Страница:
явлением и внутренней сущностью вещей, т.е. между миром, как представлением,
и миром, как волей, а равно и полную разнородность, существующую между
законами этих обоих миров.
Акт рождения представляется нам в двояком виде; во-первых, для
самосознания, которого единственным предметом, как я уже говорил, служит
воля со всеми своими состояниями; во-вторых, для сознания других вещей, т.е.
для мира представлений, или эмпирической реальности вещей. Со стороны воли,
т.е. изнутри, субъективно, для самосознания, названный акт представляется
как самое непосредственное и полное удовлетворение воли, т.е. как
сладострастие. Со стороны же представления, т.е. извне, объективно, для
сознания других вещей, он - уток искуснейшей ткани, основа невыразимо
сложного животного организма, который после этого нуждается еще только в
дальнейшем развитии, для того чтобы предстать перед нашими изумленными
глазами. Этот организм, бесконечную сложность и совершенство которого знает
лишь тот, кто изучал анатомию, со стороны представления нельзя понимать и
мыслить иначе как систему, обдуманную в самых планомерных комбинациях и
осуществленную с чрезвычайным искусством и точностью, как труднейший продукт
самых глубоких соображений, между тем со стороны воли, в самосознании, мы
видим, что этот организм произошел в результате векового акта, составляющего
прямую противоположность всякому соображению, - в результате слепого и
дикого порыва, необыкновенно сладострастного ощущения. Эта противоположность
находится в тесном родстве с указанным выше бесконечным контрастом между
абсолютной легкостью, с какою природа создает свои
творения, и в своей удивительной беспечности, нисколько не задумываясь,
обрекает свои детища на гибель, - и непостижимо искусной и продуманной
конструкцией этих самых творений, судя по которой создать их было бесконечно
трудно, так что необходимо, по-видимому, самым тщательным и изысканным
образом печься об их сохранении, - тогда как на самом деле мы видим
совершенно иное. Теперь, когда путем этих, правда весьма необычных,
соображений мы крайне резко сопоставили обе разнородные грани мира и как бы
сжали их в одну руку, нам не следует ни на минуту разъединять их, для того
чтобы убедиться в полной неприменимости законов явления, или мира как
представления, к миру воли, или вещей в себе; тогда для нас станет понятнее,
что в то время, как на стороне представления, т.е. в мире феноменов, нам
мерещится то возникновение из ничего, то совершенное уничтожение возникшего,
- на другой стороне, в сфере вещи в себе, перед нами лежит такая сущность, в
применении к которой вовсе не имеют смысла понятия возникновения и
уничтожения. Ибо только что, углубившись в самый корень мира, где в
самосознании встречаются лицом к лицу явление и внутренняя сущность, мы как
бы осязательно поняли, что они, т.е. явление и сущность, безусловно
несоизмеримы между собою, что весь характер и склад бытия одного, со всеми
основными законами этого бытия, для другой не значит ничего и даже меньше,
чем ничего.
Я думаю, что это последнее соображение лишь немногие поймут хорошо и
что всем, кто его не поймет, оно покажется неприятным и даже
предосудительным; но из-за этого я не поступлюсь ничем, что может служить к
уяснению моей основной мысли.
В начале этой главы я указал на то, что великая привязанность к жизни,
или, вернее, страх смерти, нисколько не вытекает из познания - в последнем
случае он, этот страх, был бы результатом сознательного убеждения в ценности
жизни. Я выяснил, что страх смерти имеет свои корни непосредственно в воле и
возникает из ее первоначального естества, когда ей чуждо всякое познание и
она является поэтому слепой волей к жизни. Как в жизнь нас завлекло
совершенно иллюзорное побуждение сладострастия, так нас удерживает в
ней, несомненно, такой же иллюзорный страх смерти. И это побуждение, и этот
страх непосредственно вытекают из воли, которая сама по себе чужда познанию.
Если бы, наоборот, было существо, исключительно познающее, то смерть была бы
для него не только безразлична, но и прямо желанна. Между тем соображение,
до которого мы дошли здесь, учит нас, что смерть поражает только наше
познающее сознание, между тем как воля, поскольку она - та вещь в себе,
которая лежит в основе всякого индивидуального явления, - воля свободна от
всего, что зиждется на временных определениях, т.е. она непреходяща. Ее
порыв к существованию и проявлению, откуда возникает мир, всегда находит
себе удовлетворение, ибо мир сопровождает ее, как тень - свое тело: ведь он
не что иное, как обнаружение ее существа. А если воля все-таки боится в нас
смерти, то это происходит от того, что познание показывает ей здесь ее
сущность только в индивидуальном явлении; отсюда и возникает для воли
иллюзия, будто вместе с этим явлением погибает и она, подобно тому как мне
кажется, что если разобьют зеркало, в которое я смотрюсь, то вместе с ним
рушится и мое изображение в нем: это-то и проникает волю содроганием, как
противное ее изначальному естеству, которое представляет собою слепой порыв
к бытию. Отсюда следует, что то начало в нас, которое одно способно бояться
смерти и действительно одно и боится ее, т.е. воля, смерти не подлежит; а
то, что смерти подвластно и действительно погибает, - это по самой природе
своей не способно испытывать никакого страха, как и вообще никаких желаний
или аффектов, и поэтому равнодушно к бытию или небытию, это именно - простой
субъект познания, интеллект, существование которого заключается в его
отношении к миру представления, т.е. к миру объективному, коего он служит
коррелятом и с существованием коего его собственное бытие в действительности
составляет одно. Если таким образом индивидуальное сознание и не переживает
смерти, то ее переживает то, что одно только и противится ей, - воля. Отсюда
объясняется и то противоречие, что хотя философы, стоя на почве познания,
всегда очень основатель-
но доказывали, что смерть не есть зло, - все-таки для страха смерти все
эти доводы оставались неубедительны, - именно потому, что корни его лежат не
в познании, а исключительно в воле. Если все религии и философемы сулят
вечную награду за одну только добродетель воли, или сердца, а не за
достоинства интеллекта, или головы, то это тоже вытекает именно из того, что
неразрушимое начало в нас - воля, а не интеллект.
