пришлось отказаться от курения).
Госпожа де Фонтанен проводила взглядом уходивших мужчин. Она услышала,
как Жером спросил:
- Как по-твоему, раздобуду я восточный табак на вокзале?
Немного погодя они скрылись под сенью елей.
Жером шел плечом к плечу с молодым красавцем, - вот какой у него сын!
Сколько обаяния таилось для него в каждом молодом существе! Правда, обаяния,
приправленного ядом сожаления. И это чувство мучило его каждодневно с той
поры, как он приехал в Мезон: облик Женни то и дело пробуждал в нем тоску по
невозвратной юности. Как он исстрадался еще сегодня, на теннисной площадке!
Ах, эти ясноглазые юноши и девушки, растрепавшиеся от беготни по корту,
небрежно одетые, что не мешало им излучать всепобеждающее очарование
молодости; эти гибкие тела, залитые солнцем, - даже запах пота у них
какой-то свежий и здоровый! С какой убийственной ясностью за несколько
минут, проведеных там, он постиг, как принижает человека возраст! И испытал
стыдное, гадливое чувство оттого, что теперь каждый день вынужден бороться с
самим собою, со своим увяданием, своей неопрятностью, запахом своего
стареющего тела, бороться со всеми предвестниками того окончательного
распада, который уже в нем начался! И, сравнивая свою отяжелевшую поступь,
одышку, какую-то вымученную бодрость с гибкостью и стремительностью сына, он
рывком выдернул руку из-под его руки и, не в силах утаить зависть,
воскликнул:
- Эх, милый мой, мне бы твои двадцать лет!

Госпожа де Фонтанен не стала прекословить, когда Женни заявила, что
хочет побыть с ней вдвоем.
- Знаешь, родная, у тебя утомленный вид, - сказала она дочери, когда
они остались наедине. - Ступай-ка лучше спать.
- Ну нет. Ночи и без того теперь такие длинные, - возразила Женни.
- Ты что же, плохо стала спать?
- Плоховато.
- Отчего же, родная?
Госпожа де Фонтанен с таким выражением произнесла эти слова, что они
приобрели какое-то особенное значение. Женни удивленно взглянула на мать и
сразу поняла, что сказала она так неспроста - вызывает ее на откровенный
разговор. Она как-то безотчетно решила не поддаваться, и решила не из
скрытности, а оттого что никогда не раскрывала душу, если ей казалось, что
ее к этому принуждают.
Госпожа де Фонтанен притворяться не умела; обернувшись к дочери, она
внимательно и прямо смотрела на нее в пепельном свете сумерек, надеясь, что
ласковый взгляд пересилит холодную замкнутость Женни, которая так отдаляла
их друг от друга.
- Ну вот, мы с тобой и одни, - снова заговорила она, слегка подчеркивая
смысл сказанного и словно испрашивая этим прощение у дочери за то, что
возвращение отца нарушило их близость, - и мне хотелось бы кое о чем
потолковать с тобой, родная... Речь идет о Тибо-младшем, я с ним вчера
встретилась...
Тут она остановилась: говорила она без околичностей, пока не приступила
к главному, а сейчас и сама не знала, как быть дальше. Но она так тревожно
склонилась над дочерью, что сама поза как бы договаривала недосказанное и
явно вопрошала.
Женни молчала, и г-жа де Фонтанен, медленно отстранясь от нее,
выпрямилась, отвела от нее глаза и стала смотреть на сад, уже окутанный
темнотой.
Так прошло минут пять.
Ветер свежел. Г-же де Фонтанен показалось, что Женни вздрогнула.
- Тебя продует, пора возвращаться в комнаты.
Теперь ее голос звучал, как обычно. Она все обдумала: настаивать не
стоит. И была довольна, что завела этот разговор, уверена, что Женни
понимает ее, и уповала на будущее.
