Страница:
в другом случае фантасмагория будет употреблена на сооружение воздушных
замков, которые, соответствуя себялюбивому стремлению и прихоти, на
мгновение обманывают и тешат; причем в составленных таким способом
фантасмагориях познаются, собственно, только одни их отношения. Предающийся
этой игре есть фантазер: он легко примешивает картины, которыми в одиночку
забавлялся, к действительности и становится поэтому для последней
непригодным: он, быть может, даже опишет скоморошество своей фантазии,
умножая число обыкновенных романов всех сортов, какими забавляются ему
подобные и большинство публики, причем читатель, представляя себя на месте
героя, находит описание очень "милым".
Обыкновенный человек, этот фабричный товар природы, каких она ежедневно
производит тысячами, как уже сказано, совершенно неспособен, по крайней
мере, на продолжительное, в полном смысле незаинтересованное наблюдение,
составляющее, собственно, созерцательность: он способен обращать свое
внимание на предметы только постольку, поскольку они имеют какое-нибудь,
хотя бы и весьма посредственное, отношение к его воле. Так как в этом
направлении, требующем только познания отношений, абстрактное понятие вещи
достаточно и по большей части гораздо пригоднее; то обыкновенный человек не
останавливается надолго на простом созерцании и потому не долго приковывает
свой взор к известному предмету; а поскорей отыскивает ко всему ему
предстоящему понятие, под которое следует его подвести, как ленивец ищет
стула, - и затем вещь уже более его не интересует. Поэтому он так скоро
управляется со всем, с произведениями искусства, прекрасными произведениями
природы и с созерцанием жизни, всюду и во всех своих сценах исполненной
значительности. Но он не останавливается: он ищет только своего пути в
жизни, в крайнем случае всего того, что когда-либо могло бы стать его путем,
следовательно топографических заметок в обширнейшем смысле: над наблюдениями
самой жизни, как такой, он не теряет времени. Гениальный, напротив того,
коего познавательная сила своим избытком освобождается на известную часть
его времени от служения его воле, останавливается на наблюдении самой жизни,
старается уловить идею каждой вещи, а не отношения последней к другим вещам:
по этому поводу он часто упускает из виду рассмотрение собственного
жизненного пути и потому идет по нем большею частью, невзирая ни на что.
Между тем как у обыкновенного человека его познавательная способность служит
фонарем, освещающим его путь, у гениального она солнце, озаряющее мир. Столь
различный способ воззрения на жизнь не замедлит даже высказаться во
внешности обоих. Взор человека, в котором живет и действует гений, легко
отличает его, нося, при живости, соединенной с твердостью, характер
наблюдательности и созерцательности, как мы это можем видеть в изображениях
немногих гениальных голов, которые природа от времени до времени производила
между бесчисленными миллионами. Напротив, во взоре других, если он не
туп или не безжизнен, как это большею частью бывает, легко замечается
противоположность созерцательности - высматривание или всматривание. Поэтому
гениальное выражение головы состоит в очевидном преобладании познания над
желанием и, следовательно, познания без всякого отношения к желанию, т.е.
чистого познания. Напротив того, у голов, какими они большею частью бывают,
преобладает выражение желания, и видно, что познание постоянно начинает
действовать только по побуждению хотения, следовательно, обращено лишь на
мотивы.
Так как гениальное познание, или познание идеи, то, которое не следует
закону основания, а, напротив, то, которое ему следует, сообщает в жизни
рассудительность и благоразумие и порождает науки; то гениальные индивидуумы
должны страдать недостатками, проистекающими из неупотребления последнего
рода познания. При этом необходимо оговориться, что то, что я выскажу в этом
направлении, касается гениальных людей только постольку и пока они
действительно предаются гениальному образу познания, что ни в каком случае
не происходит в любое мгновение их жизни, так как великое, хотя и невольное
напряжение, необходимое для безвольного восприятия идей, неизбежно
ослабевает и подвергается большим промежуткам, в продолжение коих сами
деятели почти становятся в уровень с обыкновенными людьми как по отношению к
преимуществам, так и по отношению к недостаткам. Поэтому искони смотрели на
деятельность гения как на вдохновение, даже, как доказывает и самое имя, как
на действие отдельного от самого индивидуума сверхчеловеческого существа,
овладевающего им лишь периодически. Нерасположение гениальных индивидуумов
обращать внимание на содержание закона основания обнаруживается прежде всего
по отношению к основанию бытия, в виде нерасположения к математике, коей
соображения обращены на самые общие формы явления, пространство и время,
которые сами суть лишь формы закона основания, почему сама математика
является прямой противоположностью того на-
блюдения, которое ищет прямо одного содержания явления, выражающейся в
нем идеи, невзирая ни на какие отношения. Кроме того, гению будет претить и
логический прием математики, так как он, запирая путь действительному
убеждению, не удовлетворяет его, а предлагает лишь сцепленье умозаключений
по закону основания познания и изо всех духовных сил преимущественно
рассчитывает на память, которая должна постоянно хранить все предшествующие
умозаключения, на которые ссылаются. Опыт даже подтвердил, что великие гении
искусства не имеют способности к математике: никогда не было человека,
единовременно ярко отличившегося в обоих. Альфиери рассказывает, что он даже
никогда не мог понять четвертой теоремы Эвклида. Гете неразумные противники
его учения о цветах вдосталь упрекали в недостаточности его математических
сведений. Правда, в этом случае, когда дело шло не об исчислении и измерении
на основании гипотетических данных, а о непосредственном познании умом
причины и действия, подобный упрек до того не к делу и не у места, что
обнаруживает только, подобно другим мидасовским приговорам, полнейший
недостаток силы суждения. Что еще поныне, почти через полстолетия после
появления Гетева учения о цветах, ньютоновские измышления даже в Германии
владеют кафедрами, и люди продолжают вполне серьезно толковать о семи
однородных лучах и их различном преломлении - это причтется некогда к
великим чертам интеллектуального характера человечества вообще и немцев в
особенности. Из той же вышеприведенной причины объясняется и равно известный
факт, что, наоборот, замечательные математики мало восприимчивы к
произведениям изящных искусств, что особенно наивно выражается в известном
анекдоте о французском математике, который по прочтении Расиновой "Ифигении"
спросил, пожимая плечами: "Что же здесь доказывается?" Далее, так как точное
восприятие отношений, согласно закону причинности и мотивации, собственно и
составляет ум, а гениальное познание не направлено на отношения; то умный,
поскольку и пока он таков, не будет гениальным, и гениальный, поскольку и
пока он таков, не будет умным.
