Страница:
Екает сердце: в настоящем, нью-йоркском Вашингтон-хайтс я прожил
восемнадцать лет. Однако у нас там нет разгульного магазина "Кондомания",
где товар целенаправленный, но с фантазией: например, Penis Pasta - макароны
в виде понятно чего. Как всегда, японцы пошли дальше всех.
Акихабара - три десятка кварталов торговли электроникой. В небольшом
тесном магазине насчитываешь девяносто видов телевизоров, семьдесят -
мобильных телефонов. Японцы чаще других меняют бытовую технику и машины,
вывозя на свалки сотни тысяч исправных приборов. Новый автомобиль покупается
в среднем каждые пять-семь лет. Я видал, куда деваются подержанные - во
Владивосток, Хабаровск, Южно-Сахалинск. Весело смотреть на входящие в порт
российские суда - будь то сухогрузы или траулеры, они увешаны пестрыми
японскими машинами, принайтованными к мачтам, стрелам, кран-балкам, и похожи
на ежиков из книжек.
Центр из центров - Гиндза, где делают покупки, встречаясь, как в ГУМе у
фонтана, у бронзового льва возле универмага "Мицукоси", под огромной
рекламой омпана - круглой булки с джемом из красной фасоли: в любимом
лакомстве Гиндзы - сочетание западных и японских вкусов. Здесь и просто
бродят, глазея - существует глагол "гиндзовать".
Есть и такое, чего нет нигде: крупнейший в мире рыбный рынок Цукидзи,
куда надо приехать в пять утра, чтобы застать аукционы. По пути в метро
попадаются загулявшие мужчины в приличных костюмах при галстуках, они
аккуратно блюют в урны, отставляя портфели. В этом деле тут понимают:
по-японски "похмелье" буквально означает "хмель второго дня". Совсем
по-нашему, не то что малосодержательное английское hangover, "последствие",
с оттенком подвешенности. К пьянству отношение легкое - в силу натуральности
явления этическая оценка изымается. Как по-дзэнски говорилось на
танцплощадках моей юности: что естественно, то не безобразно.
Но в нашей словесности не найти такого благодушия, как в "Записках от
скуки": "Что ни говори, а пьяница - человек интересный и безгрешный. Когда в
комнате, где он спит утром, утомленный попойкой, появляется хозяин, он
теряется и с заспанным лицом, с жидким узлом волос на макушке, не успев
ничего надеть на себя, бросается наутек, схватив одежду в охапку и волоча ее
за собой. Сзади его фигура с задранным подолом, его тощие волосатые ноги -
забавны и удивительно вяжутся со всей обстановкой".
Люди с удочками в рассветном метро едут дальше, в Иокогаму, а ты
выходишь в Цукидзи и спешишь на аукционы. В фанерных загончиках стоят на
ступеньках покупатели, как хор на пионерском слете. Аукционщик-хормейстер
выкрикивает, со ступенек пронзительно голосят, откликаясь. Вокруг на
асфальтированной площадке - сотни выложенных на продажу с молотка
серебристых, как фюзеляжи, тунцовых тел. Километры прилавков с осьминогами,
лососями, раковинами затейливых конфигураций. Мужики в резиновых сапогах
обтесывают топорами меч-рыбу, то и дело выхватывая из нагрудных карманов
брезентовых курток миниатюрные телефоны.
Токийцы снуют с рекордной скоростью в 1,56 м/сек, но каждая песчинка,
много превосходящая одну восьмую миллиметра, имеет свою конкретную цель -
или думает, что имеет. Чтобы освободиться от причинно-следственной связи,
Кобо Абэ и переместил героя не просто из города, но - в песчаную яму, из
которой нет пути назад. В одиночество. Заглавие "Женщина в песках"
обманчиво: женщина, по Абэ, лишь одно из событий в жизни мужчины, и даже не
самое важное. В книге об этом немного, правда очень выразительно: "Твои
неподатливые, сплетенные из тугих мускулов ляжки... чувство стыда, когда я
пальцем, смоченным слюной, выбирал песок, напоминавший спекшуюся резину..."
Хорошо помню по первом прочтении "Женщины в песках" резкое ощущение - тоже
стыда, но и изумления от отчаянной смелости таких интимных описаний.
Отношения полов - лишь вид коммуникации, не более того. И уж конечно, менее
важное занятие, чем непрерывное выбирание песка из-под себя и своего дома -
практическое упражнение на тему о Сизифе, только с совсем иной, чем в
западном сознании, оценкой. Существование на самообеспечение - тоже жизнь.
Герой обнаруживает воду в своей яме, в чем можно усмотреть просвет и
цель, но Абэ неоднократно напоминает, что вода - "прозрачный минерал". Иными
словами, вода - тот же песок, разницы нет. То же хаотическое движение, каким
ему представляется людская жизнь. Суть ее и пафос - в ином, что внезапно,
как в озарении, понимает герой: "Жить во что бы то ни стало - даже если его
жизнь будет в точности похожа на жизнь всех остальных, как дешевое печенье,
выпеченное в одной и той же форме!"
Это пафос чеховского "Дяди Вани", беккетовских "Счастливых дней" (где
тоже все в песке). То, что кажется романтическому сознанию поражением и
позором, есть гимн жизни как таковой. Ценность - не смысл жизни, а просто
сама жизнь.
· Токио - один из самых внешне непривлекательных городов на Земле.
Чикаго рядом с ним - чудо гармонии, Версаль. Снова перебор: Япония дальше
всех ушла по пути машинной цивилизации, не исключено, что дальше, чем нужно.
Самый центр, знаменитая Гиндза, еще сохраняет среднеамериканское
человеческое лицо. Но все вокруг - урбанистическое нагромождение холодного
серо-стального цвета. И дальше, на протяжении центрального Хонсю - от Токио
до Осаки - будто ростовские окраины, внезапно выросшие вверх и вширь. Тогда
осознаешь, как им наплевать на внешний вид, как они озабочены интерьером.
· На диво удобное токийское метро - органично: квинтэссенция японской
живописи, освоившей суперпрогресс. Вагоны каждой линии окрашены в свой цвет,
которым линия обозначена на схемах. Главенство рисунка над колористикой
здесь выражено буквально: линия - это линия метро, цвет - служебен. В
полихромной графике метрополитена иерархия сохраняется: укие-э третьего
тысячелетия.
· Смущает алфавит, хорошо хоть цифры наши, арабские. Но не везде. Над
кассой театра Кабуки обозначены цены: дорогие билеты - цифрами, дешевые -
только иероглифами. Знающие люди учат, что японцы не врут, в их языке нет
даже слова "ложь", так что, может, это все та же недоговоренность. Или
мягкий юмор по отношению к иностранцам. В метро таблицы: сколько минут до
той или иной станции, все пояснения по-английски, минуты - нормальными
цифрами, но вот названия станций - по-японски.