Они встали, прошли в прихожую, так и не обменявшись ни словом, и почти
в полной темноте поднялись по лестнице. Г-жа де Фонтанен оказалась наверху
первой и ждала на площадке у двери, ведущей в спальню Женни, - хотела
поцеловать дочь на сон грядущий, как у них было заведено. Лица девушки она
не различила, зато почувствовала, что та вся напряглась, словно восставая
против поцелуя; мать прижала ее лицо к своему - щекой к щеке; движение это
говорило о нежном сочувствии, но Женни резко отвернулась - из духа
противоречия. Г-жа де Фонтанен смиренно отступила и пошла дальше - к себе в
спальню. Но она заметила, что Женни так и не отворила дверь в свою комнату и
не вошла туда, а идет вслед за ней, и тут же услышала ее голос, - девушка
говорила громко, возбужденно, не переводя дыхания.
- Держись с ним холоднее, мама, раз ты находишь, что он к нам зачастил,
вот и все!
- Кто зачастил? Жак? - воскликнула, оборачиваясь, г-жа де Фонтанен. -
Да ведь он не показывается у нас вот уже недели две, а то и больше!
(И в самом деле, узнав от Даниэля о приезде г-на де Фонтанена и о том,
как нарушен весь уклад жизни в семье, Жак, опасаясь быть навязчивым, решил у
них не бывать.) Да и оттого, что Женни далеко не столь аккуратно стала
ходить в клуб, оттого, что старательно избегала Жака и часто, подождав, пока
его не пригласят играть, украдкой убегала, почти и не поговорив с ним, - они
редко встречались за последние две недели.
Женни решительно вошла в спальню матери, прикрыла дверь, да так и
осталась стоять молча, с независимым видом.
Госпоже де Фонтанен до боли стало жаль ее, и она произнесла - лишь ради
того, чтобы Женни легче было признаться:
- Уверяю тебя, родная, я так и не поняла толком, что ты хотела сказать.
- И зачем только Даниэль вздумал вводить в наш дом всех этих Тибо? -
раздельно и запальчиво выговорила Женни. - Ведь ничего бы и не случилось,
если б он не питал столь непостижимые дружеские чувства к этим субъектам!
- А что все-таки случилось, родная? - спросила г-жа де Фонтанен, и
сердце у нее зачастило.
Женни вскипела:
- Да ничего не случилось. Просто я не так выразилась! Но вот если б
Даниэль, ну и ты, мама, если б вы оба вечно не звали в гости братцев Тибо, я
бы не... я бы...
И голос у нее пресекся.
Госпожа де Фонтанен собралась с духом:
- Вот что, родная, объясни-ка мне все как есть. Может быть, ты
подметила, что со стороны... по отношению к тебе... проявляется какое-то...
какое-то особое чувство?
Не успела она договорить, как Женни склонила голову, словно подтверждая
ее слова. И тотчас же представила себе сад, залитый лунным светом, калитку,
свою тень на стене и то, как повел себя Жак, как тяжко оскорбил ее; но она
решила ни за что не рассказывать об этом жутком мгновении, которое до сих
пор неотступно, днем и ночью, напоминает ей о себе; ей казалось, что, храня
его в своей душе, она вольна была относиться к выходке Жака, как ей самой
вздумается, - то ли приходить от нее в ярость, то ли в смятение.
Госпожа де Фонтанен чувствовала, что решительный час пробил, и боялась
только, как бы Женни снова не отгородилась от нее стеной молчания.
Встревоженная мать дрожащей рукой оперлась на стол, стоявший рядом, и всем
телом подалась вперед, к дочке, лицо которой смутно различала в сумеречном
свете, лившемся из отворенного окна.
- Родная, - начала она, - все это, право, не так важно, если только ты
сама... если ты сама...
На этот раз Женни вместо ответа стала отрицательно качать головой -
многократно и строптиво; мучительное беспокойство оставило г-жу де Фонтанен,
и она облегченно вздохнула.
- Я всегда терпеть не могла этих противных Тибо, - вдруг крикнула
Женни, и такого голоса мать еще никогда у нее не слышала.
- Старший - болван, зазнайка, а тот, другой...
- Ну, это неправда, - прервала г-жа де Фонтанен, и ее лицо вспыхнуло
под покровом темноты.
