истории. Никогда она откровенно не признавалась ему, что тенор избивал ее.
А потом из глубины сознания внезапно возникла другая навязчивая мысль,
и Рашель поняла, что, спасаясь от этого наваждения, она нарочно так долго
цеплялась за свои воспоминания.
Она поднялась.
- Давай пойдем до станции пешком! - предложила она. - Поезд будет
только в одиннадцать часов. Кучер отвезет вещи.
- Восемь километров в темноте, по грязи?
- Подумаешь!
- Право, ты сошла с ума!
- Ах, я бы добрела туда, выбившись из сил, - сказала она жалобно, - и
мне стало бы легче.
Но больше она не настаивала и пошла вместе с ним к экипажу.
Уже совсем стемнело, и стало прохладно.
Сев в карету, Рашель прикоснулась кончиком зонта к спине кучера и
сказала:
- Поезжайте потихоньку, шагом, время у нас есть. - Она прильнула к
Антуану, шепча: - Тут так уютно, так хорошо...
А немного погодя Антуан погладил ее по щеке и почувствовал, что вся она
мокра от слез.
- Я просто измучилась, - объяснила Рашель, отворачивая лицо. И,
прижимаясь к нему еще теснее, тихо сказала: - О, держи меня крепче, котик,
не отпускай.
Они сидели молча, прильнув друг к другу. Деревья, дома, озаренные
светом фонарей, вдруг появлялись, как призраки, и тотчас исчезали в ночной
тьме. Над ними раскинулось необъятное небо. Голова Рашели склонилась к плечу
Антуана и покачивалась, когда экипаж встряхивало на ухабах. Время от времени
Рашель выпрямлялась, крепко обнимала его и, вздыхая, говорила:
- Как я люблю тебя!
На перроне железнодорожной станции только они и ждали прихода
парижского поезда. Они нашли себе убежище под каким-то навесом. Рашель, все
такая же неразговорчивая, держала Антуана за руку.
В потемках пробегали железнодорожные служащие, помахивая фонарями,
бросавшими отблески на влажную платформу.
- Поезд прямого сообщения! Отойдите от края!
Прогромыхал скорый - черный состав, словно просверленный огнями,
промчался ураганом, вздымая все, что могло взлететь, все унося с собой, даже
воздух, нужный для дыхания. И сразу же снова водворилась тишина. Но вдруг
где-то над ними раздалось тонкое гнусавое дребезжание электрического звонка,
возвещавшего о прибытии экспресса. Состав стоял полминуты. Они едва успели
взобраться в вагон и, не выбирая места, устроились в купе, где уже спали три
пассажира; лампа была завешана синей тканью. Рашель сняла шляпу и тяжело
опустилась на единственное свободное место; Антуан сел возле, но она не
прислонилась к нему, а уперлась лбом в черное оконное стекло.
В полутемном вагоне ее волосы, - днем, при ярком свете, они бывали
оранжевого, чуть ли не розоватого оттенка, - утратили свой редкостный цвет;
казалось, они превратились в какую-то расплавленную массу или, пожалуй, в
шелковую пряжу с металлическим блеском или в стеклярус, а сверкающая белизна
ее щеки придавала всему ее облику что-то бесплотное. Она бессильно опустила
руку на вагонную полку; Антуан сжал ее пальцы, и ему показалось, что Рашель
дрожит. Он негромко спросил, что с ней. Вместо ответа она лихорадочно пожала
ему руку и совсем спрятала от него лицо. Он не понимал, что с ней творится,
вспомнил, как сегодня днем она держалась на кладбище. Быть может, ее
подавленное состояние сейчас, вечером, и есть следствие сегодняшнего ее
паломничества, хотя в общем она все время была чуть ли не в веселом
настроении. Он терялся в догадках.
Когда они приехали и их спутники засуетились, сняли с лампы чехол, он
заметил, что она упорно не поднимает головы.
Он шел за ней в толпе, не задавая вопросов.