· Язык все сам знает и все выразит, даже косвенно. Как бы ни восхваляли
японцы чувство долга, "долг" по-ихнему - "гири".
· Нет у них "л", это пожалуйста: я быстро привык к замене "л" на "р" в
произношении своей фамилии. Но вот ход канонизированного сознания: портье в
гостинице смотрит в упор на мой паспорт и переписывает: Vair.
· На фоне чуждых лиц родным выглядит каждый человек европейской
внешности. Лицо как визитная карточка: ясно, что тебе с ним по пути - не на
промышленный же гигант он направляется, а, как и ты, в музей, в храм, в
ресторан. У императорского дворца в Токио случайному поляку из Кейптауна
чуть на шею не бросился. В музее с легкостью говоришь: "Совсем как наш Ван
Гог". В недрах чужого этноса идет процесс расового самосознания.
· Огромные пустоты вокруг императорского дворца. Дворца фактически не
видно, как и Фудзиямы, - только ворота, стены, деревья, незаполненные куски
пространства. Вокруг комплекса несутся против часовой стрелки джоггеры - в
другую сторону бежать не принято, будь как все хоть в глазах императора. Все
взято в кольцо гигантских зданий: в радиусе тридцати километров от дворца
живут тридцать миллионов человек.
· Парковых оазисов в центре Токио немного, всего два метра зелени на
душу токийца. В редких садах у воды - беседки с дырками и прорезями: чтобы
любовался сосредоточенно, а не блуждал бессмысленно взглядом. Цени.
· Нужники в садах и парках элегантны, как чайные домики: у них и
позаимствована сортирная архитектура.
· С японским сортиром удалось справиться легко: пол-России ходит только
в такие. Вся разница, что садишься орлом лицом в стену: шанс медитации.
Трогательно, что на стенке английская инструкция, хотя здесь-то как раз
нужда научит. Но и уборные западного типа снабжены инструкциями с картинками
и надписями, уже по-японски. Видно, предполагается, что в такое место может
забрести человек из хоккайдской глубинки - на съезд рисоводов.
· "Японские уборные устроены так, чтобы в них можно было отдыхать
душой... В полумраке, слабо озаренном светом, отраженным от бумажных рам,
предаешься мечтаниям или любуешься через окно видом сада... Я думаю, поэты
старого и нового времени именно здесь почерпнули бесчисленное мно
жество своих тем" (Танидзаки Дзюнъитиро, "Похвала тени"). Восхитимся
поэтичностью, оставим на совести переводчика глагол "почерпнули". Отметим
единственный в русской словесности пример - поэму Тимура Кибирова "Сортиры",
исполненную (наполненную!), правда, совсем иного пафоса.
· В такси на сиденьях - белые кружевные чехлы, как на подушках. Может,
компенсируют отсутствие кроватей.
· В японском доме прайвеси нет - по комнатам гуляет ветер, перегородки
до потолка не доходят. На наш вкус, неуютно. Но организация пространства
восхищает. Сворачиваешь тюфяк футон, прячешь в стенной шкаф - и спальня
становится гостиной. Раздвигаешь скользящую стенку фусума - и две комнаты
превращаются в залу. Та же операция с внешней стенкой седзи - и готова
терраса с выходом во двор. Легкость перестановок - как в кукольном домике.
· В изгибах храмовых кровель, перекрытий ворот, дворцовых башен -
неожиданное, но явное греко-римское изящество. Триумфальные арки
синтоистских храмов - тории: те же античные строгие и мощные колонны.
Бронзовый самурай Сайго у входа в токийский парк Уэно - большая не по
туловищу голова с лицом Цицерона. Вообще сходство с римлянами: стоицизм,
харакири (то же вскрытие вен), славные победы долга над чувством.
· У токийского храма Ясукуни - мемориал павших в разных войнах. По
парковым дорожкам гуляют толпы белых голубей, они тут живут в трехэтажном
домике. Здесь же молодые люди куют по древней технологии мечи. Туповатая, да
и страшноватая, символика. В музее можно взглянуть на русско-японскую войну
с другой стороны. Генерал Ноги принимает сдачу крепости у генерала Стесселя.
Во всех видах - адмирал Того, цусимский триумфатор. Зарисовки с полей
сражений, окровавленные мундиры, личные вещи геройски погибшего капитана
Мисимы. Другого, за 65 лет до.
· Цусима для России по сей день - синоним разгрома. Двадцать четыре
корабля проделали из Балтики вокруг мыса Доброй Надежды самый долгий в
военной истории переход, чтобы пойти на дно в Цусимском проливе 27 мая 1905
года. Последствия - огромны. Наметилось новое - теперь всем известное -
существование другой Азии. И начался подъем Японии - военный, экономический,
моральный: важнейший фактор геополитики XX века. Катастрофа в японской войне
обозначила судьбоносную роль России для всего столетия: прибавить
Октябрьскую революцию, решающее участие во Второй мировой, развал
коммунизма... Так выясняется, что Россия, не будучи ни самой богатой, ни
самой большой, ни самой сильной, ни самой умелой - более, чем кто-либо из
самых-самых, - сформировала облик нынешнего мира.
· По телевизору - урок русского языка: "Меня зовут Лена. А как вас
зовут? - Меня зовут Андрей". Певец, прыгая с микрофоном, поет: "Яблоки на
снегу, яблоки на снегу, ты им еще поможешь, я тебе не могу". Понизу идут
титры. Зрители, надо думать, уважительно туманятся: как близки, в сущности,
эти русские с их чисто японскими символами. В традиционном стихотворении
присутствует ки - элемент, вызывающий ассоциации с временем года и
определенным настроением. Допустим, какая-нибудь умолкнувшая цикада призвана
означать возлюбленного, скрывшегося в июльских сумерках. Откуда ж им знать,
что "яблоки на снегу" - набор слов, возникший в сумеречном сознании
российской масскультуры.
· Близость России ощущается: много воевали, а чем кровавее прошлое, тем
живее интерес в настоящем. Не все еще ясно с Южными Курилами. В апреле -
сезонный спектакль "Вишневый сад": цветет сакура.
