Страница:
комната с портретом мужчины на стене и в отворенное там окно - стена
соседнего дома. Сквозь арку на другой стороне канала, видного в распахнутое
окно, проглядывает не то двор, не то уже другой, параллельный, канал. Все
это безошибочно опознаешь, гуляя по Амстердаму и его пригородам. Такое на
холстах де Хооха кажется хорошо знакомым, и в зале 221А-222А всматриваешься
в детали. Блеснувшая серьга в правом ухе женщины в кресле. Оранжево-черный
шахматный пол. Брезгливое лицо обернувшейся на вошедшего собаки. Золотистая
подушка на плетеном стуле. Аккуратный штакетник. Красно-кирпичные чулки
мужчины.
В картинах нет содержательной доминанты: все равноценно по значению.
Жизнь людей и вещей - подлинный поток жизни. Дело в нем, а не в конкретных
составляющих его событиях. В сумме, а не в слагаемых. Пруст.
В отличие от шумных жанров ван Остаде или Стена, у де Хооха - звук
приглушенный, невнятное бормотание, шепот, почти безмолвие. И тут новая
тайна - порожденная уже не его искусством, а нашим знанием. Сохранилась
запись: 24 апреля 1684 года 54-летний Питер де Хоох похоронен в
амстердамской церкви Св. Антония, куда привезен из сумасшедшего дома. Как
туда попал и сколько пробыл - неизвестно. С Ван Гогом все ясно - стоит
взглянуть на любую его картину. Но что носил в себе поэт покоя? Какие бездны
за невиданной гармонией?
Комнаты и дворы - Амстердама и де Хооха - оттого и притягивают так, что
видны насквозь, но загадочны. Выдающийся мастер добивался этого точными
композиционными приемами: вот в лондонской картине женщина, приветствующая
поднятием бокала двух мужчин, стоит к нам спиной. Она не может заметить нас,
и возникает стыдное ощущение: мы подглядываем. Впрочем, мы и наказаны: ее
лица не увидим никогда. Сколько бы ни изучали мы ее красную юбку и черную
кофту, ее кокетливо изогнутую фигуру и грациозный жест руки, лицо останется
неведомым. Навсегда. Такая беспросветность удручает: потому, конечно, что в
обстановку вживаешься естественно и сразу.
Дома де Хооха производят впечатление фотографической документальности,
однако в контексте современной ему огромной голландской живописной массы
становится ясно: все-таки это идеал, что-то вроде сталинского кино о
сталинской России. Даже самый образцовый кубанский колхоз не достигал
пырьевского экранного великолепия. Не было интерьеров столь благолепных и
парадных, как в александровской "Весне". Дело даже не в богатстве, а в
особой, нарочитой ухоженности, приготовленности: так ваша собственная
квартира перед большим приемом отличается от нее же будничной. Вот это,
пожалуй, и есть верное сравнение: в интерьерах де Хооха ничего не придумано,
просто там ждут важного гостя. А в восторг и трепет повергает догадка: этот
гость - ты.
Для нью-йоркца Харлем особенно любопытен: есть что-то общее с
Гарлемом, помимо названия? Нет. Убедившись в этом с первого посещения, я
продолжал навещать самый уютный, элегантный, прелестный из маленьких
голландских городов в каждый свой приезд. С таким выбором многие не
согласятся, и конкуренция действительно велика: Лейден, Дельфт, Гауда,
Алькмар, Утрехт вряд ли уступают красотой или богатством истории. Словно
пригоршней они брошены на северо-западе Нидерландов, и надо внимательно
следить за дорожными знаками, чтобы не проскочить или того пуще - не
оказаться ненароком в Бельгии. Тут оцениваешь фонетически безупречное
голландское название выезда с шоссе - Uit: такое даже не произносится, а
высвистывается.
В XVII веке внутренний транспорт в Голландии был организован как нигде:
разветвленная сеть каналов, по которым двигались запряженные лошадьми лодки
- путь от Амстердама до Гааги, даже с грузом, совершался всего за день.
Сейчас на поезде - за пятьдесят минут. Единственное принципиальное
достижение цивилизации - скорость.
Сохранилась переписка Франса Хальса с амстердамскими заказчиками
группового портрета: долгое пререкание, кто к кому поедет. Домосед Хальс
объясняет, что вообще предпочитает не выезжать из города, чтобы "чувствовать
себя дома и глядеть на своих". Стоило бы сейчас разговора: Харлем -
тринадцать минут от Амстердама на поезде.
Эти тринадцать минут стоит потратить, чтобы неизбежно подпасть под
очарование городка, обладающего редкостным для провинции качеством -
живостью. Везет ли мне, но в Харлеме всегда праздник или канун его. На
главной рыночной площади - луна-парк по случаю предстоящего дня рождения
королевы. Королева на деле родилась в совсем другой день, по традиции
справляется день рождения ее матери, но кто считает. Дурацкие плюшевые
обезьяны, которые можно выиграть в аттракционах, гроздьями висят на фоне
мощной церкви Св. Баво. В ней похоронен Хальс - могила проще простого, как у
Суворова: плита в уровень пола с короткой надписью. Хоронили Хальса
экономно, на муниципальный счет, а с тех пор хватило вкуса не воздвигать
пышного надгробья.
Храм светел так, что кажется - он под открытым небом: картины харлемца
Санредама не обманывают, и за три с половиной столетия ничего не прибавилось
и не убавилось. Все знакомо до подробностей и снаружи - по ведутам
малоизвестных, но превосходных мастеров. Вокруг Св. Баво - прилепленные к
зданию собора лавочки, и, когда ставни откидываются по горизонтальной оси,
образуются прилавки, как при Хальсе. Бог знает, что продавали тогда, сейчас
- кружева, сувениры, открытки.
За углом вьют большую беседку из нарциссов и гиацинтов, таская по
цветку из двух огромных гор, канареечной и лиловой. Здесь в XVII веке был
цветочный центр страны, здесь работали главные тюльпанные биржи, а в наши
дни, если нет луна-парка, на площади Гротемаркт - как ей и положено по имени
- рынок, окаймленный тюльпанными рядами: все мыслимые виды этих цветов,
включая великолепные деревянные.
Естественная забава путешественника - время от времени
приостанавливаться и составлять перечни привязанностей. Не стран и городов -
это слишком претенциозно, но, например, соборов или площадей.
Есть площади грандиозные, от которых захватывает дух, - Красная,
Дворцовая, Трафальгарская. Есть изысканные - Вандомская в Париже или Пласа
Майор в Мадриде. Но вот критерий - войти, ахнуть и надолго остаться. Тогда в
мой площадной список Европы войдут Сиена, Венеция, Прага, Брюссель, Брюгге,
Краков, Париж с Пляс де Вож, Рим с Пьяцца Навона. И обязательно - Харлем.