- ...ну, а тот, другой, всегда дурно влиял на Даниэля! - продолжала
Женни, снова ставя в вину Жаку то, что сама давным-давно отвергла. - Ах,
мама, нечего их защищать! Ты не можешь чувствовать к ним расположения, -
ведь эти субъекты тебе чужды! Уверяю тебя, мама, я не ошибаюсь, они люди не
нашей породы! Ведь они... как бы сказать... Даже когда они прикидываются,
будто согласны с нашими взглядами, на них нельзя положиться: все у них не
так и суть совсем иная! О, эти люди такие... - Женни замолчала, не решаясь
договорить, и все же договорила: - Отвратительные! Отвратительные! - И под
напором своих смятенных мыслей она продолжала без всякого перехода: - Не
хочу ничего скрывать от тебя, мама. И никогда не буду. Знаешь, девочкой я
испытывала недоброе чувство... пожалуй, какую-то ревность к Жаку. Просто
мучительно мне было видеть, до чего Даниэль привязался к этому мальчишке! И
я все думала: недостоин он брата! Себялюбивый, заносчивый! К тому же -
нелюдим, задира, дурно воспитан! А о внешности и говорить нечего, что у него
за рот, что за челюсть... Я старалась о нем не думать! Но ничего не
получилось: вечно он отпускал на мой счет язвительные замечания, а я их
запоминала, злилась. Он все время торчал у нас, будто задался целью меня
донимать!.. Впрочем, это дело прошлое. Сама не знаю, почему я все время
вспоминаю... А потом я присмотрелась к нему поближе, лучше познакомилась.
Особенно - за нынешний год. За этот месяц. И теперь я отношусь к нему
по-иному. И пытаюсь быть справедливой. Отлично вижу то хорошее, что вопреки
всему в нем есть. Я даже кое в чем признаюсь тебе, мама: не раз, да, да, не
раз мне приходило в голову, что и меня... и меня тоже как-то влечет к
нему... Впрочем, нет, нет! Это неправда! Мне все в нем противно. Или почти
все.
Госпожа де Фонтанен ответила уклончиво:
- О Жаке, право, не знаю, что и сказать. Тебе легче было составить о
нем суждение. А вот что представляет собой Антуан - я знаю, и уверяю тебя...
- Да ведь я же не сказала, что собой представляет Жак, - с горячностью
перебила ее дочь. - Я никогда не отрицала, что он тоже высоко одаренный
человек!
Тон у нее постепенно менялся. И теперь она говорила сдержанно:
- Начну с того, что все его высказывания свидетельствуют о незаурядном
уме. Я это признаю. И больше того, в нем нет ничего испорченного, ему
свойственны не только искренние побуждения, но и возвышенные чувства,
внутреннее благородство. Видишь, мама, я и не собираюсь против него
ополчаться! И ведь это еще не все, - продолжала она с какой-то
торжественностью, взвешивая свои слова, а пока она говорила, г-жа де
Фонтанен, пораженная до глубины души, внимательно наблюдала за ней. - Я
думаю, да, я думаю, что ему предназначено свершить нечто большое, быть может
- великое! Ну вот, ты и сама видишь, я стараюсь рассуждать справедливо! Да я
теперь просто убеждена, что внутренняя его сила и есть та сила, которую
принято называть гениальностью, вот именно - гениальностью! - повторила она,
чуть ли не вызывающим тоном, хотя мать, судя по всему, и не собиралась ей
противоречить. И тут она вдруг выкрикнула исступленно, с отчаянием: - И все
же это ровно ничего не значит! По характеру он - настоящий Тибо! Да,
настоящий Тибо! А весь род Тибо я ненавижу!
Госпожа де Фонтанен с минуту не могла вымолвить ни слова, оцепенев от
изумления. Но вот она вполголоса сказала:
- Да что с тобой... Женни!
