была недотрога, даже не пожелала учиться танцевать, до того ей физически
претило прикосновение чьей-то руки; однажды, когда она была еще совсем
маленькой девочкой и вывихнула себе ногу, гуляя в Люксембургском саду,
пришлось отвезти ее домой в экипаже, но по лестнице она поднялась сама,
волоча больную ногу, так и не позволив консьержке на руках донести ее до
квартиры.
- Как ты боишься щекотки, - заметила Николь. И, глядя на нее своими
ясными глазами, она намекнула на тот разговор, который они вели, когда перед
обедом остались вдвоем, в аллее, среди цветущих роз. - Я так рада, что все,
все тебе рассказала, дорогая. Бывают дни, когда я просто задыхаюсь от
счастья. С тобой, сама знаешь, я всегда была настоящей. С тобой я всегда,
всегда такая, какая есть на самом деле! Мне бы так хотелось, родная, чтобы и
ты поскорее...
Сад, преображенный светом зажженных фар, был сказочно прекрасен, даже
театрален. Эке, подняв капот, привычными движениями опытного хирурга
налаживал зажигание. Николь свернула пальто и собралась было положить его к
себе на колени, но жених заставил ее одеться. Обращался он с ней, как с
девочкой, отданной ему на попечение. А может быть, он и вообще так
обращается со всеми женщинами - как с детьми? Кстати сказать, Николь
уступила ему так охотно, что это удивило Женни, даже пробудило у нее чувство
неприязни к ним обоим. "Нет, - подумала она, - поникнув своей маленькой
головкой, - такое счастье... не для меня".
Долго следила она глазами за яркой полосой, что виднелась среди
деревьев и бежала впереди машины, рассекая темноту. Она стояла, опершись на
садовую ограду, обнимая свою собачку и чувствуя такую острую тоску, такую
обиду, - хотя и сама не знала, кто ее обидел, - такую беспредметную надежду
на будущее, что, обратив лицо к звездному небу, вдруг захотела умереть, так
и не познав жизнь.


    VI



Жизель не понимала, почему с некоторых пор дни стали такими короткими,
лето таким великолепным и почему по утрам, когда она приводит себя в порядок
около растворенного окна, ей хочется петь и улыбаться всему, что она видит:
зеркалу, ясному небу, саду, душистому горошку у нее на подоконнике, пока она
его поливает, апельсиновым деревцам на террасе, которые, как казалось ей,
сжимаются, как ежики, защищаясь от солнечных лучей.
Господин Тибо проводил в Мезон-Лаффите не больше двух-трех дней подряд,
а затем уезжал на сутки в Париж по делам. Пока его не было, на даче легче
дышалось. Завтраки, обеды и ужины превращались в веселую игру: на Жака и Жиз
снова находили приступы беспричинного детского смеха. Мадемуазель
оживлялась, целыми днями сновала из буфетной в бельевую, из кухни в
сушильню, напевая допотопные церковные песни, напоминающие куплеты
Надо{394}. В эта дни Жак весь как-то расслабился, зато мысль его стала
живее, он был полон самых разнообразных замыслов и безудержно отдался
творчеству; после завтрака, разыскав тихий уголок в саду, он подолгу сидел
там, иногда вскакивая, и наскоро записывал что-то на бумаге. Жизель, тоже
охваченная желанием получше провести время каникул, устраивалась на
лестничной площадке, откуда могла наблюдать, как Жако расхаживает взад и
вперед под деревьями, и углублялась в "Great Expectations"* Диккенса, -
Мадемуазель по настоянию Жака разрешила ей прочесть эту книгу для
усовершенствования в английском языке, и Жиз плакала от умиления, - ведь она
с самого начала угадала, что Пип променяет бедняжку Бидди на жестокую и
взбалмошную мисс Эстеллу.
______________
* "Большие ожидания" (англ.).