· В центре Гиндзы - театр Кабуки: единственное, кажется, стилизованное
под старину здание среди небоскребов. Все не так: женщин играют мужчины, но
в мужских ролях ходят на высоких каблуках и в чем-то вроде юбок. Беседа
идет, как джазовый джем-сешен: садятся в ряд на авансцене и по очереди
выдают монологи. Ударение музыкальное, высотой тона, так что аналогия с
джазом полная. Альт-саксофон визгливо надрывается: выдают замуж за
нелюбимого. С пьесой сюрприз: вместо ожидаемых молодцов с самурайскими
мечами - мещанская драма. Купец умер, дело гибнет, маячит богатый жених, но
вдова любит бедного. Видно, ихний Островский. Проникаешь в проблематику до
сопереживания, пока не замечаешь, что у героини (которая все-таки мужчина)
зачернены зубы. Цвет зубов должен подчеркивать белизну лица. Опять
эстетический перебор: как же естественность и простота, как же саби и ваби?
· Предел условности - кукольный театр Бунраку. Феллини включает в кадр
оператора с камерой - и мы ахаем от авторской смелости. А тут четыреста лет
все уходят подальше от правдоподобия. Одну некрупную куклу ведут три
человека: первый заведует головой и правой рукой, второй - левой, третий -
ногами. И не прячутся, а толпятся вокруг, хорошо хоть не всегда куклу
заслоняют.
· Кабуки - искусство суперлативов. Невыносимо благородный герой,
омерзительно подлый злодей, невообразимая красавица. Но сюжет держится на
нюансах. Персонаж так озабочен, что входит в комнату прямо в уличной обуви.
Зал бурно реагирует на этот знак, а я лишь смутно догадываюсь. Что бы надо
было у нас: положить в задумчивости сапоги на подушку?
· В антракте все - в том числе и в дорогих ложах, где полтораста
долларов билет, - едят из ящичков бенто. Они продаются повсюду: в коробке
размером в книжку помещается разнообразный обед, приложены соусы и приправы,
палочки, конечно. Маленький японский съедобный домик.
· Зрители в театре Кабуки, как и туристы, с наушниками - только у них
перевод с японского на японский современный. Кимоно на молодых я не заметил,
если это не майко - будущая гейша. В театре много компромиссных пожилых пар:
он в строгом европейском костюме, она - в парадном, старинной красоты,
кимоно. Тот же компромисс в ресторанах: есть места для соблюдающих традиции,
есть - на выбор. Низкие столы, подушки, но под столом выем, куда можно
спустить ноги. Четыре пятых молодежи сидят, как я.
· Дивная повсеместная эклектика. Костюм с кимоно. Сендвич с вареньем из
фасоли. У знакомого профессора дома в кабинете весь стол в компьютерах, а
спальня - тюфяк на циновке. Ультрафиолетовые стерилизаторы для ковшиков у
монастырского священного источника. Заходишь в забегаловку: в бульоне
пшеничная лапша удон или гречишная лапша соба. Знакомым голосом звучит
радио, но сразу не разобрать: стоит шум - лапшой положено хлюпать, так
вкуснее, все и хлюпают. Заказываешь лоханку, втягивая удон с такой силой,
что концы хлещут по глазам, и поет Эдит Пиаф.
С тех пор как в 1950 году монастырский послушник сжег Кинкакудзи
(Золотой Храм), как он был отстроен заново в 55-м, как Юкио Мисима написал
об этом роман в 56-м, в Киото появилась главная, вне конкуренции,
достопримечательность. Из центра туда идет 12-й автобус, а потом проходишь
аллеями к большому пруду, видишь сияние - и понимаешь то, что умозрительно
не вынести, пожалуй, ни из фотографий, ни из мисимовских описаний. Наиболее
точное из сказанного в романе о Золотом Храме - не портрет, а концепт:
"Кинкакудзи самим фактом своего существования восстанавливал порядок и
приводил все в норму... Храм действовал подобно фильтру, превращающему
грязный поток в родниковую воду. Кинкакудзи не отвергал жизнерадостной
болтовни людской толпы, он просто втягивал ее меж точеных своих колонн и
выпускал наружу уже нечто умиротворенное и ясное".
Ближайшие аналоги из виденного прежде - храм Посейдона в Суньоне под
Афинами, Джвари над Мцхетой, Покров на Нерли. Храм гармонизирует пейзаж.
Конечно, это делает человек, не только воздвигая храм, но и называя его.
Счастливо данное имя - Золотой Храм - резко усилило ощущение драмы в 50-м.
Должен был появиться Мисима и пройти время, чтобы стало ясно, что послушник
- предшественник Христо, что поджог - конечно, преступление, но и
экологический акт, призванный сплавить храм в слиток, упаковать красоту. Не
дать красоте банализироваться, раствориться в потоке жалкой будничной жизни.
Акция удалась: храм обрел трагическую судьбу, словно убитый поэт - и с
этим уже ничего не поделать. Хотя в Киото есть монастыри святее, сады
очаровательней, храмы изящней - Кинкакудзи обеспечена легендарная слава.
Правда, храм и сам по себе очень хорош. На вкус пуриста, может быть, излишне
"китайский", что в Японии значит: яркий, броский, пышный. На то и Золотой. И
главное - все в контексте. Храм стоит на берегу Зеркального пруда, усеянного
островками в кривых соснах и каменных фонарях. Поспела хурма, над утками и
кувшинками свисают деревья, сплошь покрытые золотыми плодами: рот
раскрывается непроизвольно - так не бывает. Золотые, оранжевые, красные,
черные, белые карпы бросаются, как поросята, на крошеный хлеб, выпрыгивают и
хрюкают. В центре пруд, согласно названию, зеркален - и в нем ничего, кроме
точной копии Золотого Храма. Идеальные пропорции, прорисованные очертания,
рама из продуманного пейзажа.
Кажется, угадываешь: не то чтобы Кинкакудзи был прекраснее всех, но в
нем - претензия на совершенство.
Мисима в "Золотом Храме" не жалеет описательных слов, помещая своего
героя, послушника Мидзогути, и его священную жертву - храм - в контекст
старой столицы. В романе - обильная топография Киото: храм Нандзэндзи, с
крыши которого Мидзогути увидел женщину с обнаженной грудью; парк Камэяма,
где едва не произошло грехопадение юноши; квартал Китасинти, где оно
все-таки произошло, заведение "Водопад" отсутствует - увеселения
перекочевали за речку Камо, в квартал Гион; полицейский участок Нисидзин,
возле которого герой искушал судьбу, смутно надеясь, что она удержит его от
вожделенного преступления; мост Тогэцу под горой Арасияма, где послушник
наблюдал чужую заманчивую жизнь.
Все это цело и живо, все доступно для погружения. К подножию Арасиямы
ходит такой же, как во времена "Золотого храма", поезд, сохранен его старый
вид, вроде довоенного трамвая. На реке - катание пестрых лодок, белые цапли
по колено в воде. У моста Тогэцу рикши в высоких носках таби на плотной,
теперь уже пластиковой подошве. Кругом еда и гулянье. Уличные лакомства:
конняку - желе на палочке, окономияку - японская пицца, такояки - тестяной
шарик с куском осьминога внутри, печеная на углях сладкая картошка
несъедобного фиолетового цвета. Сезонные сласти из фасоли - в виде
хризантемы, осеннего цветка. Из подъезжающих к ресторанам машин выходят
мужчины в хороших костюмах и ученицы гейш - майко - в пестрых кимоно.
