Страница:
- Да, - сказал он, бесшумно хлопнув в ладоши, - эти ослы своими зельями
мне... Ай, нога!.. Они мне... Они мне... совершенно загубили желудок!.. Ай!
Боль была такая внезапная и такая острая, что черты его лица мгновенно
исказились, туловище склонилось на сторону; опершись на руки сестры и
Антуана и вытянув ногу, он с трудом нашел такое положение, что утихла боль,
которая, будто каленым железом, жгла его тело.
- Ты мне говорил... что сыворотка Теривье... поможет от ишиаса, -
прохрипел он. - Ну, что ты скажешь теперь: по-твоему, мне лучше?
- Конечно, - холодно отчеканил Антуан.
Господин Тибо остолбенело уставился на Антуана.
- Вы же сами говорили, что со вторника боли гораздо слабее, -
прокричала сестра, у которой создалась привычка возвышать голос, чтобы ее
слышали.
И, пользуясь удобным случаем, она сунула больному в рот ложку супа.
- Со вторника? - пробормотал старик, искренне стараясь припомнить;
затем замолчал.
У Антуана сжалось сердце. Он всматривался в худосочное лицо отца,
отражавшее усилие его мысли; мускулы челюстей раздвинулись, брови
приподнялись, ресницы шевелились. Бедный старик жаждал верить в свое
выздоровление; в сущности говоря, он до сих пор никогда в нем не сомневался.
С минуту он по рассеянности еще позволял кормить себя молочным супом; затем
это ему надоело, и он так нетерпеливо оттолкнул сестру, что та уступила и
согласилась наконец развязать салфетку.
- Они мне за... загубили желудок, - повторил он, пока монахиня вытирала
ему подбородок.
Но как только она, забрав поднос, вышла из комнаты, г-н Тибо, точно
ожидавший, когда наконец его оставят наедине с сыном, склонился, оперся на
локоть, доверительно улыбнулся и сделал Антуану знак сесть поближе.
- Очень она славная, эта сестра Селина, - начал он проникновенным
тоном, - поистине святая, понимаешь, Антуан? Никогда мы не сумеем ее
достаточно... достаточно отблагодарить. Но разве по отношению к ее
монастырю... Я знаю, что настоятельница мне очень многим обязана. Но в
этом-то все дело! Я очень щепетилен. Злоупотреблять так долго ее
самоотвержением, когда столько гораздо более серьезных больных ждут, быть
может, и страдают! Разве ты с этим не согласен!
Предчувствуя, что Антуан станет возражать, он остановил его движением
руки, несмотря на кашель, прерывавший его речь, выпятил подбородок с таким
видом, точно заранее скромно соглашался с доводами сына, и продолжал:
- Конечно, я не говорю, что нужно сделать это сегодня или завтра. Но...
не кажется ли тебе, что... скоро... когда мне будет действительно лучше...
эту славную девушку надо будет отпустить? Ты не представляешь себе, мой
дорогой, как это мучительно, когда около тебя вечно кто-то есть! Как только
будет возможно, отпустим ее, хорошо?
Антуан утвердительно кивал головой, не находя в себе мужества ответить.
Вот во что превратилась эта неумолимая властность, с которой ему приходилось
постоянно сталкиваться в дни юности! В былое время этот деспот без всяких
объяснений удалил бы докучную сиделку; теперь же, ослабевший,
обезоруженный... В такие минуты физическое разрушение чувствовалось еще
яснее, чем когда Антуан осматривал старика, пальцами ощущая одряхление его
органов.
- Ты уже уходишь? - вздохнул г-н Тибо, видя, что Антуан встает. В этом
упреке были сожаление, мольба, почти нежность. Антуан был растроган.
- Приходится, - сказал он с улыбкой. - У меня весь день занят больными.
Постараюсь вечером зайти.
Он подошел, чтобы поцеловать отца: привычка, недавно усвоенная. Но
старик отвернулся.
- Ну, ступай, дорогой... Ступай!
Антуан молча вышел.
В передней, забавно примостившись на стуле, как птица на жердочке, его
подстерегала Мадемуазель. Мне нужно поговорить с тобой, Антуан...
относительно сестры...
Но у него уже не было сил для разговоров. Он схватил пальто, шляпу и
захлопнул за собой входную дверь.
На площадке его охватило минутное отчаяние; и усилие, потребовавшееся
для того, чтобы надеть пальто, напомнило ему движение, которым он, в
бытность солдатом, взваливал себе на плечи ранец, чтобы продолжать путь...
Уличная жизнь - экипажи, прохожие, боровшиеся с осенним ветром, -
возвратила ему бодрость.
Он стал искать такси.
"Без двадцати, - заметил Антуан, взглянув на часы, когда автомобиль
проезжал мимо церкви св. Магдалины. - Успею, но времени в обрез... А Патрон
так точен. Он, наверное, уже одевается".
Действительно, доктор Филип ждал его на пороге кабинета.
- Добрый день, Тибо, - буркнул он. Его голос, голос полишинеля, всегда
казался подчеркнуто насмешливым. - Ровно без четверти... Едем...
- Едем, Патрон, - весело подхватил Антуан.
Ему всегда доставляло удовольствие работать под руководством Филипа. В
течение двух лет он был его ассистентом, жил в ежедневной непосредственной
близости к учителю. Затем ему пришлось переменить службу. Но их отношения не
прерывались, и в дальнейшем никто уже не мог заменить ему "Патрона". Про
Антуана говорили: "Тибо, ученик Филипа". И он действительно был его
учеником, заместителем, духовным сыном. Но часто ему приходилось становиться
и его противником: юность восставала против зрелости, дерзость, жажда риска
- против осторожности. Связь, возникшая между ними, благодаря семи годам
дружбы и профессионального общения сделалась неразрывною. Как только Антуан
соприкасался с Филипом, самая личность его видоизменялась, словно уменьшаясь
в объеме: за минуту перед тем он был существом цельным и независимым, а
теперь снова автоматически попадал под опеку, но при этом не испытывал ни
малейшего неудовольствия. Привязанность его к Патрону еще увеличивалась, так
как удовлетворялось и его личное самолюбие: научный авторитет профессора был
настолько неоспорим, а его требовательность к людям настолько общеизвестна,
что привязанность учителя к Антуану имела свою цену. Когда учитель и ученик
бывали вместе, они всегда чувствовали себя превосходно; им казалось
очевидным, что средний человек вообще малосознателен и бездарен, но что им
обоим посчастливилось стать исключением из общего правила. Манера, с которой
Патрон, не отличавшийся экспансивностью, обращался к Антуану, его доверие,
непринужденность, полуулыбки и подмигивания, которыми он подчеркивал
некоторые остроты, даже его лексикон, малопонятный для непосвященных, - все
это как будто свидетельствовало о том, что Антуан был единственный человек,
с которым Филип мог свободно беседовать, единственный, с чьей стороны он мог
рассчитывать на полное понимание. Размолвки происходили у них редко, и
вызывались они всегда причинами одного и того же порядка. Антуану случалось
упрекать Филипа в том, что иногда он сам себя обманывает, считая
основательным суждением внезапную догадку, подсказанную ему скептицизмом.