Наконец, вообще созерцательное познание, в области коего исключительно
находится идея, состоит с разумным или отвлеченным, руководимым законом
основания, познанием в прямой противоположности. Даже, как известно, редко
встречается великая гениальность в сочетании с преобладающей разумностью;
чаще же, напротив того, гениальные индивидуумы подвержены сильным аффектам и
неразумным страстям. Тем не менее это основано не на слабости разума, а
частию на необыкновенной энергии всего проявления воли, каким оказывается
гениальный индивидуум и которое выражается в стремительности всех актов
воли; частью же на преобладании созерцательного познания, посредством чувств
и ума, над абстрактным, - поэтому на решительной склонности к
созерцательному, коего в высшей степени энергическое впечатление в подобных
людях до того затмевает бесцветные понятия, что уже не последние, а первые
руководят действиями, становящимися по тому самому неразумными. Поэтому
впечатление настоящего на них так мощно и увлекает их к необдуманному, к
эффекту, к страсти. Поэтому же, и вообще так как их познание отчасти
освободилось от служения воле, они в разговоре менее думают о лице, с
которым говорят, чем о вещи, о которой они говорят и которая живо носится
перед ними: поэтому они станут судить или рассказывать слишком объективно
для собственного интереса, не переходя молчанием того, о чем бы следовало
умолчать, и т.д. Поэтому, наконец, они склонны к монологам и вообще могут
оказывать много слабостей, действительно граничащих с безумием. Что у
гениальности и безумия есть стороны, коими они сходятся и даже переходят
друг в друга, - было часто замечаемо, и поэтическое вдохновение называлось
известным родом безумства. Гораций называет его: "приятное безумие" (Од.
III, 4), и Виланд, во введении к "Оберону", "сладостным безумием". Даже
Аристотель, по свидетельству Сенеки ("Об успокоении души", 15, 16), сказал:
"Не бывает никакого великого ума без примеси безумства". Платон выражает это
в вышеприведенном мифе о темной пещере ("Гос-во", 7), говоря: "те, которые
вне пещеры видели истинный солнечный свет и истинно суще-
ствующие вещи [идеи], не могут после того в пещере более видеть, так
как глаза их отвыкли от темноты, не в состоянии более хорошо различать в ней
образы теней и навлекают на себя своими промахами насмешки других, которые
никогда не отлучались из этой пещеры и от этих образов теней". В "Федре" он
прямо (стр. 317) говорит, что ни один настоящий поэт не может обойтись без
известного сумасшествия, даже (стр. 327), что всякий, познающий в преходящих
вещах вечные идеи, является сумасшедшим. Цицерон тоже свидетельствует: "По
Демокриту, не может быть, конечно, никакого великого поэта без доли
безумства"; так говорит и Платон ("О прорицании", I, 37). И наконец Поп
говорит:
В сродстве с безумством гений пребывает,
И тонкая стена их разделяет.
Особенно поучителен в этом отношении Торквато Тассо, в котором Гете
выставляет перед нами не только страдания, существенное мученичество гения
как такого, но и постепенный переход его к безумию. Факт непосредственного
соприкосновения гениальности с безумством подтверждается наконец биографиями
очень гениальных людей, например, Руссо, Байрона, Альфиери, и анекдотами из
жизни других. Частию должен я, с другой стороны, упомянуть, что, при частом
посещении домов умалишенных, находил отдельных субъектов с неоспоримо
великими способностями, коих гениальность явно проглядывала сквозь безумие,
получившее в данном случае полнейшее преобладание. Это не может быть
приписано случайности, так как, с одной стороны, число умалишенных
сравнительно весьма не велико; с другой же стороны, гениальный индивидуум
есть явление превыше всякой обычной оценки и выступающее только в качестве
самого редкого исключения в природе; в этом можно убедиться даже, когда
сочтем истинно великих гениев, которых вся образованная Европа произвела в
старое и новое время, считая, однако, лишь тех, которые оставили
произведения, сохранившие на все времена прочную ценность для человечества,
- когда, говорю, сочтем
эти единицы и сравним число их с 250-ю миллионами, постоянно живущими в
Европе и возобновляющимися каждые 30 лет. Я не пройду даже молчанием, что
знавал людей если не с громадным, то с неоспоримым духовным превосходством,
которые в то же время выказывали легкий оттенок помешательства. Поэтому
могло бы казаться, что всякий подъем интеллекта свыше обычной меры, как
ненормальность, уже предрасполагает к сумасшествию. Постараюсь, однако, с
возможной краткостью высказать свое мнение о чисто интеллектуальном
основании такого сродства между гениальностью и сумасшествием, так как такое
исследование, конечно, будет способствовать уяснению настоящего существа
гениальности, т.е. той духовной способности, которая одна в состоянии
творить истинные произведения искусства. Но это требует краткого
рассмотрения самого сумасшествия.
