя поспать
в сиесту, неизменно видел хозяйку, дремлющую у окна напротив. Внизу, в
патио, стояли удобные кресла и даже диван, журчала вода, глубокая тень
лежала под магнолией - там было прохладно, чисто и пусто. Кажется, я
догадался: патио - это андалусский сад камней, по которому тоже не придет в
голову прогуливаться ни одному японцу. Высокая идея созерцания, и еще более
высокая - создание уголка красоты и заботы не столько в доме, сколько в
душе.
Патио и улица, Святая неделя и ферия, монахини и проститутки, готика и
мудехар, севильяна и фламенко - в этом городе нет полутонов. Это особенно
заметно на фоне прочей прославленной Андалусии, на фоне Гранады и Кордовы,
чья пастельная прелесть - полностью в дымке прошлого. Севилья - это ярко и
шумно переживаемая сегодня и ежедневно Кармен, неразрешимый конфликт любви и
свободы.
"Мы не созданы для того, чтобы сажать капусту..." - надменное кредо
Кармен. Но мы, Афанасии Ивановичи и Пульхерии Ивановны, мы под этим не
на втором этаже?
Большая комната с выходом на балкон, на перилах балкона - полузасохший
красный тюльпан. Бой часов с башни Ламберти на рыночной площади доносится
так оглушительно, что спор Ромео и Джульетты - жаворонок поет или соловей -
чистое притворство.
Деревьев, по которым можно было бы вскарабкаться, во дворе нет, но
вровень с балконом - стена, до которой метра два с половиной: молодому
человеку, сумевшему заколоть Тибальта, перепрыгнуть нетрудно. Сейчас
приятнее прыгать обратно: из пустого дома на соседнюю крышу, за столик
ресторана "Терраса Джульетты", там уютно и в жару тень от высокой стены с
семью кремлевскими ласточкиными хвостами. Это справа от балкона, а слева
внизу - кондитерская "Дом Джульетты". К чашке кофе дают пакетик сахара с
изображением акробатического объятия на балконе. У входа продают мешочки с
двуцветной карамелью: "Поцелуи Ромео и Джульетты".
Поцелуев полно в палатках на пьяцца делле Эрбе. По периметру рыночной
площади - двадцать три здания, на каждое из которых хочется смотреть всегда.
В центре - колодец, говоря точно - водоразборная колонка XVIII века, возле
которой бабка вырезает сердцевины из артишоков, обмывает и складывает в
корзину. Бабка там бессменно - по крайней мере, с 85-го, когда я впервые
попал в Верону. Сколько купят, столько бабка вырежет, и груда мокрых
артишоковых сердец в центре Вероны не уменьшается. Сердца на всех окрестных
прилавках - одинарные, двойные, пронзенные, надписанные, съедобные. Занятно,
что универсальный гений Шекспира предусмотрел и собственное будущее в виде
китча. Музыканты, призванные в конце четвертого акта на свадебный пир,
отмененный в силу известных трагических событий, обсуждают значение строк:
Коль изнывает грудь от муки
И душу думы грустные мрачат,
То музыки серебряные звуки...
- и приходят к выводу: "потому серебряные звуки, что музыканты играют
за серебро". Таков смысл сувениров.
На пьяцца делле Эрбе можно купить panzerotti - итальянские чебуреки с
ветчинно-сырно-помидорной начинкой - и бродить от лотка к лотку, разглядывая
десятки предметов с образами веронских любовников: календари, кружки,
брелоки, полотенца, кепочки. Заводные игрушки: все для детишек. Детишки и
толкутся возле прилавков, требуя у родителей разъяснений. Сухая англичанка,
чеховская "дочь Альбиона", отвечает дочери, на вид четырнадцатилетней:
"Потом, когда вырастешь". Куда уж расти - вот бы обхохоталась Кормилица.