Или иной раз, после того как они, обменявшись мнениями, приходили к полному
согласию, Филип внезапно шел на попятный и, высмеивая свои собственные
слова, заявлял: "Если взглянуть с другой точки зрения, все, что мы сейчас
говорили, - чушь". А за этим следовало: "Ни на чем не стоит останавливаться,
все утверждения никуда не годятся". Тогда Антуан вставал на дыбы. Такое
отношение к делу было для него просто невыносимо: он страдал от него, как от
физического недуга. В такие дни он вежливо прощался с Патроном и поспешно
возвращался к своим делам, чтобы вновь обрести утраченное равновесие в своей
благодетельной активности.
На лестнице они встретили Теривье, он шел посоветоваться с Патроном по
неотложному делу. Теривье был старше Антуана; в свое время он тоже побывал в
ассистентах у Филипа, но теперь посвятил себя общей терапии. Он лечил г-на
Тибо.
Патрон задержался. Он стоял неподвижно, слегка наклонившись вперед и
опустив руки, одежда болталась на его тощем теле, весь он походил на
длинного паяца, которого забыли дернуть за ниточку, и являл комический
контраст со своим собеседником, приземистым, толстеньким, подвижным и
улыбчивым. Окно лестничной клетки отлично освещало обоих, и Антуан, стоя
позади, забавлялся, с интересом наблюдая за Патроном, ибо ему иногда
нравилось внезапно по-новому взглянуть на хорошо знакомых людей. Филип
уставился на Теривье пристальным, пронизывающим, всегда дерзким взглядом
своих светлых глаз, защищенных нависшими бровями, которые остались черными,
хотя у него уже поседела борода, ужасная козлиная бородка, словно фальшивая,
реденькой бахромой свисавшая с подбородка. Впрочем, все в нем, казалось,
создано было для того, чтобы раздражать, вызывать антипатию: и неряшливость
одежды, и грубость в обращении, и все внешние черты - слишком длинный и
красный нос, свистящее дыхание, постоянная усмешка, и дряблый, вечно влажный
рот, и надтреснутый гнусавый голос, доходивший временами до фальцета, когда
Филип отпускал какую-нибудь едкую шутку или уничтожающее словцо; тогда под
густыми зарослями бровей обезьяньи зрачки начинали поблескивать огоньком,
свидетельствовавшим о его способности наслаждаться своим остроумием и без
участия слушателей.
Однако, как ни малоблагоприятно было первое впечатление, оно
отталкивало от Филипа только новичков и людей посредственных. Действительно,
Антуан замечал, что ни к одному из практикующих врачей больные не относились
с таким доверием, ни одного профессора так не ценили коллеги, ни к одному из
них так жадно не стремилась попасть в ученики и не питала такого уважения не
допускающая никаких компромиссов больничная молодежь. Самые желчные выходки
его метили в недостатки жизни, в глупость человеческую и уязвляли только
дураков. Достаточно было видеть его при исполнении профессиональных
обязанностей, чтобы почувствовать не только блеск его ума, лишенного
мелочности и, в сущности, отнюдь не высокомерного, но и душевную
чувствительность, которую мучительно оскорбляло зрелище всех гнусностей
повседневности. Тогда становилось понятно, что резкость его нападок была
лишь мужественной реакцией против меланхолии, изнанкой жалости, свободной от
иллюзий, и что это едкое остроумие, из-за которого к нему так враждебно
относились глупцы, было, при ближайшем рассмотрении, только разменной
монетой его философии.
Антуан рассеянно прислушивался к разговору врачей. Речь шла о больном,
который лечился у Теривье и которого накануне осмотрел Патрон. Случай был,
видимо, довольно тяжелый. Теривье отстаивал свою точку зрения.
- Нет, - заявил Филип. - Один кубический сантиметр - это все, молодой
человек, на что бы я решился. Даже меньше: полсантиметра. И в два приема, с
вашего разрешения. - И так как собеседник горячился, явно восставая против
этого осторожного совета, Филип флегматично положил ему руку на плечо и
прогнусавил: - Видите ли, Теривье, когда больной доходит до такого
состояния, у его изголовья борются только две силы: его организм и болезнь.
Приходит врач и рассыпает удары вслепую. Орел или решка. Если под ударом
оказывается болезнь - орел, если же организм - то решка, и тогда больной
становится moriturus*. Такова эта игра, милейший. А в моем возрасте люди
становятся осторожнее и стараются бить не слишком сильно.
______________
* Обреченный на смерть (лат.).
Несколько секунд он стоял неподвижно, глотая слюну с каким-то влажным
звуком. Его помаргивающие глаза словно впивались во взгляд Теривье. Затем он
убрал руку, лукаво взглянул на Антуана и стал спускаться с лестницы.
Антуан и Теривье пропустили его вперед и пошли рядом.
- Как твой отец? - спросил Теривье.
- Со вчерашнего дня появилась тошнота.
- А...
Теривье нахмурился и сделал гримасу; затем, немного помолчав, спросил:
- Ты давно не осматривал ему ноги?
- Давно.
- Третьего дня я заметил, что они опухли немного больше.
- Белок?
- Скорее опасность флебита. Я зайду сегодня вечером между четырьмя и
пятью. Ты будешь?
Лимузин Филипа ждал у подъезда. Теривье распрощался и удалился
подпрыгивающей походкой.
"Теперь я столько трачу на такси, - подумал Антуан, - что был бы прямой
расчет завести собственную машину".
- Куда мы едем, Тибо?
- В предместье Сент-Оноре.
Зябкий Филип забился в самую глубину автомобиля, и не успел шофер
отъехать, как он сказал:
- Расскажите-ка мне поскорее, голубчик, в чем дело. Случай
действительно безнадежный?
- Безнадежный, Патрон. Двухлетняя девочка, несчастный недоносок: заячья
губа с врожденным раздвоением неба. Эке сам сделал ей операцию весной. Кроме
того, порок сердца. Понимаете? В довершение всего внезапное острое
воспаление среднего уха. Это случилось в деревне. Надо вам сказать, что это
их единственный ребенок...
Филип, рассеянно смотревший на проносящуюся мимо перспективу улиц,
сочувственно проворчал что-то в ответ.
- ...Но его жена в положении, на седьмом месяце. Беременность тяжелая.