Ясное и полное воззрение на сущность сумасшествия, правильное и
определенное понятие о том, что подлинно отличает сумасшедшего от здорового,
насколько мне известно, все еще не найдены. Ни разума, ни ума у сумасшедших
отрицать нельзя: ибо они говорят, понимают, они заключают часто очень верно;
они большей частью смотрят на настоящее весьма верна и видят связь между
причиной и действием. Видения, подобные горячечным фантазиям, не составляют
обычных симптомов в сумасшествии: делириум искажает созерцание, а
сумасшествие искажает мысли; ибо сумасшедшие большей частью нимало не
заблуждаются в познании непосредственно предстоящего; они заговариваются,
напротив, постоянно по отношению к отсутствующему и прошедшему, и только тем
самым по отношению связи оного с настоящим. Поэтому болезнь их, мне кажется,
преимущественно поражает память; хотя не так, чтобы у них ее вовсе не было:
ибо многие знают многое наизусть и узнают иногда особ, которых давно не
видали, а скорее так, что нить памяти порвана, непрерывная связь оной
нарушена и равномерное связное воспоминание прошлого невозможно. Отдельные
сцены прошлого предстоят верно, так же как и отдельное настоящее, но в
воспоминании у них есть пробелы, которые они затем воспол-
няют фикциями; эти фикции или постоянно одни и те же и делаются
пунктами помешательства: в этом случае является помешательство на чем-либо
определенном ("идея-фикс"), меланхолия; или каждый раз новые, мгновенные
причуды: тогда это называется дурачеством, придуриванием. Поэтому так трудно
расспросить у сумасшедшего, при его поступлении в дом умалишенных, о прежних
обстоятельствах его жизни. В его памяти истинное все более смешивается с
ложным. Хотя верное познание непосредственно предстоящего и существует, но
оно искажается фиктивной связью с воображаемым прошлым: поэтому они считают
себя самих и других тождественными с лицами, находящимися только в их
фиктивном прошлом, совсем не узнают многих знакомых и находятся, таким
образом, при верном представлении отдельного предстоящего среди постоянно
ложных его отношений к отсутствующему. Когда безумие достигает высокой
степени, возникает полное беспамятство*, почему в таком случае сумасшедший
совершенно неспособен соображаться с чем-либо отсутствующим или прошедшим, а
определяется единственно мгновенными причудами, в связи с фикциями,
наполняющими в его голове минувшее. Поэтому в это время каждую минуту можно
от него ожидать насилия и убийства, если не показывать ему постоянно своего
превосходства. Познание сумасшедшего имеет с познанием животного то общее,
что оба ограничиваются настоящим; но вот что их различает: животное не
имеет, собственно, никакого представления о прошедшем, как таковом, хотя
последнее через посредство привычки действует на животное, почему, например,
собака узнает даже через несколько лет прежнего господина, т.е. при взгляде
на него получает привычное впечатление: но о протекшем с той поры времени
она все-таки не хранит воспоминания. Сумасшедший, напротив того, постоянно
хранит в своем разуме прошедшее в абстракции, но ложное, только для него
существующее, и это бывает или постоянно, или же только в данную минуту.
Влияние такого ложного прошедшего и мешает употреб-
лению верно познанного настоящего, коим, однако, владеет животное. Что
сильное духовное страдание, неожиданные ужасные события часто приводят к
сумасшествию, объясняю себе следующим образом. Каждое подобное страдание,
как действительное событие, неминуемо ограничено настоящим, следовательно,
только преходяще, и в этом смысле все-таки не безмерно тяжело: безмерно
великим становится оно, когда оно есть пребывающее страдание; но, как такое,
оно есть только мысль и потому заключается в памяти. Когда такое горе, такое
болезненное знание или воспоминание до того мучительно, что становится прямо
невыносимым и индивидуум должен бы пасть под ним, - тогда угнетенная в такой
мере природа схватывается за безумство, как за последнее средство спасения
жизни. Дух, подвергаемый подобной пытке, как бы обрывает нить собственной
памяти, пополняет прорехи фикциями и спасается таким образом от духовного
страдания, превосходящего его силы, - в сумасшествие, подобно тому как
отнимают гангренозный член и заменяют оный деревянным. Можно привести в
пример неистового Аякса, короля Лира и Офелию: ибо создания истинного гения,
на которые единственно возможно в этом случае сослаться как на
общеизвестные, должно, по их правде, считать равнозначительными с
действительными лицами. Впрочем, и многократный действительный опыт
указывает тут совершенно на то же самое. Слабою аналогией такого перехода от
страдания к безумию может служить то, что все мы нередко стараемся разогнать
внезапно возникшее мучительное воспоминание как бы механически, каким-либо
громким возгласом или движением, как бы устраняя от него самих себя и
усиливаясь рассеяться.
* Русское выражение "без памяти" подтверждает гениальную верность
воззрения автора на безумие (А. Фет).
Если мы видим, что сумасшедший выше объясненным образом правильно
познает отдельное настоящее и многое отдельное прошлое, но связь, отношения
познает неправильно, заблуждается и заговаривается, то в этом и заключается
точка его соприкосновения с гениальным индивидуумом: ибо и последний,
оставляя в стороне познание отношений (которое и есть познание,
соответствующее закону основания), чтобы видеть и отыскать в вещах только
их идеи, схватить их настоящую, созерцательно обнаруживающуюся
сущность, по отношению к коей одна вещь становится представительницей всего
своего рода, и, как говорит Гете, один случай отвечает за тысячу, - и
гениальный человек упускает из-за этого из виду познание связи вещей.
Отдельный объект его исследования или чрезмерно живо воспринимаемое им
предстоящее появляются в таком ярком свете, что остальные звенья цепи, к
коей они принадлежат, тем самым как бы отступают в мрак, и это именно
производит феномены, имеющие с феноменами безумия давно признанное сходство.
Что в отдельно предстоящей вещи является лишь несовершенными и ослабленными
модификациями, то образ воззрения гения возвышает до идеи вещи, до
совершенства, поэтому он всюду видит крайности и по тому самому его действия
доходят до крайностей: он не умеет попасть в настоящую меру, у него не
хватает трезвости, и результатом выходит выше сказанное. Он вполне познает
идеи, но не индивидуумов. Поэтому, как замечено, поэт может глубоко и
основательно знать человека, но людей очень плохо; его легко провести, и он
становится игрушкой в руках хитреца.
