Страница:
на семью и на воспитание. Такое поведение Мадемуазель объяснялось, по мнению
Антуана, лишь той радостью, с которой восприняла она весть о возвращении
Жака, и еще, конечно, тем уважением, с каким она относилась к любому
решению, исходившему от г-на Тибо, особенно если его поддерживал аббат
Векар. На самом же деле усердие Мадемуазель имело совсем другую причину:
когда она узнала, что Антуан переедет, у нее камень свалился с плеч. С тех
пор как она взяла к себе Жиз, бедняжка жила в постоянном страхе перед
заразой. Однажды весной она целых полтора месяца не выпускала Жиз из
комнаты, позволяя ей дышать воздухом только с балкона, и задержала выезд
всей семьи в Мезон-Лаффит, - все из-за того, что маленькая Лизбет Фрюлинг,
племянница консьержки, заболела коклюшем, а чтобы выйти из дома на улицу,
надо было, разумеется, проходить мимо швейцарской. Ясно, что Антуан, с его
докторской сумкой и книгами, да еще с вечным больничным запахом, был для нее
постоянной угрозой. Она умолила его, чтобы он никогда не сажал Жиз к себе на
колени. Если, вернувшись домой, он, вместо того чтобы унести пальто к себе в
комнату, оставлял его по забывчивости на стуле в прихожей или, опаздывая к
обеду, садился за стол с немытыми руками, - она, хотя и отлично знала, что
больными он занимается не в пальто и никогда не уходит из больницы, не вымыв
как следует рук, не могла побороть страха, кусок застревал у нее в горле, и,
едва дождавшись десерта, она тащила Жиз в комнату и подвергала
антисептическим процедурам - полосканию горла и промыванию носа. Переселение
Антуана на нижний этаж означало, что между ним и Жизелью будет создана
защитная зона в целых два этажа и резко уменьшится каждодневная опасность
заразиться. Поэтому она с таким тщанием устраивала для зачумленного
карантинный пункт. За три дня квартира была выскоблена, вымыта, оклеена
обоями, завешана шторами и обставлена мебелью.
Жак мог возвращаться.
При мысли о Жаке она становилась вдвое деятельнее; отрываясь на миг от
работы, она пристально вглядывалась ласковыми глазами в возникавшие перед ее
мысленным взором дорогие черты. Ее нежность к Жиз ничуть не пригасила ее
любви к Жаку. Она любила его со дня его появления на свет, она начала любить
его даже намного раньше, потому что до него она любила и воспитывала его
мать, которой Жак не знал и которую она ему заменила. Это к ней, к ее
раскрытым объятиям, сделал Жак как-то вечером свои первые неверные шаги по
ковру в прихожей; и четырнадцать лет дрожала она над ним, как теперь над
Жиз. Такая любовь - и такое полное непонимание! Этот ребенок, с которого
она, можно сказать, глаз не спускала, был для нее загадкой. Порой она
приходила в отчаянье от этого чудовища и горько плакала, вспоминая г-жу
Тибо, которая была в детстве кроткой, как ангел. Она не задумывалась над
тем, от кого мог унаследовать Жак эту необузданность натуры, и винила во
всем сатану. Но потом неожиданные порывы детского сердца, великодушные,
нежные, умиляли ее, и тогда она плакала слезами радости. Она так и не смогла
привыкнуть к его отсутствию, так и не поняла, почему он уехал; но ей
хотелось, чтобы его возвращение превратилось в праздник, чтобы в новой
комнате было все, что он любит. Если бы не вмешательство Антуана, она бы
забила шкафы детскими игрушками Жака. Она заставила перенести из своей
комнаты кресло, которое он любил и всегда садился в него, когда бывал
обижен; по совету Антуана она заменила прежнюю кровать Жака новым раскладным
диваном, который днем сдвигался и придавал комнате строгий вид рабочего
кабинета.
Вот уже целых два дня, как Жизель была предоставлена самой себе; она
сидела в комнате за уроками, но никак не могла сосредоточиться. Ей
смертельно хотелось взглянуть, что делается внизу. Она знала, что скоро
вернется ее Жако, что вся эта кутерьма - из-за его приезда, и, не в силах
усидеть на месте, волчком вертелась по своей тюрьме.
На третье утро пытка стала невыносимой, а соблазн настолько сильным,
что к полудню, видя, что тетка не возвращается, она удрала из комнаты и,
перепрыгивая через ступеньки, помчалась по лестнице вниз. Как раз в это
время возвращался домой Антуан. Она расхохоталась. У него была уморительная
способность глядеть на нее с невозмутимой суровостью, что вызывало у нее
приступы безумного хохота, длившегося все время, пока Антуан притворялся
серьезным; за это им обоим попадало от Мадемуазель. Но теперь они были одни
и поспешили этим воспользоваться.
- Почему ты смеешься? - спросил он наконец, хватая ее за руки.
Она стала отбиваться и хохотать еще пуще. Потом вдруг сразу умолкла:
- Мне надо отвыкать от этого смеха, понимаешь, а то я никогда не выйду
замуж.
- А ты хочешь замуж?
- Хочу, - сказала она, поднимая на него свои добрые собачьи глаза.
Он смотрел на пухленькую дикарку и впервые подумал о том, что эта
одиннадцатилетняя девчушка станет женщиной, выйдет замуж. Он отпустил ее
руки.
- А куда ты бежишь - одна, без шляпы, даже без шали? Ведь скоро обед.
- Я тетю ищу. У меня там задачка, а я не могу решить, - сказала она,
немножко жеманясь. Потом покраснела и ткнула пальцем в сумрак лестницы,
туда, где из таинственной двери холостяцкой квартиры выбивалась полоска
света. Глаза у нее блестели.
- Хочешь туда заглянуть?
Она проговорила "да", беззвучно шевельнув красными губами.
- А ведь тебе попадет!
Она замялась, потом кинула на него смелый взгляд, проверяя, не шутит ли
он. И объяснила:
- Не попадет! Потому что это не грех.
Антуан улыбнулся: именно так и отличала Мадемуазель добро от зла. Он
спросил было себя, не вредно ли сказывается на ребенке влияние старой девы,
но, взглянув на Жиз, успокоился: этот здоровый цветок будет расти на любой
почве, не нуждаясь ни в чьей опеке.
Жизель не сводила глаз с приотворенной двери.
- Ладно, входи, - сказал Антуан.
Еле сдержав радостный вопль, она мышонком скользнула в квартиру.
Мадемуазель была одна. Взобравшись на диван и привстав на цыпочки, она
вешала на стену распятие, которое подарила Жаку к первому причастию; пусть
оно и впредь охраняет сон ее ненаглядного мальчика. Она чувствовала себя
веселой, счастливой, молодой и, работая, напевала. Узнав шаги Антуана в
прихожей, она подумала, что совсем забыла про время. А Жизель уже успела
обежать все комнаты и, не в силах больше сдерживать переполнявшую ее
радость, принялась пританцовывать и хлопать в ладоши.