Мне кажется, она очень неосторожна. Словом, чтобы не случилось чего-нибудь,
как в прошлый раз, Эке увез жену из Парижа и поселил в Мезон-Лаффите, в
доме, который предоставила им тетка госпожи Эке, - я знаю этих людей, они
были друзьями моего брата. Там-то и началось воспаление уха.
- Когда именно?
- Неизвестно. Кормилица ничего не сказала, должно быть, не заметила
Мать не встает с постели, сначала ничего не поняла. Затем решила, что просто
режутся зубы. Наконец в субботу вечером...
- Третьего дня?
- Третьего дня Эке, приехав в Мезон, чтобы, по обыкновению, провести
там воскресенье, сразу же заметил, что девочка в опасности. Он вызвал
санитарную карету и в тот же вечер перевез жену и ребенка в Париж. Ну вот.
Сразу же по приезде он позвонил мне по телефону. В воскресенье рано утром я
осмотрел девочку и по собственной инициативе вызвал ушника Ланнето. Мы
обнаружили всяческие осложнения: воспаление сосцевидных отростков, конечно,
гнойное заражение боковой пазухи и так далее. Со вчерашнего дня мы
перепробовали все, что только можно И увы, все тщетно! Положение с каждым
часом ухудшается. Сегодня утром обнаружились признаки менингита...
- Хирургическое вмешательство?
- По-видимому, невозможно. Пешо, которого Эке позвал вчера вечером,
заявил категорически: состояние сердца не позволяет делать операцию. И
ничем, кроме льда, нельзя облегчить ее ужасные страдания.
Филип, продолжавший смотреть в пространство, снова что-то проворчал.
- Вот как обстоит дело, - продолжал озабоченно Антуан. - Теперь ваша
очередь, Патрон. - После короткой паузы он добавил: - Но должен признаться,
у меня одна надежда, - что мы приедем слишком поздно и что все уже
кончилось.
- Эке не строит иллюзий?
- О нет!
Филип помолчал, затем положил руку на колено Антуана.
- Не высказывайтесь так решительно, Тибо. Как врач, несчастный Эке
знает, должно быть, что надежды нет. Но как отец... Видите ли, чем серьезнее
положение, тем охотнее играешь сам с собой в прятки - На лице его появилась
грустно-ироническая улыбка, и он прогнусавил: - К счастью, не правда ли?.. К
счастью...
Эке жили на четвертом этаже. При звуке остановившегося лифта дверь на
лестницу отворилась: их ждали. Полный мужчина в белом халате, с черной
бородой, подчеркивавшей его семитический тип, пожал руку Антуану, который
представил его Филипу:
- Исаак Штудлер.
Это был студент-медик, забросивший медицину, однако его можно было
встретить во всех медицинских кругах. К Эке, своему университетскому
товарищу, он был привязан как пес. Любил его слепо, не рассуждая. Узнав по
телефону о внезапном возвращении приятеля, он тотчас же прибежал, бросив
все, чтобы ухаживать за больным ребенком.
Квартира с раскрытыми настежь дверями сохраняла тот вид, в какой ее
привели, убирая на лето, перед отъездом, и являла мрачное зрелище: занавески
были сняты, и поэтому ставней не открывали; всюду горело электричество, и
под резким светом ламп, подвешенных к самому потолку, мебель, составленная
на середину комнат и покрытая белыми чехлами, напоминала скопище детских
катафалков. На полу в гостиной, где Штудлер оставил обоих врачей, когда
пошел за Эке, вокруг открытого полупустого сундука разбросаны были самые
разнообразные предметы.
Внезапно дверь распахнулась, и полуодетая молодая женщина, с лицом,
истомленным тревогой, с беспорядочно рассыпавшимися прекрасными белокурыми
волосами, бросилась к ним так поспешно, как только могла из-за своей
отяжелевшей походки. Одной рукой она поддерживала живот, а другой, чтобы не
споткнуться И не упасть, приподнимала полы своего капота. Она задыхалась, и
это мешало ей говорить; губы дрожали. Она кинулась прямо к Филипу, и в ее
больших заплаканных глазах, устремленных прямо на него, была немая мольба,
такая душераздирающая, что ему даже в голову не пришло поздороваться: он
машинально протянул к ней руки, как бы для того, чтобы поддержать, успокоить
ее.
В этот момент из передней ворвался Эке.
- Николь!
Голос его дрожал от гнева. Бледный, с искаженным лицом, он кинулся к
молодой женщине, схватил ее и поднял на руки с неожиданной силой. Она только
рыдала, не сопротивляясь.
- Отворите мне дверь, - бросил он Антуану, который подбежал, чтобы
помочь ему.
Антуан последовал за ними, поддерживая голову Николь. С ее уст слетел
какой-то жалобный шепот. Он разобрал отдельные слова:
- Ты мне никогда не простишь... Это я, я одна виновата... Из-за меня
она родилась калекой... Ты так долго сердился на меня за это!.. И теперь это
опять моя же вина... Если бы я сразу сообразила и принялась за ней
ухаживать...
Они вошли в комнату, где Антуан увидел большую неубранную кровать.
Должно быть, молодая женщина, настороженно поджидавшая врачей, соскочила с
постели, несмотря на все запреты.
Теперь она схватила руку Антуана и с отчаянием вцепилась в нее:
- Прошу вас... Феликс ни за что не простит мне... Он не в силах будет
простить, если... Испробуйте все средства! Спасите ее, я вас умоляю!..
Муж осторожно уложил ее и прикрыл одеялом. Она выпустила руку Антуана и
замолкла.
Эке склонился над ней. Антуан поймал их встретившиеся взгляды:
изнемогающий, потерянный у женщины, суровый у мужчины.
- Я запрещаю тебе вставать, слышишь?
Она закрыла глаза. Тогда он склонился еще ниже, коснулся губами ее
волос и запечатлел на одном из сомкнутых век поцелуй, который словно
скреплял некий договор и был похож на заранее дарованное прощение.
Затем он увел Антуана из комнаты.
Когда они снова встретились с Патроном в детской, куда его провел
Штудлер, Филип уже снял пиджак и надел белый передник. Совершенно спокойный,
с каменным лицом, как будто на свете не было никого, кроме него и этого
ребенка, он тщательно и методически осматривал его, хотя и понял с первого
же взгляда, что всякое лечение бесполезно.
Эке молча, с лихорадочно трясущимися руками вглядывался в лицо
профессора.
Осмотр длился минут десять.
Покончив с этим, Филип поднял голову и отыскал глазами Эке. Тот стал
неузнаваем: мрачное лицо, застывший взгляд под покрасневшими, набухшими
веками, точно иссохшими от ветра и песка. В его невозмутимости было что-то
трагическое. Окинув его быстрым взглядом, Филип понял, что притворяться не к
чему, и тотчас отказался от новых предписаний, которые намеревался было
сделать из жалости к отцу. Он отвязал передник, быстро вымыл руки, надел
пиджак, поданный сиделкой, и вышел из комнаты, не взглянув на кроватку. За
ним последовал Эке, потом Антуан.