Не дни, увы, но счастливые часы провел я на Гротемаркт, обстоятельно
(благо в Голландии все без исключения говорят по-английски) выбирая еду для
пикника, который можно устроить на берегу Спарне. Или поехать чуть дальше -
на автобусе в деревушку Спарндам, к морю: это здесь мальчик пальчиком
заткнул течь в плотине и стал национальным героем. Сейчас он в той же позе и
за тем же занятием - только бронзовый. Рядом с ним я знаю местечко. Здесь и
раскладывается копченое мясо, сыры, угорь, нежный и мелкий, втрое мельче
немецкого или рижского, все та же селедка.
Та же, какой закусывал Хальс. В этом нет сомнения - столь убедительно
она изображена в "Продавце селедки", затмевая продавца. Так же считали
современники - иначе Ян Стен не повесил бы эту хальсовскую картину на стену
в своем "Визите врача": какой красивый жест!
Гротемаркт клубится, сообщая энергию улицам и переулкам. Оседлость
Хальса можно понять: похоже, и в его время Харлем был живым и
привлекательным городом - или тут появлялись особо жизнерадостные художники?
Эсайас ван де Вельде и Дирк Хальс писали пикники - провозвестники завтраков
на траве. Здесь возник так называемый тональный натюрморт - тот самый, со
спиралью лимонной кожуры. Здесь расцвел жанр застольных портретов
гражданской гвардии. И главное - здесь жил сам Франс Хальс, которому нет
равных по веселости. Все правильно: Терборх, Стен, Метсю, братья Остаде
часто очень смешны, Хальс же ничуть не смешон, но весело жизнерадостен.
Как его образ, тиражированный в наше время таким подходящим способом -
на десятигульденовой банкноте.
Как тот "Веселый пьяница" в амстердамском Рийксмузеуме, который глядит
тебе в глаза и протягивает стакан.
К сожалению, у голландцев не было своего Вазари. Карел ван Мандер,
учитель Хальса, выпустил жизнеописание художников, но его "Schilder-Boeck"
вышла в 1602 году, когда главные герои голландского золотого века еще не
проявились, а то и не родились. Более или менее ясны биографии Рембрандта,
Доу, Санредама. В случае Хальса неизвестны даже точная дата и место рождения
- вроде 1581 год, вроде Антверпен. Он выплывает уже в Харлеме, уже
тридцатилетним. Зато точно документированы его безобразия. Полицейская
запись - избил жену, получил строгое внушение избегать пьяных компаний. Не
заплатил няне своих детей. Булочник забрал в залог несколько картин, до
получения долга. Сорок два гульдена мяснику - уже обсуждали. Первая и
последняя долговые записи касаются неуплаты за купленные картины - с
разницей в сорок пять лет! - видно, крупный был бизнесмен. "Набирался по уши
каждый вечер", - свидетельствует современник.
Народ если не пьющий, то выпивающий: и сейчас, и тогда. В Амстердаме
середины XVII века насчитывалось 518 разного вида питейных заведений. Чтобы
сопоставить: для такой пропорции в сегодняшней Москве должно быть 30 тысяч.
На душу населения выпивалось двести пятьдесят литров пива в год. По самым
грубым подсчетам, на взрослого мужчину приходилось литра три в день - шесть
кружек, немало. Но прежде чем говорить о пьянстве, вспомним, что это были
бескокакольные и безлимонадные времена, бескофейные и бесчайные места. И еще
одно: свидетельства - чаще всего итальянцев и французов. "Почти все
голландцы склонны к пьянству и со страстью отдаются этому пороку; они
напиваются по вечерам, а иногда даже с самого утра". Не похоже на людей,
последовательно и кропотливо проведших победоносную освободительную войну, а
не просто поднявшихся на разовый спонтанный мятеж. Создавших за
беспрецедентно короткий срок разветвленную мировую империю. Ведущих
ежедневную борьбу с водой за сантиметры суши. Конечно, это взгляд латинца,
для которого вино - часть еды, явление культуры.
А шире - ракурс чужака, всегда скорого на обобщения. Таков стандартный
отзыв нашего эмигранта об американцах - непременно темных и некультурных,
при неохотном признании производственных заслуг. Быстрый говор тех же
итальянцев и французов низводит их в расхожем мнении до пустых болтунов,
никчемных и ничтожных. Вспомним лесковские слова об атамане Платове:
"По-французски объясняться не умел, потому что был человек женатый". Мало
что в человеческом поведении отвратительнее жалкой потребности
самоутверждения за чужой счет.
Похоже, с этим связано неприятие Хальса в живописно худосочном XVIII
веке: его грубые размашистые мазки считались несомненным подтверждением
того, что он работал пьяным. Для подлинной посмертной славы должен был
прийти конец века девятнадцатого. Импрессионистам и постимпрессионистам
следовало бы выдумать Хальса, не окажись он наяву, - филигранная лессировка
старых мастеров тут давала благословенную трещину. Именно от Хальса тянулась
спасительная ниточка из великого прошлого.
Это на фоне виртуозной техники его современников, которую обозначали
словом net - одновременно "отточенная" и "чистая", - картины Хальса могли
казаться неряшливыми. То-то при проведении в Харлеме лотереи две картины
Франса Хальса были оценены в шестнадцать и тридцать четыре гульдена, а
полотно его брата Дирка - в сто четыре. По упомянутой уже переписке с
амстердамскими заказчиками видно, что, с одной стороны, Хальс достаточно
знаменит, если к нему обращаются из столицы, а он капризничает и предлагает
приехать позировать к нему в Харлем, а с другой - значит, не так он уважаем,
если заказчики приезжать все-таки отказываются. В цене был net, а у него
волоски и складки не выписаны, и общий точный образ рождается из сложения
приблизительностей.
Такой философский принцип и восторжествовал в конце XIX века.
Оказалось, что у пьянчуги была безошибочная рука, восхищавшая Ван Гога:
"...Поражаешься, как человек, который, по-видимому, работает с таким
напряжением и настолько полно захвачен натурой, может в то же время обладать
таким присутствием духа, может работать столь твердой рукой". И - восторг
плебея, завидевшего себе подобного издалека: "Никогда не писал он Христов,
Благовещений, ангелов или Распятий и Воскресений, никогда не писал
обнаженных, сладострастных и животных женщин. Он писал портреты, одни только
портреты". И, подробно перечисляя, кого именно писал Хальс, делая упор на
простоте его моделей и сюжетов, Ван Гог заключает: "Все это вполне стоит
"Рая" Данте и всех Микеланджело и Рафаэлей и даже самих греков".