§ 37
Хотя, согласно нашему изложению, гений состоит в способности познавать
независимо от закона основания и потому, вместо отдельных вещей, имеющих
бытие только в отношении, самые идеи и быть самому соответствием идеи,
следовательно уже не индивидуумом, а чистым субъектом познания; тем не менее
способность эта в меньших и различных степенях должна быть достоянием всех
людей. Иначе они были бы столь же мало способны воспринимать произведения
искусств, как и производить оные, и вообще не имели бы никакого сочувствия к
прекрасному и высокому, и даже слова эти не имели бы для них смысла. Поэтому
мы во всех людях, за исключением разве окончательно неспособных к
эстетическому наслаждению, должны предположить известную способность
познавать в вещах их идеи и тем самым на мгновение отказываться от
собственной личности. Преимущество гения перед ними заключается только
в значительно высшей степени и продолжительной выдержанности такого рода
познания, которые дозволяют ему сохранять притом необходимую
рассудительность для повторения таким родом познанного в произвольном
произведении, каковым повторением и является произведение искусства. При
помощи его он передает воспринятую идею другим. Последняя поэтому остается
неизменно та же: почему эстетическое наслаждение в сущности одно и то же,
вызвано ли оно произведением искусства или непосредственным созерцанием
природы и жизни. Произведение искусства - только облегчающее средство к тому
познанию, в коем заключается означенное наслаждение. Что из произведения
искусства идея легче к нам проступает, чем непосредственно из природы и
действительности, происходит от того, что художник, познававший только идею,
а не действительность, в произведении своем повторил только чистую идею,
выделив ее из действительности и устраняя всякую помеху случайностей.
Художник дает нам взглянуть на мир его глазами. Что у него такие глаза, что
он познает сущность вещей вне всяких отношений, в этом именно и состоит дар
гения, прирожденное; но что он в состоянии и нам сообщить этот дар, снабдив
нас своими глазами: это - приобретенное, техника искусства. Поэтому, после
того как я выше, в наиболее общих основных чертах, изложил внутреннее
существо эстетического рода познания, следующее засим философское обсуждение
прекрасного и высокого будет объяснять то и другое в природе и искусстве,
уже далее их не разделяя. Прежде всего мы рассмотрим, что происходит в
человеке, когда его трогает прекрасное или высокое: почерпает ли он это
умиление из природы, из жизни, или делается ему сопричастным только через
посредство искусства, составляет не существенное, а только внешнее различие.
§ 38
Мы нашли в эстетическом образе воззрения две нераздельные составные
части: познание объекта, не как отдельной вещи, но как платонической идеи,
т.е. как пребывающей формы всего рода таких вещей; затем самосознание
познающего, не как индивидуума, а как чистого, безвольного субъекта
познания. Условием, при котором обе составные части постоянно сочетаются,
было устранение рода познания, связанного с законом основания, которое,
напротив, и есть единственно пригодное к услужению воле и в науке. Мы
увидим, что и наслаждение, возбуждаемое лицезрением прекрасного, происходит
из этих двух составных частей, и притом преимущественно то из одной, то из
другой, смотря по предмету эстетического созерцания.
Всякое желание возникает из нужды, следовательно из недостатка,
следовательно из страдания. Последнему полагает конец исполнение; тем не
менее на одно исполненное желание остаются, по крайней мере, десять тщетных:
далее, желание длится долго, требования идут в бесконечность; исполнение же
кратковременно и скудно отмерено. Даже само окончательное удовлетворение -
только кажущееся: исполненное желание тотчас уступает место новому: первое -
уже сознанное, второе - еще не сознанное заблуждение. Продолжительного, уже
безотлучного удовлетворения не может дать никакой объект желания: он,
напротив, вечно подобен только милостыне, бросаемой нищему, которая сегодня
поддерживает его жизнь, чтобы продлить ее до завтрашнего мучения. Поэтому
пока наше самосознание наполнено нашей волей, пока мы предаемся напору
желаний, с его вечной надеждой и страхом, пока мы - субъект хотения, мы не
обретаем ни продолжительного счастья, ни покоя. Гоняемся ли мы или избегаем,
страшимся ли беды или стремимся к наслаждению - в сущности, все равно:
забота о постоянно требующей воле, все равно в каком виде, наполняет и
постоянно волнует наше сознание; а без спокойствия никакое истинное
благополучие невозможно. Таким образом, субъект хотения постоянно прикован к
вертящемуся колесу Иксиона, постоянно черпает решетом Данаид, вечно
томящийся Тантал.
Но когда внешний повод или внутреннее настроение внезапно подымает нас
из бесконечного потока желания, вырывая познание из рабского служения воле,
и внимание уже обращено не на мотивы желания, а на восприятие вещей,
свободное от их отношений к воле, и, следовательно, наблюдает их вне
интересов, вне субъективности, чисто объективно, отдаваясь им всецело,
поскольку они чистые представления, а не поскольку они мотивы: тогда вечно
искомое на том первоначальном пути желания и вечно убегающее спокойствие
сразу наступает само собою, и мы вполне благополучны. Это - то
безболезненное состояние, которое восхваляет Эпикур, как высшее благо и
состояние богов: ибо мы на это мгновение освобождены от назойливого напора
воли, мы празднуем субботу каторжной работы желания, колесо Иксиона
остановилось.