Но как только они сели в такси, он, не выпуская ее рук, спросил:
- Что происходит?
- Ничего.
- Что происходит, Рашель?
- Оставь меня... Видишь сам, все прошло.
- Нет, я тебя не оставлю. Ведь имею же я право... Что происходит?
Она подняла лицо, подурневшее от слез, посмотрела на него взглядом,
полным отчаяния, и отчетливо произнесла:
- Не могу тебе об этом сказать. - Но выдержка ей изменила и, уже не
владея собой, она бросилась к нему на грудь: - Ах, нет, котик, никогда,
никогда у меня не хватит на это сил.
И он сразу понял, что счастье его кончилось, что Рашель его бросит,
оставит одного, и что ничего, да, ничего нельзя сделать. Он понял все это
еще раньше и без ее слов, сам не зная почему, даже не успев ощутить
мучительную тоску, как будто всегда к этому готовился.

Они поднялись по лестнице в квартиру Рашели на Алжирской улице, так
больше и не обменявшись ни словом.
Он ненадолго остался в одиночестве в розовой комнате. Стоял
ошеломленный, смотрел на постель, видневшуюся в глубине алькова, на
туалетный столик, на весь этот уголок, ставший для него домом. Вот она
вернулась, уже сняв пальто. Он видел, как она входит, закрывает дверь,
приближается к нему, прикрыв глаза золотистыми ресницами, сжав губы, храня
тайну.
И он упал духом; шагнув к ней, спросил невнятно:
- Скажи, ведь это неправда?.. Ты не покинешь меня?
Она села, усталым прерывистым голосом попросила его успокоиться,
сказала, что ей предстоит долгое путешествие - деловое путешествие в
Бельгийское Конго. Затем она пустилась в длинное объяснение. Гирш поместил
все ее деньги - наследство от отца - в какое-то маслобойное предприятие,
которое до сих пор работало превосходно, приносило хороший доход. Но один из
директоров (а их было двое) умер, и она только что узнала, что другой,
ставший теперь во главе предприятия, вступил в соглашение с крупными
брюссельскими коммерсантами, основавшими в Киншасе, а это в тех же местах,
конкурирующий маслобойный завод, и они всеми силами стараются разорить
предприятие Рашели. (Ему казалось, что, рассказывая обо всем этом, она
обрела уверенность в себе.) Все осложнялось политическими делами. Всех этих
Мюллеров поддерживает бельгийское правительство. Живя здесь, вдали от всего,
Рашель не может ни на кого положиться. А ведь дело касается ее единственного
достояния, ее материального благополучия, всего ее будущего. Она
поразмыслила, поискала кое-какие окольные пути. Гирш живет в Египте и порвал
всякие связи с Конго. Осталось одно-единственное решение: поехать самой и
там на месте или перестроить маслобойный завод, или продать его за
подходящую сумму этим самым Мюллерам.
Ее спокойствие подкупило Антуана - он смотрел на нее, побледнев,
нахмурив брови, но слушал, не перебивая.
- Все это можно уладить быстро?.. - наконец отважился он спросить.
- Как сказать!
- Ну за какое время, за месяц?.. Больше? За два?.. - Его голос дрогнул:
- За три месяца?
- Да, пожалуй.
- А может быть, меньше?..
- Ну, нет. Ведь за месяц только доберешься туда.
- А если нам найти кого-нибудь, послать вместо тебя? Найти верного
человека?..
Она пожала плечами.
- Верного человека, говоришь? Послать на месяц без всякого контроля? К
конкурентам, которые готовы подкупить любого, сделать своим сообщником!
Это было так разумно, что он не стал настаивать. В действительности же
он с первой минуты только об одном и хотел спросить: "Когда?" Со всеми
другими вопросами можно было подождать. Он нерешительно потянулся к ней и
произнес каким-то смиренным голосом, который так не соответствовал выражению
его нахмуренного лица - лица человека действия:
- Лулу... ведь ты не уедешь так, сразу?.. Скажи... Говори же...