К уяснению этой мысли может послужить и следующее. Природа воли,
составляющей наше внутреннее существо, проста: воля только хочет и не
познает. Субъект же познания - явление вторичное, проистекающее из
объективации воли: это - объединяющий пункт чувствительности нервной
системы, как бы фокус, в котором собираются дуги деятельности всех частей
мозга. И поэтому вместе с мозгом должен погибнуть и он. В самосознании он,
как чисто познающее начало, противостоит воле, в качестве ее зрителя, и хотя
он произошел из нее, все-таки он познает в ней нечто от себя отличное, -
познает вследствие этого только эмпирически, во времени, по частям, в ее
последовательных возбуждениях и актах, - да и о решениях ее он узнает лишь
апостериорно и часто весьма косвенным путем. Этим и объясняется, почему наше
собственное существо представляет для нас, т.е. для нашего интеллекта,
загадку и почему индивидуум смотрит на себя как на нечто возникшее и
преходящее, хотя его сущность сама по себе безвременная, т.е. вечная. Как
воля не познает, так, наоборот, интеллект или субъект познания - начало
исключительно познающее, чуждое каких бы то ни было желаний. Физически это
выражается в том, что, как я уже упомянул во второй книге, по Биша,
различные аффекты непосредственно действуют на все части организма и
нарушают их функции, - за исключением мозга, который они в крайнем случае
могут поражать лишь косвенно, т.е. лишь в результате именно этих
функциональных нарушений в других органах ("О жизни и смерти", разд. 6, §
2). А отсюда следует, что субъект познания, сам по себе и как такой, ни в
чем не может принимать участия или интереса и для него безразлично
существование или несуществование чего бы то ни было на свете, и
даже свое собственное. Почему же это безучастное существо должно быть
бессмертным? Оно кончается вместе с временным явлением воли, т.е. с
индивидуумом, как вместе с ним оно и началось. Это - фонарь, который гасят,
как только он сослужил свою службу. Интеллект, как и наглядный мир, в нем
одном существующий, - простое явление; но конечность их, интеллекта и мира,
не касается того, чего проявлением они служат. Интеллект - функция первой
системы головного мозга; но эта система, как и остальное тело, - объектность
воли. Поэтому интеллект зиждется на соматической жизни организма, но
последний сам зиждется на воле. Следовательно, на органическое тело можно в
известном смысле смотреть как на промежуточное звено между волей и
интеллектом, хотя на самом деле оно не что иное, как воля, принявшая в
воззрении интеллекта пространственный образ. Смерть и рождение - это
постоянное обновление сознания воли, которая сама по себе не имеет ни
начала, ни конца и которая одна является как бы субстанцией бытия (но всякое
такое обновление влечет за собою и новую возможность отрицания воли к
жизни). Сознание - это жизнь субъекта познания, или мозга, а смерть - конец
этого субъекта. Поэтому сознание, конечно, всегда ново и каждый раз
начинается с начала. Пребывает неизменной одна только воля, но только она
одна и заинтересована в этой неизменности потому, что она - воля к жизни.
Познающий субъект сам по себе ничем не заинтересован. Но в я объединяются
между собою и эта воля, и этот субъект. В каждом животном существе воля
приобрела себе интеллект, и он для нее - свет, при котором она осуществляет
свое основание, вероятно, и в том, что индивидуальная воля неохотно решается
на разлуку со своим интеллектом, который в общем течении природы выпал на ее
долю, - со своим проводником и стражем, без которого она чувствует себя
беспомощной и слепой.
Изложенные мною взгляды находят себе подтверждение и в повседневном
моральном опыте: он учит нас, что реальна только воля, между тем как объекты
ее, в качестве обусловленных познанием, представляют собою только явление,
только пар и пену, подобно тому вину, которым потчевал Мефистофель в
погребке Ауэрбаха; после каждого чувственного наслаждения и мы говорим:
"казалось мне, - я пил вино".
Ужасы смерти главным образом зиждутся на той иллюзии, что с нею я
исчезает, а мир остается. На самом же деле верно скорее противоположное:
исчезает мир, а сокровенное ядро я, носитель и создатель того субъекта, в
чьем представлении мир только и имеет свое существование, остается. Вместе с
мозгом погибает интеллект, а с ним и объективный мир, его простое
представление. То, что в других мозгах, как и прежде, будет жить и
волноваться подобный же мир, - это для исчезающего интеллекта безразлично.
Если бы поэтому истинная реальность лежала не в воле и если бы за границы
смерти простиралось не моральное бытие, то ввиду того, что интеллект, а с
ним и его мир, погаснет, сущность вещей вообще была бы не чем иным, как
бесконечной сменой мимолетных и мрачных сновидений, без всякой взаимной
связи: ибо неизменное пребывание бессознательной природы находится только в
представлении времени у природы познающей. И следовательно, все тогда было
бы - некий мировой дух, без цели и смысла грезящий по большей части мрачные
и тяжелые сны.
И поэтому когда индивидуум чувствует страх смерти, то перед нами,
собственно говоря, раскрывается странное и даже смеха достойное зрелище:
владыка миров, который все наполняет своим существом и благодаря которому
только и существует все, что есть, - этот владыка трепещет и боится
погибнуть, погрузиться в бездну вечного ничто, - между тем как в
действительности все полно им и нет такого места, где бы его не было, нет
существа, в котором бы он не жил, ибо небытие является носителем бытия. И
тем не менее это он трепещет в индивидууме, который страждет страхом смерти,
ибо он одержим той рождаемой принципом индивидуации иллюзией, будто его
жизнь ограничена жизнью теперь умирающего существа: эта иллюзия входит в то
тяжелое сновидение, которой он грезит, как воля к жизни. Но можно бы сказать
умирающему: "ты перестаешь быть чем-то таким, чем лучше было бы тебе никогда
и не становиться".