В Киото очень многое на месте. В старых кварталах попадаются
подвешенные над лавками шары из колючих веток криптомерии - знак выделки и
продажи сакэ. Здесь еще много домов матинами - из узких планок
темно-коричневого дерева. Перестроен - почти в токийском безликом и
безрадостном стиле - центр, но хранят старину окраины, по которым разбросаны
монастыри, с храмами и садами, с остановившимся временем. Здесь Киото почти
такой же, как в дни тысячелетней давности, когда на всей планете только
Константинополь и Кордова были размером с японскую столицу. В монастыре
Дайтокудзи крупная надпись по-японски и по-английски: "Мое будущее - здесь и
сейчас". Под ней - дзэнский сад из одной только гальки, волнисто
причесанной, как насыпь у правительственной трассы. Беспокоясь о будущем,
здесь и сейчас публика покупает освященные вековыми традициями амулеты
широкого ассортимента: найти суженого, сохранить мир в семье, сдать
экзамены, больше всего - избежать автокатастрофы.
Цел и жив сгоревший Золотой Храм, помещенный Мисимой в центр живой
красоты Киото. И тогда понимаешь, на что поднимал руку Мидзогути. Как
задумано - ужасаешься. Задумано, разумеется, писателем - Мисимой. Так он
описывает двойное харакири офицера и его жены в новелле "Патриотизм". О
половом акте перед самоубийством там сказано мощно: "Поручик задыхался, как
полковой знаменосец на марше..." Вообще эта вещь - сильнейшая, вызывающая
ужас, но не гуманистический - перед разрушением молодых жизней ради
идеологии, а почтительный - перед непостижимым и, может быть, высшим.
Боец и самурай, внук губернатора утраченного Южного Сахалина, Мисима
сам сыграл главную роль в фильме по новелле "Патриотизм". А что ему было
делать? За четыре месяца до собственного харакири, в июле 70-го он сказал в
интервью: "Исконно японский характер зачах под влиянием модернизации на
западный манер. От Запада мы заразились болезнями души. Поэтому мое
обращение к положительному герою является, по существу, симптомом процесса
японизации". Положительный герой был - он сам, других в обозримом окружении
не наблюдалось. Еще двадцатисемилетним Мисима сформулировал: "Создать
прекрасное произведение - значит самому стать прекрасным, ибо между
художником и его творением не существует нравственного барьера". Отсюда -
неизбежное следствие: создать произведение из самого себя.
Анонимный автор XII века повествует о живописце, который радовался,
глядя на свой горящий дом, где гибли жена и дети, - потому что он наконец-то
понял, как надо рисовать пламя.
Все удручающе логично в писательской судьбе Юкио Мисимы. Рассказывая,
как послушник уничтожил храм, он спроецировал собственное самоуничтожение. И
в конечном жизненном итоге, взрезав при стечении публики живот, добился того
же блистательного успеха: какому бы критическому пересмотру ни подверглись
его книги, Мисиме обеспечена легендарная слава.
В его текстах и поступках ощущается стилистика театра Кабуки: яркость
красок, буйная чувственность, контрастность образов. Дыхание смерти.
Все логично и последовательно: он хотел красиво жить и красиво умереть.
В первой прославившей его вещи - автобиографической "Исповеди маски" -
Мисима писал: "Обычная жизнь - от одного этого словосочетания меня бросило в
дрожь". Тема беспокоила его, и в пьесе "Надгробие Комати" мудрый ответ на
вопрос о смысле жизни - "Да просто в том, чтобы жить" - дает уродливая
старуха, но не автор. Пафос "Женщины в песках" - обычной жизни не бывает -
Мисиме был неведом, он так и умер в заблуждении.
Другую свою важнейшую иллюзию последних лет жизни - что писатель может
обойтись без слов - Мисима попытался доказать в программном эссе "Солнце и
сталь". В нем нет ничего от свободной прелести жанра дзуйхицу, его легкости
("Записки мотылька", "Дневник летучей паутинки": никакой металлургии) - это
статья или, скорее, трактат о том, что "язык тела", по меньшей мере, не
уступает "языку слов". Тело Мисимы действительно добилось многого, почти
невозможного: хилый от природы, он сумел сделаться атлетом и мастером
классических видов борьбы - всех этих "-до": айкидо, дзюдо, кэндо
(фехтование на мечах) и пр. Взявшись за лепку собственного образа, он изваял
и возомнил, в итоге потерпев чувствительное поражение, не сказать - провал.
Мисима поклонялся силе, но он писатель - писатель большого, выдающегося
таланта, а таланту всегда интереснее слабость. И в манифесте силы "Солнце и
сталь" ярче всего написано о слабости: "Детство я провел у окна, жадно
вглядываясь вдаль и надеясь, что ветер принесет оттуда тучи События". Какой
точный образ человечества, проводящего у окна не только детство, но и всю
жизнь.
Мачо Мисима заявляет: "Слова "совесть интеллигента", "интеллектуальное
мужество" для меня - пустой звук". И тут же, пышно пиша о своем стиле, о его
благородстве и суровости, вдруг по-интеллигентски признается, резко идя на
попятную: "Впрочем, я не хочу сказать, что моя проза обладает подобным
качеством..." Вот это - именно "интеллектуальное мужество" художника,
который, как все - как любой, когда-либо бравшийся за перо, - не
контролирует слово.
Телу приказать можно, слову - не удается.
Уже на третьей странице "Солнца и стали" Мисима прокламирует свое
"нынешнее предубеждение против всех и всяческих слов". И далее - семьдесят
пять страниц: многословных, занудных, с длиннотами, перепевами, повторами.
Мисима загнал себя в узкую щель между двумя невозможностями. Одна -
общественная жизнь: "Есть ли более страстная ипостась бытия, чем чувство
принадлежности кому-то или чему-то?" Назначив себя в лидеры национального
возрождения, он поневоле должен был прибегать к доступным массе плакатным
словам: "Рожденные усилием воли, эти слова требовали отказа от своего "я";
они с самого начала не имели ни малейшей связи с обыденной психологией.
Несмотря на расплывчатость заключенного в них смысла, слова-лозунги источали
поистине неземное сияние".
Нам ли не знать этой коллизии: все хорошие слова и красивые фразы
заняты лозунгами. "Ум", "честь", "совесть", "наша эпоха", "слава", "народ",
"мир", "труд", "май"... Для частной жизни остается мычание и молчание.