Но такое состояние и есть то, которое я описал выше, как необходимое
для познания идеи, как чистое созерцание, разрешение в созерцании,
самоутрата в объекте, забвение всякой индивидуальности, устранение рода
познания, следующего закону основания и схватывающего одни отношения, причем
единовременно и нераздельно созерцаемая отдельная вещь возвышается до идеи
замков, которые, соответствуя себялюбивому стремлению и прихоти, на
мгновение обманывают и тешат; причем в составленных таким способом
фантасмагориях познаются, собственно, только одни их отношения. Предающийся
этой игре есть фантазер: он легко примешивает картины, которыми в одиночку
забавлялся, к действительности и становится поэтому для последней
непригодным: он, быть может, даже опишет скоморошество своей фантазии,
умножая число обыкновенных романов всех сортов, какими забавляются ему
подобные и большинство публики, причем читатель, представляя себя на месте
героя, находит описание очень "милым".
Обыкновенный человек, этот фабричный товар природы, каких она ежедневно
производит тысячами, как уже сказано, совершенно неспособен, по крайней
мере, на продолжительное, в полном смысле незаинтересованное наблюдение,
составляющее, собственно, созерцательность: он способен обращать свое
внимание на предметы только постольку, поскольку они имеют какое-нибудь,
хотя бы и весьма посредственное, отношение к его воле. Так как в этом
направлении, требующем только познания отношений, абстрактное понятие вещи
достаточно и по большей части гораздо пригоднее; то обыкновенный человек не
останавливается надолго на простом созерцании и потому не долго приковывает
свой взор к известному предмету; а поскорей отыскивает ко всему ему
предстоящему понятие, под которое следует его подвести, как ленивец ищет
стула, - и затем вещь уже более его не интересует. Поэтому он так скоро
управляется со всем, с произведениями искусства, прекрасными произведениями
природы и с созерцанием жизни, всюду и во всех своих сценах исполненной
значительности. Но он не останавливается: он ищет только своего пути в
жизни, в крайнем случае всего того, что когда-либо могло бы стать его путем,
следовательно топографических заметок в обширнейшем смысле: над наблюдениями
самой жизни, как такой, он не теряет времени. Гениальный, напротив того,
коего познавательная сила своим избытком освобождается на известную часть
его времени от служения его воле, останавливается на наблюдении самой жизни,
старается уловить идею каждой вещи, а не отношения последней к другим вещам:
по этому поводу он часто упускает из виду рассмотрение собственного
жизненного пути и потому идет по нем большею частью, невзирая ни на что.
Между тем как у обыкновенного человека его познавательная способность служит
фонарем, освещающим его путь, у гениального она солнце, озаряющее мир. Столь
различный способ воззрения на жизнь не замедлит даже высказаться во
внешности обоих. Взор человека, в котором живет и действует гений, легко
отличает его, нося, при живости, соединенной с твердостью, характер
наблюдательности и созерцательности, как мы это можем видеть в изображениях
немногих гениальных голов, которые природа от времени до времени производила
между бесчисленными миллионами. Напротив, во взоре других, если он не
туп или не безжизнен, как это большею частью бывает, легко замечается
противоположность созерцательности - высматривание или всматривание. Поэтому
гениальное выражение головы состоит в очевидном преобладании познания над
желанием и, следовательно, познания без всякого отношения к желанию, т.е.
чистого познания. Напротив того, у голов, какими они большею частью бывают,
преобладает выражение желания, и видно, что познание постоянно начинает
действовать только по побуждению хотения, следовательно, обращено лишь на
мотивы.
Так как гениальное познание, или познание идеи, то, которое не следует
закону основания, а, напротив, то, которое ему следует, сообщает в жизни
рассудительность и благоразумие и порождает науки; то гениальные индивидуумы
должны страдать недостатками, проистекающими из неупотребления последнего
рода познания. При этом необходимо оговориться, что то, что я выскажу в этом
направлении, касается гениальных людей только постольку и пока они
действительно предаются гениальному образу познания, что ни в каком случае
не происходит в любое мгновение их жизни, так как великое, хотя и невольное
напряжение, необходимое для безвольного восприятия идей, неизбежно
ослабевает и подвергается большим промежуткам, в продолжение коих сами
деятели почти становятся в уровень с обыкновенными людьми как по отношению к
преимуществам, так и по отношению к недостаткам. Поэтому искони смотрели на
деятельность гения как на вдохновение, даже, как доказывает и самое имя, как
на действие отдельного от самого индивидуума сверхчеловеческого существа,
овладевающего им лишь периодически. Нерасположение гениальных индивидуумов
обращать внимание на содержание закона основания обнаруживается прежде всего
по отношению к основанию бытия, в виде нерасположения к математике, коей
соображения обращены на самые общие формы явления, пространство и время,
которые сами суть лишь формы закона основания, почему сама математика
является прямой противоположностью того на-
блюдения, которое ищет прямо одного содержания явления, выражающейся в
нем идеи, невзирая ни на какие отношения. Кроме того, гению будет претить и
логический прием математики, так как он, запирая путь действительному
убеждению, не удовлетворяет его, а предлагает лишь сцепленье умозаключений
по закону основания познания и изо всех духовных сил преимущественно
рассчитывает на память, которая должна постоянно хранить все предшествующие
умозаключения, на которые ссылаются. Опыт даже подтвердил, что великие гении
искусства не имеют способности к математике: никогда не было человека,
единовременно ярко отличившегося в обоих. Альфиери рассказывает, что он даже
никогда не мог понять четвертой теоремы Эвклида. Гете неразумные противники
его учения о цветах вдосталь упрекали в недостаточности его математических
сведений. Правда, в этом случае, когда дело шло не об исчислении и измерении
на основании гипотетических данных, а о непосредственном познании умом
причины и действия, подобный упрек до того не к делу и не у места, что
обнаруживает только, подобно другим мидасовским приговорам, полнейший
недостаток силы суждения. Что еще поныне, почти через полстолетия после
появления Гетева учения о цветах, ньютоновские измышления даже в Германии
владеют кафедрами, и люди продолжают вполне серьезно толковать о семи
однородных лучах и их различном преломлении - это причтется некогда к
великим чертам интеллектуального характера человечества вообще и немцев в
особенности. Из той же вышеприведенной причины объясняется и равно известный
факт, что, наоборот, замечательные математики мало восприимчивы к
произведениям изящных искусств, что особенно наивно выражается в известном
анекдоте о французском математике, который по прочтении Расиновой "Ифигении"
спросил, пожимая плечами: "Что же здесь доказывается?" Далее, так как точное
восприятие отношений, согласно закону причинности и мотивации, собственно и
составляет ум, а гениальное познание не направлено на отношения; то умный,
поскольку и пока он таков, не будет гениальным, и гениальный, поскольку и
пока он таков, не будет умным.