- Боже милостивый! - пробормотала Мадемуазель, слезая на пол. Она
увидела племянницу в зеркале; девочка скакала, как коза, в распахнутые окна
врывался ветер, волосы у нее развевались, она во все горло визжала:
- Да здравствуют сквоз-ня-ки! Да здравствуют сквоз-ня-ки!
Она не поняла, она и не пыталась понять. Она даже не подумала о том,
что, явившись сюда самовольно, девочка проявила непослушание; за шестьдесят
шесть лет Мадемуазель привыкла мириться с капризами судьбы. Но она в
мгновение ока расстегнула накидку, кинулась к девочке, кое-как закутала ее и
без единого упрека потащила за собой, взлетев на третий этаж гораздо
быстрее, чем Жиз спустилась на первый. И только уложив племянницу под одеяло
и заставив ее выпить чашку горячего отвара, она перевела дух.
Надо сказать, что ее страхи были не лишены оснований Мать Жизели,
мальгашка{207}, на которой майор де Вез женился в Таматаве{207}, где его
полк стоял гарнизоном, умерла от чахотки меньше чем через год после рождения
дочери; а два года спустя майор тоже скончался от долго терзавшей его
болезни, которой он, вероятно, заразился от жены. С тех пор как Мадемуазель,
единственная родственница сироты, выписала ее с Мадагаскара и взяла на
воспитание, ее пугала эта наследственность, хотя девочка никогда даже
насморком не болела, и крепость ее сложения единодушно подтверждали
осматривавшие ее ежегодно врачи.
Выборы в Академию должны были состояться через две недели, и теперь г-н
Тибо, видимо, торопился с возвращением Жака. Было решено, что г-н Фем сам
привезет его в Париж в ближайшее воскресенье.
Накануне, в субботу, Антуан ушел из больницы в семь вечера; чтобы
избежать семейного ужина, он поел в ресторане по соседству и в восемь часов,
один, радостно входил в свое новое жилище. Впервые предстояло ему здесь
ночевать. С каким-то особенным удовольствием он повернул ключ в замке и
захлопнул за собой дверь; потом зажег везде свет и стал неторопливо обходить
свою обитель. Для себя он оставил ту половину квартиры, которая выходила на
улицу, - две больших комнаты и одну поменьше. В первой было почти пусто:
круглый столик да несколько разностильных кресел вокруг него; здесь был зал
ожидания, на случай, если придется принимать больных. Во вторую комнату,
самую большую из всех, он велел перенести из отцовской квартиры
принадлежавшую ему мебель: широкий письменный стол, книжный шкаф, два
кожаных кресла и множество прочих вещей, свидетелей его трудовой жизни. В
маленькой комнате стояли туалетный столик и платяной шкаф, туда же он
поместил и кровать.
Книги были свалены на полу в прихожей, рядом с нераспакованными
чемоданами. Калорифер распространял приятную теплоту, новенькие лампы
бросали вокруг резкий свет. Впереди у Антуана был долгий вечер - предстояло
вступить во владение своим царством, распаковать и расставить за несколько
часов все вещи, чтобы в их привычной оправе текла отныне его новая жизнь.
Наверху трапеза подходила, должно быть, к концу: дремала над тарелкою Жиз,
разглагольствовал г-н Тибо. Как спокойно было сейчас Антуану, каким сладким
показалось ему одиночество! Каминное зеркало отражало его по пояс. Он
приблизился к нему не без удовольствия. Разглядывая себя в зеркалах, он
всегда напружинивал плечи, сжимал челюсти и, обратившись к зеркалу всем
лицом, погружал суровый взгляд в собственные зрачки. Он старался не замечать
своего чересчур длинного туловища, коротких ног, хрупких рук, не замечать,
как странно выглядит на этом довольно тщедушном теле слишком крупная голова,
чья массивность еще больше подчеркивалась бородой. Он хотел себя видеть - и
ощущал себя - этаким крепко сбитым молодцом, жизнерадостным, сильным. И он
любил напряженное выражение своего лица; будто стараясь вглядеться
внимательней в каждый миг собственного бытия, он непрестанно морщил лоб, над
самой линией бровей у него образовалась от этого глубокая складка, и его
взгляд, обрамленный тенью, приобрел упрямый блеск, который нравился ему
самому как признак энергии.
"Начнем с книг, - сказал он себе, снимая куртку и бодро распахивая
дверцы пустого шкафа. - Поглядим... Записи лекций - вниз... Словари - сюда,
чтоб всегда под рукой... Терапия... Так... Тра-ля-ля! Что ни говори, а я
своего добился. Первый этаж, Жак... Кто бы мог в это поверить каких-нибудь
три недели назад?.. Воля у этого молодца просто не-у-кро-ти-мая, - пропел он
нежным голоском, словно передразнивая кого-то. - Упорная и неукро-тимая! -
Он с интересом кинул взгляд в зеркало и сделал пируэт, так что едва не
рухнула на пол стопка брошюр, которую он прижимал к подбородку. - Гоп-ля-ля!
Полегче! Так. Вот наши полки и ожили... Теперь - черед писанины. Сложим
папки на этажерку, как раньше, и на сегодня хватит... Но в ближайшие дни
надо будет пересмотреть все записи и заметки... Их у меня набралось
порядочно... Все классифицировать, логично и стройно, и каталог четкий
составить... Как у Филипа... Каталог на карточках... Впрочем, все крупные
врачи..."
Легким шагом, почти танцуя, ходил он взад и вперед из прихожей к
этажерке. Вдруг, ни с того, ни с сего, он засмеялся ребяческим смехом.
- "Доктор Антуан Тибо, - объявил он, на секунду остановившись и подняв
голову. - Доктор Тибо... Тибо, - ну, вы, конечно, слышали, специалист по
детским болезням..." - Он сделал быстрый шажок в сторону, поклонился и стал
степенно ходить в прихожую и обратно. - Перейдем к корзине... Через два года
я добьюсь золотой медали; получу клинику... И конкурс в больницах... Значит,
я устраиваюсь здесь года на три, на четыре, самое большее. Уж тогда мне
понадобится квартира поприличней, как у Патрона. - Он снова заговорил нежным
голоском: - "Тибо, один из лучших наших молодых клиницистов... Правая рука
Филипа..." А ведь я сразу учуял, что следует специализироваться по детским
болезням... Как подумаешь про Луизэ, про Турона... Вот дураки...
- Ду-ра-ки... - повторил он, уже не думая о них. В руках у него было
полно самых разных предметов, и он рассеянно искал для каждого привычное
место. - Если бы Жак захотел стать врачом, я бы ему помог, я бы руководил
им... Двое врачей Тибо... Почему бы и нет? Недурная карьера для Тибо!