В передней трое мужчин переглянулись.
- Благодарю все-таки, что пришли, - отчетливо произнес Эке.
Филип неопределенно пожал плечами, и губы его издали какое-то хлюпанье,
Эке смотрел на него сквозь стекла пенсне. Взгляд его стал сперва строгим,
затем презрительным, почти ненавидящим. Потом этот злой огонек погас. Он
пробормотал извиняющимся тоном:
- Знаете, всегда ведь надеешься на невозможное.
Филип сделал было какое-то движение, потом словно раздумал и
неторопливо снял с вешалки шляпу. Но вместо того чтобы выйти, он приблизился
к Эке и, после краткого колебания, неуклюжим жестом положил ему руку на
плечо. Снова наступило молчание. Затем, точно опомнившись, Филип отступил на
шаг, слегка кашлянул и наконец решился уйти.
Антуан подошел к Эке.
- Сегодня у меня приемный день. Я приеду вечером, часам к девяти.
Эке стоял неподвижно, с бессмысленным выражением смотря на открытую
дверь, через которую, вместе с Филипом, ушла его последняя надежда; он
только качнул головой, чтобы показать, что слышал Антуана.
Филип в сопровождении Антуана быстро спускался по лестнице, не
произнося ни слова. На второй площадке он остановился, полуобернулся,
проглотил слюну с обычным хлюпающим звуком и сказал еще более гнусавым, чем
обычно, голосом:
- Мне следовало все-таки дать какое-нибудь предписание, не правда ли?
Ut aliquid fieri videatur*. Но... у меня духу не хватило.
______________
* Чтобы казалось, что кое-что делается (лат.).
Он помолчал, спустился еще на несколько ступенек и пробормотал, на этот
раз даже не обернувшись:
- Я не такой оптимист, как вы. Это может протянуться еще день или два.
Дойдя до нижней площадки, где было довольно темно, они встретили двух
дам, которые только что вошли в дом.
- Ах, господин Тибо!
Антуан узнал г-жу де Фонтанен.
- Ну что? - спросила она деланно бодрым тоном, стараясь не выдать
своего беспокойства. - Мы как раз идем узнать, как обстоит дело.
Вместо ответа Антуан медленно покачал головой.
- Нет, нет! Разве можно говорить с уверенностью? - вскричала г-жа де
Фонтанен с упреком, словно жест Антуана вынуждал ее заклясть как можно
скорее злую судьбу. - Не надо терять надежду, доктор, не надо терять
надежду! Это невозможно, это было бы слишком ужасно! Правда, Женни?
Только тогда Антуан заметил девушку, стоявшую несколько поодаль. Он
поспешил извиниться за невнимание. Она, казалось, была в смущении, в
нерешительности, но все же протянула ему руку. Антуан заметил растерянное
выражение ее лица и нервное подергивание век, но, зная, как сильно любила
Женни свою кузину Николь, он этому не удивился.
"Как странно она изменилась", - подумал он все же, догоняя Патрона. В
его воспоминании, где-то далеко, возник силуэт молоденькой девушки в светлом
платье летним вечером в саду. Эта встреча пробудила в нем какое-то
мучительное чувство. "Бедный Жак, наверно, не узнал бы ее теперь", - подумал
он. Филип угрюмо забился в угол автомобиля.
- Я еду в Школу, - сказал он, - и по дороге завезу вас домой.
Пока они ехали, он не произнес и двух слов. Но когда Антуан стал
прощаться с ним на углу Университетской улицы, он наконец стряхнул с себя
оцепенение:
- Да, кстати, Тибо... Вы ведь отчасти специалист по детям, отсталым в
смысле развития речи... На днях я к вам направил одну даму, госпожу Эрнст...
- Сегодня она должна быть у меня.
- Она приведет к вам своего мальчика; ему лет пять или шесть, но
говорит он как годовалый. Некоторых звуков, по-видимому, даже вовсе не
произносит. Но если ему сказать, чтоб он прочитал молитву, он опускается на
колени и читает "Отче наш" с начала до конца, почти безукоризненно
артикулируя каждое слово. В остальном он, кажется, довольно смышлен. Я
думаю, этот случай вас заинтересует...
Леон появился в передней, едва заслышав, как в замке повернулся
хозяйский ключ.
- Мадемуазель де Батенкур уже дожидается... - На лице его появилась
привычная мина, выражающая сомнение, и он добавил: - Кажется, она с
гувернанткой.
"Она вовсе не Батенкур, - поправил мысленно Антуан, - ведь ее отец
Гупийо: "Универсальные магазины двадцатого века"...
Он прошел к себе в спальню, чтобы переменить воротничок и пиджак. Он
придавал некоторое значение внешности и всегда одевался с изысканной
простотой. Затем направился в кабинет, убедился, окинув его беглым взглядом,
что все в порядке, и, полный готовности начать свою послеполуденную работу,
быстро приподнял портьеру и открыл дверь в приемную.
Навстречу ему поднялась стройная молодая женщина. Он узнал англичанку,
которая еще весной приходила с г-жой де Батенкур и ее дочерью. (В его памяти
при этом невольно всплыла одна мелкая черточка, поразившая его: когда визит
уже заканчивался и он, сидя за письменным столом, писал рецепт, он случайно
поднял глаза на г-жу де Батенкур и на мисс, одетых в легкие платья и
стоявших очень близко друг к другу в амбразуре окна; он не мог забыть
огонька, замеченного им в глазах прекрасной Анны, когда ласкающим движением
пальцев, не затянутых в перчатку, она поправила прядь волос на гладком виске
учительницы.)
Англичанка непринужденно кивнула головой и пропустила девочку вперед.
Антуан, посторонившись, чтобы дать им дорогу, был на мгновение окутан свежим
ароматом, исходившим от этих двух тел, юных и холеных. Обе были стройные
блондинки с прелестным цветом лица.
У Гюгеты пальто было перекинуто через руку; хотя ей не исполнилось еще
четырнадцати лет, она была так высока ростом, что короткое детское платьице
без рукавов, которое выставляло напоказ роскошно позолоченное летним солнцем
девичье тело, казалось на ней странным. Белокурые волосы теплого оттенка
завивались в зыбкие локоны и почти весело обрамляли лицо, которому
нерешительная улыбка и несколько медлительный взгляд широко расставленных
глаз придавали скорее грустное выражение.
Англичанка обернулась к Антуану. Румянец на ее щеках запылал ярче,
когда она принялась объяснять на французском языке, мелодичном, как птичья
трель, что г-жа де Батенкур завтракает в гостях и велела прислать за ней
мне... Ай, нога!.. Они мне... Они мне... совершенно загубили желудок!.. Ай!