За четыре года до смерти вконец разорившийся Хальс попросил о помощи и
получил муниципальную пенсию в двести гульденов ежегодно. Задолго до того в
работный дом попала одна из дочерей, в казенное заведение - слабоумный сын.
Зато пятеро из двенадцати детей стали живописцами. Понятно, насколько иной,
чем теперь, была идея этой профессии. Художник - занятие не божественное, а
ремесленное. Нормальная семейная преемственность - по стопам отца. Самому
Хальсу до глубокой старости еще давали заказы - правда, это была, видимо,
форма благодеяния. Не важно - важно, что получилось.
За этим чудом надо ехать в Харлем: своими глазами увидеть, куда, к
каким высотам и глубинам прорвался 82-летний старик. Есть ли в мировом
искусстве подобные примеры? Тициановская "Пьета", "Электра" Софокла,
"Фальстаф" Верди...
Два последних групповых портрета Хальса - регенты и регентши
старческого дома. Каждое лицо читается как многотомник. Шесть мужчин и пять
женщин - сборная человечества. Причем в ее составе и ты, только пока еще
запасной.
Хальс достиг здесь той неслыханной простоты, о которой все мы слыхали,
но на деле не видели. Обманчивый минимализм едва ли не черно-белой палитры -
но "до двадцати семи различных черных" насчитал у него Ван Гог. Может ли
быть всплеск гениальности у гениального художника? Да еще - в старости?
Конечно - чудо. Это не скачок даже, а бросок - в конец XX века, к нам, то
есть через три столетия, то есть в вечность.
К музею Хальса идешь от рыночной площади к реке, по затихающим улицам.
Благолепие и чистота. Чистота поражала и тогдашних приезжих: за ней следили,
за нарушение наказывали. Жену художника Франсуа Мериса оштрафовали за то,
что вылила ночной горшок на улицу. Муж запечатлел эту акцию - к сожалению, я
не нашел в комментариях уточнения, что было раньше, но мне нравится думать,
что сначала Мерис нарисовал жену с горшком, а власти, увидев картину,
отнеслись к ней как к документу и приняли меры.
Власти вообще следили за порядком - в широком смысле слова. В церкви
Св. Баво служительница подвела меня к темному деревянному прилавку: это
"хлебная скамья", существующая с 1470 года, на которую прихожане складывали
еду для бедных.
Музей Хальса со значением, что ли, устроен в бывшем старческом доме. Я
изучил правила, составленные за сто лет до посещения Голландии Петром: надо
быть старше шестидесяти лет и добропорядочного поведения, иметь с собой
кровать, три одеяла, по шесть простынь, ночных колпаков, белых и черных
рубах, ночной горшок. Тогда - пожизненный ночлег и стол, взамен -
обязательство ухаживать за больными товарищами, не шуметь за едой при чтении
Библии, приносить в дом не больше кувшина пива зараз.
Старческие дома разбросаны по Харлему, и эта мирная прогулка по тихим
местам волнует до сердцебиения. Красная кирпичная кладка, красная черепичная
крыша, у каждого палисадник с тюльпанами, комната с кухней, отдельный вход
со скамейкой у порога. Четыреста лет назад.
Тот старческий дом, в котором теперь Музей Хальса, - большой,
респектабельный - вместил множество картин: после амстердамского
Рийксмузеума, гаагского Маурицхейса и роттердамского Бойманс-ван Бенингена -
самое представительное собрание в стране. Но среди прочих славных имен
главное тут - Хальс. Самое значительное - написанные словно вчера регенты и
регентши. Самое знаменитое - зал групповых портретов гражданской гвардии.
Там висят восемь больших холстов, все восемь хороши, но пять
хальсовских видны и опознаваемы сразу. И не только по основному его
trade-mark'y - резкому мазку, лихому удару кисти, - но и по совершенной
композиции. Особенно в самой известной его картине 1616 года, где гвардейцы
роты Св. Георгия расположились за столом по законам икебаны - развернувшись
как букет.
Все эти стрелковые роты - нерегулярные воинские образования для
патрулирования города и готовности на всякий случай. Гражданская милиция.
Нечто среднее между дружинниками и призванными на сборы запасниками, которых
у нас в армии называли "партизанами". Помню общее брезгливое отношение к
неизящным фигурам в х/б б/у пожилых, по тогдашним нашим понятиям, увальней.
Презренные партизаны не умели ходить строем - что можно сказать об
интеллектуальном и нравственном уровне таких людей?
Голландские "партизаны" были образованием скорее декоративным: их
функции сводились к парадам, торжественным встречам, почетным караулам,
банкетам. В 1617 году харлемские магистраты постановили, чтобы ежегодный
банкет длился не более четырех дней. Название рембрандтовского "Ночного
дозора" возникло на сто лет позже создания картины и совершенно сбивает с
толку. Можно подумать - враг близко, хотя на самом деле отряд милиции
готовится к парадному маршу. В этом смысле милицейские портреты Хальса
гораздо жизненнее: у него кирпичнолицые офицеры выпивают и закусывают, или
только что выпивали и закусывали, или вот прямо сейчас, как только этот
зануда положит кисть, выпьют и закусят.
На полотнах Хальса - праздное братство, что гораздо более убедительно,
чем братство боевое или трудовое, поскольку скреплено не обстоятельствами, а
состоянием: взаимными симпатиями и принадлежностью к одному социальному
кругу. И еще - общим гражданством. Двойным - городским и государственным.
Голландская живопись - первая патриотическая живопись в истории.
Взглянем на столы хальсовских харлемцев: окорок, курица, маслины, хлеб.
Сытно - видно по лоснящимся лицам, но не изысканно, не роскошно. Это не пир,
а ритуал. Демонстрация единства. Преломление хлеба и общий тост с
единомышленниками. Рудимент войны с испанцами и предупреждение на будущее.
Так на свадьбе в фильме "Трактористы" новобрачная, поднимая бокал за
накрытым столом, запевает: "Пусть знает враг, таящийся в засаде: мы начеку,
мы за врагом следим..." Это только нам, расслабленным, кажется, что ни к
селу ни к городу, - молодожен и гости тут же подхватывают с сильной
сексуальной коннотацией: "И если к нам полезет враг матерый, он будет бит
повсюду и везде, тогда нажмут водители стартеры..." Вообще, оборонное
сознание - явление без времени и границ, и бог знает, что пели в застолье не
выпускавшие из рук оружия офицеры стрелковой роты Св. Георгия в Харлеме 1616
года.
