Страница:
за все это что-нибудь другое, кроме сохранения, на скудную долю времени,
именно этого мучительного индивидуального существования. Между тем среди
этого шумного смятения жизни мы замечаем страстные взоры двух влюбленных, но
почему же эти взоры так пугливы, тайны и украдчивы? Потому, что эти
влюбленные - изменники, и тайно помышляют они о том, чтобы продолжить и
повторить все муки и терзания бытия, которые иначе нашли бы себе скорый
конец; но не допускают этого конца влюбленные, как раньше не допускали его
подобные им. Впрочем, эта мысль относится уже к содержанию следующей главы.
Гак бесстыдно изрек ты это слово. Как оке ты думаешь избежать его?
Я избег его потому, что крепко держусь истины.
Софокл
В свое время я мельком упомянул о педерастии и назвал ее извращением
инстинкта. При обработке второго издания моей книги такое определение
казалось мне вполне достаточным. С тех пор я много думал об этой аномалии и
открыл в ней особую замечательную проблему, но вместе с тем и ее решение.
Последнее предполагает уже предыдущую главу, но и с своей стороны бросает
свет на нее и таким образом служит дополнением и иллюстрацией к изложенной в
ней теории.
Рассматриваемая сама по себе, педерастия является не только
противоестественным, но и в высшей степени гнусным и отвратительным
уродством, таким деянием, на которое, и то лишь изредка, в совершенно
исключительных случаях, должны бы быть способны только вполне извращенные,
испорченные и выродившиеся натуры. Однако если мы обратимся к свидетельствам
опыта, то найдем нечто совсем другое: именно, мы увидим, что этот порок,
несмотря на всю его отвратительность, процветает во все времена и во всех
странах мира и предавались ему люди весьма часто. Общеизвестно, что он был
распространен среди греков и римлян; в нем открыто сознавались, его
практиковали без смущения и стыда. Об этом более чем достаточно
свидетельствуют все древние писатели. В особенности поэты, от мала до
велика, говорят о нем; даже целомудренный Вергилий не составляет здесь
исключения (Эклоги, 2). Его приписывают даже поэтам седой старины, Орфею
(которого за это растерзали менады) и Фамирису; его приписывают самим богам.
Точно так же и философы говорят гораздо больше о нем, чем о любви к
женщинам; в особен-
ности Платон не знает, по-видимому, никакой другой формы любви, равно
как и стоики, которые упоминают о педерастии, как о чем-то достойном мудреца
(Стобей. "Этические отрывки". Кн. II, гл. 7). Даже Сократа Платон, в своем
"Пире", прославляет, как беспримерный подвиг, то, что он отверг
соответственные предложения Алкивиада. В "Ме-морабилиях" Ксенофонта Сократ
говорит о педерастии, как о невинной и даже похвальной вещи (Стобей.
"Цветник", том I, гл. 57). Точно так же и в "Меморабилиях" (кн. I, гл. 3, §
8), там, где Сократ предостерегает от опасностей любви, он столь
исключительно говорит о любви к мальчикам, что можно бы думать, будто в
Греции совсем не было женщин. И Аристотель ("Политика", II, 9) говорит о
педерастии, как о чем-то обычном, не порицает ее, замечает, что у кельтов
она пользовалась почетом и общественным признанием, а у критян -
покровительством законов, как средство против избытка населения; он сообщает
(гл. 10) о мужелюбии законодателя Филолая и т.д. Цицерон говорит даже: "у
греков было позором для юношей, если они не имели любовников". Вообще,
образованные читатели не нуждаются здесь ни в каких примерах: они сами
припомнят их сотнями, потому что у древних - непочатая груда таких фактов.
Но даже у народов более грубых, именно - у галлов, этот порок был очень
развит. Если мы обратимся к Азии, то увидим, что все страны этой части
света, и притом с самых ранних времен вплоть до нынешнего, сильно заражены
этим пороком и даже не особенно скрывают его: он знаком индусам и китайцам
не в меньшей степени, чем народам ислама, поэты которых тоже гораздо больше
занимаются любовью к мальчикам, чем любовью к женщинам: например, в
"Гулистане" Сади книга "о любви" говорит исключительно о первой. Не чужд был
этот порок и евреям: и Ветхий, и Новый Завет упоминают о нем как о
преступлении, требующем кары. В христианской Европе, наконец, религия,
законодательство и общественное мнение должны были всеми силами бороться с
ним: в средние века за него везде полагалась смертная казнь; во Франции еще
в XVI столетии виновные в нем подвергались сожжению на костре, а в Англии
еще в первой трети XIX столе-
тия он беспощадно карался смертной казнью; в наши дни за него
полагается пожизненная ссылка. Такие, значит, серьезные меры нужны были для
того, чтобы остановить развитие этого порока; в значительной степени это и
удалось, но вполне искоренить его было невозможно, и, под покровом
глубочайшей тайны, он прокрадывается всегда и всюду, во все страны и во все
классы общества, и часто неожиданно обнаруживается там, где его меньше всего
ожидали. Да и в прежние века, несмотря на все смертные казни, дело обстояло
не иначе: об этом свидетельствуют указания и намеки в произведениях
современников.
И вот, если мы подумаем обо всем этом и как следует взвесим эти
обстоятельства, то увидим, что педерастия во все времена и во всех странах
возникает не так, как мы это полагали сначала, когда рассматривали ее
безотносительно, априорно. Именно, распространенность и упорная
неискоренимость этого порока показывают, что он каким-то образом вытекает из
самой человеческой природы; в самом деле, только на этой почве мог он
неуклонно вырастать повсюду и всегда, как бы в подтверждение известного
правила: "Можешь природу хоть вилами гнать, все же она возвратится". От
этого вывода нам совершенно нельзя уклониться, если только мы добросовестно
отнесемся к делу. Пренебречь же таким положением вещей и ограничиться
порицанием и бранью по отношению к пороку было бы, конечно, легко, но не
такова моя манера отделываться от проблем: нет, верный и здесь своему
прирожденному призванию всюду искать истины и доходить до корня вещей, я
прежде всего признаю возникающий перед нами и требующий объяснения феномен
со всеми неизбежными следствиями из него. Но чтобы вещь, столь глубоко
противоестественная и даже противодействующая природе в ее самой важной и
нарочитой цели, проистекала все-таки из недр самой природы, - это такой
неслыханный парадокс, что разрешение его представляется очень трудной
задачей; и вот я теперь попробую решить ее, разоблачив лежащую в ее основе
тайну природы.