Пепельницы в виде балкона Джульетты: идея бренности в наглядном бытовом
варианте. Но лучше всего барометры: подешевле - просто фигуры в объятии,
подороже - объятие в балконном антураже. Есть совсем монументальная
композиция, Шекспиром не учтенная: Ромео помогает Джульетте сойти с лошади,
у ног вьются две собаки. Все фигуры - из пористого материала, меняющего цвет
в зависимости от погоды: к ясной - голубой, к переменной - розовый, к дождю
- лиловый, к снегу - серый. Над Вероной собираются тучи, и синюшный Ромео
тянет за руку наливающуюся нездоровым соком подругу. Вся группа вместе с
фантастическим бестиарием стремительно багровеет, бабка у груды артишоковых
сердец набрасывает капюшон, и начинается дождь.
В центре Севильи - памятник Кармен: невысокий, в рост. За спиной ее -
променад на набережной Гвадалквивира, перед глазами - за потоком машин на
Пасео де Кристобаль Колон - вход на Маэстранцу, красивейшую во всей Испании
арену боя быков. Кармен стоит там, где ее зарезал дон Хосе, - оперный Хосе,
потому что литературный сделал это в лесу, а какой смысл ставить в лесу
памятники? Здесь подобравшая юбку и делающая шаг Кармен окружена
автомобилями и людьми, и если б не белый цилиндр пьедестала, ждала бы со
всеми перехода. Эту бронзовую в Москве назвали бы "теткой" даже в прежние
времена.
Таковы андалусские танцовщицы фламенко: на обложки журналов они не
годны, тем более на подиумы. Эти женщины бывают красивы лицом, но фигура
всегда чуть приземиста, коренаста по сравнению с нынешними нелепыми
стандартами, все у них сбитое, плотное, упругое, соразмерное, и
справедливость когда-нибудь восстановится, чучело Твигги, с которой все
началось, сожгут на площади, манекенщиц отправят в баскетбол, аэробику
включат в программу олимпиад, спадет с глаз преступная пелена, ученые
докажут вредоносность диеты. Пока же облик Кармен банально будничен и
пребывает в шокирующем контрасте с образом.
Вульгарная тетка стала воплощением свободы любви - то есть вопиющим
оксюмороном, тем, чего не бывает.
Кармен нужна, как рекордсмены с их заоблачно бессмысленными
достижениями необходимы для того, чтобы миллионы школьников, помня о них,
делали по утрам зарядку. Кармен нужна, чтобы мужья и любовники меньше
хамили. Совсем не перестать, - держи Кармен шире! - но хоть не так часто, не
так уверенно: в страхе перед шумным скандалом, видом опустевшего комода,
простой оплеухой наконец. Формулы Кармен столь прозаичны и незатейливы, что
и цитировать их обидно: "Я хочу быть свободной и делать то, что мне
нравится". Слова и не запоминаются - остается нечто, вызванивающее монистом
и выщелкивающее кастаньетами гимн свободе. Но в конце концов величайший
успех художника - когда его создание отрывается от текста.
В опере "Кармен" множество разговорных диалогов, занудство которых
свело бы на нет душераздирающие мотивы Визе, если б кто-нибудь из
непрофессионалов помнил об этом. Точно так же никто не помнит, что в новелле
Мериме собственно истории Кармен - всемирно известной истории Кармен -
посвящена лишь третья глава из четырех. Четвертая - очерк об испанских
цыганах, в манере журнала "Вокруг света". Первая и вторая - повествование о
встречах автора с доном Хосе и Карменситой.
Стиль предельно сдержанный, в полном соответствии с тургеневской
характеристикой Мериме: "Похож на свои сочинения - холоден, тонок, изящен, с
сильно развитым чувством красоты и меры и с совершенным отсутствием не
только какой-нибудь веры, но даже энтузиазма". Если есть следы романтизма в
"Кармен", как и в "Письмах из Испании", то лишь в восторге автора перед
разбойниками и контрабандистами, восторге сугубо интеллигентском. Вообще же
Мериме стилистически весь обращен в ту литературу, которая только собиралась
появиться. Его "Взятие редута" - поразительный прото-Толстой. Похоже, Мериме
первым понял, каким жутким может быть нарочито бесхитростное описание войны,
и в этом предвосхитил "Севастопольские рассказы" и батальные эпизоды "Войны
и мира" - сделав это тогда, когда Лев Толстой еще не знал грамоте.
