Страница:
чешских немцев, к которым относились и чешские евреи, Малеры в частности.
Северо-западный угол Австро-Венгрии если и не имел политического веса,
то брал свое в экономике и социальном развитии. В конце века железные дороги
в Богемии и Моравии шли гуще, чем где-либо в Европе. Телеграфных станций -
красноречивый знак - было больше, чем в других местах империи. По-иному жило
еврейство, отличавшееся не только от российского, но и от прочего
австро-венгерского: "Здесь не знали ни забитости, ни льстивой изворотливости
галицийских, восточных евреев... Вовремя избавившись от всего
ортодоксально-религиозного, они были страстными сторонниками религии времени
- "прогресса"... Если из родных мест они переселялись в Вену, то с
поразительной быстротой приобщались к более высокой сфере культуры..."
(Цвейг). К западу от Карпат - до известного времени - еврейство определялось
религией, а не кровью.
Отсюда роль чешских евреев: они были немцами.
Яркий пример - пражанин Кафка, произнесший: "Между евреями и немцами
много общего. Они усердны, дельны, прилежны, и их изрядно ненавидят другие.
Евреи и немцы - изгои". Он сказал такое, испытав притеснения после 1918
года, когда в независимой Чехословакии его стали третировать не как еврея, а
как немца. Похожее случалось и в других местах: в середине 90-х мне позвонил
из Коннектикута школьный приятель, который не хотел уезжать из Советского
Союза как еврей, но уехал из независимой Латвии как русский. Кафка и сотни
тысяч других имперских евреев были носителями германской культуры и
немецкого языка - lingua franca Центральной Европы, универсального средства
общения от Словакии до Эльзаса и от Скандинавии до Румынии. Немецкое
самосознание еврея Малера укрепилось как раз в Праге, где он работал в 1886
году и волей-неволей вступил в чешско-германскую культурную борьбу, заметно
подняв уровень Немецкого театра. Определенность потом внесла Америка, стерев
невидные из-за океана различия: немецкоязычный богемский еврей
австро-венгерского подданства - ясно, что немец. Так советские эмигранты, в
большинстве евреи - из Риги ли, Москвы или Кишинева, - становились в Штатах
Russians.
Но в Праге же Малер узнал сочинения Сметаны, Дворжака, Глинки, и мало
кто сделал для славянской, особенно русской, музыки так много. Всегерманская
премьера "Евгения Онегина" в Гамбурге - под его руководством ("Здесь
капельмейстер не какой-нибудь средней руки, а просто гениальный", -
восторгался приехавший на премьеру Чайковский). В первые свои шесть лет в
Венской опере Малер поставил восемнадцать новых для города вещей, из них
четыре - русские: "Евгений Онегин", "Демон", "Иоланта", "Пиковая дама".
Первым представил в США "Проданную невесту" и "Пиковую даму".
Макс Брод писал о "богемском элементе" у Малера, и сам композитор
подтверждает: "Во многие мои вещи вошла чешская музыка страны моего
детства". Тот же Брод говорит и о "еврейской составляющей" - что верно
постольку, поскольку она присутствовала в гамме империи. Уже отец Малера не
был правоверным иудеем, а по письмам юного Густава ясно, что он посещал
католические богослужения. Густав взрослый исповедовал христианский
пантеизм, заявленный в программе Третьей симфонии. Все это к тому, что
знаменитое крещение Малера вряд ли стало таким уж мучительным переломом для
него.
Империя, в отличие от соседки к востоку, не была антисемитской. Но
существовали правила императорской службы, хотя и есть свидетельство, что,
получив на подпись указ о назначении Малера директором Венской придворной
оперы, Франц Иосиф спросил: "Но ведь он еврей? - Нет, ваше величество, он
крестился, прежде чем подать прошение на этот пост. - Знаете, он мне больше
нравился евреем". Красивая история не меняет сути: "Мое иудейство
преграждает мне путь в любой придворный театр. Ни Вена, ни Берлин, ни
Дрезден, ни Мюнхен не откроются для меня". Опять стоит напомнить: не
еврейство, а иудейство.
В советском издании писем Малера есть небольшое предисловие
Шостаковича, которое заканчивается так: "В борьбе за осуществление лучших
идеалов человечества Малер вечно будет с нами, советскими людьми,
строителями коммунизма - самого справедливого общества на земле". Какая
ухмылка истории! Малер крестился, чтобы попасть в Вену. Куда хотел попасть
Шостакович? На дворе стояло начало 1968 года, авторитет его был незыблем.
Вена стоит мессы? Уж не в меньшей степени, чем для Генриха IV Париж. Но что
зарабатывал себе уже все заработавший Шостакович?
Цель Малера была ясна, а целей он добивался. Из мемуаров проступает
человек буйного темперамента, при первых встречах производящий впечатление
романтического героя с импульсивным характером. А чтение его писем выявляет
способность к точным калькуляциям, холодному расчету, сложным интригам: в
Будапеште с переходом в Гамбург, в Гамбурге с переходом в Вену, в Вене с
переходом в Нью-Йорк. Малер вполне цинично прикидывал шансы в конкуренции с
дирижером Никишем в Лейпциге: "Могу спокойно бороться с ним за гегемонию,
которая непременно достанется мне уже благодаря моему физическому
превосходству". Считал принципиальным достижением цельность своих симфоний,
но соглашался на исполнение отдельных частей, понимая, что это ради вящей
популярности. Вступал в отношения взаимных услуг с критиками. Директор
будапештской оперы в рекомендательном письме в Вену специально отмечал
способности Малера к "коммерческой стороне художественного предприятия". Не
будет преувеличением сказать, что именно Малер придал фигуре дирижера
нынешний статус полновластного хозяина оркестра или театра.
Крещение было необходимым условием, и его следовало выполнить. Совсем
безболезненно это не прошло: Малер знал, что многие - не только евреи - его
осуждают, как осуждаются любые вероотступники. Комплекс принесенной жертвы -
в том, что он терпеть не мог еврейских анекдотов и шуток, любимых венским
еврейством, что попросил жену Альму не носить высокую прическу, делавшую ее
похожей на еврейку. Но главное было достигнуто - он завоевал Вену.
Семнадцать лет он кружил по империи, работая в Словении
(Лайбах-Любляна), в Моравии (Ольмюц-Оломоуц), в Богемии (Прага), в Венгрии
(Будапешт), отходя для разбега в Германию (Лейпциг, Кассель, Гамбург), сужая
круги, подбираясь к центру. Осада завершилась триумфом.