Боль была такая внезапная и такая острая, что черты его лица мгновенно
исказились, туловище склонилось на сторону; опершись на руки сестры и
Антуана и вытянув ногу, он с трудом нашел такое положение, что утихла боль,
которая, будто каленым железом, жгла его тело.
- Ты мне говорил... что сыворотка Теривье... поможет от ишиаса, -
прохрипел он. - Ну, что ты скажешь теперь: по-твоему, мне лучше?
- Конечно, - холодно отчеканил Антуан.
Господин Тибо остолбенело уставился на Антуана.
- Вы же сами говорили, что со вторника боли гораздо слабее, -
прокричала сестра, у которой создалась привычка возвышать голос, чтобы ее
слышали.
И, пользуясь удобным случаем, она сунула больному в рот ложку супа.
- Со вторника? - пробормотал старик, искренне стараясь припомнить;
затем замолчал.
У Антуана сжалось сердце. Он всматривался в худосочное лицо отца,
отражавшее усилие его мысли; мускулы челюстей раздвинулись, брови
приподнялись, ресницы шевелились. Бедный старик жаждал верить в свое
выздоровление; в сущности говоря, он до сих пор никогда в нем не сомневался.
С минуту он по рассеянности еще позволял кормить себя молочным супом; затем
это ему надоело, и он так нетерпеливо оттолкнул сестру, что та уступила и
согласилась наконец развязать салфетку.
- Они мне за... загубили желудок, - повторил он, пока монахиня вытирала
ему подбородок.
Но как только она, забрав поднос, вышла из комнаты, г-н Тибо, точно
ожидавший, когда наконец его оставят наедине с сыном, склонился, оперся на
локоть, доверительно улыбнулся и сделал Антуану знак сесть поближе.
- Очень она славная, эта сестра Селина, - начал он проникновенным
тоном, - поистине святая, понимаешь, Антуан? Никогда мы не сумеем ее
достаточно... достаточно отблагодарить. Но разве по отношению к ее
монастырю... Я знаю, что настоятельница мне очень многим обязана. Но в
этом-то все дело! Я очень щепетилен. Злоупотреблять так долго ее
самоотвержением, когда столько гораздо более серьезных больных ждут, быть
может, и страдают! Разве ты с этим не согласен!
Предчувствуя, что Антуан станет возражать, он остановил его движением
руки, несмотря на кашель, прерывавший его речь, выпятил подбородок с таким
видом, точно заранее скромно соглашался с доводами сына, и продолжал:
- Конечно, я не говорю, что нужно сделать это сегодня или завтра. Но...
не кажется ли тебе, что... скоро... когда мне будет действительно лучше...
эту славную девушку надо будет отпустить? Ты не представляешь себе, мой
дорогой, как это мучительно, когда около тебя вечно кто-то есть! Как только
будет возможно, отпустим ее, хорошо?
Антуан утвердительно кивал головой, не находя в себе мужества ответить.
Вот во что превратилась эта неумолимая властность, с которой ему приходилось
постоянно сталкиваться в дни юности! В былое время этот деспот без всяких
объяснений удалил бы докучную сиделку; теперь же, ослабевший,
обезоруженный... В такие минуты физическое разрушение чувствовалось еще
яснее, чем когда Антуан осматривал старика, пальцами ощущая одряхление его
органов.
- Ты уже уходишь? - вздохнул г-н Тибо, видя, что Антуан встает. В этом
упреке были сожаление, мольба, почти нежность. Антуан был растроган.
- Приходится, - сказал он с улыбкой. - У меня весь день занят больными.
Постараюсь вечером зайти.
Он подошел, чтобы поцеловать отца: привычка, недавно усвоенная. Но
старик отвернулся.
- Ну, ступай, дорогой... Ступай!
Антуан молча вышел.
В передней, забавно примостившись на стуле, как птица на жердочке, его
подстерегала Мадемуазель. Мне нужно поговорить с тобой, Антуан...
относительно сестры...
Но у него уже не было сил для разговоров. Он схватил пальто, шляпу и
захлопнул за собой входную дверь.
На площадке его охватило минутное отчаяние; и усилие, потребовавшееся
для того, чтобы надеть пальто, напомнило ему движение, которым он, в
бытность солдатом, взваливал себе на плечи ранец, чтобы продолжать путь...
Уличная жизнь - экипажи, прохожие, боровшиеся с осенним ветром, -
возвратила ему бодрость.
Он стал искать такси.
"Без двадцати, - заметил Антуан, взглянув на часы, когда автомобиль
проезжал мимо церкви св. Магдалины. - Успею, но времени в обрез... А Патрон
так точен. Он, наверное, уже одевается".
Действительно, доктор Филип ждал его на пороге кабинета.
- Добрый день, Тибо, - буркнул он. Его голос, голос полишинеля, всегда
казался подчеркнуто насмешливым. - Ровно без четверти... Едем...
- Едем, Патрон, - весело подхватил Антуан.
Ему всегда доставляло удовольствие работать под руководством Филипа. В
течение двух лет он был его ассистентом, жил в ежедневной непосредственной
близости к учителю. Затем ему пришлось переменить службу. Но их отношения не
прерывались, и в дальнейшем никто уже не мог заменить ему "Патрона". Про
Антуана говорили: "Тибо, ученик Филипа". И он действительно был его
учеником, заместителем, духовным сыном. Но часто ему приходилось становиться
и его противником: юность восставала против зрелости, дерзость, жажда риска
- против осторожности. Связь, возникшая между ними, благодаря семи годам
дружбы и профессионального общения сделалась неразрывною. Как только Антуан
соприкасался с Филипом, самая личность его видоизменялась, словно уменьшаясь
в объеме: за минуту перед тем он был существом цельным и независимым, а
теперь снова автоматически попадал под опеку, но при этом не испытывал ни
малейшего неудовольствия. Привязанность его к Патрону еще увеличивалась, так
как удовлетворялось и его личное самолюбие: научный авторитет профессора был
настолько неоспорим, а его требовательность к людям настолько общеизвестна,
что привязанность учителя к Антуану имела свою цену. Когда учитель и ученик
бывали вместе, они всегда чувствовали себя превосходно; им казалось
очевидным, что средний человек вообще малосознателен и бездарен, но что им
обоим посчастливилось стать исключением из общего правила. Манера, с которой
Патрон, не отличавшийся экспансивностью, обращался к Антуану, его доверие,
непринужденность, полуулыбки и подмигивания, которыми он подчеркивал
некоторые остроты, даже его лексикон, малопонятный для непосвященных, - все
это как будто свидетельствовало о том, что Антуан был единственный человек,
с которым Филип мог свободно беседовать, единственный, с чьей стороны он мог
рассчитывать на полное понимание. Размолвки происходили у них редко, и
вызывались они всегда причинами одного и того же порядка. Антуану случалось
упрекать Филипа в том, что иногда он сам себя обманывает, считая
основательным суждением внезапную догадку, подсказанную ему скептицизмом.