Если в человеке не наступило отрицание воли к жизни, то смерть
оставляет после него зародыш и зерно совершенно иного бытия, в котором
возрождается новый индивидуум, - таким свежим и первозданным, что он сам
предается о себе удивленному размышлению. Отсюда мечтательные и задумчивые
порывы благородных юношей в ту пору, когда это свежее сознание достигает
своего расцвета. Что для индивидуума сон, то для воли как вещи в себе -
смерть. Воля не выдержала бы, не могла бы в течение целой бесконечности
переносить все ту же сутолоку и страдания без истинного выигрыша для себя,
если бы у нее сохранились при этом воспоминание и индивидуальность. Она
отбрасывает их, в этом - ее Лета, и освеженная этим сном смерти, наделенная
другим интеллектом, она опять является в виде нового существа: "к новым
берегам зовет нас новая заря"...
Как утверждающая себя воля к жизни, человек имеет корни своего бытия в
роде. Вследствие этого смерть - только утрата одной индивидуальности и
обличение в другую, т.е. изменение индивидуальности, совершаемое под
исключительным руководством собственной воли человека. Ибо только в
последней лежит та вечная сила, которая могла дать ему бытие и я, но которая
в силу его свойства не в состоянии удержать их за ним. Смерть, это -
безумие, которое поддерживает сущность каждого ("эссенция") в его притязании
на существование ("экзистенцию"); это - раскрывающееся противоречие,
заложенное во всяком индивидуальном бытии:
Все то, чему начало было,
Достойно, чтобы оно уплыло
[Гете. "Фауст"].
И все-таки в распоряжении этой самой силы, т.е. воли, находится
бесконечное число подобных же существований с их я, которые, однако, будут
столь же ничтожны и преходящи. А так как всякое я имеет свое особое
сознание, то для последнего, как такого, это бесконечное число других я
ничем не отличается от я единственного. С этой точки
зрения, для меня представляется не случайностью, что вечность
одновременно означает и отдельный человеческий век, и бесконечное время: уже
отсюда можно видеть, хоть и неясно, что, сами по себе и в своем конечном
основании, и то, и другое составляют одно и что поэтому, собственно говоря,
безразлично, существую ли я только в течение отмеренного мне века или же в
бесконечности времени.
Но, разумеется, все то, о чем я выше говорил, мы не можем представить
себе совершенно без помощи понятий о времени, - а между тем они должны быть
устранены, когда речь идет о вещи в себе. Но одним из непреодолимых
ограничений нашего интеллекта является то, что он никогда не может вполне
отрешиться от этой первой и самой непосредственной формы всех своих
представлений - времени, и оперировать без нее. Оттого мы, бесспорно,
приходим к различию, что она распространяется не на всю душу (познающее
существо остается неизменным), а только на волю, - благодаря чему и отпадает
здесь много несообразностей, свойственных учению о метемпсихозе; кроме того,
от обычной веры в метемпсихоз настоящая отличается сознанием того, что форма
времени является здесь лишь в качестве неизбежного приспособления к
ограниченности нашего интеллекта. Если же мы призовем на помощь тот факт,
разъясняемый ниже, в 43-й главе, что характер, т.е. воля, наследуется
человеком от отца, а интеллект - от матери, то с общим строем наших
воззрений вполне совпадает то, что воля человека, сама по себе
индивидуальная, в смерти разлучается с интеллектом, при рождении полученным
от матери, и затем, согласно своим вновь модифицированным свойствам, следуя
нити гармонирующего с последними и безусловно необходимого течения мировых
вещей, получает в новом рождении новый интеллект, благодаря которому она
становится новым существом, не сохраняющим никакого воспоминания о своем
прежнем бытии, ибо интеллект, который один только и обладает способностью
воспоминаний, представляет собою смертную часть, или форму, между тем как
воля - часть вечная, субстанция; вот почему для характеристики этого учения
более подходит слово "палингенезия", чем "метемпсихоз".
Эти постоянные возрождения образуют собою череду жизненных снов,
которые грезятся воле, в себе неразрушимой, пока она, умудренная и
исправленная такой обильной сменой разнородного познания в постоянно новых и
новых формах, не уничтожит сама себя.
С этим воззрением согласуется и подлинное, так сказать - эзотерическое,
учение буддизма, как его характеризуют новейшие исследования. Оно исповедует
не метемпсихоз, а своеобразную, зиждущуюся на моральной основе палингенезию,
которую оно развивает и объясняет с большим глубокомыслием, как это можно
видеть из данного у Спенса Харди в его "Руководстве по буддизму", стр. 394 -
396, высокопоучительного и интересного изложения этой религиозной теории
(ср. стр. 429, 440 и 445 той же книги); подтверждение этому можно найти у
Тэйлора в "Прабод Чандра Дайя", 1912, стр. 35; а также у Сангермано в
"Бирманской империи", стр. 6; как и в "Азиатских исследованиях", том 6, стр.
179 и том 9, стр. 256. И очень полезный немецкий компендиум буддизма,
составленный Кеппеном, тоже содержит верные сведения по этому пункту. Однако
для большинства буддистов это учение слишком тонко; поэтому для них, в виде
удобопонятного суррогата, проповедуется именно метемпсихоз.
Впрочем, не следует упускать из виду, что даже эмпирические данные
свидетельствуют в пользу такого рода па-лингенезии. Есть фактическая связь
между рождением вновь появляющихся существ и смертью существ отживших: она
сказывается именно в той большой плодовитости человеческого рода, которая
возникает вслед за опустошительными эпидемиями. Когда в XIV веке черная
смерть обезлюдила большую часть Старого Света, то в человечестве возникла
совершенно необычайная плодовитость и двойни сделались весьма часты; в
высшей степени странно было при этом то обстоятельство, что ни один из
родившихся за это время детей не получил сполна всей нормы зубов, - это
значит, что напрягавшаяся природа поскупилась на детали. Об этом повествует
Ф. Шнуррер в своей "Хронике эпидемий", 1825. Точно так же и Каспер в
сочинении "О вероятной продолжительности человеческой
жизни", 1835, устанавливает то основное положение, что самое
решительное влияние на долговечность и смертность в каждом данном населении
имеет число рождений в нем, которое всегда идет нога в ногу со смертностью,
так что смертные случаи и случаи рождения всегда и повсюду увеличиваются и
уменьшаются в одинаковой пропорции; Кас-пер неопровержимо доказывает это на
массе фактов, собранных из многих стран и притом из разных частей последних.