Победа была тем более полной, что маленький (163 см) провинциал взял и
одну из первых столичных красавиц. Венчались в самой большой церкви Вены -
Карлскирхе, диковатой для стильного города: помесь барокко, римских аллюзий,
мавританства. Альму Шиндлер, приемную дочь художника Карла Молля, одного из
лидеров венского Сецессиона, с юности окружало обожание не просто мужчин, но
мужчин выдающихся. Так шло всю жизнь: к ней сватался Климт, у нее был роман
с композитором Цемлинским, трехлетняя неистовая связь с живописцем Кокошкой,
после смерти Малера она вышла за архитектора Гропиуса, а уже 50-летней,
словно завершая охват всех искусств, за писателя Верфеля. Альма сочиняла
хорошую музыку, но Малер условием брака поставил ее отказ от творчества: в
семье хватит одного композитора. Вену он не просто побеждал, но и
растаптывал. Похоже, он и любил ее - побежденной.
Малер покинул Вену, когда перестал ощущать себя триумфатором. Венцы
слишком поклонялись музыке, чтобы десять лет терпеть деспотического
законодателя, пусть и гениального.
Можно предположить, что иной Веной для него могла бы стать Америка, где
он оказался первым иностранным композитором, который реально влиял на
повседневную музыкальную жизнь, хотя тут уже с успехом работали Чайковский,
Дворжак, Рихард Штраус. По письмам из Нью-Йорка разбросаны признания: "Здесь
вовсе не царствует доллар, его только легко заработать. В почете здесь
только одно: воля и умение... Здесь все полно широты, здоровья"; "Так как
люди здесь непредубежденные, то я надеюсь найти благодатную почву для моих
произведений, а для себя - духовную родину"; "Я, конечно, проведу ближайшие
годы здесь, в Америке. Я в полном восторге от страны..."
Помешала болезнь - иначе у Америки были бы не только Рахманинов и
Стравинский, но и Малер.
Выбирая место для поселения на покое, уже зная о больном сердце, но не
зная, что умрет от этого пятидесятилетним через год с небольшим, он
прикидывал: "Мы с Альмой теперь увлекаемся тем, что каждую неделю меняем
планы насчет нашего будущего: Париж, Флоренция, Капри, Швейцария,
Шварцвальд... И все же я думаю, что в ближайшее время мы обоснуемся
где-нибудь близ Вены, где светит солнце и растут красивые виноградные лозы,
и больше не будем трогаться с места".
Легко сообразить, где такое место, - это Гринцинг, северная окраина
Вены, с ее чисто австрийской институцией, именуемой "хойриге". Дословно -
"нынешнего года": это и молодое вино, которое считается молодым до дня Св.
Мартина, 11 ноября, и заведения, где такое вино продается. Там, по обе
стороны от главной улицы Кобенцльгассе, разбросаны ресторанчики-хойриге под
"красивыми виноградными лозами", где за столиками в садах наливаешься
рислингом, пино или простым зеленым вельтлинером, - эффект известен любому,
кто пробовал в Грузии маджари: пьется, как сок, голова ясная, встать
невозможно.
В хойриге "Шутцэнгель" друзья устроили прощальный обед Малеру,
покидающему Вену ради Америки. 5 декабря 1907 года он отбыл с Западного
вокзала. Пришло человек двести - цвет Вены. Когда поезд двинулся, художник
Климт сказал: "Кончилось".
Возвратившись в Вену умирать, Малер окончательно вернулся именно в
Гринцинг в мае 1911 года - на местное кладбище. Здесь, а не на Центральном,
рядом с Бетховеном, Шубертом, Брамсом, Штраусами, он завещал себя похоронить
- без речей и музыки. На невысоком надгробье в стиле арт-деко - только имя и
фамилия. Малер сказал: "Те, кто придут ко мне, знают, кем я был, а другим
знать не надо".
Теперь уже знают все. С 70-х годов критики заговорили о малеромании.
Часто цитируют его слова: "Мое время еще придет". Оно и пришло - когда
разорванное сознание века ощутило потребность в синтезе. Не только в светлой
гармонии классики, но и в преодолевающих эклектику и разнобой малеровских
гигантах ("переогромленность" - подходящее слово Мандельштама). Его симфонии
в среднем звучат вдвое дольше бетховенских, целиком заполняя собой концерты.
"Я хотел написать только симфоническую юмореску, а у меня вышла симфония
нормальных размеров. А раньше, всякий раз, когда я думал, что получится
симфония, она становилась втрое длиннее обычной". Имперская экспансия!
Огромные сочинения с колоссальным количеством участников (тысяча
музыкантов и хористов на премьере Восьмой!) оказались уместны в нынешних
залах с суперакустикой, а еще больше - в звукозаписи. "Чтобы множество людей
могло слышать нас, мы должны производить как можно больше шуму" - еще и
поэтому время Малера пришло позже.
До звукозаписи единственный способ практического тиражирования музыки
был фортепианный: создавался клавир, который можно было исполнять дома. В
Тобольск, Альбукерке, Перт, Тегусильгапу редко заезжали оркестры: меломаны
там выписывали ноты - конечно, клавиры, исполняя новинки и классику в две
или четыре руки. Насколько же элитарны были столичные ухищрения оркестровки,
придание тонких оттенков основным мелодиям, насколько бесполезны сдвоенные
хоры и усиленные духовые: все пропадало в фортепианном переложении. (Так
смотрится голливудский хит на допотопном "Рекорде", и российский интеллигент
свысока судит по копиям, списанным с финского телевидения и купленным в
Филевском парке, игнорируя производственное измерение кино, хотя оно - не
привнесенное, а изначальное, в отличие от измерения литературного.)
Уникально для великого композитора: Малер сочинял только песни и
симфонии. Ни сонат, ни этюдов, ни концертов, ни квартетов - либо
непосредственное, нутряное, птичье самовыражение, либо уж состязание с самой
природой во всеохватности.
Малер, повторюсь, уверял, что мыслит уже оркестрованными темами, с
нюансами и вариациями. Это эпическое мышление. Все его симфонии можно
воспринимать как последовательный ряд - вроде прустовского "В поисках
утраченного времени". При этом любая в отдельности - философия жизни от
начала до конца, от рождения до смерти. Невероятно амбициозная задача, но
Малер и говорил с характерным простодушием, что его цель - в каждой симфонии
"построить мир". Единый, составленный из разнообразных частей, но цельный -
как город Вена, роскошный и самодостаточный, вобравший традиции, уклады,
обычаи, этносы, языки.
Малер умер, а имперский синтез пережил его всего на семь лет. Если и
осталась венская империя, то - в Малере.