И Женни по одному лишь выражению, с каким мать выговорила эти слова,
сразу угадала то самое, что недавно так ясно прочла в глазах Даниэля. Словно
испуганный ребенок, метнулась она к г-же де Фонтанен, зажала ладошкой ей
рот:
- Да нет же, нет! Это неправда! Уверяю тебя - неправда!
А когда мать притянула ее к себе, обняла, словно хотела уберечь от
опасности, Женни вдруг почувствовала, что разжались тиски, сжимавшие ее
горло, дала наконец волю слезам и, рыдая, все твердила совсем по-детски, как
твердила, когда, бывало, девочкой поверяла матери свои печали:
- Мама... мама... мама...
Госпожа де Фонтанен прижала ее к груди и, ласково укачивая, тихонько
успокаивала:
- Родная... не бойся... не плачь... ну что ты выдумала, право!.. Да кто
же тебя неволит... Какое счастье, что ты не... (Вспомнилась ей единственная
ее встреча с г-ном Тибо на следующий день после побега мальчуганов; она
представила себе толстяка, восседавшего в своем кабинете между двумя
священниками; и она словно увидела, как он не дает соизволения на любовь
Жака; она словно увидела, как он подвергает неслыханным унижениям любовь
Женни.) Ах, какое счастье, что все это не так!.. И тебе укорять себя не в
чем... Я сама поговорю с этим юнцом, пусть поймет... Полно, не плачь,
родная... Скоро обо всем забудешь... Покончили с этим, покончили... Ну не
плачь...
Но Женни рыдала все неудержимее, потому что каждое слово матери еще
сильнее терзало ей душу. И обе долго простояли так в темноте, крепко
прижавшись друг к другу, - девушка, которая утаила свое горе от матери,
обвившей ее руками, мать, которая однообразно повторяла слова утешения,
истерзавшись за дочь, расширив глаза от ужаса, ибо, благодаря своему дару
предвидения, угадывала неминуемое - судьбу, ниспосланную Женни, и
чувствовала, что ни предостережениями, ни лаской, ни мольбами ей не
вызволить из беды свою девочку. "В непрерывном восхождении всех сущих на
земле к всевышнему, - размышляла она в безысходной тоске, - каждому
смертному двигаться вперед должно в одиночку, перенося испытание за
испытанием, а часто и совершая ошибку за ошибкой - должно идти тем путем,
который испокон века ему предначертан..."
Но вот внизу хлопнули дверью, раздались шаги Жерома, идущего по
кафельному полу прихожей, и обе вздрогнули. Женни разомкнула объятия и, не
сказав ни слова, убежала, покачиваясь от тяжкого бремени - беды, которая на
нее обрушилась, и зная, что уже никому на свете не облегчить ее ноши.


    XI



Огромная афиша перед входом в кинематограф притягивала зевак -
завсегдатаев бульваров.

    НЕВЕДОМАЯ АФРИКА


ПУТЕШЕСТВИЕ В КРАЙ УОЛОФОВ,
СЕРЕРОВ, ФУЛБЕ, МУНДАНОВ И БАГИРМОВ.

- Начнется только в половине девятого, - посетовала Рашель.
- Ну что я тебе говорил!
Антуан, который не без досады покинул уютный мирок розовой комнаты,
взял ложу нижнего яруса за решетчатой рамой в глубине зала, чтобы создать
хотя бы иллюзию уединения.
И пока он брал билеты, к нему подошла Рашель.
- А я уже сделала чудесное открытие, - сказала она, увлекая его к
колоннам у входа, где вывешены были фотографии - кадры из фильмов. -
Посмотри-ка!
Антуан прочел надпись: "Девушка из племени мунданов веет просо на
берегу Майо-Кабби". Нагое тело, вместо набедренной повязки - пояс,
сплетенный из соломы. Красавица из племени мунданов стояла, всем телом
налегая на правую ногу; лицо у нее было сосредоточенное, грудь напряглась от
тяжелой работы: правой рукой, пластично согнув ее в локте и подняв выше
головы, она держала объемистый тыквенный кувшин с просом и, наклонив его,
старалась, чтобы зерно текло тонкой струйкой в деревянную миску, которую она
поддерживала левой рукой на уровне колена. Ничего показного в ее позе не
было: посадка головы, чуть откинутой назад, изящная округлость рук,
застывших в ритмичном движении, прямизна стана, твердые очертания
приподнятых юных грудей, изгиб талии, напрягшиеся мышцы бедра и линия другой
ноги, вольно выставленной вперед и касавшейся земли только носком, - словом,
вся ее поза, исполненная гармонии, была естественна, подчинена ритму работы
и поражала красотой.