Трудная, но зато какое удовлетворение, если у тебя есть вкус к борьбе и хоть
капля гордости! Сколько требуется внимания, памяти, воли! И так каждый день!
Но зато, если добьешься! Крупный врач... Такой, как Филип, например...
Входит с этаким мягким, уверенным видом... Весьма вежлив, но обдает
холодком... Господин профессор... Эх, стать бы видной персоной, получать
приглашения на консилиум - и именно от тех коллег, которые тебе больше всего
завидуют!
А я выбрал к тому же специальность самую трудную, детские болезни; дети
не умеют сказать, что у них болит, а если и скажут, то обманут. Вот уж
действительно оказываешься один на один с болезнью, которую надо
распознать... К счастью, существует рентген... Настоящий врач в наши дни
должен быть и рентгенологом, и сам операции делать. Защищу докторскую,
займусь рентгеном. А потом рядом со своим кабинетом устрою рентгеновский...
С медсестрой... Или лучше ассистент в халате... В дни приема, как только
случай посерьезней - хлоп, пожалуйте: снимок...
"Вот что мне сразу внушило доверие к Тибо: всякое обследование он
начинает с просвечивания..."
Он улыбнулся звуку собственного голоса и покосился на зеркало: "Ну и
что ж, сам знаю, честолюбие, - подумал он и рассмеялся цинично. - Аббат
Векар говорит: "Семейное честолюбие Тибо". Отец, тот, конечно... Не спорю.
Но я... хотя что ж тут такого, я тоже честолюбив. Почему бы и нет?
Честолюбие - мой рычаг, рычаг всех моих сил. Я им пользуюсь. И имею на это
право. Разве не следует в первую очередь полностью использовать свои силы? А
каковы они, мои силы? - Он улыбнулся, сверкнув зубами. - Я отлично их знаю.
Прежде всего, я понятлив и памятлив; все, что понял, запомнил. Затем -
работоспособность. "Тибо работает как вол!" Пусть говорят, тем лучше! Они
просто завидуют мне. Ну, а еще, что же еще? Энергия. Уж что-что, а это
имеется".
- Энергия не-о-бы-чай-ная, - медленно произнес он, снова вглядываясь в
свое отражение. - Это как электрический потенциал... Заряженный аккумулятор,
всегда наготове, и я могу совершать любые усилия! Но чего бы стоили все эти
силы, если б не было рычага, чтобы пользоваться ими, господин аббат? - Он
держал в руке плоскую, сверкавшую в свете люстры никелированную коробочку,
не зная, куда ее положить; в конце концов он сунул ее на верх книжного
шкафа. - И тем лучше, - сказал он громко и с тем насмешливым нормандским
выговором, к которому прибегал иногда его отец. - И тра-ля-ля, и да
здравствует честолюбие, господин аббат!
Корзина пустела. Антуан достал с самого дна две маленьких плюшевых
рамки и рассеянно на них посмотрел. Это были фотографии деда с материнской
стороны и матери: красивый старик во фраке, стоящий возле круглого,
заваленного книгами столика; молодая женщина, с тонкими чертами лица и
невыразительным кротким взглядом, в корсаже с квадратным вырезом, с двумя
мягкими, ниспадающими на плечи локонами. Он так привык всегда иметь перед
глазами это изображение матери, что такою ее себе и представлял, хотя
портрет относился ко времени, когда г-жа Тибо была еще невестой, и он
никогда с такой прической ее не видел. Ему было девять лет, когда родился
Жак, а мать умерла. Дедушку Кутюрье он помнил лучше; тот был
ученым-экономистом, приятелем Мак-Магона{211}, после падения Тьера едва не
стал префектом департамента Сены и долгие годы был президентом Академии;
Антуан навсегда запомнил его приветливое лицо, белые муслиновые галстуки и
набор из семи бритв с перламутровыми ручками, в футляре акуловой кожи.
Он водворил фотографии на камин, возле груды окаменелостей и минералов.
Оставалось навести порядок на письменном столе, заваленном вещами и
бумагами. Он весело принялся за работу. Комната преображалась на глазах.
Закончив, он с удовлетворением огляделся. "Что касается белья и платья, это
уж дело матушки Фрюлинг", - подумал он лениво. (Желая окончательно
избавиться от опеки Мадемуазель, он настоял на том, чтобы уборкой и всем
хозяйствам ведала у него только консьержка). Закурив папиросу, он развалился
в кожаном кресле. Редко выпадал такой вечер, совершенно свободный; ему даже
стало как-то не по себе. Час был еще не поздний; чем же заняться? Посидеть в
кресле, покурить, помечтать? Надо бы, правда, написать несколько писем, да
уж нет, дудки!
"А, вот что, - подумал он вдруг и встал, - я ведь хотел поглядеть, что
сказано у Эмона насчет детского диабета... - Он положил на колени толстый
сброшюрованный том и принялся листать. - Да... Да, действительно, мне
следовало бы это знать, - пробормотал он, хмуря брови. - Я в самом деле
ошибся... Если б не Филип, бедному мальчугану был бы каюк - по моей вине...
Ну, ну, не совсем по моей, и все же... - Он захлопнул книгу и бросил ее на
стол. - Как сухо, однако, держится Патрон в таких случаях! Сколько
тщеславия, как дорожит своей репутацией! "Лечение, которое вы назначили,
милейший Тибо, только ухудшило бы его состояние!" И это при студентах, при
сестрах! Ужасно!"
Засунув руки в карманы, он прошелся по комнате. "Надо было ему
ответить. Надо было сказать: "Если бы вы сами выполняли свой долг!.."
Великолепно. Он отвечает: "Господин Тибо, я думаю, уж в этом никто..." И тут
бы я ему врезал: "Виноват! Если б вы приходили по утрам вовремя и сидели бы
до конца приема, вместо того чтобы в половине двенадцатого удирать к платным
больным, мне не приходилось бы делать за вас вашу работу и опасность ошибки
была бы исключена!" Бац! При всем честном народе! Дулся бы на меня целых две
недели, да мне-то, в конце концов, наплевать!"
У него внезапно сделалось злое лицо. Он пожал плечами и принялся
рассеянно заводить стенные часы; потом вздрогнул, надел куртку и снова сел
на прежнее место. Недавней радости как не бывало; на душе вдруг стало
холодно.
- Дурак, - пробормотал он с недоброй улыбкой. Нервно заложил ногу на
ногу и закурил еще одну папиросу. Но, произнося "дурак", он думал о том,
какой у доктора Филипа верный глаз, какая огромная, порою поразительная
опытность; в этот миг гениальность Патрона предстала перед ним во всей своей
удручающей очевидности.