Над подъездом дома на Школьской, где 30 апреля 1883 года родился
Ярослав Гашек, - бронзовая голова писателя. На первом этаже - Клуб чешских
туристов. Точный выбор: в молодости Гашек исходил пешком полимперии. При
этом жался к окраинам и всего раз, в двадцать два года, этот завзятый
путешественник был в имперской столице.
Что говорит о ней герой его главной книги? "Вена вообще замечательный
город. Одних только диких зверей в шенбруннском зверинце сколько! Когда я
несколько лет назад был в Вене, я больше всего любил ходить смотреть на
обезьян... Самое красивое там - это дворцовая стража. Каждый из дворцовой
стражи, говорят, должен быть в два метра ростом, а выйдя в отставку, он
получает табачную лавку. А принцесс там как собак нерезаных". Еще в описании
душевнобольного с тяжелой наследственностью фигурирует факт: "Двоюродная
сестра со стороны отца бросилась в Вене с шестого этажа". Все!
Путь Гашека - как можно дальше от центра империи: до сдачи в российский
плен, до Бугульмы и Иркутска, до членства в коммунистической партии и работы
в газете политотдела 5-й армии Восточного фронта "Наш путь", до писания
по-русски, владения башкирским и изучения китайского, до "роли слабоумного
сына немецкого колониста из Туркестана", которую он разыгрывал в 1918 году в
поволжских деревнях.
И еще до войны, без экзотической географии - страстное увлечение
анархизмом, потом создание пародийной, заведомо маргинальной "Партии
умеренного прогресса в рамках закона", принесшей Гашеку двадцать голосов на
выборах в имперский парламент. (Я тоже член этой партии: второе ее нынешнее
название - Общество Ярослава Гашека. Председатель - внук писателя Рихард
Гашек, секретарь - крупнейший специалист по гашековским книгам и пражским
пивным Радко Пытлик, который принял меня в партию у себя дома, о чем имеется
документ от 17 февраля 1996 года.)
Партия родилась в кабаке - где и проходила пражская жизнь Гашека:
Пытлик насчитал более ста заведений, которые тот посещал. Среди такого
множества естественна специализация - излюбленные места были и у анархистов:
я еще успел посидеть на углу Шкретовой и Англицкой в "Деминке" (которая
закрылась в 97-м), представляя себе, как тут могли познакомиться Гашек и
Кафка.
Ровесники и земляки, они существовали параллельно: свободно владея
обоими языками, говорили на разных. Свидетельств их встречи нет, но Макс
Брод водил Кафку на анархистское сборище, где выступал знакомый ему Гашек.
Неужели не подвел их друг к другу культуртрегер Брод, добрый гений пражской
культуры: это он спас сочинения Кафки, не выполнив предсмертного желания
друга сжечь бумаги; он перевел либретто всех опер Леоша Яначека, введя их в
европейский обиход; он сделал инсценировку "Швейка" по-немецки и обеспечил
триумф берлинского спектакля в 1928 году, за чем последовали книжные
переводы.
"Швейк" стал фактом двух иноязычных культур - немецкой и русской, но
почти неизвестен странам английского, французского, испанского языков. Йозеф
К. куда знаменитее Йозефа Ш. Оба обвинялись в несовершенных преступлениях,
оба блуждали по одним и тем же имперским лабиринтам. Но общечеловеческие
абстракции "Процесса" и "Замка" кажутся универсальнее австро-венгерской
фигуративности "Швейка". Оттого на туристском уровне Прагу представляет
Кафка, и его узкое лицо с непроглядными глазами, а не круглая швейковская
физиономия, смотрит с кружек, маек, брелоков.
Демонстрируя привычную для Праги двуслойность, Гашек и посмертно
пребывает параллельно Кафке. В чешском языке есть слово "кафкарня" - абсурд
жизни, и есть "швейковина" - пассивное сопротивление абсурду.
"Если бы все люди заботились только о благополучии других, то еще
скорее передрались бы между собой". Кто говорит это - анархист и коммунист
Гашек или, независимо от него, только Швейк? А такое: "Если бы все были
умными, то на свете было б столько ума, что от этого каждый второй стал бы
совершеннейшим идиотом". Исследователи докопались, что существовал реальный
Йозеф Швейк, живший На боиште, рядом с трактиром "У чаши", по соседству с
Гашеком. Сейчас в телефонном справочнике Праги есть инженер Мирослав Швейка,
есть два Швейковских - Петр и Вацлав. Ни одного человека по фамилии Швейк
нету. Может, теперь не надо?
"Швейк" - таинственная книга. Она - о крови, смерти и ужасах войны, о
жестокости и несправедливости, об удовольствии, с которым унижает и обижает
человек человека. При этом основное ощущение от "Швейка" - чувство покоя и
уюта. В эту эмоцию погружаешься без остатка: в пражские улицы, скроенные по
человеку, в трактир - продолжение собственной кухни. В пивную кружку
окунаешься с головой или лежишь, вроде кнедлика в теплой подливе. Как это
получилось у Гашека - что его книга на самом деле не о том, о чем написана?
В первой фразе романа пани Мюллерова говорит: "Убили, значит,
Фердинанда-то нашего". Швейк тут же отвечает: "Обоих ни чуточки не жалко",
имея в виду своих знакомых - либо того, кто "по ошибке выпил бутылку
жидкости для ращения волос", либо Фердинанда, который "собирает собачье
дерьмо". То есть он отвечает не пани Мюллеровой, а себе. Вот тут и разгадка.
В Швейке - или за Швейком, или над Швейком - шум времени, музыка сфер. Ее он
и слышит. И музыка этого иного мира прекрасна и гармонична. Все сложности
Швейк разрешает тем, что подбирает и рассказывает подходящую историю, где
все правильно и разумно, - то есть переводит проблемы в иную плоскость.
У Швейка писательское мышление: цепь ассоциаций, телескопическое
повествование, прием матрешки. Его побочные байки, которых в романе около
двухсот, - не логорея, а терапия. Защита от реальности. Он не пациент, а
целитель.
Его формулы реально применимы к жизни. О перспективе попасть в плен:
"Всякому занятно посмотреть чужие края, да еще задаром". В камере: "Здесь
недурно. Нары из струганого дерева". Жене знакомого, которому неделю назад
дали десять лет тюрьмы: "Ну вот видите! Значит, семь дней уже отсидел".
Истины тут несложны: "Не будь у меня медицинского свидетельства, что я
пятнадцать лет назад укокошил свою тетку, меня бы уж раза три расстреляли на
фронте. - А на кой ты укокошил свою тетеньку? - На кой люди убивают, каждому
ясно: из-за денег". Эмоции незатейливы: "Знай, я пишу это письмо в сортире
на доске возле дыры, между нами все кончено. Твоя бывшая Божена".