восемнадцать лет. Однако у нас там нет разгульного магазина "Кондомания",
где товар целенаправленный, но с фантазией: например, Penis Pasta - макароны
в виде понятно чего. Как всегда, японцы пошли дальше всех.
Акихабара - три десятка кварталов торговли электроникой. В небольшом
тесном магазине насчитываешь девяносто видов телевизоров, семьдесят -
мобильных телефонов. Японцы чаще других меняют бытовую технику и машины,
вывозя на свалки сотни тысяч исправных приборов. Новый автомобиль покупается
в среднем каждые пять-семь лет. Я видал, куда деваются подержанные - во
Владивосток, Хабаровск, Южно-Сахалинск. Весело смотреть на входящие в порт
российские суда - будь то сухогрузы или траулеры, они увешаны пестрыми
японскими машинами, принайтованными к мачтам, стрелам, кран-балкам, и похожи
на ежиков из книжек.
Центр из центров - Гиндза, где делают покупки, встречаясь, как в ГУМе у
фонтана, у бронзового льва возле универмага "Мицукоси", под огромной
рекламой омпана - круглой булки с джемом из красной фасоли: в любимом
лакомстве Гиндзы - сочетание западных и японских вкусов. Здесь и просто
бродят, глазея - существует глагол "гиндзовать".
Есть и такое, чего нет нигде: крупнейший в мире рыбный рынок Цукидзи,
куда надо приехать в пять утра, чтобы застать аукционы. По пути в метро
попадаются загулявшие мужчины в приличных костюмах при галстуках, они
аккуратно блюют в урны, отставляя портфели. В этом деле тут понимают:
по-японски "похмелье" буквально означает "хмель второго дня". Совсем
по-нашему, не то что малосодержательное английское hangover, "последствие",
с оттенком подвешенности. К пьянству отношение легкое - в силу натуральности
явления этическая оценка изымается. Как по-дзэнски говорилось на
танцплощадках моей юности: что естественно, то не безобразно.
Но в нашей словесности не найти такого благодушия, как в "Записках от
скуки": "Что ни говори, а пьяница - человек интересный и безгрешный. Когда в
комнате, где он спит утром, утомленный попойкой, появляется хозяин, он
теряется и с заспанным лицом, с жидким узлом волос на макушке, не успев
ничего надеть на себя, бросается наутек, схватив одежду в охапку и волоча ее
за собой. Сзади его фигура с задранным подолом, его тощие волосатые ноги -
забавны и удивительно вяжутся со всей обстановкой".
Люди с удочками в рассветном метро едут дальше, в Иокогаму, а ты
выходишь в Цукидзи и спешишь на аукционы. В фанерных загончиках стоят на
ступеньках покупатели, как хор на пионерском слете. Аукционщик-хормейстер
выкрикивает, со ступенек пронзительно голосят, откликаясь. Вокруг на
асфальтированной площадке - сотни выложенных на продажу с молотка
серебристых, как фюзеляжи, тунцовых тел. Километры прилавков с осьминогами,
лососями, раковинами затейливых конфигураций. Мужики в резиновых сапогах
обтесывают топорами меч-рыбу, то и дело выхватывая из нагрудных карманов
брезентовых курток миниатюрные телефоны.
Токийцы снуют с рекордной скоростью в 1,56 м/сек, но каждая песчинка,
много превосходящая одну восьмую миллиметра, имеет свою конкретную цель -
или думает, что имеет. Чтобы освободиться от причинно-следственной связи,
Кобо Абэ и переместил героя не просто из города, но - в песчаную яму, из
которой нет пути назад. В одиночество. Заглавие "Женщина в песках"
обманчиво: женщина, по Абэ, лишь одно из событий в жизни мужчины, и даже не
самое важное. В книге об этом немного, правда очень выразительно: "Твои
неподатливые, сплетенные из тугих мускулов ляжки... чувство стыда, когда я
пальцем, смоченным слюной, выбирал песок, напоминавший спекшуюся резину..."
Хорошо помню по первом прочтении "Женщины в песках" резкое ощущение - тоже
стыда, но и изумления от отчаянной смелости таких интимных описаний.
Отношения полов - лишь вид коммуникации, не более того. И уж конечно, менее
важное занятие, чем непрерывное выбирание песка из-под себя и своего дома -
практическое упражнение на тему о Сизифе, только с совсем иной, чем в
западном сознании, оценкой. Существование на самообеспечение - тоже жизнь.
Герой обнаруживает воду в своей яме, в чем можно усмотреть просвет и
цель, но Абэ неоднократно напоминает, что вода - "прозрачный минерал". Иными
словами, вода - тот же песок, разницы нет. То же хаотическое движение, каким
ему представляется людская жизнь. Суть ее и пафос - в ином, что внезапно,
как в озарении, понимает герой: "Жить во что бы то ни стало - даже если его
жизнь будет в точности похожа на жизнь всех остальных, как дешевое печенье,
выпеченное в одной и той же форме!"
Это пафос чеховского "Дяди Вани", беккетовских "Счастливых дней" (где
тоже все в песке). То, что кажется романтическому сознанию поражением и
позором, есть гимн жизни как таковой. Ценность - не смысл жизни, а просто
сама жизнь.
· Токио - один из самых внешне непривлекательных городов на Земле.
Чикаго рядом с ним - чудо гармонии, Версаль. Снова перебор: Япония дальше
всех ушла по пути машинной цивилизации, не исключено, что дальше, чем нужно.
Самый центр, знаменитая Гиндза, еще сохраняет среднеамериканское
человеческое лицо. Но все вокруг - урбанистическое нагромождение холодного
серо-стального цвета. И дальше, на протяжении центрального Хонсю - от Токио
до Осаки - будто ростовские окраины, внезапно выросшие вверх и вширь. Тогда
осознаешь, как им наплевать на внешний вид, как они озабочены интерьером.
· На диво удобное токийское метро - органично: квинтэссенция японской
живописи, освоившей суперпрогресс. Вагоны каждой линии окрашены в свой цвет,
которым линия обозначена на схемах. Главенство рисунка над колористикой
здесь выражено буквально: линия - это линия метро, цвет - служебен. В
полихромной графике метрополитена иерархия сохраняется: укие-э третьего
тысячелетия.
· Смущает алфавит, хорошо хоть цифры наши, арабские. Но не везде. Над
кассой театра Кабуки обозначены цены: дорогие билеты - цифрами, дешевые -
только иероглифами. Знающие люди учат, что японцы не врут, в их языке нет
даже слова "ложь", так что, может, это все та же недоговоренность. Или
мягкий юмор по отношению к иностранцам. В метро таблицы: сколько минут до
той или иной станции, все пояснения по-английски, минуты - нормальными
цифрами, но вот названия станций - по-японски.