Что до отношения к любви, то подлинный тонкогубый Мериме - в письмах:
"...Все это ужасно - и ответственность перед женщиной, и заботы о ней, и то
будущее, на которое ее обрекаешь. Как-то у меня был кот, и я очень любил с
ним играть. Но когда у него появлялось желание навестить кошек на крыше или
мышей в погребе, я задавал себе вопрос, могу ли я удерживать его около себя
ради своего собственного удовольствия. И точно такой же вопрос задавал бы я
себе, и с еще большими угрызениями совести, относительно женщины".
Любопытно, что именно этот рационалист с банально-сексистским кредо (женщина
- кошка), "сухой и иронический" (Франс), оказался создателем образа Кармен.
Здесь - прекрасный образец избирательного чтения. Будь новелла Мериме
воспринята во всей полноте, она осталась бы полусотней страниц в собрании
сочинений. Но литература - процесс двусторонний, обоюдный. Состоялся отбор.
В читательскую память вошла примерно половина объема - это огромный процент.
Обычно в жизни отсев больший - к великому нашему счастью, больший: раствор
употребительнее эссенции, ерш пьется легче спирта.
Кармен и есть концентрат, каплями разнесенный по свету центробежной
силой любви - из Севильи, единственного места, где могла возникнуть эта
гремучая смесь.
Над городом высится Хиральда - гибрид кафедральной колокольни и
минарета в стиле мудехар, - как диковинный побег, выросший в жарко-пряном
климате из скрещения кастильства и мавританства. Нет в Испании города
разгульнее, но и по сей день в севильской епархии больше монастырей, чем в
любой другой. Смесь аскезы и гедонизма со своей особой точки зрения отметила
еще в XVI веке святая Тереза. Она прибыла в город с карательной миссией
против "греховной мерзости" и "преступлений против Господа", творящихся в
Севилье, и вопреки ожиданию пришла здесь не столько в негодование, которое и
без того скопила предварительно, сколько в восторг - в мазохистском порыве,
отмеченном Венедиктом Ерофеевым: "Для чего нужны стигматы святой Терезе? Они
ведь ей не нужны. Но они ей желанны". Святая оценила стойкость монахинь,
греху не поддавшихся: "У бесов здесь больше, чем где-либо, рук для
втягивания в соблазн". Примерно так обрадовалась бы инспекция, узнав на
ликеро-водочном заводе, что не все пьяны к концу смены.
Грех и святость определяют то, для чего придуман специальный термин -
севильянизм. И тому, и другому город предается с истовым, до звона,
напряжением. Эту вибрацию в севильском воздухе потрясающе передал де Фалья,
его одноактная опера "Короткая жизнь" - вся на дрожании, на переливе, на
клекоте, захлебываясь которым поет героиня:
Долгая жизнь тому, кто смеется,
Быстрая смерть тому, кто плачет!
...Цветок, рожденный на рассвете,
Днем умирает.
Когда в начале XVII века один доминиканский проповедник усомнился вслух
в идее непорочного зачатия, в Севилье вспыхнул мятеж. И не было в Испании
города с таким количеством шлюх, которых красочно описывал Сервантес:
"...Девицы с нарумяненными щеками, размалеванными губами и сильно набеленною
грудью; они были в коротких саржевых плащах и держались с необыкновенным
бесстыдством". Уже в те времена их пытались взять под контроль, чисто
по-севильски. В районе нынешней Трианы, которая всегда была пролетарским
предместьем, открылся официальный публичный дом, куда принимали с
соблюдением нескольких "не": претендентка должна быть не моложе двенадцати
лет, не девственница, не замужем, родители не севильцы. И - по имени не
Мария.
Одна из севильских новелл Сервантеса называется "Ревнивый
эстремадурец". Это характерно: для эстремадурской деревенщины Севилья
безнаказанно не проходила. Да для кого угодно.