- Ну а теперь посмотри на них! - продолжала Рашель, показывая Антуану
на чернокожих мальчишек, вдесятером тащивших на плечах пирогу с заостренным
носом. - А вот этот малыш просто красавчик! Знаешь, он - уолоф, и на шее у
него висит гри-гри{468}, и носит он голубой бубу и тарбу{468}.
В тот вечер она говорила как-то особенно возбужденно, все улыбалась
сомкнутыми губами, - можно было подумать, что мускулы ее лица сокращаются
непроизвольно; она щурилась, взгляд у нее был какой-то неспокойный,
бегающий, и Антуан впервые видел, как ее глаза искрятся серебром.
- Пошли, - сказала она.
- Да ведь у нас еще полчаса впереди!
- Ну и пусть, - возразила она с детским нетерпением. - Пошли.
В зале было пусто. В нише, предназначенной для оркестра, музыканты уже
настраивали инструменты. Антуан поднял зарешеченную раму. Рашель так и
осталась стоять рядом с ним. Сказала со смехом:
- Да завяжи ты галстук посвободнее. А то у тебя вечно такой вид, будто
ты собрался вешаться и вдруг бросился бежать с веревкой на шее!
Его покоробило, и он неприметно поморщился.
А она уже шептала:
- Ну до чего же я рада, что все это увижу вместе с тобой!
Она сжала ладонями щеки Антуана, притянула его лицо к своим губам.
- И знаешь, безбородым ты так мне нравишься!
Она сбросила манто, сняла шляпу, перчатки. И они уселись.
Сквозь зарешеченную раму, за которой извне их никто не мог увидеть, они
наблюдали за тем, как преображается зрительный зал, как за несколько минут в
этом безгласном, пыльном, красно-буром вертепе, где смутно выступали
очертания каких-то предметов, вдруг закипела многоликая толпа под невнятный
гул, напоминавший птичий гомон, порою приглушенный трубными звуками
хроматической гаммы. В то лето стояла небывалая жара, но сейчас, во второй
половине сентября, множество парижан уже вернулось, и город стал не тот,
каким был в пору отпусков, когда он так нравился Рашели, каждое лето
открывавшей для себя какой-то новый Париж.
- Слушай... - произнесла она.
Оркестр только что начал играть отрывок из "Валькирии"{469} - весеннюю
песнь.
Она припала головой к плечу Антуана, сидевшего с ней рядом, совсем
близко, и он услышал, как она напевает с закрытым ртом, словно эхо, вторя
пению скрипок.
- А ты Цукко слышал? Цукко, тенора, - спросила она с беспечным видом.
- Слышал. А почему ты спрашиваешь?
Рашель задумалась и не отвечала, только немного погодя, будто
почувствовав угрызения совести, оттого что призналась не сразу, сказала
вполголоса:
- Он был моим любовником.
Прошлое Рашели живо интересовало Антуана, но никакой ревности он не
испытывал. Он отлично понимал, что она хотела сказать, когда заявляла:
"Памяти у моего тела нет". Но вот Цукко... Ему вспомнился потешный человечек
в белом атласном камзоле, взгромоздившийся на деревянное возвышение
кубической формы в третьем акте "Мейстерзингеров"{469}, - толстый,
приземистый, похожий на цыгана, хоть и был в белокуром парике; в довершение
всего в любовных дуэтах он непрестанно прижимал руку к сердцу. Антуан даже
был недоволен, что избранник Рашели до того неказист.