Кафка - подсознание Праги, Швейк - альтернатива. Второй мир Кафки так
же ужасен, как реальный, что лишает всякой надежды. Второй мир Швейка -
прост и лучезарен.
Он неуязвим, как сказочный персонаж. Его девиз: "Никогда так не было,
чтобы никак не было". В него и стрелять бессмысленно - как в подушку. Швейк
- божий безумец, с упором на первое слово. Ему внятно нечто такое, что
неведомо другим. Он знает, что внешнее бытие - суета, в нем трезвый пафос
выживания: жизнь дана, чтобы жить.
Швейк поучительно рассказывает о суетливости некоего Нехлебы с
Неказанки (у хорошего писателя все точно: Неказанка была улицей злачных
заведений, это теперь там банки и агентства путешествий), который "вечно
мечтал стать добродетельным и каждую субботу начинал новую жизнь, а на
другой день рассказывал: "А утром-то я заметил, братцы, что лежу на нарах!"
Быть может, объяснение загадочного творческого скачка Гашека - от
репортерских фельетонов и средних юморесок к громаде "Швейка" - в том, что
он стал прислушиваться к Швейку в себе, не управлять жизнью, а подчиняться
ее течению. Прежде писал и жил иначе: проявлял способность к поступкам и
совершал их, даже с избытком.
Пытлик пишет: "Гашек не был веселым бодрячком, скорее - тяжелым
меланхоликом... был резок, жесток, порой невыносимо груб". О многом говорит
его свирепое пристрастие к розыгрышам, что почти всегда означает садизм. В
21-м он со смехом описывает в газете "Наш путь", как, будучи заместителем
коменданта Бугульмы, приказал отправить на уборку казарм пятьдесят монахинь,
как сначала они думали, что их посылают для солдатских утех, - в общем,
розыгрыш удался. И это тоже юморист Гашек: "У одного попа мы нашли пулемет и
несколько бомб. Когда мы его вели на расстрел, поп плакал". И это: "Во время
Французской революции провокаторов не гильотинировали, а вешали. Ввиду того,
что веревка у нас отменена, предлагаю всех этих провокаторов иван ивановичей
на месте расстреливать".
Вряд ли можно всерьез говорить о революционной идейности: вернувшись из
Советской России в Прагу, он начисто забыл о коммунизме и партийности. При
внимательном чтении Гашека и о Гашеке встает образ даже пугающий. Коротко
говоря, человека, которому все - все равно. С несравненной легкостью он мог
отказываться от убеждений, друзей и собутыльников, преданных женщин.
Воспоминания о Гашеке пестрят эпизодами, когда он при малейших осложнениях
просто уходил без предупреждения. Когда его жена Ярмила родила сына, к ним,
перешагнув через сложнейшие разногласия, явились мириться родители жены -
Гашек вышел за пивом и вернулся через два дня. В России он вступил в новый
брак с русской Александрой Львовой, став двоеженцем. Ее - не знавшую
чешского, впервые оказавшуюся в чужой стране, - он покинул на несколько дней
сразу после приезда в Прагу. Любящая, несмотря ни на что, Львова трогательно
пишет: "Помимо литературного творчества, необычность души Гашека сказывалась
в том, что у него отсутствовало чувство ответственности". Другие были резче
- хорошо знавший Гашека поэт Медек говорил о его "аморфной душе,
бесхребетной, безразличной ко всему "человечности".
Похоже, Гашек - как Швейк - жил не там, где существовал.
К концу жизни он сделался похож на своего героя и изобразил его похожим
на себя. Внешность Гашека описывает Йозеф Лада - во-первых, художник, без
которого эта книга непредставима (всего существует 540 картинок Лады к
"Швейку"), во-вторых, близкий друг: "Человек с маловыразительным, почти
детским лицом... Гашек скорее производил впечатление заурядного, хорошо
откормленного сынка из приличной семьи, который неохотно утруждает свою
голову какими-либо проблемами. Почти женское, безусое, простодушное лицо,
ясные глаза..." Конечно, это Швейк.
Молодой Гашек был иным: ничего устойчивого, определенного - тревожная
трактирная жизнь на грани и за гранью скандала. Беспрестанное мельтешение по
городу: тридцать два пражских адреса числится за Гашеком, что установлено по
единственному надежному источнику - полицейским протоколам. Обильная
топография - в романе. Многое можно найти: посидеть в гашековском кабаке при
Виноградском народном доме, бывшем Дворце культуры железнодорожников; зайти
на площади Мира в двуглавый собор Св. Людмилы, где Гашек венчался с Ярмилой
Майеровой в 1910 году; заглянуть в ратушную башню на Ржезницкой, где в
подвале он просидел месяц за буйство; пройти по Водичковой тем путем,
которым фельдкурат Кац со Швейком ехали соборовать в госпиталь на Карлову
площадь - мимо "Новоместского пивовара" с его многоярусными погребами,
"Макдоналдса", техасско-мексиканского "Буффало Билла". В основном пражская
жизнь Гашека и Швейка проходила в двух районах - вокруг Карловой площади и
на Виноградах.
Собираясь на жительство в Прагу, я еще в Нью-Йорке выбрал район за
красоту имени, вычитанного в "Швейке", - Винограды. Но сняв квартиру на
Бальбиновой, не подозревал, что именно здесь была любимейшая пивная Гашека -
"У золотой кружки". Увы, она исчезла - на нашей короткой улице есть лишь
кабак с обманчивым названием "Под сметанку" и индийская забегаловка.
Гастрономия не входит в число пражских прелестей. Царит свинина, а
сильнейшим разочарованием в Праге стали кнедлики: вознесенные Гашеком в
поэтическое достоинство, они оказались ломтями вареного теста - торжество
литературы, позор кулинарии. Впрочем, швейковский мир сокрушительно
обаятелен, а кнедлики - его часть. И если они мне не нравятся - может, я еще
не все понял. В первых вариантах "Бравого солдата Швейка" была песня: "Тот,
кто хочет быть великим, должен кнедлики любить".
Другое дело пиво - безусловное наслаждение пить и называть:
"Пльзеньский праздрой", "Будейовицкий будвар", "Великопоповицкий козел".