Соблазнение и адюльтер - беззаконная любовь - сюжеты четырех из пяти
великих опер, действие которых происходит в Севилье. Единственный неженатый
из авторов, Бетховен, в "Фиделио" прославил супружескую верность. В
остальных случаях: "Свадьба Фигаро" и "Дон Жуан" Моцарта, "Севильский
цирюльник" Россини и "Кармен" Бизе - для правящей бал измены были выбраны
севильские декорации. Примечательно, что ни один из всех этих композиторов
никогда в Севилье не был - но все они точно знали, куда помещать такие
сюжеты.
Севилья отвечает им благодарностью. На площади Альфаро в квартале Санта
Крус вам покажут бережно хранимый угловой балкон россиниевской Розины.
Памятник Моцарту в Севилье - лучший из множества размещенных по миру
моцартовских монументов: в пяти минутах от Кармен, на берегу Гвадалквивира,
из бронзы в дырках. Действительно, Моцарт тут какой-то проницаемый, легкий,
неметаллический - Дон Жуан, Фигаро, Керубино скорее.
Строго напротив него - госпиталь Санта Каридад, построенный прототипом
Дон Жуана - Мигелем де Маньяра, одним из тех, кто дал Севилье репутацию
города греха и святости. Раскаявшийся распутник, он повесил в богоугодном
заведении две картины Вальдеса Леаля - "Триумф смерти" и "Так проходит
мирская слава". В них полно черепов и паутины, но картины не страшные, а
назидательные, а кто прислушивается к назиданиям? Дырчатый Моцарт
убедительнее.
И нет дела до правды жизни - так называемой правды жизни: на самом-то
деле Кармен, легко предположить, фригидна, как бессилен Дон Жуан. Все - в
имитации акта. Несравненный лицедейский талант, как в анекдоте о великом
артисте, который по заказу овладевает женщиной, исполняя роль легендарного
соблазнителя, сам же ничего не может, потому что уже двадцать лет как
импотент.
Любовь тут вообще ни при чем. В образе Кармен торжествует идея свободы,
а нет ничего более несовместимого, чем свобода и любовь. Вообще полная
свобода не только невозможна, но и не нужна человеку, а если желанна, то это
- иллюзия, самообман. Человеку нужна не свобода, а любовь. Любая
привязанность и страсть - к работе, музыке, животному, другому человеку -
это кабала, путы, обязательства, и нет в мире ничего более противоположного
и противопоказанного свободе, чем любовь.
Величие Кармен - в саспенсе, жутком хичкоковском напряженном ожидании,
в сладком ужасе, с которым каждый мужчина ждет и панически боится прихода
Кармен. Она является не всякому, но всегда - как взрыв, как обвал, хотя
вроде подкован и готов. Уже прозвучала великая увертюра - две с четвертью
минуты, самая знаменитая музыкальная двухминутка в мире, - прозвучала, как
всякая увертюра, извне, вчуже, уроков не извлечешь, в лучшем случае
прислушаешься. Уже поболтали Микаэла с Моралесом, Хосе с Зуньигой, уже
прошли солдаты и пропели что-то несущественное дети, уже подруги с табачной
фабрики орут на разные голоса: "Кармен! Кармен!" Тут-то она и обрушивается
всей мощью: мол, любовь - это неукротимая пташка, а то мы не знали. Но не
знали, конечно, в том-то и смысл Кармен. Смысл ее архетипа, который оттого и
архе-, что жив и нов всегда. Хорошее имя: дед Архетипыч. Дурак дураком, так
ничему старик за жизнь не научился и никого не научил, только и пользы, что
потом анализировать и сваливать на него.
Величие Кармен и в том еще, что каждый - тут уж независимо от пола -
отчасти она, пташка Карменсита, во всяком случае хотелось бы. Мечта о
свободе, не умозрительной, а животной, физической. С возрастом такое чувство
появляется все реже, и за ним едешь специально, словно по рекомендации бюро
путешествий: "Где бы я мог испытать ощущение свободы? Длинный уик-энд, в
крайнем случае неделя, отель не больше трех звездочек, желательно чартерный
рейс". У меня такое чувство возникает в Венеции, сразу на вокзале Санта
Лючия, даже когда еще не вижу воды, а только пью кофе в станционном буфете.