Пожалуй, самый любопытный парадокс тогдашней Голландии - сочетание
всемирной открытости и провинциальной замкнутости. Повторюсь - внешний мир
был частью мира внутреннего, а не наоборот. В этом - кардинальное отличие
предвосхитившего Нью-Йорк Амстердама от Нью-Йорка нынешнего. Да что
Амстердам - каждый Харлем ощущал себя самоценным и полноценным явлением.
Оттого в групповых портретах первое слово важнее второго. Каждое лицо -
несомненный портрет, но первично то, что это группа, представляющая город -
жителей, их дома, стены домов, кирпичи, из которых сложены стены. Синтактика
значительнее семантики. Неслучайно уже к 90-м годам того века харлемские
власти стали вести изыскания - кто есть кто среди гражданских гвардейцев,
чтобы не утратить окончательно их имена. Подлинной индивидуальностью во всем
множестве вполне индивидуализированных образов обладал только один человек -
Франс Хальс.
Голландская живопись отвечает изначальному значению русского слова -
она живая. Проходишь двориком де Хооха меж кирпичных стен в пивную, полную
хальсовских персонажей, - такие же крепкие, красномордые, оживленные, только
бородки затупились.
- 170 -
БАРСЕЛОНА - ГАУДИ, САНТЬЯГО-ДЕ-КОМПОСТЕЛА - БУНЮЭЛЬ
Барселона - одно из самых убедительных подтверждений нового (а на деле
возврата старого, средневекового) феномена: современная Европа все более и
более состоит не из стран, а из городов.
Барселона обособлена в Испании, и, планируя путешествие, ее легче и
логичнее связать с югом Франции, чем с Севильей или Мадридом. Взять хоть
звучание языка, которое ближе к португальскому, провансальскому и даже
французскому, чем к испанскому: все эти "ж" вместо "х".
В такси стараешься произнести по-каталонски: "Пласа де л'Анжел", но
таксист сухо уточняет: "Пласа дель Анхель". В подтексте остается: раз ты
иностранец, то уж упражняйся только в испанском, а наш язык не трогай.
Гордыня, да и удобство: здесь испанский - lingua franca. Так узбек перейдет
на русский, если американец начнет в Бухаре коряво объясняться по-узбекски.
Отношение каталонцев к Андалусии и Кастилии - то, с чем сталкиваешься
очень быстро, стоит сунуть нос не только в музей. Свернув в переулок,
оказываешься в старом городе, уникальность которого в том, что это - только
XIV век, золотой век Барселоны, после которого наступил сразу девятнадцатый.
Графы Барселонские, ставшие королями Арагона, к XIV столетию захватили
Сицилию, Корсику, Сардинию, взяли Константинополь и Афины. Каталония жила
просвещенно и богато. Но следующий период процветания наступил через
полтысячелетия. Однако именно с той давней поры у самих каталонцев осталось
представление о себе как о нации интеллектуалов и первооткрывателей.
Самосознание, которое определило жизнь Каталонии и ее столицы.
Старый город, состоящий из мощных зданий, предвестий сегодняшней
Барселоны, за ненадобностью не перестраивался, но не одряхлел - он
называется здесь "Готический квартал".
В Баррио Готико нет ощущения покоя и тихой безопасности - обычного для
законсервированного исторического центра. Такое нечасто, но встречается: в
Сиракузах, в Бордо, в Неаполе. На прелестной, в платанах и фонарях работы
Гауди (его первый казенный заказ - фонари изящные, но довольно обычные),
квадратной Пласа Реаль спокойно не посидишь - денег как минимум попросят, а
могут и потребовать. Хотя цыгане и арабы - принадлежность Гранады, Севильи,
Малаги, но они и тут в обилии. Кроме того, есть другое. "Здесь живут
иммигранты", - сказал как-то мой провожатый Рикардо, и я удивился: не в
Нью-Йорке же мы. "Какие иммигранты? - Ну, из Андалусии, из Мурсии".
Такие районы считаются неблагополучными - удобный все-таки термин,
существующий во многих языках, мягкий. Неблагополучный подросток - это
который школу поджег и пытался учительницу изнасиловать.
Есть в Барселоне места, куда вечерами вообще никто не заходит. Таков
Баррио Чино - "китайский квартал", но китайцев там нет, есть шпана и
проститутки. Здесь жил с бомжами Жан Жене и об этом написал "Дневник вора".
Он попал сюда во времена злачного расцвета, в 30-е. После войны за порядок
взялся Франко, который в 56-м запретил в стране проституцию.
Тоталитаризм всегда пытается регулировать сексуальные отношения как
самое непосредственное проявление свободы личности (вспомним Оруэлла).
Похоже, Франко ничего очень ощутимого не удалось, но вот Сталин добился куда
больших успехов. Флер целомудрия, наброшенный на огромную страну
соцреализмом - литературой и особенно кино, - воспринимался реальностью.
Даже на излете сталинской поэтики простой половой акт требовал не только
серьезных эмоционально-идеологических обоснований, но и мотивирующих
обстоятельств. Так, героиня фильма "Летят журавли" отдается под гром
Бетховена, пробивающийся сквозь гром бомбежки. Предложение и спрос
находились в гармонии. Читатель-зритель чего ждал от героев, то и видел.
Чистота, способная опрокинуть демографический баланс, будь она правдой,
распространялась и на обычные отношения - о прочем говорить не приходится.
На сегодняшний взгляд картина "Два бойца" изумляет открытыми признаниями в
любви (дословно в любви, а не дружбе), которыми все время обмениваются
Андреев с Бернесом, и диссонирующим вмешательством женщины ("Знаешь, как я
ее люблю? Ну, почти как тебя!"). Но густой гомосексуальный колорит фильма не
воспринимался современниками: не то у них было устройство хрусталика.
Не углубляясь в эту бездонную тему, стоит заметить: советское искусство
есть торжество искусства. Единственный раз в истории - на долгий период на
большом пространстве - силой художества была создана подлинно существующая
параллельная реальность. В ней жили люди, мы знаем их, мы любим их, мы сами
во многом такие.
Нормальное отвлечение мысли в городе Антонио Гауди, замах которого был
еще дерзновенней - он дублировал не социум, а природу.
Но вернемся к неблагополучным слоям населения. В другой раз, когда я
поинтересовался, где тут мой любимый бой быков, Рикардо, сдерживая
брезгливость, холодно заметил: "Туда ходят только иммигранты".