Исходным пунктом послужит для меня одно место у Аристотеля ("Политика",
VII, 16). Там он доказывает, во-первых, что слишком молодые люди производят
на свет дурных, слабых, болезненных и тщедушных детей и что, во-вторых, то
же самое надо сказать и о потомстве людей слишком старых: "ибо у людей как
слишком молодых, так и слишком старых дети рождаются с большими изъянами в
телесном и умственном отношениях. А потомство людей, удрученных старостью,
слабосильно и убого". То, что Аристотель выводит как правило для отдельных
личностей, это самое Стобей, в конце своего изложения перипатетической
философии, устанавливает как закон для общества ("Эклоги", кн. II, гл. 7, в
конце): "ради телесной силы и совершенства надлежит, чтобы по закону не
вступали в брак ни слишком молодые, ни слишком старые люди, ибо и тот и
другой возраст порождает детей слабых и несовершенных". Поэтому Аристотель и
советует, чтобы человек, достигший 54 лет, больше не производил детей, хотя
для своего здоровья или ради какой-нибудь другой причины он может все-таки
иметь половые сношения. Как именно осуществить это. Аристотель не говорит;
но, очевидно, мнение его склоняется к тому, что детей, рожденных в таком
возрасте, надо устранять путем искусственного выкидыша: несколькими строками
выше он его рекомендует. Природа, с своей стороны, не может отрицать того
факта, на котором основывается совет Аристотеля; но она не может и
отказаться от него. Ибо, согласно своему основному закону: природа не делает
скачков, она не может сразу прекратить у мужчины выделение семени: нет,
здесь, как и при всяком умирании, ослабление функции должно совершаться
постепенно. Но в этом периоде акт деторождения может давать миру только
слабых, тупых, хилых, жалких и недолговечных людей. Так это часто и бывает:
дети, рожденные от старых родителей, по большей части рано умирают и во
всяком случае никогда не достигают старости. Все они в большей или меньшей
степени тщедушны, болезненны, слабы; их собственные дети отличаются такими
же свойствами. Сказанное о деторождении в преклонном возрасте относится и к
деторождению в возрасте незрелом. Между тем природа ничего так близко не
принимает к сердцу, как сохранение вида и его настоящего типа, и средствами
к этой цели служат для нее здоровые,
бодрые, сильные индивидуумы: лишь таких хочет она. Мало того: как я уже
показал в 41-й главе, она, в сущности рассматривает индивидуумы только как
средство, так она с ними и обращается; целью же ее служит только вид. Таким
образом, природа, в силу своих собственных законов и целей, попала здесь в
очень затруднительное положение. На какой-нибудь насильственный и от чужого
произвола зависящий исход, вроде указываемого Аристотелем, она по самой
сущности своей не могла рассчитывать, как не могла рассчитывать и на то,
чтобы люди, наученные опытом, поняли вред слишком раннего и слишком позднего
деторождения и, руководимые доводами холодного рассудка, обуздали поэтому
свои вожделения. Ни на том, ни на другом исходе природа в таком серьезном
деле, следовательно, не могла остановиться. И вот ей не оставалось ничего
другого, как из двух зол выбрать меньшее. А с этой целью она должна была и
здесь заинтересовать в своей заботе свое излюбленное орудие - инстинкт,
который, как я показал в предыдущей главе, руководит столь важным делом
деторождения и создает при этом столь странные иллюзии; осуществить же это
природа могла только так, что повела его по ломаному пути, извратила его
("дала ему шанс"). Ведь природа знает только физическое, а не моральное:
между нею и моралью существует даже прямой антагонизм. Сохранить индивидуум,
особенно же вид, как можно более совершенным - вот ее единственная цель.
Правда, и в физическом отношении педерастия вредна для предающихся ей
юношей, но не в такой сильной степени, чтобы это не было из двух зол
меньшим, которое она, природа, и избирает для того, чтобы заранее
предотвратить гораздо большее зло, вырождение вида, и таким образом отразить
хроническое и возрастающее несчастье. В силу этой предусмотрительности
природы, приблизительно в том возрасте, о котором говорит Аристотель,
мужчина обыкновенно начинает испытывать легкое и все возрастающее влечение к
педерастии, и оно мало-помалу становится все явственнее и сильнее в той
мере, в какой уменьшается его способность производить здоровых и сильных
детей. Так устроила это природа; впрочем, надо заме-
тить, что от зарождения этой склонности до самого порока расстояние еще
очень велико. Правда, если ей не ставится никакой препоны, как это было в
Древней Греции и Риме или во все времена в Азии, то, поощряемая примером,
она легко может довести до порока, который тогда и получает широкое
распространение; что же касается Европы, то этой склонности противодействуют
в ней столь могучие требования религии, морали, законов и чести, что почти
всякий содрогается при одной мысли о ней и можно поэтому сказать, что на
триста человек, испытывающих подобное влечение, найдется разве лишь один
настолько слабый и бессмысленный человек, который бы поддался ему; это тем
более верно, что педерастическая склонность возникает лишь в старости, когда
кровь охлаждена и половой инстинкт вообще ослаблен и когда, с другой
стороны, это ненормальное влечение находит себе в созревшем разуме, в
укрепленной опытом рассудительности и в многократно испытанной твердости
духа таких сильных противников, что только вконец испорченная натура может
не устоять перед ним.