Наконец, вообще созерцательное познание, в области коего исключительно
находится идея, состоит с разумным или отвлеченным, руководимым законом
основания, познанием в прямой противоположности. Даже, как известно, редко
встречается великая гениальность в сочетании с преобладающей разумностью;
чаще же, напротив того, гениальные индивидуумы подвержены сильным аффектам и
неразумным страстям. Тем не менее это основано не на слабости разума, а
частию на необыкновенной энергии всего проявления воли, каким оказывается
гениальный индивидуум и которое выражается в стремительности всех актов
воли; частью же на преобладании созерцательного познания, посредством чувств
и ума, над абстрактным, - поэтому на решительной склонности к
созерцательному, коего в высшей степени энергическое впечатление в подобных
людях до того затмевает бесцветные понятия, что уже не последние, а первые
руководят действиями, становящимися по тому самому неразумными. Поэтому
впечатление настоящего на них так мощно и увлекает их к необдуманному, к
эффекту, к страсти. Поэтому же, и вообще так как их познание отчасти
освободилось от служения воле, они в разговоре менее думают о лице, с
которым говорят, чем о вещи, о которой они говорят и которая живо носится
перед ними: поэтому они станут судить или рассказывать слишком объективно
для собственного интереса, не переходя молчанием того, о чем бы следовало
умолчать, и т.д. Поэтому, наконец, они склонны к монологам и вообще могут
оказывать много слабостей, действительно граничащих с безумием. Что у
гениальности и безумия есть стороны, коими они сходятся и даже переходят
друг в друга, - было часто замечаемо, и поэтическое вдохновение называлось
известным родом безумства. Гораций называет его: "приятное безумие" (Од.
III, 4), и Виланд, во введении к "Оберону", "сладостным безумием". Даже
Аристотель, по свидетельству Сенеки ("Об успокоении души", 15, 16), сказал:
"Не бывает никакого великого ума без примеси безумства". Платон выражает это
в вышеприведенном мифе о темной пещере ("Гос-во", 7), говоря: "те, которые
вне пещеры видели истинный солнечный свет и истинно суще-
ствующие вещи [идеи], не могут после того в пещере более видеть, так
как глаза их отвыкли от темноты, не в состоянии более хорошо различать в ней
образы теней и навлекают на себя своими промахами насмешки других, которые
никогда не отлучались из этой пещеры и от этих образов теней". В "Федре" он
прямо (стр. 317) говорит, что ни один настоящий поэт не может обойтись без
известного сумасшествия, даже (стр. 327), что всякий, познающий в преходящих
вещах вечные идеи, является сумасшедшим. Цицерон тоже свидетельствует: "По
Демокриту, не может быть, конечно, никакого великого поэта без доли
безумства"; так говорит и Платон ("О прорицании", I, 37). И наконец Поп
говорит:
В сродстве с безумством гений пребывает,
И тонкая стена их разделяет.
Особенно поучителен в этом отношении Торквато Тассо, в котором Гете
выставляет перед нами не только страдания, существенное мученичество гения
как такого, но и постепенный переход его к безумию. Факт непосредственного
соприкосновения гениальности с безумством подтверждается наконец биографиями
очень гениальных людей, например, Руссо, Байрона, Альфиери, и анекдотами из
жизни других. Частию должен я, с другой стороны, упомянуть, что, при частом
посещении домов умалишенных, находил отдельных субъектов с неоспоримо
великими способностями, коих гениальность явно проглядывала сквозь безумие,
получившее в данном случае полнейшее преобладание. Это не может быть
приписано случайности, так как, с одной стороны, число умалишенных
сравнительно весьма не велико; с другой же стороны, гениальный индивидуум
есть явление превыше всякой обычной оценки и выступающее только в качестве
самого редкого исключения в природе; в этом можно убедиться даже, когда
сочтем истинно великих гениев, которых вся образованная Европа произвела в
старое и новое время, считая, однако, лишь тех, которые оставили
произведения, сохранившие на все времена прочную ценность для человечества,
- когда, говорю, сочтем
эти единицы и сравним число их с 250-ю миллионами, постоянно живущими в
Европе и возобновляющимися каждые 30 лет. Я не пройду даже молчанием, что
знавал людей если не с громадным, то с неоспоримым духовным превосходством,
которые в то же время выказывали легкий оттенок помешательства. Поэтому
могло бы казаться, что всякий подъем интеллекта свыше обычной меры, как
ненормальность, уже предрасполагает к сумасшествию. Постараюсь, однако, с
возможной краткостью высказать свое мнение о чисто интеллектуальном
основании такого сродства между гениальностью и сумасшествием, так как такое
исследование, конечно, будет способствовать уяснению настоящего существа
гениальности, т.е. той духовной способности, которая одна в состоянии
творить истинные произведения искусства. Но это требует краткого
рассмотрения самого сумасшествия.