На юг Испании Барселона смотрит сверху вниз - это ясно. Куда сложнее с
соседнего дома. Сквозь арку на другой стороне канала, видного в распахнутое
окно, проглядывает не то двор, не то уже другой, параллельный, канал. Все
это безошибочно опознаешь, гуляя по Амстердаму и его пригородам. Такое на
холстах де Хооха кажется хорошо знакомым, и в зале 221А-222А всматриваешься
в детали. Блеснувшая серьга в правом ухе женщины в кресле. Оранжево-черный
шахматный пол. Брезгливое лицо обернувшейся на вошедшего собаки. Золотистая
подушка на плетеном стуле. Аккуратный штакетник. Красно-кирпичные чулки
мужчины.
В картинах нет содержательной доминанты: все равноценно по значению.
Жизнь людей и вещей - подлинный поток жизни. Дело в нем, а не в конкретных
составляющих его событиях. В сумме, а не в слагаемых. Пруст.
В отличие от шумных жанров ван Остаде или Стена, у де Хооха - звук
приглушенный, невнятное бормотание, шепот, почти безмолвие. И тут новая
тайна - порожденная уже не его искусством, а нашим знанием. Сохранилась
запись: 24 апреля 1684 года 54-летний Питер де Хоох похоронен в
амстердамской церкви Св. Антония, куда привезен из сумасшедшего дома. Как
туда попал и сколько пробыл - неизвестно. С Ван Гогом все ясно - стоит
взглянуть на любую его картину. Но что носил в себе поэт покоя? Какие бездны
за невиданной гармонией?
Комнаты и дворы - Амстердама и де Хооха - оттого и притягивают так, что
видны насквозь, но загадочны. Выдающийся мастер добивался этого точными
композиционными приемами: вот в лондонской картине женщина, приветствующая
поднятием бокала двух мужчин, стоит к нам спиной. Она не может заметить нас,
и возникает стыдное ощущение: мы подглядываем. Впрочем, мы и наказаны: ее
лица не увидим никогда. Сколько бы ни изучали мы ее красную юбку и черную
кофту, ее кокетливо изогнутую фигуру и грациозный жест руки, лицо останется
неведомым. Навсегда. Такая беспросветность удручает: потому, конечно, что в
обстановку вживаешься естественно и сразу.
Дома де Хооха производят впечатление фотографической документальности,
однако в контексте современной ему огромной голландской живописной массы
становится ясно: все-таки это идеал, что-то вроде сталинского кино о
сталинской России. Даже самый образцовый кубанский колхоз не достигал
пырьевского экранного великолепия. Не было интерьеров столь благолепных и
парадных, как в александровской "Весне". Дело даже не в богатстве, а в
особой, нарочитой ухоженности, приготовленности: так ваша собственная
квартира перед большим приемом отличается от нее же будничной. Вот это,
пожалуй, и есть верное сравнение: в интерьерах де Хооха ничего не придумано,
просто там ждут важного гостя. А в восторг и трепет повергает догадка: этот
гость - ты.
Для нью-йоркца Харлем особенно любопытен: есть что-то общее с
Гарлемом, помимо названия? Нет. Убедившись в этом с первого посещения, я
продолжал навещать самый уютный, элегантный, прелестный из маленьких
голландских городов в каждый свой приезд. С таким выбором многие не
согласятся, и конкуренция действительно велика: Лейден, Дельфт, Гауда,
Алькмар, Утрехт вряд ли уступают красотой или богатством истории. Словно
пригоршней они брошены на северо-западе Нидерландов, и надо внимательно
следить за дорожными знаками, чтобы не проскочить или того пуще - не
оказаться ненароком в Бельгии. Тут оцениваешь фонетически безупречное
голландское название выезда с шоссе - Uit: такое даже не произносится, а
высвистывается.
В XVII веке внутренний транспорт в Голландии был организован как нигде:
разветвленная сеть каналов, по которым двигались запряженные лошадьми лодки
- путь от Амстердама до Гааги, даже с грузом, совершался всего за день.
Сейчас на поезде - за пятьдесят минут. Единственное принципиальное
достижение цивилизации - скорость.
Сохранилась переписка Франса Хальса с амстердамскими заказчиками
группового портрета: долгое пререкание, кто к кому поедет. Домосед Хальс
объясняет, что вообще предпочитает не выезжать из города, чтобы "чувствовать
себя дома и глядеть на своих". Стоило бы сейчас разговора: Харлем -
тринадцать минут от Амстердама на поезде.
Эти тринадцать минут стоит потратить, чтобы неизбежно подпасть под
очарование городка, обладающего редкостным для провинции качеством -
живостью. Везет ли мне, но в Харлеме всегда праздник или канун его. На
главной рыночной площади - луна-парк по случаю предстоящего дня рождения
королевы. Королева на деле родилась в совсем другой день, по традиции
справляется день рождения ее матери, но кто считает. Дурацкие плюшевые
обезьяны, которые можно выиграть в аттракционах, гроздьями висят на фоне
мощной церкви Св. Баво. В ней похоронен Хальс - могила проще простого, как у
Суворова: плита в уровень пола с короткой надписью. Хоронили Хальса
экономно, на муниципальный счет, а с тех пор хватило вкуса не воздвигать
пышного надгробья.
Храм светел так, что кажется - он под открытым небом: картины харлемца
Санредама не обманывают, и за три с половиной столетия ничего не прибавилось
и не убавилось. Все знакомо до подробностей и снаружи - по ведутам
малоизвестных, но превосходных мастеров. Вокруг Св. Баво - прилепленные к
зданию собора лавочки, и, когда ставни откидываются по горизонтальной оси,
образуются прилавки, как при Хальсе. Бог знает, что продавали тогда, сейчас
- кружева, сувениры, открытки.
За углом вьют большую беседку из нарциссов и гиацинтов, таская по
цветку из двух огромных гор, канареечной и лиловой. Здесь в XVII веке был
цветочный центр страны, здесь работали главные тюльпанные биржи, а в наши
дни, если нет луна-парка, на площади Гротемаркт - как ей и положено по имени
- рынок, окаймленный тюльпанными рядами: все мыслимые виды этих цветов,
включая великолепные деревянные.
Естественная забава путешественника - время от времени
приостанавливаться и составлять перечни привязанностей. Не стран и городов -
это слишком претенциозно, но, например, соборов или площадей.
Есть площади грандиозные, от которых захватывает дух, - Красная,
Дворцовая, Трафальгарская. Есть изысканные - Вандомская в Париже или Пласа
Майор в Мадриде. Но вот критерий - войти, ахнуть и надолго остаться. Тогда в
мой площадной список Европы войдут Сиена, Венеция, Прага, Брюссель, Брюгге,
Краков, Париж с Пляс де Вож, Рим с Пьяцца Навона. И обязательно - Харлем.