"А я, я-то как? - спросил он себя, и ему стало вдруг душно. - Научусь
ли я когда-нибудь видеть болезнь так же ясно, как он? Эта почти безошибочная
прозорливость, - ведь только благодаря ей и можно стать великим клиницистом,
- будет ли она когда-нибудь у меня?.. Конечно, память, трудолюбие,
настойчивость... Но обладаю ли я еще чем-то, кроме этих качеств, годных
разве что для подчиненного? И ведь не в первый раз я спотыкаюсь на
диагнозе... на легком диагнозе, - да, картина была ясная, случай в общем
классический, ярко выраженный... Ах! - Он порывисто вытянул руку. - Это не
приходит само, - работать, накапливать, накапливать опыт! - Он побледнел. -
А завтра - Жак! Завтра вечером Жак будет здесь, в соседней комнате, а я...
я..."
Одним прыжком он вскочил с кресла. План совместной жизни предстал вдруг
перед ним в своем истинном свете - как непоправимая глупость! Он больше не
думал о взятой на себя ответственности, он думал лишь о тех путах, которые
отныне свяжут его, будут мешать любому движению. Он уже не понимал, что за
муха его укусила, почему он решил взвалить на себя спасение Жака. Разве он
может позволить себе растрачивать попусту время? Разве есть у него хоть один
свободный час в неделю? Дурак! Сам привязал себе камень на шею! И некуда
отступать!
Безотчетно он вышел в прихожую, открыл дверь в комнату, приготовленную
для Жака, и застыл на пороге, шаря взглядом по темноте. Его охватило
отчаянье. "Куда, куда бежать, черт возьми, где найдешь покой? Покой для
работы, покой, чтоб думать лишь о своем? Вечно уступки! Семья, приятели,
Жак! Все будто сговорились мешать мне работать, мешать жить!" Кровь прилила
к голове, в горле пересохло. Прошел на кухню, выпил два стакана холодной
воды и вернулся в спальню.
В полном унынии начал он раздеваться. В этой комнате, где он еще не
успел обзавестись домашними привычками, ему было явно не по себе, все
казалось неуютным, вещи выглядели чужими, даже враждебными.
Прошел чуть ли не час, пока он лег, и потом долго еще не мог уснуть.
Непривычным было близкое соседство уличного шума; он вздрагивал от стука
шагов по тротуару. Мысли все были какие-то случайные - о том, что надо
починить будильник, и о том, как на днях, засидевшись на вечеринке у Филипа,
он с трудом нашел авто... Временами с пронзительной четкостью вспоминалось:
возвращается Жак; в отчаянье ворочался он на узкой кровати.
"В конце концов, - думал он с яростью, - должен же я устроить свою
жизнь! Пусть сами выпутываются, как знают! Поселю его здесь, раз уж так
порешили. Налажу его занятия, так и быть. А там пусть делает, что хочет! Я
взял на себя ответственность за него. Но на этом - стоп! Пусть не мешает
моей карьере! Должен же я устроить свою жизнь! А все прочее..."
От его любви к мальчику не осталось и следа. Он вспомнил поездку в
Круи. Вновь увидел брата, худого, истомленного одиночеством; а может, у него
туберкулез? Если так, он уговорит отца отправить Жака в хороший санаторий -
не в Швейцарию, а в Овернь или в Пиренеи; и он, Антуан, останется один,
будет свободно располагать своим временем, работать, как сочтет нужным... Он
даже поймал себя на мысли: "Возьму себе его комнату, устрою там свою
спальню!.."
Назавтра Антуан проснулся в совершенно ином расположении духа и потом в
больнице поглядывал все утро с радостным нетерпением на часы; хотелось
поскорее принять брата из рук г-на Фема. На вокзал он явился задолго до
поезда и, расхаживая взад и вперед по платформе, припоминал все, что
собирался сказать г-ну Фему относительно исправительной колонии. Но когда
поезд подошел к перрону и он заметил в толпе пассажиров силуэт Жака и
директорские очки, - все заранее приготовленные, тщательно взвешенные слова
выпали из головы, и он побежал навстречу прибывшим.
Господин Фем так и смял; он приветствовал Антуана, как самого близкого
друга; одет он был изысканно, в светлых перчатках и так тщательно выбрит,
что ему пришлось густо напудрить лицо, чтобы скрыть раздражение кожи.
Очевидно, он вознамерился проводить братьев до самого дома, и все порывался
посидеть с ними на террасе какого-нибудь кафе. Подозвав таксомотор, Антуан
прервал процедуру прощанья. Г-н Фем собственноручно положил на сиденье
узелок Жака, и когда машина уже тронулась, он, рискуя попасть под колеса
носками своих лакированных туфель, еще раз просунулся в окошко, дабы пылко
пожать молодым людям руки и передать через Антуана нижайшие поклоны
господину учредителю.
Жак плакал.
Он еще ни слова не вымолвил, не отозвался ни единым движением на ту
сердечность, с какой его встретил брат. Но при виде угнетенного состояния
мальчика у Антуана усилилась жалость к нему, с большей силой вспыхнули все
те новые чувства, что переполняли его сердце. Напомни ему кто-нибудь о его
вчерашней враждебности, он с негодованием отверг бы подобное обвинение, он
бы искренне признался, что чувствует лишь одно: возвращение брата придает
наконец смысл его существованию, которое до этого времени было пустым и
бесплодным.
Когда он привел брата в их новую квартиру и закрыл за собою дверь, душа
у него ликовала и пела, как у молодого влюбленного, который принимает первую
в своей жизни любовницу в приготовленном для нее доме. Он подумал об этом и
посмеялся над собой; впрочем, какое ему дело до того, смешон он или нет,
если он ощущает себя счастливым и добрым! И как ни безуспешны были его
старания уловить на лице брата хотя бы тень удовольствия, он ни минуты не
сомневался, что справится со взятой на себя задачей.
Перед самым их приходом в комнате Жака побывала Мадемуазель; она зажгла
для уюта огонь в камине и поставила на видном месте тарелку с миндальными
пирожными, обсыпанными сахарной пудрой с ванилью, - изделие соседней
кондитерской, к которому Жак питал в былые времена особое пристрастие. В
стакане на ночном столике стоял букетик фиалок, из него выглядывала бумажная
ленточка, на которой Жизель вывела разноцветными буквами:
Но Жако ничего этого не заметил. Антуан стал снимать пальто, а он,
войдя, сразу сел возле дверей со шляпой в руках.
- Да ты обойди все по-хозяйски! - крикнул Антуан.
Жак нехотя присоединился к брату, бросил рассеянный взгляд на другие
комнаты и вернулся на прежнее место. Казалось, он чего-то ждет и боится.
- Хочешь, поднимемся, поздороваемся с ними? - предложил Антуан.
И по тому, как Жак вздрогнул, он понял, что только об этом мальчик и
думает с первой минуты своего прихода. Лицо Жака мертвенно побледнело. Он
потупился, но тут же вскочил, словно приближение рокового момента и страшило
его, и вместе с тем вызывало нетерпеливое желание поскорее с этим покончить.