Очарование пражских пивных уловить непросто. Те, что в центре,
постепенно превращаются в общеевропейские рестораны и кафе, либо (как
существующий швейковский трактир "У чаши" - улица На боиште) в безнадежно
туристские аттракционы. Правда, есть оазисы. В пивной "У елинку" на
Харватовой улице, где после войны сиживал Гашек и даже продавал тут свежие,
только из типографии, экземпляры "Швейка", ничего не изменилось. В двух
кварталах - центральная Вацлавская площадь, где английский и русский
Северо-западный угол Австро-Венгрии если и не имел политического веса,
то брал свое в экономике и социальном развитии. В конце века железные дороги
в Богемии и Моравии шли гуще, чем где-либо в Европе. Телеграфных станций -
красноречивый знак - было больше, чем в других местах империи. По-иному жило
еврейство, отличавшееся не только от российского, но и от прочего
австро-венгерского: "Здесь не знали ни забитости, ни льстивой изворотливости
галицийских, восточных евреев... Вовремя избавившись от всего
ортодоксально-религиозного, они были страстными сторонниками религии времени
- "прогресса"... Если из родных мест они переселялись в Вену, то с
поразительной быстротой приобщались к более высокой сфере культуры..."
(Цвейг). К западу от Карпат - до известного времени - еврейство определялось
религией, а не кровью.
Отсюда роль чешских евреев: они были немцами.
Яркий пример - пражанин Кафка, произнесший: "Между евреями и немцами
много общего. Они усердны, дельны, прилежны, и их изрядно ненавидят другие.
Евреи и немцы - изгои". Он сказал такое, испытав притеснения после 1918
года, когда в независимой Чехословакии его стали третировать не как еврея, а
как немца. Похожее случалось и в других местах: в середине 90-х мне позвонил
из Коннектикута школьный приятель, который не хотел уезжать из Советского
Союза как еврей, но уехал из независимой Латвии как русский. Кафка и сотни
тысяч других имперских евреев были носителями германской культуры и
немецкого языка - lingua franca Центральной Европы, универсального средства
общения от Словакии до Эльзаса и от Скандинавии до Румынии. Немецкое
самосознание еврея Малера укрепилось как раз в Праге, где он работал в 1886
году и волей-неволей вступил в чешско-германскую культурную борьбу, заметно
подняв уровень Немецкого театра. Определенность потом внесла Америка, стерев
невидные из-за океана различия: немецкоязычный богемский еврей
австро-венгерского подданства - ясно, что немец. Так советские эмигранты, в
большинстве евреи - из Риги ли, Москвы или Кишинева, - становились в Штатах
Russians.
Но в Праге же Малер узнал сочинения Сметаны, Дворжака, Глинки, и мало
кто сделал для славянской, особенно русской, музыки так много. Всегерманская
премьера "Евгения Онегина" в Гамбурге - под его руководством ("Здесь
капельмейстер не какой-нибудь средней руки, а просто гениальный", -
восторгался приехавший на премьеру Чайковский). В первые свои шесть лет в
Венской опере Малер поставил восемнадцать новых для города вещей, из них
четыре - русские: "Евгений Онегин", "Демон", "Иоланта", "Пиковая дама".
Первым представил в США "Проданную невесту" и "Пиковую даму".
Макс Брод писал о "богемском элементе" у Малера, и сам композитор
подтверждает: "Во многие мои вещи вошла чешская музыка страны моего
детства". Тот же Брод говорит и о "еврейской составляющей" - что верно
постольку, поскольку она присутствовала в гамме империи. Уже отец Малера не
был правоверным иудеем, а по письмам юного Густава ясно, что он посещал
католические богослужения. Густав взрослый исповедовал христианский
пантеизм, заявленный в программе Третьей симфонии. Все это к тому, что
знаменитое крещение Малера вряд ли стало таким уж мучительным переломом для
него.
Империя, в отличие от соседки к востоку, не была антисемитской. Но
существовали правила императорской службы, хотя и есть свидетельство, что,
получив на подпись указ о назначении Малера директором Венской придворной
оперы, Франц Иосиф спросил: "Но ведь он еврей? - Нет, ваше величество, он
крестился, прежде чем подать прошение на этот пост. - Знаете, он мне больше
нравился евреем". Красивая история не меняет сути: "Мое иудейство
преграждает мне путь в любой придворный театр. Ни Вена, ни Берлин, ни
Дрезден, ни Мюнхен не откроются для меня". Опять стоит напомнить: не
еврейство, а иудейство.
В советском издании писем Малера есть небольшое предисловие
Шостаковича, которое заканчивается так: "В борьбе за осуществление лучших
идеалов человечества Малер вечно будет с нами, советскими людьми,
строителями коммунизма - самого справедливого общества на земле". Какая
ухмылка истории! Малер крестился, чтобы попасть в Вену. Куда хотел попасть
Шостакович? На дворе стояло начало 1968 года, авторитет его был незыблем.
Вена стоит мессы? Уж не в меньшей степени, чем для Генриха IV Париж. Но что
зарабатывал себе уже все заработавший Шостакович?
Цель Малера была ясна, а целей он добивался. Из мемуаров проступает
человек буйного темперамента, при первых встречах производящий впечатление
романтического героя с импульсивным характером. А чтение его писем выявляет
способность к точным калькуляциям, холодному расчету, сложным интригам: в
Будапеште с переходом в Гамбург, в Гамбурге с переходом в Вену, в Вене с
переходом в Нью-Йорк. Малер вполне цинично прикидывал шансы в конкуренции с
дирижером Никишем в Лейпциге: "Могу спокойно бороться с ним за гегемонию,
которая непременно достанется мне уже благодаря моему физическому
превосходству". Считал принципиальным достижением цельность своих симфоний,
но соглашался на исполнение отдельных частей, понимая, что это ради вящей
популярности. Вступал в отношения взаимных услуг с критиками. Директор
будапештской оперы в рекомендательном письме в Вену специально отмечал
способности Малера к "коммерческой стороне художественного предприятия". Не
будет преувеличением сказать, что именно Малер придал фигуре дирижера
нынешний статус полновластного хозяина оркестра или театра.
Крещение было необходимым условием, и его следовало выполнить. Совсем
безболезненно это не прошло: Малер знал, что многие - не только евреи - его
осуждают, как осуждаются любые вероотступники. Комплекс принесенной жертвы -
в том, что он терпеть не мог еврейских анекдотов и шуток, любимых венским
еврейством, что попросил жену Альму не носить высокую прическу, делавшую ее
похожей на еврейку. Но главное было достигнуто - он завоевал Вену.
Семнадцать лет он кружил по империи, работая в Словении
(Лайбах-Любляна), в Моравии (Ольмюц-Оломоуц), в Богемии (Прага), в Венгрии
(Будапешт), отходя для разбега в Германию (Лейпциг, Кассель, Гамбург), сужая
круги, подбираясь к центру. Осада завершилась триумфом.