Не дни, увы, но счастливые часы провел я на Гротемаркт, обстоятельно
(благо в Голландии все без исключения говорят по-английски) выбирая еду для
пикника, который можно устроить на берегу Спарне. Или поехать чуть дальше -
на автобусе в деревушку Спарндам, к морю: это здесь мальчик пальчиком
заткнул течь в плотине и стал национальным героем. Сейчас он в той же позе и
за тем же занятием - только бронзовый. Рядом с ним я знаю местечко. Здесь и
раскладывается копченое мясо, сыры, угорь, нежный и мелкий, втрое мельче
немецкого или рижского, все та же селедка.
Та же, какой закусывал Хальс. В этом нет сомнения - столь убедительно
она изображена в "Продавце селедки", затмевая продавца. Так же считали
современники - иначе Ян Стен не повесил бы эту хальсовскую картину на стену
в своем "Визите врача": какой красивый жест!
Гротемаркт клубится, сообщая энергию улицам и переулкам. Оседлость
Хальса можно понять: похоже, и в его время Харлем был живым и
привлекательным городом - или тут появлялись особо жизнерадостные художники?
Эсайас ван де Вельде и Дирк Хальс писали пикники - провозвестники завтраков
на траве. Здесь возник так называемый тональный натюрморт - тот самый, со
спиралью лимонной кожуры. Здесь расцвел жанр застольных портретов
гражданской гвардии. И главное - здесь жил сам Франс Хальс, которому нет
равных по веселости. Все правильно: Терборх, Стен, Метсю, братья Остаде
часто очень смешны, Хальс же ничуть не смешон, но весело жизнерадостен.
Как его образ, тиражированный в наше время таким подходящим способом -
на десятигульденовой банкноте.
Как тот "Веселый пьяница" в амстердамском Рийксмузеуме, который глядит
тебе в глаза и протягивает стакан.
К сожалению, у голландцев не было своего Вазари. Карел ван Мандер,
учитель Хальса, выпустил жизнеописание художников, но его "Schilder-Boeck"
вышла в 1602 году, когда главные герои голландского золотого века еще не
проявились, а то и не родились. Более или менее ясны биографии Рембрандта,
Доу, Санредама. В случае Хальса неизвестны даже точная дата и место рождения
- вроде 1581 год, вроде Антверпен. Он выплывает уже в Харлеме, уже
тридцатилетним. Зато точно документированы его безобразия. Полицейская
запись - избил жену, получил строгое внушение избегать пьяных компаний. Не
заплатил няне своих детей. Булочник забрал в залог несколько картин, до
получения долга. Сорок два гульдена мяснику - уже обсуждали. Первая и
последняя долговые записи касаются неуплаты за купленные картины - с
разницей в сорок пять лет! - видно, крупный был бизнесмен. "Набирался по уши
каждый вечер", - свидетельствует современник.
Народ если не пьющий, то выпивающий: и сейчас, и тогда. В Амстердаме
середины XVII века насчитывалось 518 разного вида питейных заведений. Чтобы
сопоставить: для такой пропорции в сегодняшней Москве должно быть 30 тысяч.
На душу населения выпивалось двести пятьдесят литров пива в год. По самым
грубым подсчетам, на взрослого мужчину приходилось литра три в день - шесть
кружек, немало. Но прежде чем говорить о пьянстве, вспомним, что это были
бескокакольные и безлимонадные времена, бескофейные и бесчайные места. И еще
одно: свидетельства - чаще всего итальянцев и французов. "Почти все
голландцы склонны к пьянству и со страстью отдаются этому пороку; они
напиваются по вечерам, а иногда даже с самого утра". Не похоже на людей,
последовательно и кропотливо проведших победоносную освободительную войну, а
не просто поднявшихся на разовый спонтанный мятеж. Создавших за
беспрецедентно короткий срок разветвленную мировую империю. Ведущих
ежедневную борьбу с водой за сантиметры суши. Конечно, это взгляд латинца,
для которого вино - часть еды, явление культуры.
А шире - ракурс чужака, всегда скорого на обобщения. Таков стандартный
отзыв нашего эмигранта об американцах - непременно темных и некультурных,
при неохотном признании производственных заслуг. Быстрый говор тех же
итальянцев и французов низводит их в расхожем мнении до пустых болтунов,
никчемных и ничтожных. Вспомним лесковские слова об атамане Платове:
"По-французски объясняться не умел, потому что был человек женатый". Мало
что в человеческом поведении отвратительнее жалкой потребности
самоутверждения за чужой счет.
Похоже, с этим связано неприятие Хальса в живописно худосочном XVIII
веке: его грубые размашистые мазки считались несомненным подтверждением
того, что он работал пьяным. Для подлинной посмертной славы должен был
прийти конец века девятнадцатого. Импрессионистам и постимпрессионистам
следовало бы выдумать Хальса, не окажись он наяву, - филигранная лессировка
старых мастеров тут давала благословенную трещину. Именно от Хальса тянулась
спасительная ниточка из великого прошлого.
Это на фоне виртуозной техники его современников, которую обозначали
словом net - одновременно "отточенная" и "чистая", - картины Хальса могли
казаться неряшливыми. То-то при проведении в Харлеме лотереи две картины
Франса Хальса были оценены в шестнадцать и тридцать четыре гульдена, а
полотно его брата Дирка - в сто четыре. По упомянутой уже переписке с
амстердамскими заказчиками видно, что, с одной стороны, Хальс достаточно
знаменит, если к нему обращаются из столицы, а он капризничает и предлагает
приехать позировать к нему в Харлем, а с другой - значит, не так он уважаем,
если заказчики приезжать все-таки отказываются. В цене был net, а у него
волоски и складки не выписаны, и общий точный образ рождается из сложения
приблизительностей.
Такой философский принцип и восторжествовал в конце XIX века.
Оказалось, что у пьянчуги была безошибочная рука, восхищавшая Ван Гога:
"...Поражаешься, как человек, который, по-видимому, работает с таким
напряжением и настолько полно захвачен натурой, может в то же время обладать
таким присутствием духа, может работать столь твердой рукой". И - восторг
плебея, завидевшего себе подобного издалека: "Никогда не писал он Христов,
Благовещений, ангелов или Распятий и Воскресений, никогда не писал
обнаженных, сладострастных и животных женщин. Он писал портреты, одни только
портреты". И, подробно перечисляя, кого именно писал Хальс, делая упор на
простоте его моделей и сюжетов, Ван Гог заключает: "Все это вполне стоит
"Рая" Данте и всех Микеланджело и Рафаэлей и даже самих греков".