Антуана, лишь той радостью, с которой восприняла она весть о возвращении
Жака, и еще, конечно, тем уважением, с каким она относилась к любому
решению, исходившему от г-на Тибо, особенно если его поддерживал аббат
Векар. На самом же деле усердие Мадемуазель имело совсем другую причину:
когда она узнала, что Антуан переедет, у нее камень свалился с плеч. С тех
пор как она взяла к себе Жиз, бедняжка жила в постоянном страхе перед
заразой. Однажды весной она целых полтора месяца не выпускала Жиз из
комнаты, позволяя ей дышать воздухом только с балкона, и задержала выезд
всей семьи в Мезон-Лаффит, - все из-за того, что маленькая Лизбет Фрюлинг,
племянница консьержки, заболела коклюшем, а чтобы выйти из дома на улицу,
надо было, разумеется, проходить мимо швейцарской. Ясно, что Антуан, с его
докторской сумкой и книгами, да еще с вечным больничным запахом, был для нее
постоянной угрозой. Она умолила его, чтобы он никогда не сажал Жиз к себе на
колени. Если, вернувшись домой, он, вместо того чтобы унести пальто к себе в
комнату, оставлял его по забывчивости на стуле в прихожей или, опаздывая к
обеду, садился за стол с немытыми руками, - она, хотя и отлично знала, что
больными он занимается не в пальто и никогда не уходит из больницы, не вымыв
как следует рук, не могла побороть страха, кусок застревал у нее в горле, и,
едва дождавшись десерта, она тащила Жиз в комнату и подвергала
антисептическим процедурам - полосканию горла и промыванию носа. Переселение
Антуана на нижний этаж означало, что между ним и Жизелью будет создана
защитная зона в целых два этажа и резко уменьшится каждодневная опасность
заразиться. Поэтому она с таким тщанием устраивала для зачумленного
карантинный пункт. За три дня квартира была выскоблена, вымыта, оклеена
обоями, завешана шторами и обставлена мебелью.
Жак мог возвращаться.
При мысли о Жаке она становилась вдвое деятельнее; отрываясь на миг от
работы, она пристально вглядывалась ласковыми глазами в возникавшие перед ее
мысленным взором дорогие черты. Ее нежность к Жиз ничуть не пригасила ее
любви к Жаку. Она любила его со дня его появления на свет, она начала любить
его даже намного раньше, потому что до него она любила и воспитывала его
мать, которой Жак не знал и которую она ему заменила. Это к ней, к ее
раскрытым объятиям, сделал Жак как-то вечером свои первые неверные шаги по
ковру в прихожей; и четырнадцать лет дрожала она над ним, как теперь над
Жиз. Такая любовь - и такое полное непонимание! Этот ребенок, с которого
она, можно сказать, глаз не спускала, был для нее загадкой. Порой она
приходила в отчаянье от этого чудовища и горько плакала, вспоминая г-жу
Тибо, которая была в детстве кроткой, как ангел. Она не задумывалась над
тем, от кого мог унаследовать Жак эту необузданность натуры, и винила во
всем сатану. Но потом неожиданные порывы детского сердца, великодушные,
нежные, умиляли ее, и тогда она плакала слезами радости. Она так и не смогла
привыкнуть к его отсутствию, так и не поняла, почему он уехал; но ей
хотелось, чтобы его возвращение превратилось в праздник, чтобы в новой
комнате было все, что он любит. Если бы не вмешательство Антуана, она бы
забила шкафы детскими игрушками Жака. Она заставила перенести из своей
комнаты кресло, которое он любил и всегда садился в него, когда бывал
обижен; по совету Антуана она заменила прежнюю кровать Жака новым раскладным
диваном, который днем сдвигался и придавал комнате строгий вид рабочего
кабинета.
Вот уже целых два дня, как Жизель была предоставлена самой себе; она
сидела в комнате за уроками, но никак не могла сосредоточиться. Ей
смертельно хотелось взглянуть, что делается внизу. Она знала, что скоро
вернется ее Жако, что вся эта кутерьма - из-за его приезда, и, не в силах
усидеть на месте, волчком вертелась по своей тюрьме.
На третье утро пытка стала невыносимой, а соблазн настолько сильным,
что к полудню, видя, что тетка не возвращается, она удрала из комнаты и,
перепрыгивая через ступеньки, помчалась по лестнице вниз. Как раз в это
время возвращался домой Антуан. Она расхохоталась. У него была уморительная
способность глядеть на нее с невозмутимой суровостью, что вызывало у нее
приступы безумного хохота, длившегося все время, пока Антуан притворялся
серьезным; за это им обоим попадало от Мадемуазель. Но теперь они были одни
и поспешили этим воспользоваться.
- Почему ты смеешься? - спросил он наконец, хватая ее за руки.
Она стала отбиваться и хохотать еще пуще. Потом вдруг сразу умолкла:
- Мне надо отвыкать от этого смеха, понимаешь, а то я никогда не выйду
замуж.
- А ты хочешь замуж?
- Хочу, - сказала она, поднимая на него свои добрые собачьи глаза.
Он смотрел на пухленькую дикарку и впервые подумал о том, что эта
одиннадцатилетняя девчушка станет женщиной, выйдет замуж. Он отпустил ее
руки.
- А куда ты бежишь - одна, без шляпы, даже без шали? Ведь скоро обед.
- Я тетю ищу. У меня там задачка, а я не могу решить, - сказала она,
немножко жеманясь. Потом покраснела и ткнула пальцем в сумрак лестницы,
туда, где из таинственной двери холостяцкой квартиры выбивалась полоска
света. Глаза у нее блестели.
- Хочешь туда заглянуть?
Она проговорила "да", беззвучно шевельнув красными губами.
- А ведь тебе попадет!
Она замялась, потом кинула на него смелый взгляд, проверяя, не шутит ли
он. И объяснила:
- Не попадет! Потому что это не грех.
Антуан улыбнулся: именно так и отличала Мадемуазель добро от зла. Он
спросил было себя, не вредно ли сказывается на ребенке влияние старой девы,
но, взглянув на Жиз, успокоился: этот здоровый цветок будет расти на любой
почве, не нуждаясь ни в чьей опеке.
Жизель не сводила глаз с приотворенной двери.
- Ладно, входи, - сказал Антуан.
Еле сдержав радостный вопль, она мышонком скользнула в квартиру.
Мадемуазель была одна. Взобравшись на диван и привстав на цыпочки, она
вешала на стену распятие, которое подарила Жаку к первому причастию; пусть
оно и впредь охраняет сон ее ненаглядного мальчика. Она чувствовала себя
веселой, счастливой, молодой и, работая, напевала. Узнав шаги Антуана в
прихожей, она подумала, что совсем забыла про время. А Жизель уже успела
обежать все комнаты и, не в силах больше сдерживать переполнявшую ее
радость, принялась пританцовывать и хлопать в ладоши.