- А ты слышал, как он поет вот это? - снова спросила она и пальцем
начертила в воздухе арабеску музыкальной фразы. - Да неужели я тебе никогда
не рассказывала о Цукко?
- Никогда.
Рашель сидела, прильнув головой к его груди, - стоило ему опустить
глаза, и он видел ее лицо. Брови слегка нахмурены, веки почти сомкнуты,
уголки губ чуть-чуть опущены. Ничего похожего на то оживленное выражение,
какое обычно появлялось, когда она вспоминала прошлое. "Прекрасную можно
было бы снять с нее маску скорби", - подумал он. И, заметив, что она все
молчит, и из желания лишний раз подтвердить, что его нисколько не смущает ее
прошлое, он стал допытываться:
- Ну, а как же твой Цукко?
Она вздрогнула. Сказала, томно улыбаясь:
- Что - Цукко? В сущности говоря, Цукко - ничтожество. Просто он был
первым - в этом все и дело.
- А я? - спросил он несколько принужденно.
- Ты третий, - отвечала она без запинки. "Цукко, Гирш и я... И больше
никого?" - подумал Антуан.
Она продолжала, все больше оживляясь:
- Хочешь, расскажу? Сам увидишь - не так-то все просто. Папа недавно
умер, брат служил в Гамбурге. А я жила Оперой, театр отнимал у меня весь
день: но в те вечера, когда я не танцевала, мне было до того одиноко... Так
бывает, когда тебе восемнадцать лет. А Цукко уже давно за мной увивался.
Я-то находила его заурядным, самовлюбленным. - Она запнулась, но продолжала:
- И глуповатым. Ей-богу, я и в те дни уже находила, что он несколько глуп...
Но не знала, что он такая скотина! - как-то неожиданно добавила она. Она
взглянула на зал, - там только что погасили свет. - Что будут показывать
сначала?
- Кинохронику.
- Ну а потом?
- Какую-то постановочную картину, вероятно - дурацкую.
- А когда же Африку?
- Напоследок.
- Вот и хорошо! - заметила она, и снова по плечу Антуана разметались ее
душистые волосы. - Скажи, если начнут показывать что-нибудь путное. Тебе
удобно, мой котик? А мне так уютно!
Он увидел ее влажный полуоткрытый рот. Губы их слились в поцелуе.
- А как же Цукко?
Ответила она без улыбки - вопреки его ожиданиям.
- Теперь я все недоумеваю - как могла я вытерпеть эту муку! Ну и
обходился же он со мной! Возчик неотесанный! Прежде он был погонщиком мулов
в провинции Оран... Подружки жалели меня; никто не понимал, почему я с ним
живу. Сейчас-то я и сама не понимаю... Говорят, некоторым женщинам нравится,
когда их бьют... - Помолчав, Рашель добавила: - Да нет, просто я боялась,
что снова стану одинокой.
Антуану еще не доводилось подмечать в голосе Рашели такие печальные
нотки, какие звучали сейчас. Он крепко обвил ее рукой, словно беря под
защиту. Немного погодя объятие разомкнулось. Он задумался о том, что его
легко разжалобить, что жалость - одно из проявлений чувства превосходства
над другими, что в ней-то, быть может, и скрывается причина его
привязанности к брату; до встречи с Рашелью он, случалось, задавался
вопросом, уж не заменяет ли ему жалость всякую любовь?
- А потом? - снова заговорил он.
- Потом он меня бросил. Ясное дело, - произнесла она, не выказывая
никакого огорчения.
И после паузы добавила приглушенным голосом, словно заклиная Антуана
молча выслушать ее признание.
- Я ждала ребенка.
Антуан даже подскочил. Ждала ребенка? Невероятно! Да как же он, врач,
не заметил никаких следов...
Рассеянным и раздраженным взглядом смотрел он на экран, где
разворачивались события, запечатленные кинохроникой:

    НА БОЛЬШИХ МАНЕВРАХ:


Господин Фальер{471} ведет беседу
с немецким военным атташе.
Будущее разведывательной службы.
Моноплан Латама{472} делает посадку -
главнокомандующему доставлены ценнейшие сведения.