- Конечно, не сразу... Но скоро, - созналась она.
Он весь напрягся.
- Когда?
- Когда все будет готово, еще сама не знаю.
Они замолчали, и сила воли чуть не изменила обоим. Антуан видел по
измученному лицу Рашели, что она совсем изнемогает, самообладание покидало и
его. Он подошел к ней и снова умоляюще спросил:
- Ведь это неправда, скажи?.. Ведь ты... не уедешь?
Она прижала его к груди, обняла, повлекла, ступая неверными шагами, к
алькову, и оба как подкошенные упали на постель.
- Молчи. Больше ни о чем не спрашивай, - прошептала она. - Ни слова,
больше ни единого слова об этом, не то я сейчас же уеду, даже не предупредив
тебя!
И он замолчал, смирился, побежденный; он зарылся лицом в ее
разметавшиеся волосы - теперь плакал он.


    XIV



Рашель проявила упорство. Весь месяц она уклонялась от вопросов.
Встречаясь с Антуаном, подмечая его тревожный взгляд, она отворачивалась.
Весь этот месяц был нестерпимо тягостен. Жизнь продолжалась, но каждый
поступок, каждая мысль болью отзывались в их исстрадавшихся сердцах.
Сразу после объяснения Антуан призвал на помощь свою деятельную волю,
но призвал напрасно и сам был поражен тем, как мучительны его переживания, и
ему было стыдно, что он почти не властен над своей тоской. Его охватило
тягостное сомнение: да за что это?.. И он тотчас же остерегся: лишь бы никто
не заметил. К частью, против воли подчиняясь своему деятельному образу
жизни, он, каждое утро идя по больничному двору, словно обретал какой-то
талисман и снова мог весь день выполнять свой врачебный долг; когда он был с
больными, он думал только о них. Но как только он вспоминал обо всем, -
скажем, между двумя визитами или за обеденным столом дома (г-н Тибо вернулся
из Мезон-Лаффита, и начиная с октября семейная жизнь вошла в колею), -
безысходная тоска, которая все время подстерегала его, сразу же охватывала
его, и он становился рассеянным, чуть что - выходил из себя, как будто вся
та внутренняя сила, которой он так гордился, выливалась теперь в одну лишь
способность раздражаться.
Он проводил возле Рашели все вечера и ночи. Без радости. Их речи, их
молчание были отравлены, объятия быстро изнуряли, не утоляя той почти
враждебной страсти, которую они испытывали друг к другу.

Как-то в начале ноября Антуан пришел в дом на Алжирской улице и увидел,
что дверь отворена; а в прихожей бросились в глаза оголенные стены, пол без
ковра... Он вбежал в квартиру; пустые гулкие комнаты, розовая спальня,
альков, ставший ненужной нишей в стене...
Из кухни раздался шорох, и он, не помня себя, бросился туда.
Консьержка, стоя на коленях, копошилась в куче тряпья. Антуан выхватил у нее
из рук письмо, предназначавшееся ему. С первых строк кровь вновь прилила к
его сердцу: нет, Рашель еще не уехала из Парижа, ждет его в гостинице по
соседству и только завтра вечером отправляется поездом в Гавр. Он вмиг
построил ряд комбинаций - решил пойти на обман, только бы уехать проводить
Рашель до парохода.
Весь следующий день он провел в хлопотах, однако неудача следовала за
неудачей. И только в шесть часов вечера, когда в отделении все было
предусмотрено, налажено, ему наконец удалось уехать.
Они встретились на вокзале. Рашель, бледная, постаревшая, в незнакомом
ему английском костюме, сдавала в багаж целую гору новых чемоданов.

На следующее утро, уже в Гаврской гостинице, когда он принимал горячую
ванну, пытаясь успокоить нервное перевозбуждение, ему на память пришла одна
деталь, поразившая его сейчас как громом: вещи Рашели были помечены
инициалами Р.Г.