Или иной раз, после того как они, обменявшись мнениями, приходили к полному
согласию, Филип внезапно шел на попятный и, высмеивая свои собственные
слова, заявлял: "Если взглянуть с другой точки зрения, все, что мы сейчас
говорили, - чушь". А за этим следовало: "Ни на чем не стоит останавливаться,
все утверждения никуда не годятся". Тогда Антуан вставал на дыбы. Такое
отношение к делу было для него просто невыносимо: он страдал от него, как от
физического недуга. В такие дни он вежливо прощался с Патроном и поспешно
возвращался к своим делам, чтобы вновь обрести утраченное равновесие в своей
благодетельной активности.
На лестнице они встретили Теривье, он шел посоветоваться с Патроном по
неотложному делу. Теривье был старше Антуана; в свое время он тоже побывал в
ассистентах у Филипа, но теперь посвятил себя общей терапии. Он лечил г-на
Тибо.
Патрон задержался. Он стоял неподвижно, слегка наклонившись вперед и
опустив руки, одежда болталась на его тощем теле, весь он походил на
длинного паяца, которого забыли дернуть за ниточку, и являл комический
контраст со своим собеседником, приземистым, толстеньким, подвижным и
улыбчивым. Окно лестничной клетки отлично освещало обоих, и Антуан, стоя
позади, забавлялся, с интересом наблюдая за Патроном, ибо ему иногда
нравилось внезапно по-новому взглянуть на хорошо знакомых людей. Филип
уставился на Теривье пристальным, пронизывающим, всегда дерзким взглядом
своих светлых глаз, защищенных нависшими бровями, которые остались черными,
хотя у него уже поседела борода, ужасная козлиная бородка, словно фальшивая,
реденькой бахромой свисавшая с подбородка. Впрочем, все в нем, казалось,
создано было для того, чтобы раздражать, вызывать антипатию: и неряшливость
одежды, и грубость в обращении, и все внешние черты - слишком длинный и
красный нос, свистящее дыхание, постоянная усмешка, и дряблый, вечно влажный
рот, и надтреснутый гнусавый голос, доходивший временами до фальцета, когда
Филип отпускал какую-нибудь едкую шутку или уничтожающее словцо; тогда под
густыми зарослями бровей обезьяньи зрачки начинали поблескивать огоньком,
свидетельствовавшим о его способности наслаждаться своим остроумием и без
участия слушателей.
Однако, как ни малоблагоприятно было первое впечатление, оно
отталкивало от Филипа только новичков и людей посредственных. Действительно,
Антуан замечал, что ни к одному из практикующих врачей больные не относились
с таким доверием, ни одного профессора так не ценили коллеги, ни к одному из
них так жадно не стремилась попасть в ученики и не питала такого уважения не
допускающая никаких компромиссов больничная молодежь. Самые желчные выходки
его метили в недостатки жизни, в глупость человеческую и уязвляли только
дураков. Достаточно было видеть его при исполнении профессиональных
обязанностей, чтобы почувствовать не только блеск его ума, лишенного
мелочности и, в сущности, отнюдь не высокомерного, но и душевную
чувствительность, которую мучительно оскорбляло зрелище всех гнусностей
повседневности. Тогда становилось понятно, что резкость его нападок была
лишь мужественной реакцией против меланхолии, изнанкой жалости, свободной от
иллюзий, и что это едкое остроумие, из-за которого к нему так враждебно
относились глупцы, было, при ближайшем рассмотрении, только разменной
монетой его философии.
Антуан рассеянно прислушивался к разговору врачей. Речь шла о больном,
который лечился у Теривье и которого накануне осмотрел Патрон. Случай был,
видимо, довольно тяжелый. Теривье отстаивал свою точку зрения.
- Нет, - заявил Филип. - Один кубический сантиметр - это все, молодой
человек, на что бы я решился. Даже меньше: полсантиметра. И в два приема, с
вашего разрешения. - И так как собеседник горячился, явно восставая против
этого осторожного совета, Филип флегматично положил ему руку на плечо и
прогнусавил: - Видите ли, Теривье, когда больной доходит до такого
состояния, у его изголовья борются только две силы: его организм и болезнь.
Приходит врач и рассыпает удары вслепую. Орел или решка. Если под ударом
оказывается болезнь - орел, если же организм - то решка, и тогда больной
становится moriturus*. Такова эта игра, милейший. А в моем возрасте люди
становятся осторожнее и стараются бить не слишком сильно.
______________
* Обреченный на смерть (лат.).
Несколько секунд он стоял неподвижно, глотая слюну с каким-то влажным
звуком. Его помаргивающие глаза словно впивались во взгляд Теривье. Затем он
убрал руку, лукаво взглянул на Антуана и стал спускаться с лестницы.
Антуан и Теривье пропустили его вперед и пошли рядом.
- Как твой отец? - спросил Теривье.
- Со вчерашнего дня появилась тошнота.
- А...
Теривье нахмурился и сделал гримасу; затем, немного помолчав, спросил:
- Ты давно не осматривал ему ноги?
- Давно.
- Третьего дня я заметил, что они опухли немного больше.
- Белок?
- Скорее опасность флебита. Я зайду сегодня вечером между четырьмя и
пятью. Ты будешь?
Лимузин Филипа ждал у подъезда. Теривье распрощался и удалился
подпрыгивающей походкой.
"Теперь я столько трачу на такси, - подумал Антуан, - что был бы прямой
расчет завести собственную машину".
- Куда мы едем, Тибо?
- В предместье Сент-Оноре.
Зябкий Филип забился в самую глубину автомобиля, и не успел шофер
отъехать, как он сказал:
- Расскажите-ка мне поскорее, голубчик, в чем дело. Случай
действительно безнадежный?
- Безнадежный, Патрон. Двухлетняя девочка, несчастный недоносок: заячья
губа с врожденным раздвоением неба. Эке сам сделал ей операцию весной. Кроме
того, порок сердца. Понимаете? В довершение всего внезапное острое
воспаление среднего уха. Это случилось в деревне. Надо вам сказать, что это
их единственный ребенок...
Филип, рассеянно смотревший на проносящуюся мимо перспективу улиц,
сочувственно проворчал что-то в ответ.
- ...Но его жена в положении, на седьмом месяце. Беременность тяжелая.