Президент республики изъявил желание,
чтобы ему представили бесстрашного авиатора.

- Нет, он не только из-за этого меня бросил, - поправилась Рашель. -
Вот если б я продолжала выплачивать его долги...
И вдруг Антуан вспомнил, что видел у нее фотографию младенца, вспомнил,
как Рашель выхватила снимок у него из рук, как сказала: "Это... моя
крестница. Ее нет в живых".
Сейчас он был раздосадован, унижен в своем профессиональном самолюбии и
даже не удивлялся, что Рашель разоткровенничалась.
- Так это правда? - пробормотал он. - У тебя был ребенок? - И поспешил
добавить, усмехаясь с проницательным видом: - Впрочем, я уже давно об этом
догадывался.
- А ведь никто не замечает! Я так тщательно следила за собой - ради
сценической карьеры.
- Я же врач! - заметил он, поведя плечами.
Она улыбнулась: проницательность Антуана льстила ее тщеславию. После
недолгого молчания она продолжала, не меняя позы, словно обессилев:
- Знаешь, стоит мне вспомнить те дни, и я вижу, что лучшая пора жизни
прожита, так-то, котик мой! Гордая я тогда была! И когда пришлось взять
отпуск в театре, - ведь я становилась все грузнее, - подумай только, куда я
отправилась: в Нормандию! В захолустную деревушку, где у меня была знакомая
- пожилая женщина, прежде она служила в нашей семье, вырастила нас с братом.
Как обо мне там заботились! Я бы охотно навсегда там осталась. Да и
следовало бы. Но только, знаешь, что такое сцена, - раз попробуешь... Я
думала, что поступаю разумно, отдала дочурку на попечение кормилицы, ничуть
не тревожилась. А спустя восемь месяцев... Да я и сама разболелась... -
добавила она со вздохом после недолгого молчания. - Роды мне повредили.
Пришлось уйти из Оперы - все потеряла сразу. И снова я стала такой одинокой.
Антуан наклонился. Нет, она не плакала, глаза у нее были широко
открыты, устремлены на потолок ложи; но они медленно наполнялись слезами.
Обнять ее он не решился, он уважал ее печаль. Он раздумывал обо всем, что
сейчас услышал. С Рашелью у него всегда так получалось: каждый день он
воображал, будто уже стоит на твердой почве и может, окинув взглядом всю
жизнь своей возлюбленной, составить общее о ней суждение; но уже на
следующий же день новое признание, воспоминание, даже пустячный намек
открывали перед ним такие дали, о которых он и не подозревал, и в них снова
терялся его взгляд.
Она выпрямилась и подняла руки - поправить прическу, но вдруг замерла
и, громко ахнув, указала рукой на экран. Вскинув глаза, еще увлажненные
слезами, невольно захваченная зрелищем, она следила за тем, как некая юная
всадница спасается бегством от преследователей: человек тридцать индейцев
мчались вслед за ней, как свора гончих псов. Амазонка брала приступом утес
за утесом, вот она показалась на гребне горы и, не раздумывая, слетела вниз
по отвесному склону прямо в реку; тридцать всадников ринулись вдогонку и
исчезли в пенистом водовороте; но она уже перемахнула на другой берег,
пришпорила лошадь и помчалась дальше; напрасные усилия - похитители вскачь
несутся вслед за ней и вот-вот настигнут. Сейчас на девушку со всех сторон
накинут лассо, вот они уже извиваются в воздухе над ее головой, но тут она
оказалась на железном мосту, под которым ураганом мчится скорый поезд; она
мигом соскользнула с седла, перепрыгнула через перила и бросилась в пустоту.
У зрителей перехватило дыхание.
И в тот же миг девушка показалась снова - на крыше вагона, и поезд мчал
ее дальше на всех парах: она стояла подбоченясь, с разметавшимися волосами,
о развевающейся на ветру юбкой, а индейцы безуспешно наводили на нее
карабины.
- Здорово, верно? - воскликнула Рашель, дрожа от удовольствия. - Обожаю