- Боже милостивый! - пробормотала Мадемуазель, слезая на пол. Она
увидела племянницу в зеркале; девочка скакала, как коза, в распахнутые окна
врывался ветер, волосы у нее развевались, она во все горло визжала:
- Да здравствуют сквоз-ня-ки! Да здравствуют сквоз-ня-ки!
Она не поняла, она и не пыталась понять. Она даже не подумала о том,
что, явившись сюда самовольно, девочка проявила непослушание; за шестьдесят
шесть лет Мадемуазель привыкла мириться с капризами судьбы. Но она в
мгновение ока расстегнула накидку, кинулась к девочке, кое-как закутала ее и
без единого упрека потащила за собой, взлетев на третий этаж гораздо
быстрее, чем Жиз спустилась на первый. И только уложив племянницу под одеяло
и заставив ее выпить чашку горячего отвара, она перевела дух.
Надо сказать, что ее страхи были не лишены оснований Мать Жизели,
мальгашка{207}, на которой майор де Вез женился в Таматаве{207}, где его
полк стоял гарнизоном, умерла от чахотки меньше чем через год после рождения
дочери; а два года спустя майор тоже скончался от долго терзавшей его
болезни, которой он, вероятно, заразился от жены. С тех пор как Мадемуазель,
единственная родственница сироты, выписала ее с Мадагаскара и взяла на
воспитание, ее пугала эта наследственность, хотя девочка никогда даже
насморком не болела, и крепость ее сложения единодушно подтверждали
осматривавшие ее ежегодно врачи.
Выборы в Академию должны были состояться через две недели, и теперь г-н
Тибо, видимо, торопился с возвращением Жака. Было решено, что г-н Фем сам
привезет его в Париж в ближайшее воскресенье.
Накануне, в субботу, Антуан ушел из больницы в семь вечера; чтобы
избежать семейного ужина, он поел в ресторане по соседству и в восемь часов,
один, радостно входил в свое новое жилище. Впервые предстояло ему здесь
ночевать. С каким-то особенным удовольствием он повернул ключ в замке и
захлопнул за собой дверь; потом зажег везде свет и стал неторопливо обходить
свою обитель. Для себя он оставил ту половину квартиры, которая выходила на
улицу, - две больших комнаты и одну поменьше. В первой было почти пусто:
круглый столик да несколько разностильных кресел вокруг него; здесь был зал
ожидания, на случай, если придется принимать больных. Во вторую комнату,
самую большую из всех, он велел перенести из отцовской квартиры
принадлежавшую ему мебель: широкий письменный стол, книжный шкаф, два
кожаных кресла и множество прочих вещей, свидетелей его трудовой жизни. В
маленькой комнате стояли туалетный столик и платяной шкаф, туда же он
поместил и кровать.
Книги были свалены на полу в прихожей, рядом с нераспакованными
чемоданами. Калорифер распространял приятную теплоту, новенькие лампы
бросали вокруг резкий свет. Впереди у Антуана был долгий вечер - предстояло
вступить во владение своим царством, распаковать и расставить за несколько
часов все вещи, чтобы в их привычной оправе текла отныне его новая жизнь.
Наверху трапеза подходила, должно быть, к концу: дремала над тарелкою Жиз,
разглагольствовал г-н Тибо. Как спокойно было сейчас Антуану, каким сладким
показалось ему одиночество! Каминное зеркало отражало его по пояс. Он
приблизился к нему не без удовольствия. Разглядывая себя в зеркалах, он
всегда напружинивал плечи, сжимал челюсти и, обратившись к зеркалу всем
лицом, погружал суровый взгляд в собственные зрачки. Он старался не замечать
своего чересчур длинного туловища, коротких ног, хрупких рук, не замечать,
как странно выглядит на этом довольно тщедушном теле слишком крупная голова,
чья массивность еще больше подчеркивалась бородой. Он хотел себя видеть - и
ощущал себя - этаким крепко сбитым молодцом, жизнерадостным, сильным. И он
любил напряженное выражение своего лица; будто стараясь вглядеться
внимательней в каждый миг собственного бытия, он непрестанно морщил лоб, над
самой линией бровей у него образовалась от этого глубокая складка, и его
взгляд, обрамленный тенью, приобрел упрямый блеск, который нравился ему
самому как признак энергии.
"Начнем с книг, - сказал он себе, снимая куртку и бодро распахивая
дверцы пустого шкафа. - Поглядим... Записи лекций - вниз... Словари - сюда,
чтоб всегда под рукой... Терапия... Так... Тра-ля-ля! Что ни говори, а я
своего добился. Первый этаж, Жак... Кто бы мог в это поверить каких-нибудь
три недели назад?.. Воля у этого молодца просто не-у-кро-ти-мая, - пропел он
нежным голоском, словно передразнивая кого-то. - Упорная и неукро-тимая! -
Он с интересом кинул взгляд в зеркало и сделал пируэт, так что едва не
рухнула на пол стопка брошюр, которую он прижимал к подбородку. - Гоп-ля-ля!
Полегче! Так. Вот наши полки и ожили... Теперь - черед писанины. Сложим
папки на этажерку, как раньше, и на сегодня хватит... Но в ближайшие дни
надо будет пересмотреть все записи и заметки... Их у меня набралось
порядочно... Все классифицировать, логично и стройно, и каталог четкий
составить... Как у Филипа... Каталог на карточках... Впрочем, все крупные
врачи..."
Легким шагом, почти танцуя, ходил он взад и вперед из прихожей к
этажерке. Вдруг, ни с того, ни с сего, он засмеялся ребяческим смехом.
- "Доктор Антуан Тибо, - объявил он, на секунду остановившись и подняв
голову. - Доктор Тибо... Тибо, - ну, вы, конечно, слышали, специалист по
детским болезням..." - Он сделал быстрый шажок в сторону, поклонился и стал
степенно ходить в прихожую и обратно. - Перейдем к корзине... Через два года
я добьюсь золотой медали; получу клинику... И конкурс в больницах... Значит,
я устраиваюсь здесь года на три, на четыре, самое большее. Уж тогда мне
понадобится квартира поприличней, как у Патрона. - Он снова заговорил нежным
голоском: - "Тибо, один из лучших наших молодых клиницистов... Правая рука
Филипа..." А ведь я сразу учуял, что следует специализироваться по детским
болезням... Как подумаешь про Луизэ, про Турона... Вот дураки...
- Ду-ра-ки... - повторил он, уже не думая о них. В руках у него было
полно самых разных предметов, и он рассеянно искал для каждого привычное
место. - Если бы Жак захотел стать врачом, я бы ему помог, я бы руководил
им... Двое врачей Тибо... Почему бы и нет? Недурная карьера для Тибо!