Цели, которую имеет при этом в виду природа, она достигает тем, что
педерастическая склонность влечет за собою равнодушие к женщинам, которое
все более и более усиливается и доходит до полного нерасположения и даже
отвращения к ним. И тем вернее достигает здесь природа своей истинной цели,
что, по мере ослабления в мужчине производительной силы, все решительнее
становится ее противоестественное направление. Вот почему педерастия
является пороком исключительно старых мужчин. Только их от времени до
времени уличают в нем, к общественному скандалу. Людям настоящего
мужественного возраста педерастическая склонность чужда и даже непонятна.
Если же иногда и бывают исключения из этого правила, то я думаю, что они
объясняются только случайным и преждевременным вырождением производительной
силы, которая могла бы создать лишь дурное потомство, и вот природа для
того, чтобы предотвратить последнее, отклоняет эту силу в другое русло. И
потому кинеды, в больших городах, к сожалению, не редкие, всегда обращаются
со своими намеками и предложениями к пожилым господам и никог-
да не пристают они к людям зрелого возраста и тем менее - юношам. Даже
и у греков, среди которых пример и привычка, вероятно, не раз создавали
исключения из этого правила, даже у них писатели, в особенности философы,
именно Платон и Аристотель, обыкновенно изображают любовника человеком
безусловно пожилым. Особенно замечательно в этом отношении одно место у
Плутарха, в "Книге любовников", гл. 5: "любовь к мальчикам, которая
появляется в жизни поздно и не вовремя, как бы украдкой и незаконно,
изгоняет естественную и старшую любовь". Мы видим, что даже и среди богов
имеют любовников-мужчин только старые из них - Зевс и Геркулес, а не Марс,
Аполлон, Вакх, Меркурий. Впрочем, на востоке, где вследствие полигамии
возникает недостаток в женщинах, от времени до времени появляются
вынужденные исключения из этого правила; так это бывает и в новых еще и
потому бедных женщинами колониях, какова Калифорния и т.д. Далее, ввиду
того, что незрелое семя, как и семя, выродившееся от старости, может давать
лишь слабое, дурное и несчастное потомство, эротическое влечение подобного
рода часто возникает не только в старости, но и в молодости, среди юношей;
но только в высшей степени редко ведет оно к действительному пороку, потому
что, кроме названных выше мотивов, ему противодействуют невинность, чистота,
совестливость и стыдливость юношеского возраста.
Из сказанного выясняется, что хотя рассматриваемый порок, по-видимому,
решительно противоборствует целям природы, и притом самым важным и дорогим
для нее целям, тем не менее в действительности он должен служить именно
последним, хотя лишь косвенным образом, в качестве предохранительного
средства против большого зла. Он представляет собою феномен умирающей, а
также и незрелой еще производительной силы, которая грозит опасностью виду;
и хотя по моральным основаниям этой силе лучше бы и на той, и на другой
стадии совсем иссякнуть, на это, однако, здесь нельзя было рассчитывать, так
как природа вообще в своей деятельности не принимает в соображение чисто
моральных начал. Вот почему, собственными же законами притиснутая к стене,
природа путем
извращения инстинкта прибегла к некоторому крайнему средству, к
некоторой стратагеме; она создала себе искусственную лазейку, для того
чтобы, как я сказал выше, из двух зол избегнуть большего. Она имеет в виду
важную цель - предотвратить неудачное потомство, которое могло бы постепенно
довести до вырождения целый вид; и, как мы видели, для достижения этой цели
она не брезглива в выборе средств. Она действует здесь в том же духе, в
котором, как это я показал выше, в главе 27-й, она заставляет ос убивать
своих детенышей: в обоих случаях она прибегает ко злу, для того чтобы
избегнуть злейшего; она извращает половой инстинкт, для того чтобы
предотвратить наиболее гибельные последствия его.
Моею целью было прежде всего решение указанной выше разительной
проблемы, а затем и подтверждение той моей, изложенной в предыдущей главе,
теории, что во всякой половой любви бразды правления держит инстинкт и
создает иллюзии, так как для природы интересы рода важнее всех остальных, и
что это сохраняет свою силу даже и здесь, в описанном противоестественном
извращении и вырождении полового инстинкта, потому что и здесь последним
основанием оказываются цели рода, хотя в данном случае они имеют чисто
отрицательный характер и составляют лишь профилактические мероприятия
природы. Высказанные мною соображения проливают, таким образом, свет и на
всю мою метафизику половой любви. Вообще же своими замечаниями я вывел
наружу одну доселе сокрытую истину, которая при всей своей необычности
проливает новый свет на внутреннюю сущность, дух и творчество природы. Вот
почему, я имел здесь в виду не моральное осуждение порока, а только
уразумение сущности дела. Впрочем, истинная, последняя, глубоко
метафизическая причина гнусности педерастии заключается в том, что в то
время, как воля к жизни находит себе в ней утверждение, результат этого
утверждения, открывающий путь к искуплению, совершенно парализуется.