И тем не менее не может существовать физической причинной связи между моей
преждевременной смертью и плодовитостью чужого брачного ложа, или наоборот.
Итак, метафизическое выступает здесь самым неоспоримым и поразительным
образом как непосредственное основание для объяснения феноменов физических.
Хотя каждое новорожденное существо и вступает в новое бытие свежим и
радостным и наслаждается им, как подарком, - но на самом деле здесь нет и не
может быть никакого подарка. Его свежее существование куплено ценою старости
и смерти существа отжившего, которое хотя и погибло, но содержало в себе
неразрушимый зародыш, из коего и возникло это новое существо: оба они - одно
существо. Показать мост между ними - это было бы, конечно, решением великой
загадки.
Высказанную здесь великую истину никогда всецело не отвергали, хотя ее
и не могли свести к ее точному и правильному смыслу: на последний бросает
свет только учение о примате и метафизической сущности воли и о производной,
чисто органической природе интеллекта. Мы видим именно, что учение о
метемпсихозе, которое ведет свое начало от самой древней и самой благородной
эпохи человеческого рода, всегда было распространено на земле и было верой
огромного большинства людей и даже догматом всех религий, за исключением
иудейской и двух ее отпрысков; но тоньше всего и ближе всего к истине оно,
как я уже упомянул, - в буддизме. Итак, если христиане уповают на свидание с
ближними в ином мире, где люди встретятся между собою во всей полноте своей
личности и тотчас же узнают друг друга, то в остальных религиях это свидание
происходит уже и теперь, но только инкогнито: именно, в
кругообороте рождений и в силу метемпсихоза, или палингенезии, те лица,
которые стоят ныне в близком общении или соприкосновении с нами, и
возродятся вместе с нами при ближайшем рождении и будут иметь те же или, по
крайней мере, аналогичные отношения и чувства к нам, что и теперь, - все
равно, дружественные или враждебные (см.: Спенс Харди. "Руководство по
буддизму", стр. 162). Конечно, воспризнание себя и других ограничивается
здесь смутным чувством, каким-то восприниманием, которое никогда не может
быть доведено до полной отчетливости и теряется в бесконечной дали, - только
сам Будда имеет то преимущество, что он ясно помнит свое и других прежние
рождения, как это описано в "Ятака". И поистине, когда в счастливые минуты
мы чисто объективными глазами смотрим на дела и пробуждения людей в их
реальности, то невольно возникает у нас интуитивное убеждение, что не только
в идеях (Платоновых) всегда есть и будет одно и то же, но что и современное
поколение, в своем подлинном ядре, непосредственно и субстанциально
тожественно с каждым из предшествовавших ему поколений. Вопрос сводится лишь
к тому, в чем состоит это ядро: ответ, который дает на это мое учение,
известен. Интуитивное убеждение, о котором я только что упомянул, вероятно,
возникает у нас оттого, что очки времени и пространства, все представляющие
во множественном виде, на мгновение теряют свою силу.
По поводу универсальности веры в метемпсихоз Обри в своей прекрасной
книге "Об индийской нирване" (стр. 13) справедливо говорит: "это старое
верование обошло весь мир, и в глубокой древности оно было так
распространено, что один ученый англичанин считает его не имеющим ни отца,
ни матери, ни родословной (Томас Вернет, у Бособра. "История Манихейства",
П, стр. 391)".
Уже в "Ведах" и во всех священных книгах Индии метемпсихоз, как
известно, представляет собою ядро брахманизма и буддизма; поэтому он еще и
теперь исповедуется во всей неисламизированной Азии, т.е. среди большей
половины человеческого рода; он имеет там силу глубочайшего убеждения и
оказывает невероятно могучее влияние на прак-
тическую жизнь. Точно так же был он и верой египтян, от которых его с
восторгом переняли Орфей, Пифагор и Платон; в особенности же придерживались
его пифагорейцы. А то, что его исповедовали и в греческих мистериях, - это
неоспоримо вытекает из девятой книги "Законов" Платона (стр. 38 и 42, в
двуяз. изд.). Немезий говорит даже: "без исключения, все греки, которые
признавали бессмертие души, думали, что она переносится из одного тела в
другое" ("О прир[оде] чел[овека]", гл. 2). Точно так же учение метемпсихоза
содержится и в Эдде, именно в Волуспе. Не в меньшей степени было оно и
основным принципом религии друидов (Цез[арь]. "О галль[ской] войне", VI. -
А. Пиктэ. "Тайна Барда, острова Бретани", 1856). Даже одна магометанская
секта в Индостане, "бахры", о которых обстоятельно повествует Кольбрук в
"Азиатских исследованиях", т. 7, стр. 336 и далее, верует в метемпсихоз и
потому воздерживается от всякой мясной пищи. Даже у американских и
негритянских народов, даже у австралийцев находятся следы этого учения, как
это можно видеть из английской газеты "Таймс" от 29 января 1841 г.: в этом
номере дается тщательное описание казни двух австрийских дикарей, преданных
ей за поджог и убийство, и мы читаем: "младший из них встретил свою участь
ожесточенно и мужественно: его мысли были направлены на месть, - по крайней
мере, единственные слова его, которые можно было понять, гласили, что он
воскреснет в виде "белого", и это придавало ему мужества". Точно так же и в
книге Унгевиттера "Австралия", 1853, сообщается, что папуасы в Новой
Голландии считают белых своими же родственниками, вернувшимися на свет. Все
это показывает, что вера в метемпсихоз представляет собою естественное
убеждение человека, когда он отдается непредвзятому размышлению о жизни.
Именно эта вера является действительно тем, за что Кант незаконно выдает
свои три мнимые идеи разума, - т.е. философемой, прирожденной человеческому
разуму и вытекающей из его собственных форм; и если где-нибудь мы ее не
находим, то это значит, что она вытеснена иного рода учениями положительной
религии. И я замечал, что она сейчас же оказывает непосредственно
убедительное влияние на всякого, кто только
и миром, как волей, а равно и полную разнородность, существующую между
законами этих обоих миров.