Он выскочил из ванны, распахнул дверь в комнату:
- Ты... ты возвращаешься к Гиршу!
К его глубокому изумлению, Рашель ласково улыбнулась.
- Да, - шепнула она так тихо, что ему почудилось, будто он услышал один
лишь вздох; зато он увидел, как она опустила ресницы в знак признания и
дважды кивнула головой.
Он упал в кресло, стоявшее рядом. Прошло несколько минут. Ни слова
упрека не сорвалось с его губ. В тот час он смирился не от горя, не от
ревности, а оттого, что чувствовал свое бессилие, их обоюдную невменяемость
и просто - бремя жизни.
Дрожа, он вдруг заметил, что совсем наг и что тело у него влажное.
- Ты простудишься, - произнесла она. Они все еще не находили нужных
слов.
Антуан вытерся, не отдавая себе ясного отчета в том, что он делает, и
начал одеваться. Она так и стояла у радиатора, зажав в пальцах подушечку для
полирования ногтей. Оба терзались, но, несмотря на все, и тот и другая
испытывали почти одинаковое облегчение. Сколько раз за последний месяц у
Антуана появлялось такое чувство, будто он знает не все. Теперь, по крайней
мере, перед ним возникла истина во всей своей полноте. А к Рашели,
освободившейся от навязчивых путаных измышлений, возвращалось чувство
собственного достоинства, и на душе у нее становилось светлее.
Наконец она прервала молчание.
- Пожалуй, напрасно я тебе лгала, - произнесла она, и лицо ее,
светившееся любовью, выразило жалость, но отнюдь не раскаяние. - Ведь о
ревности существуют готовые представления - такие нелепые, такие
ошибочные... Во всяком случае, поверь мне, лгала я, желая тебе добра, щадя
тебя, а сама от этого была еще несчастнее. Как же я теперь рада, что не
оставляю тебя в неведении.
Он ничего не ответил, но перестал одеваться и опять сел.
- Да, - продолжала она. - Гирш меня снова зовет, и я еду.
Она замолчала. Потом, видя, что он и не собирается говорить, она под
натиском всех тех чувств, которые ей так долго приходилось сдерживать,
продолжала:
- Как ты добр, что молчишь, котик, благодарю тебя. Я знаю все, что
можно по этому поводу сказать. Вот уже два месяца я борюсь с собой. Поступок
мой сумасброден, но, знаешь, ничто не удержит меня... Ты, верно, думаешь,
что меня манит Африка? Видишь ли, так оно, конечно, и есть: до того манит,
что в иные дни мне, право, чуть дурно не становилось - от неодолимого
влечения! Однако дело не только в этом... Быть может, ты решишь, что мною
руководят корыстные побуждения. Что ж, и это верно. Гирш на мне женится;
ведь он богат, очень богат, ну а в моем возрасте, что ни говори, замужество
кое-что да значит: скверно, когда за всю жизнь так никуда и не прибьешься...
Но суть еще не в этом. Ведь я и в самом деле выше всех расчетов - насколько
может быть еврейка или полуеврейка. И вот тебе доказательство: ты тоже богат
или будешь богат, а вот, скажем, сделаешь ты мне завтра предложение, а я все
равно не изменю решения уехать. Мучаю я тебя, котик, но все же выслушай
меня, будь стойким, а мне так будет хорошо, когда ты обо всем узнаешь, да и
лучше, чтобы ты был обо всем осведомлен... Я подумывала о самоубийстве.
Морфий, - и все готово; я даже раздобыла нужную дозу, - все готово без
проволочек, без мучения; вчера перед отъездом из Парижа я его выбросила.
Видишь ли, я хочу жить; всерьез я никогда не хотела умереть. Ты как будто не
ревновал меня к нему, когда я о нем рассказывала. И ты был прав. Тебе ли к
нему ревновать! Вот он мог бы ревновать к тебе, и ты это хорошо знаешь! Я
люблю тебя, котик, люблю тебя так, как никогда и никого не любила, а его я
ненавижу. К чему скрывать! Я ненавижу его. Ведь это не человек, это... нет у
меня слов! Я его ненавижу и боюсь. Как он меня бил! И он будет меня бить.