Трудная, но зато какое удовлетворение, если у тебя есть вкус к борьбе и хоть
капля гордости! Сколько требуется внимания, памяти, воли! И так каждый день!
Но зато, если добьешься! Крупный врач... Такой, как Филип, например...
Входит с этаким мягким, уверенным видом... Весьма вежлив, но обдает
холодком... Господин профессор... Эх, стать бы видной персоной, получать
приглашения на консилиум - и именно от тех коллег, которые тебе больше всего
завидуют!
А я выбрал к тому же специальность самую трудную, детские болезни; дети
не умеют сказать, что у них болит, а если и скажут, то обманут. Вот уж
действительно оказываешься один на один с болезнью, которую надо
распознать... К счастью, существует рентген... Настоящий врач в наши дни
должен быть и рентгенологом, и сам операции делать. Защищу докторскую,
займусь рентгеном. А потом рядом со своим кабинетом устрою рентгеновский...
С медсестрой... Или лучше ассистент в халате... В дни приема, как только
случай посерьезней - хлоп, пожалуйте: снимок...
"Вот что мне сразу внушило доверие к Тибо: всякое обследование он
начинает с просвечивания..."
Он улыбнулся звуку собственного голоса и покосился на зеркало: "Ну и
что ж, сам знаю, честолюбие, - подумал он и рассмеялся цинично. - Аббат
Векар говорит: "Семейное честолюбие Тибо". Отец, тот, конечно... Не спорю.
Но я... хотя что ж тут такого, я тоже честолюбив. Почему бы и нет?
Честолюбие - мой рычаг, рычаг всех моих сил. Я им пользуюсь. И имею на это
право. Разве не следует в первую очередь полностью использовать свои силы? А
каковы они, мои силы? - Он улыбнулся, сверкнув зубами. - Я отлично их знаю.
Прежде всего, я понятлив и памятлив; все, что понял, запомнил. Затем -
работоспособность. "Тибо работает как вол!" Пусть говорят, тем лучше! Они
просто завидуют мне. Ну, а еще, что же еще? Энергия. Уж что-что, а это
имеется".
- Энергия не-о-бы-чай-ная, - медленно произнес он, снова вглядываясь в
свое отражение. - Это как электрический потенциал... Заряженный аккумулятор,
всегда наготове, и я могу совершать любые усилия! Но чего бы стоили все эти
силы, если б не было рычага, чтобы пользоваться ими, господин аббат? - Он
держал в руке плоскую, сверкавшую в свете люстры никелированную коробочку,
не зная, куда ее положить; в конце концов он сунул ее на верх книжного
шкафа. - И тем лучше, - сказал он громко и с тем насмешливым нормандским
выговором, к которому прибегал иногда его отец. - И тра-ля-ля, и да
здравствует честолюбие, господин аббат!
Корзина пустела. Антуан достал с самого дна две маленьких плюшевых
рамки и рассеянно на них посмотрел. Это были фотографии деда с материнской
стороны и матери: красивый старик во фраке, стоящий возле круглого,
заваленного книгами столика; молодая женщина, с тонкими чертами лица и
невыразительным кротким взглядом, в корсаже с квадратным вырезом, с двумя
мягкими, ниспадающими на плечи локонами. Он так привык всегда иметь перед
глазами это изображение матери, что такою ее себе и представлял, хотя
портрет относился ко времени, когда г-жа Тибо была еще невестой, и он
никогда с такой прической ее не видел. Ему было девять лет, когда родился
Жак, а мать умерла. Дедушку Кутюрье он помнил лучше; тот был
ученым-экономистом, приятелем Мак-Магона{211}, после падения Тьера едва не
стал префектом департамента Сены и долгие годы был президентом Академии;
Антуан навсегда запомнил его приветливое лицо, белые муслиновые галстуки и
набор из семи бритв с перламутровыми ручками, в футляре акуловой кожи.
Он водворил фотографии на камин, возле груды окаменелостей и минералов.
Оставалось навести порядок на письменном столе, заваленном вещами и
бумагами. Он весело принялся за работу. Комната преображалась на глазах.
Закончив, он с удовлетворением огляделся. "Что касается белья и платья, это
уж дело матушки Фрюлинг", - подумал он лениво. (Желая окончательно
избавиться от опеки Мадемуазель, он настоял на том, чтобы уборкой и всем
хозяйствам ведала у него только консьержка). Закурив папиросу, он развалился
в кожаном кресле. Редко выпадал такой вечер, совершенно свободный; ему даже
стало как-то не по себе. Час был еще не поздний; чем же заняться? Посидеть в
кресле, покурить, помечтать? Надо бы, правда, написать несколько писем, да
уж нет, дудки!
"А, вот что, - подумал он вдруг и встал, - я ведь хотел поглядеть, что
сказано у Эмона насчет детского диабета... - Он положил на колени толстый
сброшюрованный том и принялся листать. - Да... Да, действительно, мне
следовало бы это знать, - пробормотал он, хмуря брови. - Я в самом деле
ошибся... Если б не Филип, бедному мальчугану был бы каюк - по моей вине...
Ну, ну, не совсем по моей, и все же... - Он захлопнул книгу и бросил ее на
стол. - Как сухо, однако, держится Патрон в таких случаях! Сколько
тщеславия, как дорожит своей репутацией! "Лечение, которое вы назначили,
милейший Тибо, только ухудшило бы его состояние!" И это при студентах, при
сестрах! Ужасно!"
Засунув руки в карманы, он прошелся по комнате. "Надо было ему
ответить. Надо было сказать: "Если бы вы сами выполняли свой долг!.."
Великолепно. Он отвечает: "Господин Тибо, я думаю, уж в этом никто..." И тут
бы я ему врезал: "Виноват! Если б вы приходили по утрам вовремя и сидели бы
до конца приема, вместо того чтобы в половине двенадцатого удирать к платным
больным, мне не приходилось бы делать за вас вашу работу и опасность ошибки
была бы исключена!" Бац! При всем честном народе! Дулся бы на меня целых две
недели, да мне-то, в конце концов, наплевать!"
У него внезапно сделалось злое лицо. Он пожал плечами и принялся
рассеянно заводить стенные часы; потом вздрогнул, надел куртку и снова сел
на прежнее место. Недавней радости как не бывало; на душе вдруг стало
холодно.
- Дурак, - пробормотал он с недоброй улыбкой. Нервно заложил ногу на
ногу и закурил еще одну папиросу. Но, произнося "дурак", он думал о том,
какой у доктора Филипа верный глаз, какая огромная, порою поразительная
опытность; в этот миг гениальность Патрона предстала перед ним во всей своей
удручающей очевидности.