Мне кажется, она очень неосторожна. Словом, чтобы не случилось чего-нибудь,
как в прошлый раз, Эке увез жену из Парижа и поселил в Мезон-Лаффите, в
доме, который предоставила им тетка госпожи Эке, - я знаю этих людей, они
были друзьями моего брата. Там-то и началось воспаление уха.
- Когда именно?
- Неизвестно. Кормилица ничего не сказала, должно быть, не заметила
Мать не встает с постели, сначала ничего не поняла. Затем решила, что просто
режутся зубы. Наконец в субботу вечером...
- Третьего дня?
- Третьего дня Эке, приехав в Мезон, чтобы, по обыкновению, провести
там воскресенье, сразу же заметил, что девочка в опасности. Он вызвал
санитарную карету и в тот же вечер перевез жену и ребенка в Париж. Ну вот.
Сразу же по приезде он позвонил мне по телефону. В воскресенье рано утром я
осмотрел девочку и по собственной инициативе вызвал ушника Ланнето. Мы
обнаружили всяческие осложнения: воспаление сосцевидных отростков, конечно,
гнойное заражение боковой пазухи и так далее. Со вчерашнего дня мы
перепробовали все, что только можно И увы, все тщетно! Положение с каждым
часом ухудшается. Сегодня утром обнаружились признаки менингита...
- Хирургическое вмешательство?
- По-видимому, невозможно. Пешо, которого Эке позвал вчера вечером,
заявил категорически: состояние сердца не позволяет делать операцию. И
ничем, кроме льда, нельзя облегчить ее ужасные страдания.
Филип, продолжавший смотреть в пространство, снова что-то проворчал.
- Вот как обстоит дело, - продолжал озабоченно Антуан. - Теперь ваша
очередь, Патрон. - После короткой паузы он добавил: - Но должен признаться,
у меня одна надежда, - что мы приедем слишком поздно и что все уже
кончилось.
- Эке не строит иллюзий?
- О нет!
Филип помолчал, затем положил руку на колено Антуана.
- Не высказывайтесь так решительно, Тибо. Как врач, несчастный Эке
знает, должно быть, что надежды нет. Но как отец... Видите ли, чем серьезнее
положение, тем охотнее играешь сам с собой в прятки - На лице его появилась
грустно-ироническая улыбка, и он прогнусавил: - К счастью, не правда ли?.. К
счастью...
Эке жили на четвертом этаже. При звуке остановившегося лифта дверь на
лестницу отворилась: их ждали. Полный мужчина в белом халате, с черной
бородой, подчеркивавшей его семитический тип, пожал руку Антуану, который
представил его Филипу:
- Исаак Штудлер.
Это был студент-медик, забросивший медицину, однако его можно было
встретить во всех медицинских кругах. К Эке, своему университетскому
товарищу, он был привязан как пес. Любил его слепо, не рассуждая. Узнав по
телефону о внезапном возвращении приятеля, он тотчас же прибежал, бросив
все, чтобы ухаживать за больным ребенком.
Квартира с раскрытыми настежь дверями сохраняла тот вид, в какой ее
привели, убирая на лето, перед отъездом, и являла мрачное зрелище: занавески
были сняты, и поэтому ставней не открывали; всюду горело электричество, и
под резким светом ламп, подвешенных к самому потолку, мебель, составленная
на середину комнат и покрытая белыми чехлами, напоминала скопище детских
катафалков. На полу в гостиной, где Штудлер оставил обоих врачей, когда
пошел за Эке, вокруг открытого полупустого сундука разбросаны были самые
разнообразные предметы.
Внезапно дверь распахнулась, и полуодетая молодая женщина, с лицом,
истомленным тревогой, с беспорядочно рассыпавшимися прекрасными белокурыми
волосами, бросилась к ним так поспешно, как только могла из-за своей
отяжелевшей походки. Одной рукой она поддерживала живот, а другой, чтобы не
споткнуться И не упасть, приподнимала полы своего капота. Она задыхалась, и
это мешало ей говорить; губы дрожали. Она кинулась прямо к Филипу, и в ее
больших заплаканных глазах, устремленных прямо на него, была немая мольба,
такая душераздирающая, что ему даже в голову не пришло поздороваться: он
машинально протянул к ней руки, как бы для того, чтобы поддержать, успокоить
ее.
В этот момент из передней ворвался Эке.
- Николь!
Голос его дрожал от гнева. Бледный, с искаженным лицом, он кинулся к
молодой женщине, схватил ее и поднял на руки с неожиданной силой. Она только
рыдала, не сопротивляясь.
- Отворите мне дверь, - бросил он Антуану, который подбежал, чтобы
помочь ему.
Антуан последовал за ними, поддерживая голову Николь. С ее уст слетел
какой-то жалобный шепот. Он разобрал отдельные слова:
- Ты мне никогда не простишь... Это я, я одна виновата... Из-за меня
она родилась калекой... Ты так долго сердился на меня за это!.. И теперь это
опять моя же вина... Если бы я сразу сообразила и принялась за ней
ухаживать...
Они вошли в комнату, где Антуан увидел большую неубранную кровать.
Должно быть, молодая женщина, настороженно поджидавшая врачей, соскочила с
постели, несмотря на все запреты.
Теперь она схватила руку Антуана и с отчаянием вцепилась в нее:
- Прошу вас... Феликс ни за что не простит мне... Он не в силах будет
простить, если... Испробуйте все средства! Спасите ее, я вас умоляю!..
Муж осторожно уложил ее и прикрыл одеялом. Она выпустила руку Антуана и
замолкла.
Эке склонился над ней. Антуан поймал их встретившиеся взгляды:
изнемогающий, потерянный у женщины, суровый у мужчины.
- Я запрещаю тебе вставать, слышишь?
Она закрыла глаза. Тогда он склонился еще ниже, коснулся губами ее
волос и запечатлел на одном из сомкнутых век поцелуй, который словно
скреплял некий договор и был похож на заранее дарованное прощение.
Затем он увел Антуана из комнаты.
Когда они снова встретились с Патроном в детской, куда его провел
Штудлер, Филип уже снял пиджак и надел белый передник. Совершенно спокойный,
с каменным лицом, как будто на свете не было никого, кроме него и этого
ребенка, он тщательно и методически осматривал его, хотя и понял с первого
же взгляда, что всякое лечение бесполезно.
Эке молча, с лихорадочно трясущимися руками вглядывался в лицо
профессора.
Осмотр длился минут десять.
Покончив с этим, Филип поднял голову и отыскал глазами Эке. Тот стал
неузнаваем: мрачное лицо, застывший взгляд под покрасневшими, набухшими
веками, точно иссохшими от ветра и песка. В его невозмутимости было что-то
трагическое. Окинув его быстрым взглядом, Филип понял, что притворяться не к
чему, и тотчас отказался от новых предписаний, которые намеревался было
сделать из жалости к отцу. Он отвязал передник, быстро вымыл руки, надел
пиджак, поданный сиделкой, и вышел из комнаты, не взглянув на кроватку. За
ним последовал Эке, потом Антуан.