Может быть, и убьет... Ведь он так ревнив! Как-то на Берегу Слоновой Кости
он уже заплатил кому-то из носильщиков и велел задушить меня. И знаешь
почему? Да потому, что ему показалось, будто его бой ночью пробрался ко мне
в хижину. Он на все способен!..
- Да, он способен на все, - продолжала она мрачно, - но противиться ему
невозможно... Слушай же, до сих пор мне недоставало мужества рассказать тебе
об этой истории. Знаешь, что случилось в Паланце, куда я приехала по его
вызову после всей этой трагедии? Так вот, там все и началось! А ведь я тогда
обо всем догадалась; до смерти боялась его: однажды даже не решилась выпить
напиток, который он сам приготовил для меня, - уж очень странная была у него
усмешка, когда он мне его принес. И вот, несмотря на все, несмотря на все...
Понимаешь? Ах, нет, ты и представить себе не можешь, до чего же он
обаятелен!
Антуан снова вздрогнул. Рашель накинула ему на плечи пеньюар и
продолжала бесстрастным голосом:
- О, ему не надо было угрожать мне, брать меня силой. А просто надо
было выждать. И он это хорошо знал: силу своей власти он знает. Я сама
постучалась к нему в дверь. Но он открыл ее только на второй вечер... И я
все бросила, уехала с ним, - во Францию я так и не вернулась; я сопровождала
его, как собака, как тень его. За два, да нет, почти за три года я много
всего переиспытала - треволнения, опасности, побои, оскорбления, тюремное
заключение - много всего. Три года я жила в вечной тревоге за будущее.
Иногда приходилось прятаться целыми неделями - не осмеливались выходить из
дома... В Салониках{522} все получило громкую огласку: турецкая полиция
гналась за нами по пятам; пять раз меняли фамилию, пока не добрались до
границы! Вечные неприятности из-за безнравственных поступков. В лондонском
предместье он умудрился купить целую семью: солдатскую девку, двух ее
сестер, мальчишку-брата... Гирш называл эту ораву своим mixed grill...
Как-то полиция оцепила дом, где мы жили, и нас зацапали. Что я могла
сказать? Просидели три месяца в предварилке. Но он вывернулся, и нас
освободили... Ах, если бы все тебе рассказать! Чего я только не видела, чего
не испытала!..
Ты, верно, думаешь: "Теперь-то я понимаю, отчего она его бросила". Так
вот неправда это: не бросала я его! Я солгала тебе. Никогда не могла бы я
этого сделать. Прогнал меня он!.. И при этом хохотал! Сказал мне: "Убирайся,
а стоит мне захотеть, и ты вернешься". Я плюнула ему в лицо... Ну, хочешь
знать всю правду? С той поры я только о нем и думала! И ждала, ждала. И вот
наконец-то он зовет меня... Теперь ты понимаешь, почему я еду?
Она подошла, опустилась на колени перед Антуаном, припала лбом к его
ногам и заплакала.
Он смотрел на ее затылок, вздрагивавший от рыданий. Оба они дрожали.
Она шепнула, закрыв глаза:
- Как я люблю тебя, котик!
Весь день они, по молчаливому уговору, больше ни о чем не говорили. К
чему все это? Не раз за трапезой, когда им приходилось сидеть друг против
друга, взгляды их, затуманенные думами, терзавшими обоих, невольно
встречались, но тут же решительно расходились. К чему все это?
Рашели нужно было сделать кое-какие пустячные покупки, но она потратила
на них много времени, прикидываясь, будто все это ее занимает. Шквальный
ветер, налетевший из морских просторов, низвергал потоки дождя, врывался в
улицы, со свистом проносился мимо домов. Антуан до самого обеда покорно
ходил за ней из магазина в магазин. Ей даже не пришлось заранее заказывать
билет на пароход, потому что ей предстояло путешествие на "Романии" -
товаро-пассажирском судне, которое шло из Остенде, прибывало в Гавр около
пяти часов утра и спустя час, не задерживаясь на стоянке, отправлялось
дальше. Гирш ждал ее в Касабланке. В рассказе о Бельгийском Конго не было ни
единого слова правды.