Ясное и полное воззрение на сущность сумасшествия, правильное и
определенное понятие о том, что подлинно отличает сумасшедшего от здорового,
насколько мне известно, все еще не найдены. Ни разума, ни ума у сумасшедших
отрицать нельзя: ибо они говорят, понимают, они заключают часто очень верно;
они большей частью смотрят на настоящее весьма верна и видят связь между
причиной и действием. Видения, подобные горячечным фантазиям, не составляют
обычных симптомов в сумасшествии: делириум искажает созерцание, а
сумасшествие искажает мысли; ибо сумасшедшие большей частью нимало не
заблуждаются в познании непосредственно предстоящего; они заговариваются,
напротив, постоянно по отношению к отсутствующему и прошедшему, и только тем
самым по отношению связи оного с настоящим. Поэтому болезнь их, мне кажется,
преимущественно поражает память; хотя не так, чтобы у них ее вовсе не было:
ибо многие знают многое наизусть и узнают иногда особ, которых давно не
видали, а скорее так, что нить памяти порвана, непрерывная связь оной
нарушена и равномерное связное воспоминание прошлого невозможно. Отдельные
сцены прошлого предстоят верно, так же как и отдельное настоящее, но в
воспоминании у них есть пробелы, которые они затем воспол-
няют фикциями; эти фикции или постоянно одни и те же и делаются
пунктами помешательства: в этом случае является помешательство на чем-либо
определенном ("идея-фикс"), меланхолия; или каждый раз новые, мгновенные
причуды: тогда это называется дурачеством, придуриванием. Поэтому так трудно
расспросить у сумасшедшего, при его поступлении в дом умалишенных, о прежних
обстоятельствах его жизни. В его памяти истинное все более смешивается с
ложным. Хотя верное познание непосредственно предстоящего и существует, но
оно искажается фиктивной связью с воображаемым прошлым: поэтому они считают
себя самих и других тождественными с лицами, находящимися только в их
фиктивном прошлом, совсем не узнают многих знакомых и находятся, таким
образом, при верном представлении отдельного предстоящего среди постоянно
ложных его отношений к отсутствующему. Когда безумие достигает высокой
степени, возникает полное беспамятство*, почему в таком случае сумасшедший
совершенно неспособен соображаться с чем-либо отсутствующим или прошедшим, а
определяется единственно мгновенными причудами, в связи с фикциями,
наполняющими в его голове минувшее. Поэтому в это время каждую минуту можно
от него ожидать насилия и убийства, если не показывать ему постоянно своего
превосходства. Познание сумасшедшего имеет с познанием животного то общее,
что оба ограничиваются настоящим; но вот что их различает: животное не
имеет, собственно, никакого представления о прошедшем, как таковом, хотя
последнее через посредство привычки действует на животное, почему, например,
собака узнает даже через несколько лет прежнего господина, т.е. при взгляде
на него получает привычное впечатление: но о протекшем с той поры времени
она все-таки не хранит воспоминания. Сумасшедший, напротив того, постоянно
хранит в своем разуме прошедшее в абстракции, но ложное, только для него
существующее, и это бывает или постоянно, или же только в данную минуту.
Влияние такого ложного прошедшего и мешает употреб-
лению верно познанного настоящего, коим, однако, владеет животное. Что
сильное духовное страдание, неожиданные ужасные события часто приводят к
сумасшествию, объясняю себе следующим образом. Каждое подобное страдание,
как действительное событие, неминуемо ограничено настоящим, следовательно,
только преходяще, и в этом смысле все-таки не безмерно тяжело: безмерно
великим становится оно, когда оно есть пребывающее страдание; но, как такое,
оно есть только мысль и потому заключается в памяти. Когда такое горе, такое
болезненное знание или воспоминание до того мучительно, что становится прямо
невыносимым и индивидуум должен бы пасть под ним, - тогда угнетенная в такой
мере природа схватывается за безумство, как за последнее средство спасения
жизни. Дух, подвергаемый подобной пытке, как бы обрывает нить собственной
памяти, пополняет прорехи фикциями и спасается таким образом от духовного
страдания, превосходящего его силы, - в сумасшествие, подобно тому как
отнимают гангренозный член и заменяют оный деревянным. Можно привести в
пример неистового Аякса, короля Лира и Офелию: ибо создания истинного гения,
на которые единственно возможно в этом случае сослаться как на
общеизвестные, должно, по их правде, считать равнозначительными с
действительными лицами. Впрочем, и многократный действительный опыт
указывает тут совершенно на то же самое. Слабою аналогией такого перехода от
страдания к безумию может служить то, что все мы нередко стараемся разогнать
внезапно возникшее мучительное воспоминание как бы механически, каким-либо
громким возгласом или движением, как бы устраняя от него самих себя и
усиливаясь рассеяться.
* Русское выражение "без памяти" подтверждает гениальную верность
воззрения автора на безумие (А. Фет).
Если мы видим, что сумасшедший выше объясненным образом правильно
познает отдельное настоящее и многое отдельное прошлое, но связь, отношения
познает неправильно, заблуждается и заговаривается, то в этом и заключается
точка его соприкосновения с гениальным индивидуумом: ибо и последний,
оставляя в стороне познание отношений (которое и есть познание,
соответствующее закону основания), чтобы видеть и отыскать в вещах только
их идеи, схватить их настоящую, созерцательно обнаруживающуюся
сущность, по отношению к коей одна вещь становится представительницей всего
своего рода, и, как говорит Гете, один случай отвечает за тысячу, - и
гениальный человек упускает из-за этого из виду познание связи вещей.
Отдельный объект его исследования или чрезмерно живо воспринимаемое им
предстоящее появляются в таком ярком свете, что остальные звенья цепи, к
коей они принадлежат, тем самым как бы отступают в мрак, и это именно
производит феномены, имеющие с феноменами безумия давно признанное сходство.
Что в отдельно предстоящей вещи является лишь несовершенными и ослабленными
модификациями, то образ воззрения гения возвышает до идеи вещи, до
совершенства, поэтому он всюду видит крайности и по тому самому его действия
доходят до крайностей: он не умеет попасть в настоящую меру, у него не
хватает трезвости, и результатом выходит выше сказанное. Он вполне познает
идеи, но не индивидуумов. Поэтому, как замечено, поэт может глубоко и
основательно знать человека, но людей очень плохо; его легко провести, и он
становится игрушкой в руках хитреца.