Объяснять это никому - себе тоже - решительно неохота: просто ценишь, холишь
и лелеешь.
Совсем другое дело в молодости, когда физиология свободы была ощутимо
знакома, о чем помнишь, но помнишь так, что и сегодня спазм в горле.
Просыпаешься в малознакомой квартире, тихо встаешь, не тревожа ровное
дыхание рядом, на кухне допиваешь, если осталось, не стукнув дверью,
выходишь на рассвете в уличную пустоту - и нельзя передать этого счастья.
Никакого отношения не имеет свобода к любви.
Две бездны. По границе их топчется Севилья - как процессия Святой
недели в ожидании ферии. Эта грань тонка - и севильская саэта, песнопение о
Страстях Христовых, исполняется на манер фламенко. Но такое расслышишь
только погодя, завороженный тем, что видишь: оптика торжествует над
акустикой. А видишь, как движется по городу Semana Santa - Святая неделя, с
ее сумрачными процессиями мелкого топотания, что у нас в детском саду
называлось "переменным шагом", во власяницах, веригах и черных капюшонах
братства Санта Крус.
Балахоны, балахоны, балахоны, которые вдруг разнообразятся нарядами
римских солдат с копьями: зло, как всегда, радует глаз. Впрочем, редкие
вкрапления добра - тоже: яркие статуи Иисуса Христа и Девы Марии на pasos -
помостах, уложенных на плечи. Но зла мало, мало и добра, много угрюмого
одноцветного потока жизни. Однородность процессий, монотонность мелодий,
одинаковость костюмов - в такой плавной мрачности есть что-то японское, с
высокой ценностью ничтожных нюансов. В Севилье это мелкие детали, отличающие
процессии одного barrio - квартала - от другого. К концу недели чужак
начинает опознавать различия, и ему становится интересно и что-то понятно
как раз тогда, когда все кончается. Но его не оставляют в одиночестве и, дав
чуть отдохнуть, втягивают в новый праздник, совсем другой.
Когда после Святой недели город впадает в недельную спячку, после чего
начинается бешеная недельная ферия, понимаешь, что севильцы не только живут,
но еще и играют в жизнь. Если учесть, что в году пятьдесят две недели,
спектакль относится к реальному бытию как 3:49, и шесть сгущенных процентов,
пережитых с колоссальным напряжением всех сил, позволяют легче прожить
разведенные остальные. Жизнь - не спирт, но ерш. В барах еще до праздника
замечаешь грифельные доски, на которых мелом указывается, сколько дней до
Пасхи, а в Светлый понедельник на такой доске можно прочесть: "До Вербного
воскресенья - всего 344 дня".
В Святую неделю вся Севилья на улицах, а через семь дней истоптанные,
утрамбованные мостовые отдыхают: ферия. Улицы безлюдны, только вдруг из-за
угла выскочит всадник в плоской серой шляпе с черной лентой, со спутницей в
широкой юбке с оборками и мантилье с высоким гребнем, усевшейся сзади и
обхватившей руками своего сеньорито, - все уже было до мотоцикла. Город
смещается на юго-западную окраину Лос-Ремедиос, за Гвадалквивир, где на
гигантском пустыре разместились "касеты" - шатры, - больше тысячи. В них,
взяв на неделю отпуск, собираются, чтобы есть, пить и танцевать, люди,
объединенные по разным признакам: профсоюз портовых работников, члены
гольф-клуба, выпускники такой-то школы. Полосатые - бело-зеленые или
бело-красные - касеты образуют кварталы, разделенные улицами: город в
городе. За одну апрельскую неделю в Лос-Ремедиос наведывается почти миллион
человек, за оставшуюся пятьдесят одну - никто.