Они нарочно затянули обед, потому что обоих охватывало малодушие при
мысли о той минуте, когда они окажутся с глазу на глаз в спальне перед
последней ночью вдвоем. Ресторан, в который они забрели - огромный зал,
людный, светлый и шумный, - служил и кабачком, и дансингом, и биллиардной;
там можно было провести вечер в сигарном дыму, под стук шаров, под томные
звуки вальсов. Часов в десять туда ворвалась ватага бродячих
музыкантов-итальянцев - было их человек двенадцать, все в красных блузах,
белых брюках, в неаполитанских рыбачьих колпаках, с которых свисали помпоны,
приплясывая на их плечах; все они были с музыкальными инструментами - у кого
скрипка, у кого гитара, тамбурин, кастаньеты; играя на них, они громко пели
и вертелись как угорелые. Антуан и Рашель смотрели на них с
признательностью, радуясь, что можно хоть ненадолго сосредоточить на этих
паяцах свою мысль, истомленную душевными страданиями; зато когда шальные
парни, собрав с посетителей деньги, спели прощальные куплеты, им показалось,
что мука их стала еще нестерпимее. Они встали и, до дрожи иззябнув под
ливнем, вернулись в гостиницу.
Наступила полночь. Разбудить Рашель должны были в три часа.
Всю короткую ночь, когда шквальные порывы ноябрьского ветра, не
переставая, обрушивали потоки дождя на оцинкованный навес над балконом, они
провели без слов, без желания, прильнув друг к другу, как дети, поглощенные
горем.
Только раз Антуан спросил:
- Тебе холодно?
Рашель дрожала.
- Нет, - ответила она, прижимаясь к нему всем телом, будто он еще мог
защитить ее, спасти от нее самой. - Мне страшно.
Он ничего не сказал; он уже почти изнемогал оттого, что не понимал ее.
В дверь постучали, и она мигом вскочила с постели, ускользнув от
прощального объятия. И за это он был ей благодарен. Они держались стойко, и
воля одного была опорой для другого.
Оделись они молча, делая вид, что спокойны, оказывая друг другу всякие
мелкие услуги, до конца следуя всем навыкам совместной жизни. Он помог ей
закрыть чемодан, до того набитый, что пришлось стать на него коленями,
налечь всем телом, а она, стоя на корточках на ковре, заперла чемодан
ключом. Наконец, когда все было готово и уже нечего было сказать о вещах
обыденных, когда она сложила одеяла и уже нечего стало делать, когда, надев
дорожную шляпку, приколола вуаль, натянула перчатки и расправила чехол на
своем саквояже, - все же до отъезда осталось еще несколько минут, - она
присела у двери на низкое кресло и вдруг почувствовала такой озноб, что
стиснула челюсти, только бы не стучать зубами, опустила голову, обхватила
колени руками. А он, уже не зная, что сказать, как поступить, не решаясь
подойти к ней, тоже сел, свесив руки, на самый большой чемодан. Несколько
минут прошло в гнетущем предотъездном молчании. В этот страшный час
обострилась их душевная боль, и они не выдержали бы, если б не знали
наверняка, что сейчас всему придет конец. Рашели вспомнился один славянский
обычай: когда кто-нибудь из любимых людей отправляется в дальнюю дорогу, все
садятся вокруг путника в сосредоточенном молчании. Она чуть было вслух не
сказала о том, что пришло ей в голову, но побоялась, что голос ей изменит.
Когда за дверью раздались шаги коридорных, явившихся за вещами, она
вдруг подняла голову, повернулась к нему всем телом; ее взгляд выразил такое
безысходное отчаяние, столько ужаса и нежности, что он протянул к ней руки:
- Лулу!