В передней трое мужчин переглянулись.
- Благодарю все-таки, что пришли, - отчетливо произнес Эке.
Филип неопределенно пожал плечами, и губы его издали какое-то хлюпанье,
Эке смотрел на него сквозь стекла пенсне. Взгляд его стал сперва строгим,
затем презрительным, почти ненавидящим. Потом этот злой огонек погас. Он
пробормотал извиняющимся тоном:
- Знаете, всегда ведь надеешься на невозможное.
Филип сделал было какое-то движение, потом словно раздумал и
неторопливо снял с вешалки шляпу. Но вместо того чтобы выйти, он приблизился
к Эке и, после краткого колебания, неуклюжим жестом положил ему руку на
плечо. Снова наступило молчание. Затем, точно опомнившись, Филип отступил на
шаг, слегка кашлянул и наконец решился уйти.
Антуан подошел к Эке.
- Сегодня у меня приемный день. Я приеду вечером, часам к девяти.
Эке стоял неподвижно, с бессмысленным выражением смотря на открытую
дверь, через которую, вместе с Филипом, ушла его последняя надежда; он
только качнул головой, чтобы показать, что слышал Антуана.
Филип в сопровождении Антуана быстро спускался по лестнице, не
произнося ни слова. На второй площадке он остановился, полуобернулся,
проглотил слюну с обычным хлюпающим звуком и сказал еще более гнусавым, чем
обычно, голосом:
- Мне следовало все-таки дать какое-нибудь предписание, не правда ли?
Ut aliquid fieri videatur*. Но... у меня духу не хватило.
______________
* Чтобы казалось, что кое-что делается (лат.).
Он помолчал, спустился еще на несколько ступенек и пробормотал, на этот
раз даже не обернувшись:
- Я не такой оптимист, как вы. Это может протянуться еще день или два.
Дойдя до нижней площадки, где было довольно темно, они встретили двух
дам, которые только что вошли в дом.
- Ах, господин Тибо!
Антуан узнал г-жу де Фонтанен.
- Ну что? - спросила она деланно бодрым тоном, стараясь не выдать
своего беспокойства. - Мы как раз идем узнать, как обстоит дело.
Вместо ответа Антуан медленно покачал головой.
- Нет, нет! Разве можно говорить с уверенностью? - вскричала г-жа де
Фонтанен с упреком, словно жест Антуана вынуждал ее заклясть как можно
скорее злую судьбу. - Не надо терять надежду, доктор, не надо терять
надежду! Это невозможно, это было бы слишком ужасно! Правда, Женни?
Только тогда Антуан заметил девушку, стоявшую несколько поодаль. Он
поспешил извиниться за невнимание. Она, казалось, была в смущении, в
нерешительности, но все же протянула ему руку. Антуан заметил растерянное
выражение ее лица и нервное подергивание век, но, зная, как сильно любила
Женни свою кузину Николь, он этому не удивился.
"Как странно она изменилась", - подумал он все же, догоняя Патрона. В
его воспоминании, где-то далеко, возник силуэт молоденькой девушки в светлом
платье летним вечером в саду. Эта встреча пробудила в нем какое-то
мучительное чувство. "Бедный Жак, наверно, не узнал бы ее теперь", - подумал
он. Филип угрюмо забился в угол автомобиля.
- Я еду в Школу, - сказал он, - и по дороге завезу вас домой.
Пока они ехали, он не произнес и двух слов. Но когда Антуан стал
прощаться с ним на углу Университетской улицы, он наконец стряхнул с себя
оцепенение:
- Да, кстати, Тибо... Вы ведь отчасти специалист по детям, отсталым в
смысле развития речи... На днях я к вам направил одну даму, госпожу Эрнст...
- Сегодня она должна быть у меня.
- Она приведет к вам своего мальчика; ему лет пять или шесть, но
говорит он как годовалый. Некоторых звуков, по-видимому, даже вовсе не
произносит. Но если ему сказать, чтоб он прочитал молитву, он опускается на
колени и читает "Отче наш" с начала до конца, почти безукоризненно
артикулируя каждое слово. В остальном он, кажется, довольно смышлен. Я
думаю, этот случай вас заинтересует...
Леон появился в передней, едва заслышав, как в замке повернулся
хозяйский ключ.
- Мадемуазель де Батенкур уже дожидается... - На лице его появилась
привычная мина, выражающая сомнение, и он добавил: - Кажется, она с
гувернанткой.
"Она вовсе не Батенкур, - поправил мысленно Антуан, - ведь ее отец
Гупийо: "Универсальные магазины двадцатого века"...
Он прошел к себе в спальню, чтобы переменить воротничок и пиджак. Он
придавал некоторое значение внешности и всегда одевался с изысканной
простотой. Затем направился в кабинет, убедился, окинув его беглым взглядом,
что все в порядке, и, полный готовности начать свою послеполуденную работу,
быстро приподнял портьеру и открыл дверь в приемную.
Навстречу ему поднялась стройная молодая женщина. Он узнал англичанку,
которая еще весной приходила с г-жой де Батенкур и ее дочерью. (В его памяти
при этом невольно всплыла одна мелкая черточка, поразившая его: когда визит
уже заканчивался и он, сидя за письменным столом, писал рецепт, он случайно
поднял глаза на г-жу де Батенкур и на мисс, одетых в легкие платья и
стоявших очень близко друг к другу в амбразуре окна; он не мог забыть
огонька, замеченного им в глазах прекрасной Анны, когда ласкающим движением
пальцев, не затянутых в перчатку, она поправила прядь волос на гладком виске
учительницы.)
Англичанка непринужденно кивнула головой и пропустила девочку вперед.
Антуан, посторонившись, чтобы дать им дорогу, был на мгновение окутан свежим
ароматом, исходившим от этих двух тел, юных и холеных. Обе были стройные
блондинки с прелестным цветом лица.
У Гюгеты пальто было перекинуто через руку; хотя ей не исполнилось еще
четырнадцати лет, она была так высока ростом, что короткое детское платьице
без рукавов, которое выставляло напоказ роскошно позолоченное летним солнцем
девичье тело, казалось на ней странным. Белокурые волосы теплого оттенка
завивались в зыбкие локоны и почти весело обрамляли лицо, которому
нерешительная улыбка и несколько медлительный взгляд широко расставленных
глаз придавали скорее грустное выражение.
Англичанка обернулась к Антуану. Румянец на ее щеках запылал ярче,
когда она принялась объяснять на французском языке, мелодичном, как птичья
трель, что г-жа де Батенкур завтракает в гостях и велела прислать за ней