"А я, я-то как? - спросил он себя, и ему стало вдруг душно. - Научусь
ли я когда-нибудь видеть болезнь так же ясно, как он? Эта почти безошибочная
прозорливость, - ведь только благодаря ей и можно стать великим клиницистом,
- будет ли она когда-нибудь у меня?.. Конечно, память, трудолюбие,
настойчивость... Но обладаю ли я еще чем-то, кроме этих качеств, годных
разве что для подчиненного? И ведь не в первый раз я спотыкаюсь на
диагнозе... на легком диагнозе, - да, картина была ясная, случай в общем
классический, ярко выраженный... Ах! - Он порывисто вытянул руку. - Это не
приходит само, - работать, накапливать, накапливать опыт! - Он побледнел. -
А завтра - Жак! Завтра вечером Жак будет здесь, в соседней комнате, а я...
я..."
Одним прыжком он вскочил с кресла. План совместной жизни предстал вдруг
перед ним в своем истинном свете - как непоправимая глупость! Он больше не
думал о взятой на себя ответственности, он думал лишь о тех путах, которые
отныне свяжут его, будут мешать любому движению. Он уже не понимал, что за
муха его укусила, почему он решил взвалить на себя спасение Жака. Разве он
может позволить себе растрачивать попусту время? Разве есть у него хоть один
свободный час в неделю? Дурак! Сам привязал себе камень на шею! И некуда
отступать!
Безотчетно он вышел в прихожую, открыл дверь в комнату, приготовленную
для Жака, и застыл на пороге, шаря взглядом по темноте. Его охватило
отчаянье. "Куда, куда бежать, черт возьми, где найдешь покой? Покой для
работы, покой, чтоб думать лишь о своем? Вечно уступки! Семья, приятели,
Жак! Все будто сговорились мешать мне работать, мешать жить!" Кровь прилила
к голове, в горле пересохло. Прошел на кухню, выпил два стакана холодной
воды и вернулся в спальню.
В полном унынии начал он раздеваться. В этой комнате, где он еще не
успел обзавестись домашними привычками, ему было явно не по себе, все
казалось неуютным, вещи выглядели чужими, даже враждебными.
Прошел чуть ли не час, пока он лег, и потом долго еще не мог уснуть.
Непривычным было близкое соседство уличного шума; он вздрагивал от стука
шагов по тротуару. Мысли все были какие-то случайные - о том, что надо
починить будильник, и о том, как на днях, засидевшись на вечеринке у Филипа,
он с трудом нашел авто... Временами с пронзительной четкостью вспоминалось:
возвращается Жак; в отчаянье ворочался он на узкой кровати.
"В конце концов, - думал он с яростью, - должен же я устроить свою
жизнь! Пусть сами выпутываются, как знают! Поселю его здесь, раз уж так
порешили. Налажу его занятия, так и быть. А там пусть делает, что хочет! Я
взял на себя ответственность за него. Но на этом - стоп! Пусть не мешает
моей карьере! Должен же я устроить свою жизнь! А все прочее..."
От его любви к мальчику не осталось и следа. Он вспомнил поездку в
Круи. Вновь увидел брата, худого, истомленного одиночеством; а может, у него
туберкулез? Если так, он уговорит отца отправить Жака в хороший санаторий -
не в Швейцарию, а в Овернь или в Пиренеи; и он, Антуан, останется один,
будет свободно располагать своим временем, работать, как сочтет нужным... Он
даже поймал себя на мысли: "Возьму себе его комнату, устрою там свою
спальню!.."
Назавтра Антуан проснулся в совершенно ином расположении духа и потом в
больнице поглядывал все утро с радостным нетерпением на часы; хотелось
поскорее принять брата из рук г-на Фема. На вокзал он явился задолго до
поезда и, расхаживая взад и вперед по платформе, припоминал все, что
собирался сказать г-ну Фему относительно исправительной колонии. Но когда
поезд подошел к перрону и он заметил в толпе пассажиров силуэт Жака и
директорские очки, - все заранее приготовленные, тщательно взвешенные слова
выпали из головы, и он побежал навстречу прибывшим.
Господин Фем так и смял; он приветствовал Антуана, как самого близкого
друга; одет он был изысканно, в светлых перчатках и так тщательно выбрит,
что ему пришлось густо напудрить лицо, чтобы скрыть раздражение кожи.
Очевидно, он вознамерился проводить братьев до самого дома, и все порывался
посидеть с ними на террасе какого-нибудь кафе. Подозвав таксомотор, Антуан
прервал процедуру прощанья. Г-н Фем собственноручно положил на сиденье
узелок Жака, и когда машина уже тронулась, он, рискуя попасть под колеса
носками своих лакированных туфель, еще раз просунулся в окошко, дабы пылко
пожать молодым людям руки и передать через Антуана нижайшие поклоны
господину учредителю.
Жак плакал.
Он еще ни слова не вымолвил, не отозвался ни единым движением на ту
сердечность, с какой его встретил брат. Но при виде угнетенного состояния
мальчика у Антуана усилилась жалость к нему, с большей силой вспыхнули все
те новые чувства, что переполняли его сердце. Напомни ему кто-нибудь о его
вчерашней враждебности, он с негодованием отверг бы подобное обвинение, он
бы искренне признался, что чувствует лишь одно: возвращение брата придает
наконец смысл его существованию, которое до этого времени было пустым и
бесплодным.
Когда он привел брата в их новую квартиру и закрыл за собою дверь, душа
у него ликовала и пела, как у молодого влюбленного, который принимает первую
в своей жизни любовницу в приготовленном для нее доме. Он подумал об этом и
посмеялся над собой; впрочем, какое ему дело до того, смешон он или нет,
если он ощущает себя счастливым и добрым! И как ни безуспешны были его
старания уловить на лице брата хотя бы тень удовольствия, он ни минуты не
сомневался, что справится со взятой на себя задачей.
Перед самым их приходом в комнате Жака побывала Мадемуазель; она зажгла
для уюта огонь в камине и поставила на видном месте тарелку с миндальными
пирожными, обсыпанными сахарной пудрой с ванилью, - изделие соседней
кондитерской, к которому Жак питал в былые времена особое пристрастие. В
стакане на ночном столике стоял букетик фиалок, из него выглядывала бумажная
ленточка, на которой Жизель вывела разноцветными буквами:
Но Жако ничего этого не заметил. Антуан стал снимать пальто, а он,
войдя, сразу сел возле дверей со шляпой в руках.
- Да ты обойди все по-хозяйски! - крикнул Антуан.
Жак нехотя присоединился к брату, бросил рассеянный взгляд на другие
комнаты и вернулся на прежнее место. Казалось, он чего-то ждет и боится.
- Хочешь, поднимемся, поздороваемся с ними? - предложил Антуан.
И по тому, как Жак вздрогнул, он понял, что только об этом мальчик и
думает с первой минуты своего прихода. Лицо Жака мертвенно побледнело. Он
потупился, но тут же вскочил, словно приближение рокового момента и страшило
его, и вместе с тем вызывало нетерпеливое желание поскорее с этим покончить.