Но дверь распахнулась. В комнату вторглись чужие.
Рашель встала. Вот чего она ждала, - решила попрощаться с ним при
посторонних. Шагнув вперед, она очутилась рядом с Антуаном. Он даже не обнял
ее, - ведь он не смог бы разжать объятия, он не дал бы ей уйти. В последний
раз губы его прикоснулись к горячему дрожащему рту. Он угадал, что она
шепчет:
- Прощай, котик!
И тотчас же она резко оторвалась от него, вышла, не оглядываясь, в
широко распахнутую дверь, исчезла в темном коридоре, а он все продолжал
стоять, ломая себе руки и не чувствуя ничего, кроме какой-то оторопи.

Она взяла с него слово, что он не поедет провожать ее на пароход. Но
было условлено, что он пойдет на конец северного мола, к подножью маяка,
откуда видно будет, как "Романия" выйдет из гавани. Как только послышался
шум отъезжающего экипажа, он позвонил, велел сдать его вещи в камеру
хранения, - возвращаться сюда, в эту комнату, ему не хотелось. И тотчас же
он бросился на улицу, в ночную тьму.
Город, казалось, вымер и словно исходил дождем под пеленой густого
тумана. Он все еще был накрыт тяжелыми мрачными тучами; облака громоздились
и на горизонте, а между двумя этими глыбами - остатками грозы, которые
стремились воссоединиться, - словно плавилась бледная полоска чистого неба.
Антуан шел наугад, не зная дороги. Вот он встал под фонарем и,
преодолевая ураганный ветер, развернул план города. И снова, затерявшись в
тумане, но твердо держа направление туда, откуда доносился шум волн и
отдаленные звуки морской сирены, он пошел против ветра, от которого полы
пальто жались к его ногам, миновал пустыри, скользкие от грязи, выбрался на
набережную и зашагал по ухабистой мостовой.
Мол, сужаясь, вдавался далеко в море. Справа мерно и могуче гудел
безбрежный океан, а слева вода, заточенная внутри гавани, плескалась с
глухим шумом; и неизвестно откуда все яснее и яснее доносилось сиплое
завывание сигнального рожка, предупреждавшее о тумане и заполнявшее
пространство до самого неба: "у-у-у!"
Антуан шел минут десять, не встретив ни души, и вдруг различил над
собой свет маяка, до этого скрытый от него туманом. Он уже подходил к самому
концу дамбы.
У ступенек, ведущих на площадку маяка, Антуан остановился, стараясь
определить направление. Он был совсем один, оглушенный слитным гулом ветра и
океана. Прямо перед ним чуть виднелось молочно-белое сияние, означавшее, что
там был восток и что, разумеется, для кого-то уже всходило зимнее солнце.
Лестница, вырубленная в граните у его ног, спускалась в незримую водную
бездну: даже наклонившись, он не мог разглядеть волны, бьющие о мол, зато
слышал, как внизу, где-то совсем близко, раздается их мерное дыхание - то
долгий вздох, то глухое рыдание.
Время шло, но он не отдавал себе в этом отчета. Мало-помалу сквозь
густую мглу, со всех сторон отделявшую его от всего живого, стал пробиваться
свет поярче. И он увидел мерцание огня на южном моле и уже не отводил глаз
от серебристой полосы, отделявшей его маяк от другого, ибо там, между огнями
двух маяков и должна была появиться она.
Вдруг слева, гораздо дальше той точки, к которой обращены были его
глаза, возник какой-то силуэт, возник в самом средоточении светозарного
ореола, знаменующего рассвет, - тонкая высокая тень, которая приобретала
очертания, увеличивалась на глазах в молочно-белом тумане, превращаясь в
корабль, огромный бесцветный корабль, осиянный огнями и волочивший за собой
темный шлейф дыма, расстилавшийся по воде.
"Романия" поворачивалась другим бортом, чтобы выйти на фарватер.