Победа была тем более полной, что маленький (163 см) провинциал взял и
одну из первых столичных красавиц. Венчались в самой большой церкви Вены -
Карлскирхе, диковатой для стильного города: помесь барокко, римских аллюзий,
мавританства. Альму Шиндлер, приемную дочь художника Карла Молля, одного из
лидеров венского Сецессиона, с юности окружало обожание не просто мужчин, но
мужчин выдающихся. Так шло всю жизнь: к ней сватался Климт, у нее был роман
с композитором Цемлинским, трехлетняя неистовая связь с живописцем Кокошкой,
после смерти Малера она вышла за архитектора Гропиуса, а уже 50-летней,
словно завершая охват всех искусств, за писателя Верфеля. Альма сочиняла
хорошую музыку, но Малер условием брака поставил ее отказ от творчества: в
семье хватит одного композитора. Вену он не просто побеждал, но и
растаптывал. Похоже, он и любил ее - побежденной.
Малер покинул Вену, когда перестал ощущать себя триумфатором. Венцы
слишком поклонялись музыке, чтобы десять лет терпеть деспотического
законодателя, пусть и гениального.
Можно предположить, что иной Веной для него могла бы стать Америка, где
он оказался первым иностранным композитором, который реально влиял на
повседневную музыкальную жизнь, хотя тут уже с успехом работали Чайковский,
Дворжак, Рихард Штраус. По письмам из Нью-Йорка разбросаны признания: "Здесь
вовсе не царствует доллар, его только легко заработать. В почете здесь
только одно: воля и умение... Здесь все полно широты, здоровья"; "Так как
люди здесь непредубежденные, то я надеюсь найти благодатную почву для моих
произведений, а для себя - духовную родину"; "Я, конечно, проведу ближайшие
годы здесь, в Америке. Я в полном восторге от страны..."
Помешала болезнь - иначе у Америки были бы не только Рахманинов и
Стравинский, но и Малер.
Выбирая место для поселения на покое, уже зная о больном сердце, но не
зная, что умрет от этого пятидесятилетним через год с небольшим, он
прикидывал: "Мы с Альмой теперь увлекаемся тем, что каждую неделю меняем
планы насчет нашего будущего: Париж, Флоренция, Капри, Швейцария,
Шварцвальд... И все же я думаю, что в ближайшее время мы обоснуемся
где-нибудь близ Вены, где светит солнце и растут красивые виноградные лозы,
и больше не будем трогаться с места".
Легко сообразить, где такое место, - это Гринцинг, северная окраина
Вены, с ее чисто австрийской институцией, именуемой "хойриге". Дословно -
"нынешнего года": это и молодое вино, которое считается молодым до дня Св.
Мартина, 11 ноября, и заведения, где такое вино продается. Там, по обе
стороны от главной улицы Кобенцльгассе, разбросаны ресторанчики-хойриге под
"красивыми виноградными лозами", где за столиками в садах наливаешься
рислингом, пино или простым зеленым вельтлинером, - эффект известен любому,
кто пробовал в Грузии маджари: пьется, как сок, голова ясная, встать
невозможно.
В хойриге "Шутцэнгель" друзья устроили прощальный обед Малеру,
покидающему Вену ради Америки. 5 декабря 1907 года он отбыл с Западного
вокзала. Пришло человек двести - цвет Вены. Когда поезд двинулся, художник
Климт сказал: "Кончилось".
Возвратившись в Вену умирать, Малер окончательно вернулся именно в
Гринцинг в мае 1911 года - на местное кладбище. Здесь, а не на Центральном,
рядом с Бетховеном, Шубертом, Брамсом, Штраусами, он завещал себя похоронить
- без речей и музыки. На невысоком надгробье в стиле арт-деко - только имя и
фамилия. Малер сказал: "Те, кто придут ко мне, знают, кем я был, а другим
знать не надо".
Теперь уже знают все. С 70-х годов критики заговорили о малеромании.
Часто цитируют его слова: "Мое время еще придет". Оно и пришло - когда
разорванное сознание века ощутило потребность в синтезе. Не только в светлой
гармонии классики, но и в преодолевающих эклектику и разнобой малеровских
гигантах ("переогромленность" - подходящее слово Мандельштама). Его симфонии
в среднем звучат вдвое дольше бетховенских, целиком заполняя собой концерты.
"Я хотел написать только симфоническую юмореску, а у меня вышла симфония
нормальных размеров. А раньше, всякий раз, когда я думал, что получится
симфония, она становилась втрое длиннее обычной". Имперская экспансия!
Огромные сочинения с колоссальным количеством участников (тысяча
музыкантов и хористов на премьере Восьмой!) оказались уместны в нынешних
залах с суперакустикой, а еще больше - в звукозаписи. "Чтобы множество людей
могло слышать нас, мы должны производить как можно больше шуму" - еще и
поэтому время Малера пришло позже.
До звукозаписи единственный способ практического тиражирования музыки
был фортепианный: создавался клавир, который можно было исполнять дома. В
Тобольск, Альбукерке, Перт, Тегусильгапу редко заезжали оркестры: меломаны
там выписывали ноты - конечно, клавиры, исполняя новинки и классику в две
или четыре руки. Насколько же элитарны были столичные ухищрения оркестровки,
придание тонких оттенков основным мелодиям, насколько бесполезны сдвоенные
хоры и усиленные духовые: все пропадало в фортепианном переложении. (Так
смотрится голливудский хит на допотопном "Рекорде", и российский интеллигент
свысока судит по копиям, списанным с финского телевидения и купленным в
Филевском парке, игнорируя производственное измерение кино, хотя оно - не
привнесенное, а изначальное, в отличие от измерения литературного.)
Уникально для великого композитора: Малер сочинял только песни и
симфонии. Ни сонат, ни этюдов, ни концертов, ни квартетов - либо
непосредственное, нутряное, птичье самовыражение, либо уж состязание с самой
природой во всеохватности.
Малер, повторюсь, уверял, что мыслит уже оркестрованными темами, с
нюансами и вариациями. Это эпическое мышление. Все его симфонии можно
воспринимать как последовательный ряд - вроде прустовского "В поисках
утраченного времени". При этом любая в отдельности - философия жизни от
начала до конца, от рождения до смерти. Невероятно амбициозная задача, но
Малер и говорил с характерным простодушием, что его цель - в каждой симфонии
"построить мир". Единый, составленный из разнообразных частей, но цельный -
как город Вена, роскошный и самодостаточный, вобравший традиции, уклады,
обычаи, этносы, языки.
Малер умер, а имперский синтез пережил его всего на семь лет. Если и
осталась венская империя, то - в Малере.