· Язык все сам знает и все выразит, даже косвенно. Как бы ни восхваляли
японцы чувство долга, "долг" по-ихнему - "гири".
· Нет у них "л", это пожалуйста: я быстро привык к замене "л" на "р" в
произношении своей фамилии. Но вот ход канонизированного сознания: портье в
гостинице смотрит в упор на мой паспорт и переписывает: Vair.
· На фоне чуждых лиц родным выглядит каждый человек европейской
внешности. Лицо как визитная карточка: ясно, что тебе с ним по пути - не на
промышленный же гигант он направляется, а, как и ты, в музей, в храм, в
ресторан. У императорского дворца в Токио случайному поляку из Кейптауна
чуть на шею не бросился. В музее с легкостью говоришь: "Совсем как наш Ван
Гог". В недрах чужого этноса идет процесс расового самосознания.
· Огромные пустоты вокруг императорского дворца. Дворца фактически не
видно, как и Фудзиямы, - только ворота, стены, деревья, незаполненные куски
пространства. Вокруг комплекса несутся против часовой стрелки джоггеры - в
другую сторону бежать не принято, будь как все хоть в глазах императора. Все
взято в кольцо гигантских зданий: в радиусе тридцати километров от дворца
живут тридцать миллионов человек.
· Парковых оазисов в центре Токио немного, всего два метра зелени на
душу токийца. В редких садах у воды - беседки с дырками и прорезями: чтобы
любовался сосредоточенно, а не блуждал бессмысленно взглядом. Цени.
· Нужники в садах и парках элегантны, как чайные домики: у них и
позаимствована сортирная архитектура.
· С японским сортиром удалось справиться легко: пол-России ходит только
в такие. Вся разница, что садишься орлом лицом в стену: шанс медитации.
Трогательно, что на стенке английская инструкция, хотя здесь-то как раз
нужда научит. Но и уборные западного типа снабжены инструкциями с картинками
и надписями, уже по-японски. Видно, предполагается, что в такое место может
забрести человек из хоккайдской глубинки - на съезд рисоводов.
· "Японские уборные устроены так, чтобы в них можно было отдыхать
душой... В полумраке, слабо озаренном светом, отраженным от бумажных рам,
предаешься мечтаниям или любуешься через окно видом сада... Я думаю, поэты
старого и нового времени именно здесь почерпнули бесчисленное мно
жество своих тем" (Танидзаки Дзюнъитиро, "Похвала тени"). Восхитимся
поэтичностью, оставим на совести переводчика глагол "почерпнули". Отметим
единственный в русской словесности пример - поэму Тимура Кибирова "Сортиры",
исполненную (наполненную!), правда, совсем иного пафоса.
· В такси на сиденьях - белые кружевные чехлы, как на подушках. Может,
компенсируют отсутствие кроватей.
· В японском доме прайвеси нет - по комнатам гуляет ветер, перегородки
до потолка не доходят. На наш вкус, неуютно. Но организация пространства
восхищает. Сворачиваешь тюфяк футон, прячешь в стенной шкаф - и спальня
становится гостиной. Раздвигаешь скользящую стенку фусума - и две комнаты
превращаются в залу. Та же операция с внешней стенкой седзи - и готова
терраса с выходом во двор. Легкость перестановок - как в кукольном домике.
· В изгибах храмовых кровель, перекрытий ворот, дворцовых башен -
неожиданное, но явное греко-римское изящество. Триумфальные арки
синтоистских храмов - тории: те же античные строгие и мощные колонны.
Бронзовый самурай Сайго у входа в токийский парк Уэно - большая не по
туловищу голова с лицом Цицерона. Вообще сходство с римлянами: стоицизм,
харакири (то же вскрытие вен), славные победы долга над чувством.
· У токийского храма Ясукуни - мемориал павших в разных войнах. По
парковым дорожкам гуляют толпы белых голубей, они тут живут в трехэтажном
домике. Здесь же молодые люди куют по древней технологии мечи. Туповатая, да
и страшноватая, символика. В музее можно взглянуть на русско-японскую войну
с другой стороны. Генерал Ноги принимает сдачу крепости у генерала Стесселя.
Во всех видах - адмирал Того, цусимский триумфатор. Зарисовки с полей
сражений, окровавленные мундиры, личные вещи геройски погибшего капитана
Мисимы. Другого, за 65 лет до.
· Цусима для России по сей день - синоним разгрома. Двадцать четыре
корабля проделали из Балтики вокруг мыса Доброй Надежды самый долгий в
военной истории переход, чтобы пойти на дно в Цусимском проливе 27 мая 1905
года. Последствия - огромны. Наметилось новое - теперь всем известное -
существование другой Азии. И начался подъем Японии - военный, экономический,
моральный: важнейший фактор геополитики XX века. Катастрофа в японской войне
обозначила судьбоносную роль России для всего столетия: прибавить
Октябрьскую революцию, решающее участие во Второй мировой, развал
коммунизма... Так выясняется, что Россия, не будучи ни самой богатой, ни
самой большой, ни самой сильной, ни самой умелой - более, чем кто-либо из
самых-самых, - сформировала облик нынешнего мира.
· По телевизору - урок русского языка: "Меня зовут Лена. А как вас
зовут? - Меня зовут Андрей". Певец, прыгая с микрофоном, поет: "Яблоки на
снегу, яблоки на снегу, ты им еще поможешь, я тебе не могу". Понизу идут
титры. Зрители, надо думать, уважительно туманятся: как близки, в сущности,
эти русские с их чисто японскими символами. В традиционном стихотворении
присутствует ки - элемент, вызывающий ассоциации с временем года и
определенным настроением. Допустим, какая-нибудь умолкнувшая цикада призвана
означать возлюбленного, скрывшегося в июльских сумерках. Откуда ж им знать,
что "яблоки на снегу" - набор слов, возникший в сумеречном сознании
российской масскультуры.
· Близость России ощущается: много воевали, а чем кровавее прошлое, тем
живее интерес в настоящем. Не все еще ясно с Южными Курилами. В апреле -
сезонный спектакль "Вишневый сад": цветет сакура.
· В центре Гиндзы - театр Кабуки: единственное, кажется, стилизованное
под старину здание среди небоскребов. Все не так: женщин играют мужчины, но
в мужских ролях ходят на высоких каблуках и в чем-то вроде юбок. Беседа
идет, как джазовый джем-сешен: садятся в ряд на авансцене и по очереди
выдают монологи. Ударение музыкальное, высотой тона, так что аналогия с
джазом полная. Альт-саксофон визгливо надрывается: выдают замуж за
нелюбимого. С пьесой сюрприз: вместо ожидаемых молодцов с самурайскими
мечами - мещанская драма. Купец умер, дело гибнет, маячит богатый жених, но
вдова любит бедного. Видно, ихний Островский. Проникаешь в проблематику до
сопереживания, пока не замечаешь, что у героини (которая все-таки мужчина)
зачернены зубы. Цвет зубов должен подчеркивать белизну лица. Опять
эстетический перебор: как же естественность и простота, как же саби и ваби?