За четыре года до смерти вконец разорившийся Хальс попросил о помощи и
получил муниципальную пенсию в двести гульденов ежегодно. Задолго до того в
работный дом попала одна из дочерей, в казенное заведение - слабоумный сын.
Зато пятеро из двенадцати детей стали живописцами. Понятно, насколько иной,
чем теперь, была идея этой профессии. Художник - занятие не божественное, а
ремесленное. Нормальная семейная преемственность - по стопам отца. Самому
Хальсу до глубокой старости еще давали заказы - правда, это была, видимо,
форма благодеяния. Не важно - важно, что получилось.
За этим чудом надо ехать в Харлем: своими глазами увидеть, куда, к
каким высотам и глубинам прорвался 82-летний старик. Есть ли в мировом
искусстве подобные примеры? Тициановская "Пьета", "Электра" Софокла,
"Фальстаф" Верди...
Два последних групповых портрета Хальса - регенты и регентши
старческого дома. Каждое лицо читается как многотомник. Шесть мужчин и пять
женщин - сборная человечества. Причем в ее составе и ты, только пока еще
запасной.
Хальс достиг здесь той неслыханной простоты, о которой все мы слыхали,
но на деле не видели. Обманчивый минимализм едва ли не черно-белой палитры -
но "до двадцати семи различных черных" насчитал у него Ван Гог. Может ли
быть всплеск гениальности у гениального художника? Да еще - в старости?
Конечно - чудо. Это не скачок даже, а бросок - в конец XX века, к нам, то
есть через три столетия, то есть в вечность.
К музею Хальса идешь от рыночной площади к реке, по затихающим улицам.
Благолепие и чистота. Чистота поражала и тогдашних приезжих: за ней следили,
за нарушение наказывали. Жену художника Франсуа Мериса оштрафовали за то,
что вылила ночной горшок на улицу. Муж запечатлел эту акцию - к сожалению, я
не нашел в комментариях уточнения, что было раньше, но мне нравится думать,
что сначала Мерис нарисовал жену с горшком, а власти, увидев картину,
отнеслись к ней как к документу и приняли меры.
Власти вообще следили за порядком - в широком смысле слова. В церкви
Св. Баво служительница подвела меня к темному деревянному прилавку: это
"хлебная скамья", существующая с 1470 года, на которую прихожане складывали
еду для бедных.
Музей Хальса со значением, что ли, устроен в бывшем старческом доме. Я
изучил правила, составленные за сто лет до посещения Голландии Петром: надо
быть старше шестидесяти лет и добропорядочного поведения, иметь с собой
кровать, три одеяла, по шесть простынь, ночных колпаков, белых и черных
рубах, ночной горшок. Тогда - пожизненный ночлег и стол, взамен -
обязательство ухаживать за больными товарищами, не шуметь за едой при чтении
Библии, приносить в дом не больше кувшина пива зараз.
Старческие дома разбросаны по Харлему, и эта мирная прогулка по тихим
местам волнует до сердцебиения. Красная кирпичная кладка, красная черепичная
крыша, у каждого палисадник с тюльпанами, комната с кухней, отдельный вход
со скамейкой у порога. Четыреста лет назад.
Тот старческий дом, в котором теперь Музей Хальса, - большой,
респектабельный - вместил множество картин: после амстердамского
Рийксмузеума, гаагского Маурицхейса и роттердамского Бойманс-ван Бенингена -
самое представительное собрание в стране. Но среди прочих славных имен
главное тут - Хальс. Самое значительное - написанные словно вчера регенты и
регентши. Самое знаменитое - зал групповых портретов гражданской гвардии.
Там висят восемь больших холстов, все восемь хороши, но пять
хальсовских видны и опознаваемы сразу. И не только по основному его
trade-mark'y - резкому мазку, лихому удару кисти, - но и по совершенной
композиции. Особенно в самой известной его картине 1616 года, где гвардейцы
роты Св. Георгия расположились за столом по законам икебаны - развернувшись
как букет.
Все эти стрелковые роты - нерегулярные воинские образования для
патрулирования города и готовности на всякий случай. Гражданская милиция.
Нечто среднее между дружинниками и призванными на сборы запасниками, которых
у нас в армии называли "партизанами". Помню общее брезгливое отношение к
неизящным фигурам в х/б б/у пожилых, по тогдашним нашим понятиям, увальней.
Презренные партизаны не умели ходить строем - что можно сказать об
интеллектуальном и нравственном уровне таких людей?
Голландские "партизаны" были образованием скорее декоративным: их
функции сводились к парадам, торжественным встречам, почетным караулам,
банкетам. В 1617 году харлемские магистраты постановили, чтобы ежегодный
банкет длился не более четырех дней. Название рембрандтовского "Ночного
дозора" возникло на сто лет позже создания картины и совершенно сбивает с
толку. Можно подумать - враг близко, хотя на самом деле отряд милиции
готовится к парадному маршу. В этом смысле милицейские портреты Хальса
гораздо жизненнее: у него кирпичнолицые офицеры выпивают и закусывают, или
только что выпивали и закусывали, или вот прямо сейчас, как только этот
зануда положит кисть, выпьют и закусят.
На полотнах Хальса - праздное братство, что гораздо более убедительно,
чем братство боевое или трудовое, поскольку скреплено не обстоятельствами, а
состоянием: взаимными симпатиями и принадлежностью к одному социальному
кругу. И еще - общим гражданством. Двойным - городским и государственным.
Голландская живопись - первая патриотическая живопись в истории.
Взглянем на столы хальсовских харлемцев: окорок, курица, маслины, хлеб.
Сытно - видно по лоснящимся лицам, но не изысканно, не роскошно. Это не пир,
а ритуал. Демонстрация единства. Преломление хлеба и общий тост с
единомышленниками. Рудимент войны с испанцами и предупреждение на будущее.
Так на свадьбе в фильме "Трактористы" новобрачная, поднимая бокал за
накрытым столом, запевает: "Пусть знает враг, таящийся в засаде: мы начеку,
мы за врагом следим..." Это только нам, расслабленным, кажется, что ни к
селу ни к городу, - молодожен и гости тут же подхватывают с сильной
сексуальной коннотацией: "И если к нам полезет враг матерый, он будет бит
повсюду и везде, тогда нажмут водители стартеры..." Вообще, оборонное
сознание - явление без времени и границ, и бог знает, что пели в застолье не
выпускавшие из рук оружия офицеры стрелковой роты Св. Георгия в Харлеме 1616
года.