§ 36
За нитью событий следит история: она прагматична, поскольку выводит их
по закону мотивации, каковой закон определяет проявляющуюся волю там, где
она освещается познанием. На более низких ступенях ее объективации, где она
действует еще без познания, рассматривают законы изменения ее явлений
естественные науки в смысле этиологии, пребывая в явлениях в смысле
морфологии, которая облегчает себе свою почти бесконечную тему посредством
понятий, связывая общее, чтобы выводить из него частное. Наконец, математика
рассматривает чистые формы, в коих, для субъекта познания, как индивидуума,
идеи проявляются растянутыми на множество, следовательно, во времени и
пространстве. Все эти познания, коим общее название наука, следят, таким
образом, за законом основания в различных его формах, и темой их остается
явление с его законами, связью и возникающими из того отношениями. Но какой
же род познания созерцает все существующее вне и независимо от всяких
отношений, одно действительно в мире существенное, истинное содержание его
явлений, неподвластное никакой перемене и потому на все времена с равной
истиной познаваемое, словом - идеи, составляющие непосредственную и
единомерную объективацию вещи самой в себе, - воли? Искусство, творение
гения. Оно повторяет воспринятые чистым созерцанием вечные идеи,
существенное и непроходящее всех явлений мира, и, смотря по веществу, в
котором оно их повторяет, оно является искусством образовательным, поэзией
или музыкой. Познание идеи - его единственный источник; сообщение этого
познания - его единственная цель. Между тем как наука, следуя за
непрестанным и бессодержательным потоком четверовидных оснований и
следствий, у каждой достигнутой цели посылается все дальше и никогда не
может дойти ни до конечной цели, ни до полного удовлетворения, как
невозможно добежать до того пункта,
где облака касаются горизонта; искусство, напротив, всюду у цели. Ибо
оно выхватывает объект своего созерцания из потока мирового течения и ставит
его изолированным перед собою: и это отдельное, бывшее в оном потоке
исчезающей частицей, становится для него представителем целого, эквивалентом
бесконечного множества в пространстве и времени: поэтому оно останавливается
на нем одном: оно задерживает колесо времени: отношения перед ним исчезают:
его объект - только существенное, идея. Поэтому мы прямо можем его
определить, как род созерцания предметов, независимо от закона основания, в
противоположность прямо следящему за ним познанию, представляющему путь
опыта и науки. Этот последний род познания можно сравнить с бесконечной,
горизонтально бегущей линией, а первый - с пересекающею оную в любом данном
пункте отвесною. Идущий следом за законом основания есть разумный род
воззрения, который в практической жизни, равно как и в науке, один только
имеет значение и силу: смотрящее помимо содержания означенного закона - есть
гениальное воззрение, которое в искусстве одно только имеет значение и силу.
Первый род воззрения принадлежит Аристотелю, второй, вообще говоря, -
Платону. Первый подобен могучей буре, которая несется без начала и цели, все
преклоняя: шатая и унося с собою; второй - покойному солнечному лучу,
который перерезывает путь этой буре и которого она нимало не колеблет.
Первый подобен бесчисленным, сильно мятущимся брызгам водопада, вечно
меняющимся, ни на мгновение не отдыхающим; второй - на этом бушующем
смятении тихо почиющей радуге. Только посредством вышеописанного, в объекте
вполне теряющегося, чистого созерцания восприемлютея идеи, и существо гения
состоит именно в преобладающей способности к такому созерцанию, так как
последнее требует полного забвения собственной особы и ее отношений. Таким
образом, гениальность не что иное как совершеннейшая объективность, т.е.
объективное направление духа, в противоположность субъективности, обращенной
на собственную особу, т.е. волю. Поэтому гениальность есть способность
относиться вполне созерцательно, теряться в со-
зерцании, и свое познание, предназначенное, собственно, к услужению
воле, освобождать от такого служения, т.е. совершенно упускать из виду
собственный интерес, собственное желание, собственные цели, и потому вполне
отказываться на время от собственной особы, чтобы остаться чистым познающим
субъектом, ясным оком мироздания, и это не на мгновения, а с таким
постоянством и осмотрительностью, какие нужны, чтобы повторять воспринятое
обдуманным искусством и "что в явленьи шатком предстоит, уметь закреплять
мыслью долговечной". Можно подумать, что для того чтобы гений проявился в
индивидууме, последнему дается мера познавательной силы, далеко превышающая
потребную для служения индивидуальной воле; и что освобожденный избыток
познания тут становится безвольным субъектом, ясным зеркалом существа мира.
Отсюда объясняется живость, доходящая до беспокойства, в гениальных
индивидуумах, так как насущное редко в состоянии их удовлетворить, так как
оно не наполняет их сознания: это сообщает им ту недремлющую
стремительность, то непрестанное искание новых, достойных внимания объектов
и затем ту почти никогда не удовлетворенную потребность в им подобных, им по
плечу стоящих существах, которым они могли бы себя передавать; тогда как
обыкновенный сын земли, совершенно наполненный и удовлетворенный обычной
действительностью, в ней расплывается и, находя к тому же всюду себе равных,
чувствует ту особенную отраду в будничной жизни, в которой отказано гению.
Существенной частью гениальности признавали фантазию и даже порой считали ее
с оной тождественной: первое справедливо, последнее несправедливо. Так как
объект гения, как такого, суть вечные идеи, пребывающие существенные формы
мира и всех его явлений, а познание идей по необходимости созерцательно, а
не отвлеченно, то познание гения было бы ограничено идеями действительно его
особе предстоящих объектов и зависело бы от сцепления обстоятельств,
приведших оные, если бы фантазия не расширяла его горизонта далеко за
пределы его личного опыта и не доставляла ему возможности из малого,
действительно подпавшего его наблюде-
нию, восстановлять все остальное и таким образом пропускать перед собой
почти все возможные картины жизни. Вдобавок действительные объекты почти
всегда бывают весьма несовершенными экземплярами представляющейся в них
идеи: поэтому гений нуждается в фантазии, чтобы видеть в вещах не то, что
природа действительно образовала, а то, что она старалась образовать, но
чего, по причине борьбы ее форм между собой, о коей сказано в прошлой книге,
не достигла. Ниже мы вернемся к этому при рассмотрении скульптуры. Итак,
фантазия расширяет кругозор гения за пределы предстоящих его личности
действительных объектов как по отношению к их количеству, так и к качеству.
Вот, собственно, причина, почему необычная сила фантазии является спутницей,
даже условием гениальности. Но не так, чтобы, наоборот, первая
свидетельствовала о последней; напротив, даже самые не гениальные люди могут
иметь много фантазии. Ибо насколько возможно созерцать действительный объект
с двух противоположных сторон: чисто объективно, гениально, схватывая его
идею, или буднично, в одних его (по закону основания) отношениях к другим
объектам и к собственной воле; настолько же возможно двойным способом
созерцать и фантасмагорию. Рассматриваемая одним способом, она будет
средством к познанию идеи, сообщением коей является произведение искусства;
именно этого мучительного индивидуального существования. Между тем среди
этого шумного смятения жизни мы замечаем страстные взоры двух влюбленных, но
почему же эти взоры так пугливы, тайны и украдчивы? Потому, что эти
влюбленные - изменники, и тайно помышляют они о том, чтобы продолжить и
повторить все муки и терзания бытия, которые иначе нашли бы себе скорый
конец; но не допускают этого конца влюбленные, как раньше не допускали его
подобные им. Впрочем, эта мысль относится уже к содержанию следующей главы.