На время ферии в Севилье выходит ежедневная 16-страничная газета "Feria
de Abril", а из отеля ходит специальный челночный автобус: последнее
возвращение - в полседьмого утра. Нормальный распорядок дня - сон с семи
утра до полудня, потому что надо успеть к верховому и в колясках катанию
взад-вперед, для красоты, без дела; часа в три позавтракать в касете (если
пригласят) или в харчевне под навесом; оттуда в центр на корриду,
начинающуюся обычно в половине седьмого; и назад в Лос-Ремедиос, ближе к
полуночи пообедать, чтобы без устали танцевать севильяну и пить до шести
утра из стаканчика в кожаном подстаканнике, свисающего с шеи на тонком
ремешке: руки должны быть свободны для поводьев и щелканья пальцами. На
ферии пьют сухой херес (о котором у меня жутковатые воспоминания со времен
рижской юности, но, боюсь, у нас был все же другой напиток) и его
разновидность - мансанилью.
Все это нельзя не делать в Севилье во время ферии, или хотя бы на все
это смотреть. И снова - к концу недели втягиваешься в карнавальное
извращенное однообразие, со знанием дела отмечая различия в упряжи,
украшениях, ужимках, кажется, что так будет всегда, и охватывает возрастной
ужас персонажа Вертинского: "Я усталый старый клоун". Дикость
времяпрепровождения неописуема, и под этим углом по-иному видишь собственную
молодость, когда что-то подобное длилось куда дольше, часто без передышки,
зато с ежедневными перерывами на работу или учебу, и хереса было гораздо
больше и гораздо хуже. Все-таки богатыри - мы.
"Иной раз теряешь меру, когда говоришь о себе, сеньор", - заметил очень
неглупый, но навеки оставшийся в тени дон Хосе. Всякое новое место обращает
тебя к себе, но Севилья - больше других. В этом городе на краю двух бездн
особое значение должно иметь слово "краеведение", призыв "изучай свой край".
В Севилье искать нечего, там все тебя находит само. Это город не
ассоциаций, а эмоций, что непривычно для путешественника. Особенно русского
и особенно в Испании. Так, русский человек вспоминает Хемингуэя, а
обнаруживает - Кармен.
Американский писатель выкроил из страны свою, вроде Швамбрании, и
столица ее Памплона. Хотя именно из этого главного города королевства
Наварра и пошла Реконкиста - отвоевание Испании у мавров, хотя через
Памплону проходит дорога паломников Сантьяго, хотя именно отсюда родом дон
Хосе, нанес Памплону на карту мира, разумеется, Хемингуэй.
Ему слегка отплатили - бронзовым бюстом у арены боя быков, бульваром
Паceo-де-Хемингуэй, но именно слегка, потому что толпы туристов, прибывающих
сюда в начале июля, в неделю святого Фермина, которую американец воспел в
своей "Фиесте", кормят Памплону. В эти июльские дни все происходит более или
менее так, как описано в хемингуэевском каноне: быки бегут по узкой улице
Эстафета, и желающие несутся с ними наперегонки. К Эстафете я спускался по
нескольким ступенькам с Пласа-де-Кастильо, где жил в той самой гостинице:
"Переулком выехали на центральную площадь и остановились у отеля Монтойа".
Отель на месте, называется "Ла Перла", считается одним из худших в городе и
сохраняется в угоду хемингуэевским адептам. На месте и кафе, где происходило
все в "Фиесте": "Мы пили кофе в кафе "Ирунья", сидя в тени аркады, в удобных
плетеных креслах, и смотрели на площадь". Кофе вкусный, как во всей Испании,
интерьер - роскошь арт-нуво, а по вечерам ничего не подают: там играют в
американское лото - бинго, отчего так накурено, что и с утра не войти. Кафе
"Суисо", где Роберт Кон избил героев книги, закрылось еще в начале 50-х.
Расхваленный в "Опасном лете" ресторан "Марсельяно" исчез уже в 90-е. Бар
"Чоко", где в 50-е "проходила светская жизнь" Хемингуэя, существует, но
крайне непрезентабелен.
Испанский список хемингуэевских утрат долог. Впрочем: "Мы пообедали в
ресторане "Ботэн", на втором этаже. Это один из лучших ресторанов в мире. Мы
ели жареного поросенка и пили "риоха альта". Тут справедливо каждое слово:
мадридский ресторан "Sobrino do Botin", где происходит последняя сцена
"Фиесты", превосходен. Как и "нежный бургосский сыр, который я привозил
Гертруде Стайн в Париж": я его привозил в Нью-Йорк - он так же нежен.