Пожалуй, самый любопытный парадокс тогдашней Голландии - сочетание
всемирной открытости и провинциальной замкнутости. Повторюсь - внешний мир
был частью мира внутреннего, а не наоборот. В этом - кардинальное отличие
предвосхитившего Нью-Йорк Амстердама от Нью-Йорка нынешнего. Да что
Амстердам - каждый Харлем ощущал себя самоценным и полноценным явлением.
Оттого в групповых портретах первое слово важнее второго. Каждое лицо -
несомненный портрет, но первично то, что это группа, представляющая город -
жителей, их дома, стены домов, кирпичи, из которых сложены стены. Синтактика
значительнее семантики. Неслучайно уже к 90-м годам того века харлемские
власти стали вести изыскания - кто есть кто среди гражданских гвардейцев,
чтобы не утратить окончательно их имена. Подлинной индивидуальностью во всем
множестве вполне индивидуализированных образов обладал только один человек -
Франс Хальс.
Голландская живопись отвечает изначальному значению русского слова -
она живая. Проходишь двориком де Хооха меж кирпичных стен в пивную, полную
хальсовских персонажей, - такие же крепкие, красномордые, оживленные, только
бородки затупились.
- 170 -
БАРСЕЛОНА - ГАУДИ, САНТЬЯГО-ДЕ-КОМПОСТЕЛА - БУНЮЭЛЬ
Барселона - одно из самых убедительных подтверждений нового (а на деле
возврата старого, средневекового) феномена: современная Европа все более и
более состоит не из стран, а из городов.
Барселона обособлена в Испании, и, планируя путешествие, ее легче и
логичнее связать с югом Франции, чем с Севильей или Мадридом. Взять хоть
звучание языка, которое ближе к португальскому, провансальскому и даже
французскому, чем к испанскому: все эти "ж" вместо "х".
В такси стараешься произнести по-каталонски: "Пласа де л'Анжел", но
таксист сухо уточняет: "Пласа дель Анхель". В подтексте остается: раз ты
иностранец, то уж упражняйся только в испанском, а наш язык не трогай.
Гордыня, да и удобство: здесь испанский - lingua franca. Так узбек перейдет
на русский, если американец начнет в Бухаре коряво объясняться по-узбекски.
Отношение каталонцев к Андалусии и Кастилии - то, с чем сталкиваешься
очень быстро, стоит сунуть нос не только в музей. Свернув в переулок,
оказываешься в старом городе, уникальность которого в том, что это - только
XIV век, золотой век Барселоны, после которого наступил сразу девятнадцатый.
Графы Барселонские, ставшие королями Арагона, к XIV столетию захватили
Сицилию, Корсику, Сардинию, взяли Константинополь и Афины. Каталония жила
просвещенно и богато. Но следующий период процветания наступил через
полтысячелетия. Однако именно с той давней поры у самих каталонцев осталось
представление о себе как о нации интеллектуалов и первооткрывателей.
Самосознание, которое определило жизнь Каталонии и ее столицы.
Старый город, состоящий из мощных зданий, предвестий сегодняшней
Барселоны, за ненадобностью не перестраивался, но не одряхлел - он
называется здесь "Готический квартал".
В Баррио Готико нет ощущения покоя и тихой безопасности - обычного для
законсервированного исторического центра. Такое нечасто, но встречается: в
Сиракузах, в Бордо, в Неаполе. На прелестной, в платанах и фонарях работы
Гауди (его первый казенный заказ - фонари изящные, но довольно обычные),
квадратной Пласа Реаль спокойно не посидишь - денег как минимум попросят, а
могут и потребовать. Хотя цыгане и арабы - принадлежность Гранады, Севильи,
Малаги, но они и тут в обилии. Кроме того, есть другое. "Здесь живут
иммигранты", - сказал как-то мой провожатый Рикардо, и я удивился: не в
Нью-Йорке же мы. "Какие иммигранты? - Ну, из Андалусии, из Мурсии".
Такие районы считаются неблагополучными - удобный все-таки термин,
существующий во многих языках, мягкий. Неблагополучный подросток - это
который школу поджег и пытался учительницу изнасиловать.
Есть в Барселоне места, куда вечерами вообще никто не заходит. Таков
Баррио Чино - "китайский квартал", но китайцев там нет, есть шпана и
проститутки. Здесь жил с бомжами Жан Жене и об этом написал "Дневник вора".
Он попал сюда во времена злачного расцвета, в 30-е. После войны за порядок
взялся Франко, который в 56-м запретил в стране проституцию.
Тоталитаризм всегда пытается регулировать сексуальные отношения как
самое непосредственное проявление свободы личности (вспомним Оруэлла).
Похоже, Франко ничего очень ощутимого не удалось, но вот Сталин добился куда
больших успехов. Флер целомудрия, наброшенный на огромную страну
соцреализмом - литературой и особенно кино, - воспринимался реальностью.
Даже на излете сталинской поэтики простой половой акт требовал не только
серьезных эмоционально-идеологических обоснований, но и мотивирующих
обстоятельств. Так, героиня фильма "Летят журавли" отдается под гром
Бетховена, пробивающийся сквозь гром бомбежки. Предложение и спрос
находились в гармонии. Читатель-зритель чего ждал от героев, то и видел.
Чистота, способная опрокинуть демографический баланс, будь она правдой,
распространялась и на обычные отношения - о прочем говорить не приходится.
На сегодняшний взгляд картина "Два бойца" изумляет открытыми признаниями в
любви (дословно в любви, а не дружбе), которыми все время обмениваются
Андреев с Бернесом, и диссонирующим вмешательством женщины ("Знаешь, как я
ее люблю? Ну, почти как тебя!"). Но густой гомосексуальный колорит фильма не
воспринимался современниками: не то у них было устройство хрусталика.
Не углубляясь в эту бездонную тему, стоит заметить: советское искусство
есть торжество искусства. Единственный раз в истории - на долгий период на
большом пространстве - силой художества была создана подлинно существующая
параллельная реальность. В ней жили люди, мы знаем их, мы любим их, мы сами
во многом такие.
Нормальное отвлечение мысли в городе Антонио Гауди, замах которого был
еще дерзновенней - он дублировал не социум, а природу.
Но вернемся к неблагополучным слоям населения. В другой раз, когда я
поинтересовался, где тут мой любимый бой быков, Рикардо, сдерживая
брезгливость, холодно заметил: "Туда ходят только иммигранты".
На юг Испании Барселона смотрит сверху вниз - это ясно. Куда сложнее с