Гак бесстыдно изрек ты это слово. Как оке ты думаешь избежать его?
Я избег его потому, что крепко держусь истины.
Софокл
В свое время я мельком упомянул о педерастии и назвал ее извращением
инстинкта. При обработке второго издания моей книги такое определение
казалось мне вполне достаточным. С тех пор я много думал об этой аномалии и
открыл в ней особую замечательную проблему, но вместе с тем и ее решение.
Последнее предполагает уже предыдущую главу, но и с своей стороны бросает
свет на нее и таким образом служит дополнением и иллюстрацией к изложенной в
ней теории.
Рассматриваемая сама по себе, педерастия является не только
противоестественным, но и в высшей степени гнусным и отвратительным
уродством, таким деянием, на которое, и то лишь изредка, в совершенно
исключительных случаях, должны бы быть способны только вполне извращенные,
испорченные и выродившиеся натуры. Однако если мы обратимся к свидетельствам
опыта, то найдем нечто совсем другое: именно, мы увидим, что этот порок,
несмотря на всю его отвратительность, процветает во все времена и во всех
странах мира и предавались ему люди весьма часто. Общеизвестно, что он был
распространен среди греков и римлян; в нем открыто сознавались, его
практиковали без смущения и стыда. Об этом более чем достаточно
свидетельствуют все древние писатели. В особенности поэты, от мала до
велика, говорят о нем; даже целомудренный Вергилий не составляет здесь
исключения (Эклоги, 2). Его приписывают даже поэтам седой старины, Орфею
(которого за это растерзали менады) и Фамирису; его приписывают самим богам.
Точно так же и философы говорят гораздо больше о нем, чем о любви к
женщинам; в особен-
ности Платон не знает, по-видимому, никакой другой формы любви, равно
как и стоики, которые упоминают о педерастии, как о чем-то достойном мудреца
(Стобей. "Этические отрывки". Кн. II, гл. 7). Даже Сократа Платон, в своем
"Пире", прославляет, как беспримерный подвиг, то, что он отверг
соответственные предложения Алкивиада. В "Ме-морабилиях" Ксенофонта Сократ
говорит о педерастии, как о невинной и даже похвальной вещи (Стобей.
"Цветник", том I, гл. 57). Точно так же и в "Меморабилиях" (кн. I, гл. 3, §
8), там, где Сократ предостерегает от опасностей любви, он столь
исключительно говорит о любви к мальчикам, что можно бы думать, будто в
Греции совсем не было женщин. И Аристотель ("Политика", II, 9) говорит о
педерастии, как о чем-то обычном, не порицает ее, замечает, что у кельтов
она пользовалась почетом и общественным признанием, а у критян -
покровительством законов, как средство против избытка населения; он сообщает
(гл. 10) о мужелюбии законодателя Филолая и т.д. Цицерон говорит даже: "у
греков было позором для юношей, если они не имели любовников". Вообще,
образованные читатели не нуждаются здесь ни в каких примерах: они сами
припомнят их сотнями, потому что у древних - непочатая груда таких фактов.
Но даже у народов более грубых, именно - у галлов, этот порок был очень
развит. Если мы обратимся к Азии, то увидим, что все страны этой части
света, и притом с самых ранних времен вплоть до нынешнего, сильно заражены
этим пороком и даже не особенно скрывают его: он знаком индусам и китайцам
не в меньшей степени, чем народам ислама, поэты которых тоже гораздо больше
занимаются любовью к мальчикам, чем любовью к женщинам: например, в
"Гулистане" Сади книга "о любви" говорит исключительно о первой. Не чужд был
этот порок и евреям: и Ветхий, и Новый Завет упоминают о нем как о
преступлении, требующем кары. В христианской Европе, наконец, религия,
законодательство и общественное мнение должны были всеми силами бороться с
ним: в средние века за него везде полагалась смертная казнь; во Франции еще
в XVI столетии виновные в нем подвергались сожжению на костре, а в Англии
еще в первой трети XIX столе-
тия он беспощадно карался смертной казнью; в наши дни за него
полагается пожизненная ссылка. Такие, значит, серьезные меры нужны были для
того, чтобы остановить развитие этого порока; в значительной степени это и
удалось, но вполне искоренить его было невозможно, и, под покровом
глубочайшей тайны, он прокрадывается всегда и всюду, во все страны и во все
классы общества, и часто неожиданно обнаруживается там, где его меньше всего
ожидали. Да и в прежние века, несмотря на все смертные казни, дело обстояло
не иначе: об этом свидетельствуют указания и намеки в произведениях
современников.
И вот, если мы подумаем обо всем этом и как следует взвесим эти
обстоятельства, то увидим, что педерастия во все времена и во всех странах
возникает не так, как мы это полагали сначала, когда рассматривали ее
безотносительно, априорно. Именно, распространенность и упорная
неискоренимость этого порока показывают, что он каким-то образом вытекает из
самой человеческой природы; в самом деле, только на этой почве мог он
неуклонно вырастать повсюду и всегда, как бы в подтверждение известного
правила: "Можешь природу хоть вилами гнать, все же она возвратится". От
этого вывода нам совершенно нельзя уклониться, если только мы добросовестно
отнесемся к делу. Пренебречь же таким положением вещей и ограничиться
порицанием и бранью по отношению к пороку было бы, конечно, легко, но не
такова моя манера отделываться от проблем: нет, верный и здесь своему
прирожденному призванию всюду искать истины и доходить до корня вещей, я
прежде всего признаю возникающий перед нами и требующий объяснения феномен
со всеми неизбежными следствиями из него. Но чтобы вещь, столь глубоко
противоестественная и даже противодействующая природе в ее самой важной и
нарочитой цели, проистекала все-таки из недр самой природы, - это такой
неслыханный парадокс, что разрешение его представляется очень трудной
задачей; и вот я теперь попробую решить ее, разоблачив лежащую в ее основе
тайну природы.