Над подъездом дома на Школьской, где 30 апреля 1883 года родился
Ярослав Гашек, - бронзовая голова писателя. На первом этаже - Клуб чешских
туристов. Точный выбор: в молодости Гашек исходил пешком полимперии. При
этом жался к окраинам и всего раз, в двадцать два года, этот завзятый
путешественник был в имперской столице.
Что говорит о ней герой его главной книги? "Вена вообще замечательный
город. Одних только диких зверей в шенбруннском зверинце сколько! Когда я
несколько лет назад был в Вене, я больше всего любил ходить смотреть на
обезьян... Самое красивое там - это дворцовая стража. Каждый из дворцовой
стражи, говорят, должен быть в два метра ростом, а выйдя в отставку, он
получает табачную лавку. А принцесс там как собак нерезаных". Еще в описании
душевнобольного с тяжелой наследственностью фигурирует факт: "Двоюродная
сестра со стороны отца бросилась в Вене с шестого этажа". Все!
Путь Гашека - как можно дальше от центра империи: до сдачи в российский
плен, до Бугульмы и Иркутска, до членства в коммунистической партии и работы
в газете политотдела 5-й армии Восточного фронта "Наш путь", до писания
по-русски, владения башкирским и изучения китайского, до "роли слабоумного
сына немецкого колониста из Туркестана", которую он разыгрывал в 1918 году в
поволжских деревнях.
И еще до войны, без экзотической географии - страстное увлечение
анархизмом, потом создание пародийной, заведомо маргинальной "Партии
умеренного прогресса в рамках закона", принесшей Гашеку двадцать голосов на
выборах в имперский парламент. (Я тоже член этой партии: второе ее нынешнее
название - Общество Ярослава Гашека. Председатель - внук писателя Рихард
Гашек, секретарь - крупнейший специалист по гашековским книгам и пражским
пивным Радко Пытлик, который принял меня в партию у себя дома, о чем имеется
документ от 17 февраля 1996 года.)
Партия родилась в кабаке - где и проходила пражская жизнь Гашека:
Пытлик насчитал более ста заведений, которые тот посещал. Среди такого
множества естественна специализация - излюбленные места были и у анархистов:
я еще успел посидеть на углу Шкретовой и Англицкой в "Деминке" (которая
закрылась в 97-м), представляя себе, как тут могли познакомиться Гашек и
Кафка.
Ровесники и земляки, они существовали параллельно: свободно владея
обоими языками, говорили на разных. Свидетельств их встречи нет, но Макс
Брод водил Кафку на анархистское сборище, где выступал знакомый ему Гашек.
Неужели не подвел их друг к другу культуртрегер Брод, добрый гений пражской
культуры: это он спас сочинения Кафки, не выполнив предсмертного желания
друга сжечь бумаги; он перевел либретто всех опер Леоша Яначека, введя их в
европейский обиход; он сделал инсценировку "Швейка" по-немецки и обеспечил
триумф берлинского спектакля в 1928 году, за чем последовали книжные
переводы.
"Швейк" стал фактом двух иноязычных культур - немецкой и русской, но
почти неизвестен странам английского, французского, испанского языков. Йозеф
К. куда знаменитее Йозефа Ш. Оба обвинялись в несовершенных преступлениях,
оба блуждали по одним и тем же имперским лабиринтам. Но общечеловеческие
абстракции "Процесса" и "Замка" кажутся универсальнее австро-венгерской
фигуративности "Швейка". Оттого на туристском уровне Прагу представляет
Кафка, и его узкое лицо с непроглядными глазами, а не круглая швейковская
физиономия, смотрит с кружек, маек, брелоков.
Демонстрируя привычную для Праги двуслойность, Гашек и посмертно
пребывает параллельно Кафке. В чешском языке есть слово "кафкарня" - абсурд
жизни, и есть "швейковина" - пассивное сопротивление абсурду.
"Если бы все люди заботились только о благополучии других, то еще
скорее передрались бы между собой". Кто говорит это - анархист и коммунист
Гашек или, независимо от него, только Швейк? А такое: "Если бы все были
умными, то на свете было б столько ума, что от этого каждый второй стал бы
совершеннейшим идиотом". Исследователи докопались, что существовал реальный
Йозеф Швейк, живший На боиште, рядом с трактиром "У чаши", по соседству с
Гашеком. Сейчас в телефонном справочнике Праги есть инженер Мирослав Швейка,
есть два Швейковских - Петр и Вацлав. Ни одного человека по фамилии Швейк
нету. Может, теперь не надо?
"Швейк" - таинственная книга. Она - о крови, смерти и ужасах войны, о
жестокости и несправедливости, об удовольствии, с которым унижает и обижает
человек человека. При этом основное ощущение от "Швейка" - чувство покоя и
уюта. В эту эмоцию погружаешься без остатка: в пражские улицы, скроенные по
человеку, в трактир - продолжение собственной кухни. В пивную кружку
окунаешься с головой или лежишь, вроде кнедлика в теплой подливе. Как это
получилось у Гашека - что его книга на самом деле не о том, о чем написана?
В первой фразе романа пани Мюллерова говорит: "Убили, значит,
Фердинанда-то нашего". Швейк тут же отвечает: "Обоих ни чуточки не жалко",
имея в виду своих знакомых - либо того, кто "по ошибке выпил бутылку
жидкости для ращения волос", либо Фердинанда, который "собирает собачье
дерьмо". То есть он отвечает не пани Мюллеровой, а себе. Вот тут и разгадка.
В Швейке - или за Швейком, или над Швейком - шум времени, музыка сфер. Ее он
и слышит. И музыка этого иного мира прекрасна и гармонична. Все сложности
Швейк разрешает тем, что подбирает и рассказывает подходящую историю, где
все правильно и разумно, - то есть переводит проблемы в иную плоскость.
У Швейка писательское мышление: цепь ассоциаций, телескопическое
повествование, прием матрешки. Его побочные байки, которых в романе около
двухсот, - не логорея, а терапия. Защита от реальности. Он не пациент, а
целитель.
Его формулы реально применимы к жизни. О перспективе попасть в плен:
"Всякому занятно посмотреть чужие края, да еще задаром". В камере: "Здесь
недурно. Нары из струганого дерева". Жене знакомого, которому неделю назад
дали десять лет тюрьмы: "Ну вот видите! Значит, семь дней уже отсидел".
Истины тут несложны: "Не будь у меня медицинского свидетельства, что я
пятнадцать лет назад укокошил свою тетку, меня бы уж раза три расстреляли на
фронте. - А на кой ты укокошил свою тетеньку? - На кой люди убивают, каждому
ясно: из-за денег". Эмоции незатейливы: "Знай, я пишу это письмо в сортире
на доске возле дыры, между нами все кончено. Твоя бывшая Божена".