· Предел условности - кукольный театр Бунраку. Феллини включает в кадр
оператора с камерой - и мы ахаем от авторской смелости. А тут четыреста лет
все уходят подальше от правдоподобия. Одну некрупную куклу ведут три
человека: первый заведует головой и правой рукой, второй - левой, третий -
ногами. И не прячутся, а толпятся вокруг, хорошо хоть не всегда куклу
заслоняют.
· Кабуки - искусство суперлативов. Невыносимо благородный герой,
омерзительно подлый злодей, невообразимая красавица. Но сюжет держится на
нюансах. Персонаж так озабочен, что входит в комнату прямо в уличной обуви.
Зал бурно реагирует на этот знак, а я лишь смутно догадываюсь. Что бы надо
было у нас: положить в задумчивости сапоги на подушку?
· В антракте все - в том числе и в дорогих ложах, где полтораста
долларов билет, - едят из ящичков бенто. Они продаются повсюду: в коробке
размером в книжку помещается разнообразный обед, приложены соусы и приправы,
палочки, конечно. Маленький японский съедобный домик.
· Зрители в театре Кабуки, как и туристы, с наушниками - только у них
перевод с японского на японский современный. Кимоно на молодых я не заметил,
если это не майко - будущая гейша. В театре много компромиссных пожилых пар:
он в строгом европейском костюме, она - в парадном, старинной красоты,
кимоно. Тот же компромисс в ресторанах: есть места для соблюдающих традиции,
есть - на выбор. Низкие столы, подушки, но под столом выем, куда можно
спустить ноги. Четыре пятых молодежи сидят, как я.
· Дивная повсеместная эклектика. Костюм с кимоно. Сендвич с вареньем из
фасоли. У знакомого профессора дома в кабинете весь стол в компьютерах, а
спальня - тюфяк на циновке. Ультрафиолетовые стерилизаторы для ковшиков у
монастырского священного источника. Заходишь в забегаловку: в бульоне
пшеничная лапша удон или гречишная лапша соба. Знакомым голосом звучит
радио, но сразу не разобрать: стоит шум - лапшой положено хлюпать, так
вкуснее, все и хлюпают. Заказываешь лоханку, втягивая удон с такой силой,
что концы хлещут по глазам, и поет Эдит Пиаф.
С тех пор как в 1950 году монастырский послушник сжег Кинкакудзи
(Золотой Храм), как он был отстроен заново в 55-м, как Юкио Мисима написал
об этом роман в 56-м, в Киото появилась главная, вне конкуренции,
достопримечательность. Из центра туда идет 12-й автобус, а потом проходишь
аллеями к большому пруду, видишь сияние - и понимаешь то, что умозрительно
не вынести, пожалуй, ни из фотографий, ни из мисимовских описаний. Наиболее
точное из сказанного в романе о Золотом Храме - не портрет, а концепт:
"Кинкакудзи самим фактом своего существования восстанавливал порядок и
приводил все в норму... Храм действовал подобно фильтру, превращающему
грязный поток в родниковую воду. Кинкакудзи не отвергал жизнерадостной
болтовни людской толпы, он просто втягивал ее меж точеных своих колонн и
выпускал наружу уже нечто умиротворенное и ясное".
Ближайшие аналоги из виденного прежде - храм Посейдона в Суньоне под
Афинами, Джвари над Мцхетой, Покров на Нерли. Храм гармонизирует пейзаж.
Конечно, это делает человек, не только воздвигая храм, но и называя его.
Счастливо данное имя - Золотой Храм - резко усилило ощущение драмы в 50-м.
Должен был появиться Мисима и пройти время, чтобы стало ясно, что послушник
- предшественник Христо, что поджог - конечно, преступление, но и
экологический акт, призванный сплавить храм в слиток, упаковать красоту. Не
дать красоте банализироваться, раствориться в потоке жалкой будничной жизни.
Акция удалась: храм обрел трагическую судьбу, словно убитый поэт - и с
этим уже ничего не поделать. Хотя в Киото есть монастыри святее, сады
очаровательней, храмы изящней - Кинкакудзи обеспечена легендарная слава.
Правда, храм и сам по себе очень хорош. На вкус пуриста, может быть, излишне
"китайский", что в Японии значит: яркий, броский, пышный. На то и Золотой. И
главное - все в контексте. Храм стоит на берегу Зеркального пруда, усеянного
островками в кривых соснах и каменных фонарях. Поспела хурма, над утками и
кувшинками свисают деревья, сплошь покрытые золотыми плодами: рот
раскрывается непроизвольно - так не бывает. Золотые, оранжевые, красные,
черные, белые карпы бросаются, как поросята, на крошеный хлеб, выпрыгивают и
хрюкают. В центре пруд, согласно названию, зеркален - и в нем ничего, кроме
точной копии Золотого Храма. Идеальные пропорции, прорисованные очертания,
рама из продуманного пейзажа.
Кажется, угадываешь: не то чтобы Кинкакудзи был прекраснее всех, но в
нем - претензия на совершенство.
Мисима в "Золотом Храме" не жалеет описательных слов, помещая своего
героя, послушника Мидзогути, и его священную жертву - храм - в контекст
старой столицы. В романе - обильная топография Киото: храм Нандзэндзи, с
крыши которого Мидзогути увидел женщину с обнаженной грудью; парк Камэяма,
где едва не произошло грехопадение юноши; квартал Китасинти, где оно
все-таки произошло, заведение "Водопад" отсутствует - увеселения
перекочевали за речку Камо, в квартал Гион; полицейский участок Нисидзин,
возле которого герой искушал судьбу, смутно надеясь, что она удержит его от
вожделенного преступления; мост Тогэцу под горой Арасияма, где послушник
наблюдал чужую заманчивую жизнь.
Все это цело и живо, все доступно для погружения. К подножию Арасиямы
ходит такой же, как во времена "Золотого храма", поезд, сохранен его старый
вид, вроде довоенного трамвая. На реке - катание пестрых лодок, белые цапли
по колено в воде. У моста Тогэцу рикши в высоких носках таби на плотной,
теперь уже пластиковой подошве. Кругом еда и гулянье. Уличные лакомства:
конняку - желе на палочке, окономияку - японская пицца, такояки - тестяной
шарик с куском осьминога внутри, печеная на углях сладкая картошка
несъедобного фиолетового цвета. Сезонные сласти из фасоли - в виде
хризантемы, осеннего цветка. Из подъезжающих к ресторанам машин выходят
мужчины в хороших костюмах и ученицы гейш - майко - в пестрых кимоно.