Акт рождения представляется нам в двояком виде; во-первых, для
самосознания, которого единственным предметом, как я уже говорил, служит
воля со всеми своими состояниями; во-вторых, для сознания других вещей, т.е.
для мира представлений, или эмпирической реальности вещей. Со стороны воли,
т.е. изнутри, субъективно, для самосознания, названный акт представляется
как самое непосредственное и полное удовлетворение воли, т.е. как
сладострастие. Со стороны же представления, т.е. извне, объективно, для
сознания других вещей, он - уток искуснейшей ткани, основа невыразимо
сложного животного организма, который после этого нуждается еще только в
дальнейшем развитии, для того чтобы предстать перед нашими изумленными
глазами. Этот организм, бесконечную сложность и совершенство которого знает
лишь тот, кто изучал анатомию, со стороны представления нельзя понимать и
мыслить иначе как систему, обдуманную в самых планомерных комбинациях и
осуществленную с чрезвычайным искусством и точностью, как труднейший продукт
самых глубоких соображений, между тем со стороны воли, в самосознании, мы
видим, что этот организм произошел в результате векового акта, составляющего
прямую противоположность всякому соображению, - в результате слепого и
дикого порыва, необыкновенно сладострастного ощущения. Эта противоположность
находится в тесном родстве с указанным выше бесконечным контрастом между
абсолютной легкостью, с какою природа создает свои
творения, и в своей удивительной беспечности, нисколько не задумываясь,
обрекает свои детища на гибель, - и непостижимо искусной и продуманной
конструкцией этих самых творений, судя по которой создать их было бесконечно
трудно, так что необходимо, по-видимому, самым тщательным и изысканным
образом печься об их сохранении, - тогда как на самом деле мы видим
совершенно иное. Теперь, когда путем этих, правда весьма необычных,
соображений мы крайне резко сопоставили обе разнородные грани мира и как бы
сжали их в одну руку, нам не следует ни на минуту разъединять их, для того
чтобы убедиться в полной неприменимости законов явления, или мира как
представления, к миру воли, или вещей в себе; тогда для нас станет понятнее,
что в то время, как на стороне представления, т.е. в мире феноменов, нам
мерещится то возникновение из ничего, то совершенное уничтожение возникшего,
- на другой стороне, в сфере вещи в себе, перед нами лежит такая сущность, в
применении к которой вовсе не имеют смысла понятия возникновения и
уничтожения. Ибо только что, углубившись в самый корень мира, где в
самосознании встречаются лицом к лицу явление и внутренняя сущность, мы как
бы осязательно поняли, что они, т.е. явление и сущность, безусловно
несоизмеримы между собою, что весь характер и склад бытия одного, со всеми
основными законами этого бытия, для другой не значит ничего и даже меньше,
чем ничего.
Я думаю, что это последнее соображение лишь немногие поймут хорошо и
что всем, кто его не поймет, оно покажется неприятным и даже
предосудительным; но из-за этого я не поступлюсь ничем, что может служить к
уяснению моей основной мысли.
В начале этой главы я указал на то, что великая привязанность к жизни,
или, вернее, страх смерти, нисколько не вытекает из познания - в последнем
случае он, этот страх, был бы результатом сознательного убеждения в ценности
жизни. Я выяснил, что страх смерти имеет свои корни непосредственно в воле и
возникает из ее первоначального естества, когда ей чуждо всякое познание и
она является поэтому слепой волей к жизни. Как в жизнь нас завлекло
совершенно иллюзорное побуждение сладострастия, так нас удерживает в
ней, несомненно, такой же иллюзорный страх смерти. И это побуждение, и этот
страх непосредственно вытекают из воли, которая сама по себе чужда познанию.
Если бы, наоборот, было существо, исключительно познающее, то смерть была бы
для него не только безразлична, но и прямо желанна. Между тем соображение,
до которого мы дошли здесь, учит нас, что смерть поражает только наше
познающее сознание, между тем как воля, поскольку она - та вещь в себе,
которая лежит в основе всякого индивидуального явления, - воля свободна от
всего, что зиждется на временных определениях, т.е. она непреходяща. Ее
порыв к существованию и проявлению, откуда возникает мир, всегда находит
себе удовлетворение, ибо мир сопровождает ее, как тень - свое тело: ведь он
не что иное, как обнаружение ее существа. А если воля все-таки боится в нас
смерти, то это происходит от того, что познание показывает ей здесь ее
сущность только в индивидуальном явлении; отсюда и возникает для воли
иллюзия, будто вместе с этим явлением погибает и она, подобно тому как мне
кажется, что если разобьют зеркало, в которое я смотрюсь, то вместе с ним
рушится и мое изображение в нем: это-то и проникает волю содроганием, как
противное ее изначальному естеству, которое представляет собою слепой порыв
к бытию. Отсюда следует, что то начало в нас, которое одно способно бояться
смерти и действительно одно и боится ее, т.е. воля, смерти не подлежит; а
то, что смерти подвластно и действительно погибает, - это по самой природе
своей не способно испытывать никакого страха, как и вообще никаких желаний
или аффектов, и поэтому равнодушно к бытию или небытию, это именно - простой
субъект познания, интеллект, существование которого заключается в его
отношении к миру представления, т.е. к миру объективному, коего он служит
коррелятом и с существованием коего его собственное бытие в действительности
составляет одно. Если таким образом индивидуальное сознание и не переживает
смерти, то ее переживает то, что одно только и противится ей, - воля. Отсюда
объясняется и то противоречие, что хотя философы, стоя на почве познания,
всегда очень основатель-
но доказывали, что смерть не есть зло, - все-таки для страха смерти все
эти доводы оставались неубедительны, - именно потому, что корни его лежат не
в познании, а исключительно в воле. Если все религии и философемы сулят
вечную награду за одну только добродетель воли, или сердца, а не за
достоинства интеллекта, или головы, то это тоже вытекает именно из того, что
неразрушимое начало в нас - воля, а не интеллект.