Исходным пунктом послужит для меня одно место у Аристотеля ("Политика",
VII, 16). Там он доказывает, во-первых, что слишком молодые люди производят
на свет дурных, слабых, болезненных и тщедушных детей и что, во-вторых, то
же самое надо сказать и о потомстве людей слишком старых: "ибо у людей как
слишком молодых, так и слишком старых дети рождаются с большими изъянами в
телесном и умственном отношениях. А потомство людей, удрученных старостью,
слабосильно и убого". То, что Аристотель выводит как правило для отдельных
личностей, это самое Стобей, в конце своего изложения перипатетической
философии, устанавливает как закон для общества ("Эклоги", кн. II, гл. 7, в
конце): "ради телесной силы и совершенства надлежит, чтобы по закону не
вступали в брак ни слишком молодые, ни слишком старые люди, ибо и тот и
другой возраст порождает детей слабых и несовершенных". Поэтому Аристотель и
советует, чтобы человек, достигший 54 лет, больше не производил детей, хотя
для своего здоровья или ради какой-нибудь другой причины он может все-таки
иметь половые сношения. Как именно осуществить это. Аристотель не говорит;
но, очевидно, мнение его склоняется к тому, что детей, рожденных в таком
возрасте, надо устранять путем искусственного выкидыша: несколькими строками
выше он его рекомендует. Природа, с своей стороны, не может отрицать того
факта, на котором основывается совет Аристотеля; но она не может и
отказаться от него. Ибо, согласно своему основному закону: природа не делает
скачков, она не может сразу прекратить у мужчины выделение семени: нет,
здесь, как и при всяком умирании, ослабление функции должно совершаться
постепенно. Но в этом периоде акт деторождения может давать миру только
слабых, тупых, хилых, жалких и недолговечных людей. Так это часто и бывает:
дети, рожденные от старых родителей, по большей части рано умирают и во
всяком случае никогда не достигают старости. Все они в большей или меньшей
степени тщедушны, болезненны, слабы; их собственные дети отличаются такими
же свойствами. Сказанное о деторождении в преклонном возрасте относится и к
деторождению в возрасте незрелом. Между тем природа ничего так близко не
принимает к сердцу, как сохранение вида и его настоящего типа, и средствами
к этой цели служат для нее здоровые,
бодрые, сильные индивидуумы: лишь таких хочет она. Мало того: как я уже
показал в 41-й главе, она, в сущности рассматривает индивидуумы только как
средство, так она с ними и обращается; целью же ее служит только вид. Таким
образом, природа, в силу своих собственных законов и целей, попала здесь в
очень затруднительное положение. На какой-нибудь насильственный и от чужого
произвола зависящий исход, вроде указываемого Аристотелем, она по самой
сущности своей не могла рассчитывать, как не могла рассчитывать и на то,
чтобы люди, наученные опытом, поняли вред слишком раннего и слишком позднего
деторождения и, руководимые доводами холодного рассудка, обуздали поэтому
свои вожделения. Ни на том, ни на другом исходе природа в таком серьезном
деле, следовательно, не могла остановиться. И вот ей не оставалось ничего
другого, как из двух зол выбрать меньшее. А с этой целью она должна была и
здесь заинтересовать в своей заботе свое излюбленное орудие - инстинкт,
который, как я показал в предыдущей главе, руководит столь важным делом
деторождения и создает при этом столь странные иллюзии; осуществить же это
природа могла только так, что повела его по ломаному пути, извратила его
("дала ему шанс"). Ведь природа знает только физическое, а не моральное:
между нею и моралью существует даже прямой антагонизм. Сохранить индивидуум,
особенно же вид, как можно более совершенным - вот ее единственная цель.
Правда, и в физическом отношении педерастия вредна для предающихся ей
юношей, но не в такой сильной степени, чтобы это не было из двух зол
меньшим, которое она, природа, и избирает для того, чтобы заранее
предотвратить гораздо большее зло, вырождение вида, и таким образом отразить
хроническое и возрастающее несчастье. В силу этой предусмотрительности
природы, приблизительно в том возрасте, о котором говорит Аристотель,
мужчина обыкновенно начинает испытывать легкое и все возрастающее влечение к
педерастии, и оно мало-помалу становится все явственнее и сильнее в той
мере, в какой уменьшается его способность производить здоровых и сильных
детей. Так устроила это природа; впрочем, надо заме-
тить, что от зарождения этой склонности до самого порока расстояние еще
очень велико. Правда, если ей не ставится никакой препоны, как это было в
Древней Греции и Риме или во все времена в Азии, то, поощряемая примером,
она легко может довести до порока, который тогда и получает широкое
распространение; что же касается Европы, то этой склонности противодействуют
в ней столь могучие требования религии, морали, законов и чести, что почти
всякий содрогается при одной мысли о ней и можно поэтому сказать, что на
триста человек, испытывающих подобное влечение, найдется разве лишь один
настолько слабый и бессмысленный человек, который бы поддался ему; это тем
более верно, что педерастическая склонность возникает лишь в старости, когда
кровь охлаждена и половой инстинкт вообще ослаблен и когда, с другой
стороны, это ненормальное влечение находит себе в созревшем разуме, в
укрепленной опытом рассудительности и в многократно испытанной твердости
духа таких сильных противников, что только вконец испорченная натура может
не устоять перед ним.