В Киото очень многое на месте. В старых кварталах попадаются
подвешенные над лавками шары из колючих веток криптомерии - знак выделки и
продажи сакэ. Здесь еще много домов матинами - из узких планок
темно-коричневого дерева. Перестроен - почти в токийском безликом и
безрадостном стиле - центр, но хранят старину окраины, по которым разбросаны
монастыри, с храмами и садами, с остановившимся временем. Здесь Киото почти
такой же, как в дни тысячелетней давности, когда на всей планете только
Константинополь и Кордова были размером с японскую столицу. В монастыре
Дайтокудзи крупная надпись по-японски и по-английски: "Мое будущее - здесь и
сейчас". Под ней - дзэнский сад из одной только гальки, волнисто
причесанной, как насыпь у правительственной трассы. Беспокоясь о будущем,
здесь и сейчас публика покупает освященные вековыми традициями амулеты
широкого ассортимента: найти суженого, сохранить мир в семье, сдать
экзамены, больше всего - избежать автокатастрофы.
Цел и жив сгоревший Золотой Храм, помещенный Мисимой в центр живой
красоты Киото. И тогда понимаешь, на что поднимал руку Мидзогути. Как
задумано - ужасаешься. Задумано, разумеется, писателем - Мисимой. Так он
описывает двойное харакири офицера и его жены в новелле "Патриотизм". О
половом акте перед самоубийством там сказано мощно: "Поручик задыхался, как
полковой знаменосец на марше..." Вообще эта вещь - сильнейшая, вызывающая
ужас, но не гуманистический - перед разрушением молодых жизней ради
идеологии, а почтительный - перед непостижимым и, может быть, высшим.
Боец и самурай, внук губернатора утраченного Южного Сахалина, Мисима
сам сыграл главную роль в фильме по новелле "Патриотизм". А что ему было
делать? За четыре месяца до собственного харакири, в июле 70-го он сказал в
интервью: "Исконно японский характер зачах под влиянием модернизации на
западный манер. От Запада мы заразились болезнями души. Поэтому мое
обращение к положительному герою является, по существу, симптомом процесса
японизации". Положительный герой был - он сам, других в обозримом окружении
не наблюдалось. Еще двадцатисемилетним Мисима сформулировал: "Создать
прекрасное произведение - значит самому стать прекрасным, ибо между
художником и его творением не существует нравственного барьера". Отсюда -
неизбежное следствие: создать произведение из самого себя.
Анонимный автор XII века повествует о живописце, который радовался,
глядя на свой горящий дом, где гибли жена и дети, - потому что он наконец-то
понял, как надо рисовать пламя.
Все удручающе логично в писательской судьбе Юкио Мисимы. Рассказывая,
как послушник уничтожил храм, он спроецировал собственное самоуничтожение. И
в конечном жизненном итоге, взрезав при стечении публики живот, добился того
же блистательного успеха: какому бы критическому пересмотру ни подверглись
его книги, Мисиме обеспечена легендарная слава.
В его текстах и поступках ощущается стилистика театра Кабуки: яркость
красок, буйная чувственность, контрастность образов. Дыхание смерти.
Все логично и последовательно: он хотел красиво жить и красиво умереть.
В первой прославившей его вещи - автобиографической "Исповеди маски" -
Мисима писал: "Обычная жизнь - от одного этого словосочетания меня бросило в
дрожь". Тема беспокоила его, и в пьесе "Надгробие Комати" мудрый ответ на
вопрос о смысле жизни - "Да просто в том, чтобы жить" - дает уродливая
старуха, но не автор. Пафос "Женщины в песках" - обычной жизни не бывает -
Мисиме был неведом, он так и умер в заблуждении.
Другую свою важнейшую иллюзию последних лет жизни - что писатель может
обойтись без слов - Мисима попытался доказать в программном эссе "Солнце и
сталь". В нем нет ничего от свободной прелести жанра дзуйхицу, его легкости
("Записки мотылька", "Дневник летучей паутинки": никакой металлургии) - это
статья или, скорее, трактат о том, что "язык тела", по меньшей мере, не
уступает "языку слов". Тело Мисимы действительно добилось многого, почти
невозможного: хилый от природы, он сумел сделаться атлетом и мастером
классических видов борьбы - всех этих "-до": айкидо, дзюдо, кэндо
(фехтование на мечах) и пр. Взявшись за лепку собственного образа, он изваял
и возомнил, в итоге потерпев чувствительное поражение, не сказать - провал.
Мисима поклонялся силе, но он писатель - писатель большого, выдающегося
таланта, а таланту всегда интереснее слабость. И в манифесте силы "Солнце и
сталь" ярче всего написано о слабости: "Детство я провел у окна, жадно
вглядываясь вдаль и надеясь, что ветер принесет оттуда тучи События". Какой
точный образ человечества, проводящего у окна не только детство, но и всю
жизнь.
Мачо Мисима заявляет: "Слова "совесть интеллигента", "интеллектуальное
мужество" для меня - пустой звук". И тут же, пышно пиша о своем стиле, о его
благородстве и суровости, вдруг по-интеллигентски признается, резко идя на
попятную: "Впрочем, я не хочу сказать, что моя проза обладает подобным
качеством..." Вот это - именно "интеллектуальное мужество" художника,
который, как все - как любой, когда-либо бравшийся за перо, - не
контролирует слово.
Телу приказать можно, слову - не удается.
Уже на третьей странице "Солнца и стали" Мисима прокламирует свое
"нынешнее предубеждение против всех и всяческих слов". И далее - семьдесят
пять страниц: многословных, занудных, с длиннотами, перепевами, повторами.
Мисима загнал себя в узкую щель между двумя невозможностями. Одна -
общественная жизнь: "Есть ли более страстная ипостась бытия, чем чувство
принадлежности кому-то или чему-то?" Назначив себя в лидеры национального
возрождения, он поневоле должен был прибегать к доступным массе плакатным
словам: "Рожденные усилием воли, эти слова требовали отказа от своего "я";
они с самого начала не имели ни малейшей связи с обыденной психологией.
Несмотря на расплывчатость заключенного в них смысла, слова-лозунги источали
поистине неземное сияние".
Нам ли не знать этой коллизии: все хорошие слова и красивые фразы
заняты лозунгами. "Ум", "честь", "совесть", "наша эпоха", "слава", "народ",
"мир", "труд", "май"... Для частной жизни остается мычание и молчание.