§ 37
Хотя, согласно нашему изложению, гений состоит в способности познавать
независимо от закона основания и потому, вместо отдельных вещей, имеющих
бытие только в отношении, самые идеи и быть самому соответствием идеи,
следовательно уже не индивидуумом, а чистым субъектом познания; тем не менее
способность эта в меньших и различных степенях должна быть достоянием всех
людей. Иначе они были бы столь же мало способны воспринимать произведения
искусств, как и производить оные, и вообще не имели бы никакого сочувствия к
прекрасному и высокому, и даже слова эти не имели бы для них смысла. Поэтому
мы во всех людях, за исключением разве окончательно неспособных к
эстетическому наслаждению, должны предположить известную способность
познавать в вещах их идеи и тем самым на мгновение отказываться от
собственной личности. Преимущество гения перед ними заключается только
в значительно высшей степени и продолжительной выдержанности такого рода
познания, которые дозволяют ему сохранять притом необходимую
рассудительность для повторения таким родом познанного в произвольном
произведении, каковым повторением и является произведение искусства. При
помощи его он передает воспринятую идею другим. Последняя поэтому остается
неизменно та же: почему эстетическое наслаждение в сущности одно и то же,
вызвано ли оно произведением искусства или непосредственным созерцанием
природы и жизни. Произведение искусства - только облегчающее средство к тому
познанию, в коем заключается означенное наслаждение. Что из произведения
искусства идея легче к нам проступает, чем непосредственно из природы и
действительности, происходит от того, что художник, познававший только идею,
а не действительность, в произведении своем повторил только чистую идею,
выделив ее из действительности и устраняя всякую помеху случайностей.
Художник дает нам взглянуть на мир его глазами. Что у него такие глаза, что
он познает сущность вещей вне всяких отношений, в этом именно и состоит дар
гения, прирожденное; но что он в состоянии и нам сообщить этот дар, снабдив
нас своими глазами: это - приобретенное, техника искусства. Поэтому, после
того как я выше, в наиболее общих основных чертах, изложил внутреннее
существо эстетического рода познания, следующее засим философское обсуждение
прекрасного и высокого будет объяснять то и другое в природе и искусстве,
уже далее их не разделяя. Прежде всего мы рассмотрим, что происходит в
человеке, когда его трогает прекрасное или высокое: почерпает ли он это
умиление из природы, из жизни, или делается ему сопричастным только через
посредство искусства, составляет не существенное, а только внешнее различие.
§ 38
Мы нашли в эстетическом образе воззрения две нераздельные составные
части: познание объекта, не как отдельной вещи, но как платонической идеи,
т.е. как пребывающей формы всего рода таких вещей; затем самосознание
познающего, не как индивидуума, а как чистого, безвольного субъекта
познания. Условием, при котором обе составные части постоянно сочетаются,
было устранение рода познания, связанного с законом основания, которое,
напротив, и есть единственно пригодное к услужению воле и в науке. Мы
увидим, что и наслаждение, возбуждаемое лицезрением прекрасного, происходит
из этих двух составных частей, и притом преимущественно то из одной, то из
другой, смотря по предмету эстетического созерцания.
Всякое желание возникает из нужды, следовательно из недостатка,
следовательно из страдания. Последнему полагает конец исполнение; тем не
менее на одно исполненное желание остаются, по крайней мере, десять тщетных:
далее, желание длится долго, требования идут в бесконечность; исполнение же
кратковременно и скудно отмерено. Даже само окончательное удовлетворение -
только кажущееся: исполненное желание тотчас уступает место новому: первое -
уже сознанное, второе - еще не сознанное заблуждение. Продолжительного, уже
безотлучного удовлетворения не может дать никакой объект желания: он,
напротив, вечно подобен только милостыне, бросаемой нищему, которая сегодня
поддерживает его жизнь, чтобы продлить ее до завтрашнего мучения. Поэтому
пока наше самосознание наполнено нашей волей, пока мы предаемся напору
желаний, с его вечной надеждой и страхом, пока мы - субъект хотения, мы не
обретаем ни продолжительного счастья, ни покоя. Гоняемся ли мы или избегаем,
страшимся ли беды или стремимся к наслаждению - в сущности, все равно:
забота о постоянно требующей воле, все равно в каком виде, наполняет и
постоянно волнует наше сознание; а без спокойствия никакое истинное
благополучие невозможно. Таким образом, субъект хотения постоянно прикован к
вертящемуся колесу Иксиона, постоянно черпает решетом Данаид, вечно
томящийся Тантал.
Но когда внешний повод или внутреннее настроение внезапно подымает нас
из бесконечного потока желания, вырывая познание из рабского служения воле,
и внимание уже обращено не на мотивы желания, а на восприятие вещей,
свободное от их отношений к воле, и, следовательно, наблюдает их вне
интересов, вне субъективности, чисто объективно, отдаваясь им всецело,
поскольку они чистые представления, а не поскольку они мотивы: тогда вечно
искомое на том первоначальном пути желания и вечно убегающее спокойствие
сразу наступает само собою, и мы вполне благополучны. Это - то
безболезненное состояние, которое восхваляет Эпикур, как высшее благо и
состояние богов: ибо мы на это мгновение освобождены от назойливого напора
воли, мы празднуем субботу каторжной работы желания, колесо Иксиона
остановилось.
Но такое состояние и есть то, которое я описал выше, как необходимое
для познания идеи, как чистое созерцание, разрешение в созерцании,
самоутрата в объекте, забвение всякой индивидуальности, устранение рода
познания, следующего закону основания и схватывающего одни отношения, причем
единовременно и нераздельно созерцаемая отдельная вещь возвышается до идеи