К уяснению этой мысли может послужить и следующее. Природа воли,
составляющей наше внутреннее существо, проста: воля только хочет и не
познает. Субъект же познания - явление вторичное, проистекающее из
объективации воли: это - объединяющий пункт чувствительности нервной
системы, как бы фокус, в котором собираются дуги деятельности всех частей
мозга. И поэтому вместе с мозгом должен погибнуть и он. В самосознании он,
как чисто познающее начало, противостоит воле, в качестве ее зрителя, и хотя
он произошел из нее, все-таки он познает в ней нечто от себя отличное, -
познает вследствие этого только эмпирически, во времени, по частям, в ее
последовательных возбуждениях и актах, - да и о решениях ее он узнает лишь
апостериорно и часто весьма косвенным путем. Этим и объясняется, почему наше
собственное существо представляет для нас, т.е. для нашего интеллекта,
загадку и почему индивидуум смотрит на себя как на нечто возникшее и
преходящее, хотя его сущность сама по себе безвременная, т.е. вечная. Как
воля не познает, так, наоборот, интеллект или субъект познания - начало
исключительно познающее, чуждое каких бы то ни было желаний. Физически это
выражается в том, что, как я уже упомянул во второй книге, по Биша,
различные аффекты непосредственно действуют на все части организма и
нарушают их функции, - за исключением мозга, который они в крайнем случае
могут поражать лишь косвенно, т.е. лишь в результате именно этих
функциональных нарушений в других органах ("О жизни и смерти", разд. 6, §
2). А отсюда следует, что субъект познания, сам по себе и как такой, ни в
чем не может принимать участия или интереса и для него безразлично
существование или несуществование чего бы то ни было на свете, и
даже свое собственное. Почему же это безучастное существо должно быть
бессмертным? Оно кончается вместе с временным явлением воли, т.е. с
индивидуумом, как вместе с ним оно и началось. Это - фонарь, который гасят,
как только он сослужил свою службу. Интеллект, как и наглядный мир, в нем
одном существующий, - простое явление; но конечность их, интеллекта и мира,
не касается того, чего проявлением они служат. Интеллект - функция первой
системы головного мозга; но эта система, как и остальное тело, - объектность
воли. Поэтому интеллект зиждется на соматической жизни организма, но
последний сам зиждется на воле. Следовательно, на органическое тело можно в
известном смысле смотреть как на промежуточное звено между волей и
интеллектом, хотя на самом деле оно не что иное, как воля, принявшая в
воззрении интеллекта пространственный образ. Смерть и рождение - это
постоянное обновление сознания воли, которая сама по себе не имеет ни
начала, ни конца и которая одна является как бы субстанцией бытия (но всякое
такое обновление влечет за собою и новую возможность отрицания воли к
жизни). Сознание - это жизнь субъекта познания, или мозга, а смерть - конец
этого субъекта. Поэтому сознание, конечно, всегда ново и каждый раз
начинается с начала. Пребывает неизменной одна только воля, но только она
одна и заинтересована в этой неизменности потому, что она - воля к жизни.
Познающий субъект сам по себе ничем не заинтересован. Но в я объединяются
между собою и эта воля, и этот субъект. В каждом животном существе воля
приобрела себе интеллект, и он для нее - свет, при котором она осуществляет
свое основание, вероятно, и в том, что индивидуальная воля неохотно решается
на разлуку со своим интеллектом, который в общем течении природы выпал на ее
долю, - со своим проводником и стражем, без которого она чувствует себя
беспомощной и слепой.
Изложенные мною взгляды находят себе подтверждение и в повседневном
моральном опыте: он учит нас, что реальна только воля, между тем как объекты
ее, в качестве обусловленных познанием, представляют собою только явление,
только пар и пену, подобно тому вину, которым потчевал Мефистофель в
погребке Ауэрбаха; после каждого чувственного наслаждения и мы говорим:
"казалось мне, - я пил вино".
Ужасы смерти главным образом зиждутся на той иллюзии, что с нею я
исчезает, а мир остается. На самом же деле верно скорее противоположное:
исчезает мир, а сокровенное ядро я, носитель и создатель того субъекта, в
чьем представлении мир только и имеет свое существование, остается. Вместе с
мозгом погибает интеллект, а с ним и объективный мир, его простое
представление. То, что в других мозгах, как и прежде, будет жить и
волноваться подобный же мир, - это для исчезающего интеллекта безразлично.
Если бы поэтому истинная реальность лежала не в воле и если бы за границы
смерти простиралось не моральное бытие, то ввиду того, что интеллект, а с
ним и его мир, погаснет, сущность вещей вообще была бы не чем иным, как
бесконечной сменой мимолетных и мрачных сновидений, без всякой взаимной
связи: ибо неизменное пребывание бессознательной природы находится только в
представлении времени у природы познающей. И следовательно, все тогда было
бы - некий мировой дух, без цели и смысла грезящий по большей части мрачные
и тяжелые сны.
И поэтому когда индивидуум чувствует страх смерти, то перед нами,
собственно говоря, раскрывается странное и даже смеха достойное зрелище:
владыка миров, который все наполняет своим существом и благодаря которому
только и существует все, что есть, - этот владыка трепещет и боится
погибнуть, погрузиться в бездну вечного ничто, - между тем как в
действительности все полно им и нет такого места, где бы его не было, нет
существа, в котором бы он не жил, ибо небытие является носителем бытия. И
тем не менее это он трепещет в индивидууме, который страждет страхом смерти,
ибо он одержим той рождаемой принципом индивидуации иллюзией, будто его
жизнь ограничена жизнью теперь умирающего существа: эта иллюзия входит в то
тяжелое сновидение, которой он грезит, как воля к жизни. Но можно бы сказать
умирающему: "ты перестаешь быть чем-то таким, чем лучше было бы тебе никогда
и не становиться".