Цели, которую имеет при этом в виду природа, она достигает тем, что
педерастическая склонность влечет за собою равнодушие к женщинам, которое
все более и более усиливается и доходит до полного нерасположения и даже
отвращения к ним. И тем вернее достигает здесь природа своей истинной цели,
что, по мере ослабления в мужчине производительной силы, все решительнее
становится ее противоестественное направление. Вот почему педерастия
является пороком исключительно старых мужчин. Только их от времени до
времени уличают в нем, к общественному скандалу. Людям настоящего
мужественного возраста педерастическая склонность чужда и даже непонятна.
Если же иногда и бывают исключения из этого правила, то я думаю, что они
объясняются только случайным и преждевременным вырождением производительной
силы, которая могла бы создать лишь дурное потомство, и вот природа для
того, чтобы предотвратить последнее, отклоняет эту силу в другое русло. И
потому кинеды, в больших городах, к сожалению, не редкие, всегда обращаются
со своими намеками и предложениями к пожилым господам и никог-
да не пристают они к людям зрелого возраста и тем менее - юношам. Даже
и у греков, среди которых пример и привычка, вероятно, не раз создавали
исключения из этого правила, даже у них писатели, в особенности философы,
именно Платон и Аристотель, обыкновенно изображают любовника человеком
безусловно пожилым. Особенно замечательно в этом отношении одно место у
Плутарха, в "Книге любовников", гл. 5: "любовь к мальчикам, которая
появляется в жизни поздно и не вовремя, как бы украдкой и незаконно,
изгоняет естественную и старшую любовь". Мы видим, что даже и среди богов
имеют любовников-мужчин только старые из них - Зевс и Геркулес, а не Марс,
Аполлон, Вакх, Меркурий. Впрочем, на востоке, где вследствие полигамии
возникает недостаток в женщинах, от времени до времени появляются
вынужденные исключения из этого правила; так это бывает и в новых еще и
потому бедных женщинами колониях, какова Калифорния и т.д. Далее, ввиду
того, что незрелое семя, как и семя, выродившееся от старости, может давать
лишь слабое, дурное и несчастное потомство, эротическое влечение подобного
рода часто возникает не только в старости, но и в молодости, среди юношей;
но только в высшей степени редко ведет оно к действительному пороку, потому
что, кроме названных выше мотивов, ему противодействуют невинность, чистота,
совестливость и стыдливость юношеского возраста.
Из сказанного выясняется, что хотя рассматриваемый порок, по-видимому,
решительно противоборствует целям природы, и притом самым важным и дорогим
для нее целям, тем не менее в действительности он должен служить именно
последним, хотя лишь косвенным образом, в качестве предохранительного
средства против большого зла. Он представляет собою феномен умирающей, а
также и незрелой еще производительной силы, которая грозит опасностью виду;
и хотя по моральным основаниям этой силе лучше бы и на той, и на другой
стадии совсем иссякнуть, на это, однако, здесь нельзя было рассчитывать, так
как природа вообще в своей деятельности не принимает в соображение чисто
моральных начал. Вот почему, собственными же законами притиснутая к стене,
природа путем
извращения инстинкта прибегла к некоторому крайнему средству, к
некоторой стратагеме; она создала себе искусственную лазейку, для того
чтобы, как я сказал выше, из двух зол избегнуть большего. Она имеет в виду
важную цель - предотвратить неудачное потомство, которое могло бы постепенно
довести до вырождения целый вид; и, как мы видели, для достижения этой цели
она не брезглива в выборе средств. Она действует здесь в том же духе, в
котором, как это я показал выше, в главе 27-й, она заставляет ос убивать
своих детенышей: в обоих случаях она прибегает ко злу, для того чтобы
избегнуть злейшего; она извращает половой инстинкт, для того чтобы
предотвратить наиболее гибельные последствия его.
Моею целью было прежде всего решение указанной выше разительной
проблемы, а затем и подтверждение той моей, изложенной в предыдущей главе,
теории, что во всякой половой любви бразды правления держит инстинкт и
создает иллюзии, так как для природы интересы рода важнее всех остальных, и
что это сохраняет свою силу даже и здесь, в описанном противоестественном
извращении и вырождении полового инстинкта, потому что и здесь последним
основанием оказываются цели рода, хотя в данном случае они имеют чисто
отрицательный характер и составляют лишь профилактические мероприятия
природы. Высказанные мною соображения проливают, таким образом, свет и на
всю мою метафизику половой любви. Вообще же своими замечаниями я вывел
наружу одну доселе сокрытую истину, которая при всей своей необычности
проливает новый свет на внутреннюю сущность, дух и творчество природы. Вот
почему, я имел здесь в виду не моральное осуждение порока, а только
уразумение сущности дела. Впрочем, истинная, последняя, глубоко
метафизическая причина гнусности педерастии заключается в том, что в то
время, как воля к жизни находит себе в ней утверждение, результат этого
утверждения, открывающий путь к искуплению, совершенно парализуется.