Кулинария оказалась подлиннее и долговечнее прозы.
Зато я наконец понял, кто такая Брет, которую долго любил и долго
желал, чтобы встреченные женщины были похожи на нее, пока не догадался, что
ее нет, что она списана с Кармен - причем фигурой умолчания, когда о героине
не говорится ничего и надо верить на слово, видя, что она творит с героями.
Верить надо даже не самому образу, а его идее - что такая женщина возможна.
Это соблазнительная вера, и с ней можно жить - до поры до времени. Вихрь из
Джейка Барнса, дона Хосе, Роберта Кона, матадора Эскамильо, матадора Ромеро,
журналистов и контрабандистов оседает. Брет исчезает в ностальгической
дымке, Кармен поет в опере по-французски.
Со времен Мериме Кармен сильно интернационализировалась, разлетевшись
той самой пташкой по миру. Но место вылета остается важнейшим - тем более,
как сказал проезжий остроумец, на свете есть только один город, где в
магазине могут спросить глобус Севильи. Вселенная любви есть увеличенная
версия этого города.
Севилья не исчерпывается. Мачадо написал стихотворение о городах
Андалусии, дав каждому по одной ведущей характеристике. Последняя строка
звучит так: "И Севилья".
В самом имени города слышится на оперном языке - "се ля ви". Севилья не
исчерпывается. Зато каждая мельчайшая деталь города погружает в его суть.
(Есть только еще одно такое место. Вернее, оно первое - это Венеция, Севилья
- второе.) Любой переулок, перекресток, площадь, имена которых - Воды,
Солнца, Воздуха. Моя любимая улица в квартале Санта Крус - калье Пимиента,
Перцовая, а какая же еще? Или любимая площадь, в чем у меня обнаружился
солидный союзник, Карел Чапек: "Красивейшее место на земле, называется Plaza
de Dona Elvira..."
Особый тур, который устраиваешь здесь сам себе, - бродить по улочкам со
сходящими на нет тротуарами, заглядывая во внутренние дворики домов - патио.
Они обычно видны сквозь запертую, но решетчатую дверь. В патио больших домов
можно зайти: там клумбы, увитые плющом стены, пальмы - как в Доме Пилата,
где роскошно меценатствовал дон Фернандо Энрикес де Рибера, третий герцог де
Алькала (ничего нельзя с собой поделать - так бы и выписывал эти имена и
титулы подряд). Но особое очарование Севильи - corral de vecinos - несколько
квартир, выходящих в украшенный изразцами - azulejos - патио, хоть с
маленьким, но непременным фонтаном. Вокруг - мирты, лимоны, апельсины,
жасмин. Теоретически в патио наслаждаются прохладой в жаркий день,
практически там нет никого никогда.
Как-то я неделю жил на втором этаже такого соrral'а и, приходя поспать
в сиесту, неизменно видел хозяйку, дремлющую у окна напротив. Внизу, в
патио, стояли удобные кресла и даже диван, журчала вода, глубокая тень
лежала под магнолией - там было прохладно, чисто и пусто. Кажется, я
догадался: патио - это андалусский сад камней, по которому тоже не придет в
голову прогуливаться ни одному японцу. Высокая идея созерцания, и еще более
высокая - создание уголка красоты и заботы не столько в доме, сколько в
душе.
Патио и улица, Святая неделя и ферия, монахини и проститутки, готика и
мудехар, севильяна и фламенко - в этом городе нет полутонов. Это особенно
заметно на фоне прочей прославленной Андалусии, на фоне Гранады и Кордовы,
чья пастельная прелесть - полностью в дымке прошлого. Севилья - это ярко и
шумно переживаемая сегодня и ежедневно Кармен, неразрешимый конфликт любви и
свободы.
"Мы не созданы для того, чтобы сажать капусту..." - надменное кредо
Кармен. Но мы, Афанасии Ивановичи и Пульхерии Ивановны, мы под этим не