Если в человеке не наступило отрицание воли к жизни, то смерть
оставляет после него зародыш и зерно совершенно иного бытия, в котором
возрождается новый индивидуум, - таким свежим и первозданным, что он сам
предается о себе удивленному размышлению. Отсюда мечтательные и задумчивые
порывы благородных юношей в ту пору, когда это свежее сознание достигает
своего расцвета. Что для индивидуума сон, то для воли как вещи в себе -
смерть. Воля не выдержала бы, не могла бы в течение целой бесконечности
переносить все ту же сутолоку и страдания без истинного выигрыша для себя,
если бы у нее сохранились при этом воспоминание и индивидуальность. Она
отбрасывает их, в этом - ее Лета, и освеженная этим сном смерти, наделенная
другим интеллектом, она опять является в виде нового существа: "к новым
берегам зовет нас новая заря"...
Как утверждающая себя воля к жизни, человек имеет корни своего бытия в
роде. Вследствие этого смерть - только утрата одной индивидуальности и
обличение в другую, т.е. изменение индивидуальности, совершаемое под
исключительным руководством собственной воли человека. Ибо только в
последней лежит та вечная сила, которая могла дать ему бытие и я, но которая
в силу его свойства не в состоянии удержать их за ним. Смерть, это -
безумие, которое поддерживает сущность каждого ("эссенция") в его притязании
на существование ("экзистенцию"); это - раскрывающееся противоречие,
заложенное во всяком индивидуальном бытии:
Все то, чему начало было,
Достойно, чтобы оно уплыло
[Гете. "Фауст"].
И все-таки в распоряжении этой самой силы, т.е. воли, находится
бесконечное число подобных же существований с их я, которые, однако, будут
столь же ничтожны и преходящи. А так как всякое я имеет свое особое
сознание, то для последнего, как такого, это бесконечное число других я
ничем не отличается от я единственного. С этой точки
зрения, для меня представляется не случайностью, что вечность
одновременно означает и отдельный человеческий век, и бесконечное время: уже
отсюда можно видеть, хоть и неясно, что, сами по себе и в своем конечном
основании, и то, и другое составляют одно и что поэтому, собственно говоря,
безразлично, существую ли я только в течение отмеренного мне века или же в
бесконечности времени.
Но, разумеется, все то, о чем я выше говорил, мы не можем представить
себе совершенно без помощи понятий о времени, - а между тем они должны быть
устранены, когда речь идет о вещи в себе. Но одним из непреодолимых
ограничений нашего интеллекта является то, что он никогда не может вполне
отрешиться от этой первой и самой непосредственной формы всех своих
представлений - времени, и оперировать без нее. Оттого мы, бесспорно,
приходим к различию, что она распространяется не на всю душу (познающее
существо остается неизменным), а только на волю, - благодаря чему и отпадает
здесь много несообразностей, свойственных учению о метемпсихозе; кроме того,
от обычной веры в метемпсихоз настоящая отличается сознанием того, что форма
времени является здесь лишь в качестве неизбежного приспособления к
ограниченности нашего интеллекта. Если же мы призовем на помощь тот факт,
разъясняемый ниже, в 43-й главе, что характер, т.е. воля, наследуется
человеком от отца, а интеллект - от матери, то с общим строем наших
воззрений вполне совпадает то, что воля человека, сама по себе
индивидуальная, в смерти разлучается с интеллектом, при рождении полученным
от матери, и затем, согласно своим вновь модифицированным свойствам, следуя
нити гармонирующего с последними и безусловно необходимого течения мировых
вещей, получает в новом рождении новый интеллект, благодаря которому она
становится новым существом, не сохраняющим никакого воспоминания о своем
прежнем бытии, ибо интеллект, который один только и обладает способностью
воспоминаний, представляет собою смертную часть, или форму, между тем как
воля - часть вечная, субстанция; вот почему для характеристики этого учения
более подходит слово "палингенезия", чем "метемпсихоз".
Эти постоянные возрождения образуют собою череду жизненных снов,
которые грезятся воле, в себе неразрушимой, пока она, умудренная и
исправленная такой обильной сменой разнородного познания в постоянно новых и
новых формах, не уничтожит сама себя.
С этим воззрением согласуется и подлинное, так сказать - эзотерическое,
учение буддизма, как его характеризуют новейшие исследования. Оно исповедует
не метемпсихоз, а своеобразную, зиждущуюся на моральной основе палингенезию,
которую оно развивает и объясняет с большим глубокомыслием, как это можно
видеть из данного у Спенса Харди в его "Руководстве по буддизму", стр. 394 -
396, высокопоучительного и интересного изложения этой религиозной теории
(ср. стр. 429, 440 и 445 той же книги); подтверждение этому можно найти у
Тэйлора в "Прабод Чандра Дайя", 1912, стр. 35; а также у Сангермано в
"Бирманской империи", стр. 6; как и в "Азиатских исследованиях", том 6, стр.
179 и том 9, стр. 256. И очень полезный немецкий компендиум буддизма,
составленный Кеппеном, тоже содержит верные сведения по этому пункту. Однако
для большинства буддистов это учение слишком тонко; поэтому для них, в виде
удобопонятного суррогата, проповедуется именно метемпсихоз.
Впрочем, не следует упускать из виду, что даже эмпирические данные
свидетельствуют в пользу такого рода па-лингенезии. Есть фактическая связь
между рождением вновь появляющихся существ и смертью существ отживших: она
сказывается именно в той большой плодовитости человеческого рода, которая
возникает вслед за опустошительными эпидемиями. Когда в XIV веке черная
смерть обезлюдила большую часть Старого Света, то в человечестве возникла
совершенно необычайная плодовитость и двойни сделались весьма часты; в
высшей степени странно было при этом то обстоятельство, что ни один из
родившихся за это время детей не получил сполна всей нормы зубов, - это
значит, что напрягавшаяся природа поскупилась на детали. Об этом повествует
Ф. Шнуррер в своей "Хронике эпидемий", 1825. Точно так же и Каспер в
сочинении "О вероятной продолжительности человеческой
жизни", 1835, устанавливает то основное положение, что самое
решительное влияние на долговечность и смертность в каждом данном населении
имеет число рождений в нем, которое всегда идет нога в ногу со смертностью,
так что смертные случаи и случаи рождения всегда и повсюду увеличиваются и
уменьшаются в одинаковой пропорции; Кас-пер неопровержимо доказывает это на
массе фактов, собранных из многих стран и притом из разных частей последних.