§ 36
За нитью событий следит история: она прагматична, поскольку выводит их
по закону мотивации, каковой закон определяет проявляющуюся волю там, где
она освещается познанием. На более низких ступенях ее объективации, где она
действует еще без познания, рассматривают законы изменения ее явлений
естественные науки в смысле этиологии, пребывая в явлениях в смысле
морфологии, которая облегчает себе свою почти бесконечную тему посредством
понятий, связывая общее, чтобы выводить из него частное. Наконец, математика
рассматривает чистые формы, в коих, для субъекта познания, как индивидуума,
идеи проявляются растянутыми на множество, следовательно, во времени и
пространстве. Все эти познания, коим общее название наука, следят, таким
образом, за законом основания в различных его формах, и темой их остается
явление с его законами, связью и возникающими из того отношениями. Но какой
же род познания созерцает все существующее вне и независимо от всяких
отношений, одно действительно в мире существенное, истинное содержание его
явлений, неподвластное никакой перемене и потому на все времена с равной
истиной познаваемое, словом - идеи, составляющие непосредственную и
единомерную объективацию вещи самой в себе, - воли? Искусство, творение
гения. Оно повторяет воспринятые чистым созерцанием вечные идеи,
существенное и непроходящее всех явлений мира, и, смотря по веществу, в
котором оно их повторяет, оно является искусством образовательным, поэзией
или музыкой. Познание идеи - его единственный источник; сообщение этого
познания - его единственная цель. Между тем как наука, следуя за
непрестанным и бессодержательным потоком четверовидных оснований и
следствий, у каждой достигнутой цели посылается все дальше и никогда не
может дойти ни до конечной цели, ни до полного удовлетворения, как
невозможно добежать до того пункта,
где облака касаются горизонта; искусство, напротив, всюду у цели. Ибо
оно выхватывает объект своего созерцания из потока мирового течения и ставит
его изолированным перед собою: и это отдельное, бывшее в оном потоке
исчезающей частицей, становится для него представителем целого, эквивалентом
бесконечного множества в пространстве и времени: поэтому оно останавливается
на нем одном: оно задерживает колесо времени: отношения перед ним исчезают:
его объект - только существенное, идея. Поэтому мы прямо можем его
определить, как род созерцания предметов, независимо от закона основания, в
противоположность прямо следящему за ним познанию, представляющему путь
опыта и науки. Этот последний род познания можно сравнить с бесконечной,
горизонтально бегущей линией, а первый - с пересекающею оную в любом данном
пункте отвесною. Идущий следом за законом основания есть разумный род
воззрения, который в практической жизни, равно как и в науке, один только
имеет значение и силу: смотрящее помимо содержания означенного закона - есть
гениальное воззрение, которое в искусстве одно только имеет значение и силу.
Первый род воззрения принадлежит Аристотелю, второй, вообще говоря, -
Платону. Первый подобен могучей буре, которая несется без начала и цели, все
преклоняя: шатая и унося с собою; второй - покойному солнечному лучу,
который перерезывает путь этой буре и которого она нимало не колеблет.
Первый подобен бесчисленным, сильно мятущимся брызгам водопада, вечно
меняющимся, ни на мгновение не отдыхающим; второй - на этом бушующем
смятении тихо почиющей радуге. Только посредством вышеописанного, в объекте
вполне теряющегося, чистого созерцания восприемлютея идеи, и существо гения
состоит именно в преобладающей способности к такому созерцанию, так как
последнее требует полного забвения собственной особы и ее отношений. Таким
образом, гениальность не что иное как совершеннейшая объективность, т.е.
объективное направление духа, в противоположность субъективности, обращенной
на собственную особу, т.е. волю. Поэтому гениальность есть способность
относиться вполне созерцательно, теряться в со-
зерцании, и свое познание, предназначенное, собственно, к услужению
воле, освобождать от такого служения, т.е. совершенно упускать из виду
собственный интерес, собственное желание, собственные цели, и потому вполне
отказываться на время от собственной особы, чтобы остаться чистым познающим
субъектом, ясным оком мироздания, и это не на мгновения, а с таким
постоянством и осмотрительностью, какие нужны, чтобы повторять воспринятое
обдуманным искусством и "что в явленьи шатком предстоит, уметь закреплять
мыслью долговечной". Можно подумать, что для того чтобы гений проявился в
индивидууме, последнему дается мера познавательной силы, далеко превышающая
потребную для служения индивидуальной воле; и что освобожденный избыток
познания тут становится безвольным субъектом, ясным зеркалом существа мира.
Отсюда объясняется живость, доходящая до беспокойства, в гениальных
индивидуумах, так как насущное редко в состоянии их удовлетворить, так как
оно не наполняет их сознания: это сообщает им ту недремлющую
стремительность, то непрестанное искание новых, достойных внимания объектов
и затем ту почти никогда не удовлетворенную потребность в им подобных, им по
плечу стоящих существах, которым они могли бы себя передавать; тогда как
обыкновенный сын земли, совершенно наполненный и удовлетворенный обычной
действительностью, в ней расплывается и, находя к тому же всюду себе равных,
чувствует ту особенную отраду в будничной жизни, в которой отказано гению.
Существенной частью гениальности признавали фантазию и даже порой считали ее
с оной тождественной: первое справедливо, последнее несправедливо. Так как
объект гения, как такого, суть вечные идеи, пребывающие существенные формы
мира и всех его явлений, а познание идей по необходимости созерцательно, а
не отвлеченно, то познание гения было бы ограничено идеями действительно его
особе предстоящих объектов и зависело бы от сцепления обстоятельств,
приведших оные, если бы фантазия не расширяла его горизонта далеко за
пределы его личного опыта и не доставляла ему возможности из малого,
действительно подпавшего его наблюде-
нию, восстановлять все остальное и таким образом пропускать перед собой
почти все возможные картины жизни. Вдобавок действительные объекты почти
всегда бывают весьма несовершенными экземплярами представляющейся в них
идеи: поэтому гений нуждается в фантазии, чтобы видеть в вещах не то, что
природа действительно образовала, а то, что она старалась образовать, но
чего, по причине борьбы ее форм между собой, о коей сказано в прошлой книге,
не достигла. Ниже мы вернемся к этому при рассмотрении скульптуры. Итак,
фантазия расширяет кругозор гения за пределы предстоящих его личности
действительных объектов как по отношению к их количеству, так и к качеству.
Вот, собственно, причина, почему необычная сила фантазии является спутницей,
даже условием гениальности. Но не так, чтобы, наоборот, первая
свидетельствовала о последней; напротив, даже самые не гениальные люди могут
иметь много фантазии. Ибо насколько возможно созерцать действительный объект
с двух противоположных сторон: чисто объективно, гениально, схватывая его
идею, или буднично, в одних его (по закону основания) отношениях к другим
объектам и к собственной воле; настолько же возможно двойным способом
созерцать и фантасмагорию. Рассматриваемая одним способом, она будет
средством к познанию идеи, сообщением коей является произведение искусства;