Кафка - подсознание Праги, Швейк - альтернатива. Второй мир Кафки так
же ужасен, как реальный, что лишает всякой надежды. Второй мир Швейка -
прост и лучезарен.
Он неуязвим, как сказочный персонаж. Его девиз: "Никогда так не было,
чтобы никак не было". В него и стрелять бессмысленно - как в подушку. Швейк
- божий безумец, с упором на первое слово. Ему внятно нечто такое, что
неведомо другим. Он знает, что внешнее бытие - суета, в нем трезвый пафос
выживания: жизнь дана, чтобы жить.
Швейк поучительно рассказывает о суетливости некоего Нехлебы с
Неказанки (у хорошего писателя все точно: Неказанка была улицей злачных
заведений, это теперь там банки и агентства путешествий), который "вечно
мечтал стать добродетельным и каждую субботу начинал новую жизнь, а на
другой день рассказывал: "А утром-то я заметил, братцы, что лежу на нарах!"
Быть может, объяснение загадочного творческого скачка Гашека - от
репортерских фельетонов и средних юморесок к громаде "Швейка" - в том, что
он стал прислушиваться к Швейку в себе, не управлять жизнью, а подчиняться
ее течению. Прежде писал и жил иначе: проявлял способность к поступкам и
совершал их, даже с избытком.
Пытлик пишет: "Гашек не был веселым бодрячком, скорее - тяжелым
меланхоликом... был резок, жесток, порой невыносимо груб". О многом говорит
его свирепое пристрастие к розыгрышам, что почти всегда означает садизм. В
21-м он со смехом описывает в газете "Наш путь", как, будучи заместителем
коменданта Бугульмы, приказал отправить на уборку казарм пятьдесят монахинь,
как сначала они думали, что их посылают для солдатских утех, - в общем,
розыгрыш удался. И это тоже юморист Гашек: "У одного попа мы нашли пулемет и
несколько бомб. Когда мы его вели на расстрел, поп плакал". И это: "Во время
Французской революции провокаторов не гильотинировали, а вешали. Ввиду того,
что веревка у нас отменена, предлагаю всех этих провокаторов иван ивановичей
на месте расстреливать".
Вряд ли можно всерьез говорить о революционной идейности: вернувшись из
Советской России в Прагу, он начисто забыл о коммунизме и партийности. При
внимательном чтении Гашека и о Гашеке встает образ даже пугающий. Коротко
говоря, человека, которому все - все равно. С несравненной легкостью он мог
отказываться от убеждений, друзей и собутыльников, преданных женщин.
Воспоминания о Гашеке пестрят эпизодами, когда он при малейших осложнениях
просто уходил без предупреждения. Когда его жена Ярмила родила сына, к ним,
перешагнув через сложнейшие разногласия, явились мириться родители жены -
Гашек вышел за пивом и вернулся через два дня. В России он вступил в новый
брак с русской Александрой Львовой, став двоеженцем. Ее - не знавшую
чешского, впервые оказавшуюся в чужой стране, - он покинул на несколько дней
сразу после приезда в Прагу. Любящая, несмотря ни на что, Львова трогательно
пишет: "Помимо литературного творчества, необычность души Гашека сказывалась
в том, что у него отсутствовало чувство ответственности". Другие были резче
- хорошо знавший Гашека поэт Медек говорил о его "аморфной душе,
бесхребетной, безразличной ко всему "человечности".
Похоже, Гашек - как Швейк - жил не там, где существовал.
К концу жизни он сделался похож на своего героя и изобразил его похожим
на себя. Внешность Гашека описывает Йозеф Лада - во-первых, художник, без
которого эта книга непредставима (всего существует 540 картинок Лады к
"Швейку"), во-вторых, близкий друг: "Человек с маловыразительным, почти
детским лицом... Гашек скорее производил впечатление заурядного, хорошо
откормленного сынка из приличной семьи, который неохотно утруждает свою
голову какими-либо проблемами. Почти женское, безусое, простодушное лицо,
ясные глаза..." Конечно, это Швейк.
Молодой Гашек был иным: ничего устойчивого, определенного - тревожная
трактирная жизнь на грани и за гранью скандала. Беспрестанное мельтешение по
городу: тридцать два пражских адреса числится за Гашеком, что установлено по
единственному надежному источнику - полицейским протоколам. Обильная
топография - в романе. Многое можно найти: посидеть в гашековском кабаке при
Виноградском народном доме, бывшем Дворце культуры железнодорожников; зайти
на площади Мира в двуглавый собор Св. Людмилы, где Гашек венчался с Ярмилой
Майеровой в 1910 году; заглянуть в ратушную башню на Ржезницкой, где в
подвале он просидел месяц за буйство; пройти по Водичковой тем путем,
которым фельдкурат Кац со Швейком ехали соборовать в госпиталь на Карлову
площадь - мимо "Новоместского пивовара" с его многоярусными погребами,
"Макдоналдса", техасско-мексиканского "Буффало Билла". В основном пражская
жизнь Гашека и Швейка проходила в двух районах - вокруг Карловой площади и
на Виноградах.
Собираясь на жительство в Прагу, я еще в Нью-Йорке выбрал район за
красоту имени, вычитанного в "Швейке", - Винограды. Но сняв квартиру на
Бальбиновой, не подозревал, что именно здесь была любимейшая пивная Гашека -
"У золотой кружки". Увы, она исчезла - на нашей короткой улице есть лишь
кабак с обманчивым названием "Под сметанку" и индийская забегаловка.
Гастрономия не входит в число пражских прелестей. Царит свинина, а
сильнейшим разочарованием в Праге стали кнедлики: вознесенные Гашеком в
поэтическое достоинство, они оказались ломтями вареного теста - торжество
литературы, позор кулинарии. Впрочем, швейковский мир сокрушительно
обаятелен, а кнедлики - его часть. И если они мне не нравятся - может, я еще
не все понял. В первых вариантах "Бравого солдата Швейка" была песня: "Тот,
кто хочет быть великим, должен кнедлики любить".
Другое дело пиво - безусловное наслаждение пить и называть:
"Пльзеньский праздрой", "Будейовицкий будвар", "Великопоповицкий козел".
Очарование пражских пивных уловить непросто. Те, что в центре,
постепенно превращаются в общеевропейские рестораны и кафе, либо (как
существующий швейковский трактир "У чаши" - улица На боиште) в безнадежно
туристские аттракционы. Правда, есть оазисы. В пивной "У елинку" на
Харватовой улице, где после войны сиживал Гашек и даже продавал тут свежие,
только из типографии, экземпляры "Швейка", ничего не изменилось. В двух
кварталах - центральная Вацлавская площадь, где английский и русский