И тем не менее не может существовать физической причинной связи между моей
преждевременной смертью и плодовитостью чужого брачного ложа, или наоборот.
Итак, метафизическое выступает здесь самым неоспоримым и поразительным
образом как непосредственное основание для объяснения феноменов физических.
Хотя каждое новорожденное существо и вступает в новое бытие свежим и
радостным и наслаждается им, как подарком, - но на самом деле здесь нет и не
может быть никакого подарка. Его свежее существование куплено ценою старости
и смерти существа отжившего, которое хотя и погибло, но содержало в себе
неразрушимый зародыш, из коего и возникло это новое существо: оба они - одно
существо. Показать мост между ними - это было бы, конечно, решением великой
загадки.
Высказанную здесь великую истину никогда всецело не отвергали, хотя ее
и не могли свести к ее точному и правильному смыслу: на последний бросает
свет только учение о примате и метафизической сущности воли и о производной,
чисто органической природе интеллекта. Мы видим именно, что учение о
метемпсихозе, которое ведет свое начало от самой древней и самой благородной
эпохи человеческого рода, всегда было распространено на земле и было верой
огромного большинства людей и даже догматом всех религий, за исключением
иудейской и двух ее отпрысков; но тоньше всего и ближе всего к истине оно,
как я уже упомянул, - в буддизме. Итак, если христиане уповают на свидание с
ближними в ином мире, где люди встретятся между собою во всей полноте своей
личности и тотчас же узнают друг друга, то в остальных религиях это свидание
происходит уже и теперь, но только инкогнито: именно, в
кругообороте рождений и в силу метемпсихоза, или палингенезии, те лица,
которые стоят ныне в близком общении или соприкосновении с нами, и
возродятся вместе с нами при ближайшем рождении и будут иметь те же или, по
крайней мере, аналогичные отношения и чувства к нам, что и теперь, - все
равно, дружественные или враждебные (см.: Спенс Харди. "Руководство по
буддизму", стр. 162). Конечно, воспризнание себя и других ограничивается
здесь смутным чувством, каким-то восприниманием, которое никогда не может
быть доведено до полной отчетливости и теряется в бесконечной дали, - только
сам Будда имеет то преимущество, что он ясно помнит свое и других прежние
рождения, как это описано в "Ятака". И поистине, когда в счастливые минуты
мы чисто объективными глазами смотрим на дела и пробуждения людей в их
реальности, то невольно возникает у нас интуитивное убеждение, что не только
в идеях (Платоновых) всегда есть и будет одно и то же, но что и современное
поколение, в своем подлинном ядре, непосредственно и субстанциально
тожественно с каждым из предшествовавших ему поколений. Вопрос сводится лишь
к тому, в чем состоит это ядро: ответ, который дает на это мое учение,
известен. Интуитивное убеждение, о котором я только что упомянул, вероятно,
возникает у нас оттого, что очки времени и пространства, все представляющие
во множественном виде, на мгновение теряют свою силу.
По поводу универсальности веры в метемпсихоз Обри в своей прекрасной
книге "Об индийской нирване" (стр. 13) справедливо говорит: "это старое
верование обошло весь мир, и в глубокой древности оно было так
распространено, что один ученый англичанин считает его не имеющим ни отца,
ни матери, ни родословной (Томас Вернет, у Бособра. "История Манихейства",
П, стр. 391)".
Уже в "Ведах" и во всех священных книгах Индии метемпсихоз, как
известно, представляет собою ядро брахманизма и буддизма; поэтому он еще и
теперь исповедуется во всей неисламизированной Азии, т.е. среди большей
половины человеческого рода; он имеет там силу глубочайшего убеждения и
оказывает невероятно могучее влияние на прак-
тическую жизнь. Точно так же был он и верой египтян, от которых его с
восторгом переняли Орфей, Пифагор и Платон; в особенности же придерживались
его пифагорейцы. А то, что его исповедовали и в греческих мистериях, - это
неоспоримо вытекает из девятой книги "Законов" Платона (стр. 38 и 42, в
двуяз. изд.). Немезий говорит даже: "без исключения, все греки, которые
признавали бессмертие души, думали, что она переносится из одного тела в
другое" ("О прир[оде] чел[овека]", гл. 2). Точно так же учение метемпсихоза
содержится и в Эдде, именно в Волуспе. Не в меньшей степени было оно и
основным принципом религии друидов (Цез[арь]. "О галль[ской] войне", VI. -
А. Пиктэ. "Тайна Барда, острова Бретани", 1856). Даже одна магометанская
секта в Индостане, "бахры", о которых обстоятельно повествует Кольбрук в
"Азиатских исследованиях", т. 7, стр. 336 и далее, верует в метемпсихоз и
потому воздерживается от всякой мясной пищи. Даже у американских и
негритянских народов, даже у австралийцев находятся следы этого учения, как
это можно видеть из английской газеты "Таймс" от 29 января 1841 г.: в этом
номере дается тщательное описание казни двух австрийских дикарей, преданных
ей за поджог и убийство, и мы читаем: "младший из них встретил свою участь
ожесточенно и мужественно: его мысли были направлены на месть, - по крайней
мере, единственные слова его, которые можно было понять, гласили, что он
воскреснет в виде "белого", и это придавало ему мужества". Точно так же и в
книге Унгевиттера "Австралия", 1853, сообщается, что папуасы в Новой
Голландии считают белых своими же родственниками, вернувшимися на свет. Все
это показывает, что вера в метемпсихоз представляет собою естественное
убеждение человека, когда он отдается непредвзятому размышлению о жизни.
Именно эта вера является действительно тем, за что Кант незаконно выдает
свои три мнимые идеи разума, - т.е. философемой, прирожденной человеческому
разуму и вытекающей из его собственных форм; и если где-нибудь мы ее не
находим, то это значит, что она вытеснена иного рода учениями положительной
религии. И я замечал, что она сейчас же оказывает непосредственно
убедительное влияние на всякого, кто только