В середине августа, за те несколько дней, пока Жак ездил в Турень на
свадьбу Батенкура, которому давно дал согласие быть свидетелем и отказать
уже не мог, все очарование нарушилось.
Наутро после своего возвращения Жак проснулся рано, дурно проведя ночь.
Он старательно брился, удостоверился, что на его лице нет больше красных
пятен, а на месте фурункула остался только еле заметный рубец, и вдруг ему
расхотелось продолжать привычное, однообразное существование, - ведь оно не
оправдывало его надежд; он бросил заниматься туалетом и разъяренно кинулся
на кровать. "А недели ведь бегут", - подумал он. О таких ли каникулах он
мечтал! Рывком он вскочил на нога. "Надо заняться спортом", - благоразумно
сказал он себе, хотя это противоречило его лихорадочным движениям. Он достал
из гардероба рубашку с отложным воротничком, посмотрел, в порядке ли ракетки
и туфли, и спустя несколько минут вскочил на велосипед и помчался в клуб.
Два корта были заняты. Женни уже играла. Она словно и не заметила, как
появился Жак, а он не спешил с ней поздороваться. После смены игроков они
оба оказались на площадке, сперва как соперники, потом как партнеры.
Игроками они были равноценными.
И сразу же они стали разговаривать друг с другом по-прежнему грубоватым
тоном. Внимание Жака было поглощено ею, но он все время к ней придирался,
обижал ее, потешался над ее промахами в игре и с явным удовольствием ей
противоречил... Женни не оставалась в долгу, причем говорила совершенно
несвойственным ей голосом - каким-то фальцетом. Ей ничего бы не стоило
отказаться от такого неучтивого партнера, однако она и не думала отстранять
его, - напротив, упорно добивалась, чтобы последнее слово оставалось за ней.
И когда все остальные игроки стали разбредаться на завтрак, она обратилась к
Жаку, сказав задорным тоном:
- Я выиграю у вас вчистую четыре партии!
И проявила такой боевой пыл, что Жак проиграл со счетом четыре - ноль.
Успех сделал ее великодушной.
- Да это не в счет, вы просто еще не натренировались. Отыграетесь
как-нибудь на днях.
Голос ее снова звучал глуховато, как обычно. "Какие мы с ней еще дети",
- подумал Жак. Он был счастлив, что у них обнаружилась общая слабость. Для
него словно блеснул луч надежды. Ему стало стыдно, когда он вспомнил, как
вел себя с Женни; но когда он стал раздумывать, как же вести себя иначе, то
так ничего и не придумал, - никогда, верно, не быть ему естественным при
ней; а ведь именно с ней, а не с кем другим ему так страстно хотелось быть
самим собою.
Когда они вышли из клуба, ведя велосипеды, пробило двенадцать.
- До свидания, - сказала она. - Поезжайте. А мне так жарко, что я
боюсь, как бы на велосипеде мне не стало дурно.
Он не ответил и продолжал идти рядом.
Женни не любила навязчивости; ее стало раздражать, что она не может
отделаться от спутника, когда ей этого хочется. А Жак ни о чем не
догадывался, думал, что с завтрашнего утра снова станет ходить на теннисную
площадку, и все никак не мог решить, как же объяснить ей, отчего он снова
берется за игру.
- Теперь, когда я вернулся из Турени... - начал он в замешательстве.
Тон у него уже не был насмешливым. (Женни еще в прошлом году заметила, что
он почти всегда перестает ее поддразнивать, как только они остаются вдвоем.)
- А вы ездили в Турень? - спросила она, чтоб поддержать разговор.
- Да, на свадьбу к приятелю. Вы его знаете; ведь я у вас с ним и
познакомился - это Батенкур.
- Симон де Батенкур?
Она старалась припомнить и вдруг сказала тоном, не терпящим возражений:
- Он мне не понравился.
- Вот как! Почему же?
Таких расспросов она не любила.
- Вы чересчур строги, он славный малый, - не дождавшись ответа, сказал
он. Но тут же передумал. - В сущности, пожалуй, вы и правы: уж очень он
посредственный.
Она подтвердила это кивком головы, и он был осчастливлен.
- А я и не знала, что вы с ним подружились, - сказала она.
- Простите, это он подружился со мной, - поправил Жак с усмешкой. -
Произошло это однажды вечером, когда мы возвращались уж не помню откуда.
Было очень поздно. Даниэль отстал от нас. Тогда Батенкур вдруг стал изливать
мне душу - ни с того, ни с сего. Рассказал все подряд так доверчиво, как
доверяют свое состояние банкиру и говорят при этом: "Займитесь моими делами,
я всецело полагаюсь на вас".
Она слушала его с любопытством и теперь уже не думала, как бы от него
отделаться.
- Вам часто случается выслушивать подобные признания? - спросила она.
- Да нет. А почему вы спрашиваете?.. Впрочем, пожалуй, да. - Он
улыбнулся. - По правде говоря, довольно часто. - И он добавил с некоторым
вызовом: - Вы удивлены?
И он был растроган, когда она спокойно ответила:
- Ничуть.
Порыв теплого ветра доносил до них аромат садов, мимо которых они шли,
запахи дымка, сырого перегноя, терпкий запах цветов, согретых солнцем, -
индийской гвоздики и гелиотропа. Жак молчал, Женни снова спросила его:
- Итак, выслушивая его признания, вы его и женили?
- Да нет, это было совсем не так. Я сделал все, чтобы помешать этому
нелепому браку. Она вдова, лет на четырнадцать старше, и у нее есть ребенок!
Родители Батенкура даже порвали с ним, но так ничего и не добились.
И он вспомнил, что однажды удачно применил к своему приятелю слово
"одержимый" в том смысле, как его понимают церковнослужители:
- Батенкур прямо одержим этой женщиной.
- Она красива? - спросила Женни, и было ясно, что она не воспринимала
двойного значения словца Жака.
Он так долго молчал, что она недовольно заметила:
- Вот не думала, что поставлю вас в такое затруднение, задав этот
вопрос!
Он все продолжал размышлять и даже не улыбнулся.
- Не могу сказать, что она красивая, она просто страшная. Другого слова
не могу найти. - И, помолчав, воскликнул: - Люди преинтересные создания! -
Тут он поднял глаза на Женни и увидел, что она удивлена. - Да, правда же, -
продолжал он, - все люди необыкновенно интересны! Даже те, на которых никто
не обращает внимания. Замечали ли вы, когда разговор идет об общих знакомых,
сколько подробностей, важных, многое объясняющих в данном человеке,
ускользнуло от вашего собеседника? Вот оттого-то мы так мало понимаем друг
друга.
Он снова взглянул на нее, почувствовал, что она его внимательно слушает
и даже повторяет про себя слова, которые он только что произнес. И
недоверчивость, которую он всегда испытывал по отношению к ней, вдруг
уступила место какой-то радостной непринужденности; ему захотелось еще
полнее овладеть ее вниманием, таким для него непривычным, тронуть сердце
девушки рассказом о некоторых подробностях брачной церемонии, которые были
еще так свежи в его памяти.
- На чем же я остановился? - спросил он рассеянно. - Как бы мне
хотелось описать жизнь этой женщины, хоть знаю я о ней немного! Говорят, она
была продавщицей в универсальном магазине. Упорно выбивалась на поверхность,
- продолжал он, употребляя выражение, которое было записано в его блокноте.
- Сестра Жюльена Сореля. Вы любите "Краснов и черное"?
- Нет, не люблю.
- Да что вы? - удавился он. - Впрочем, я понимаю, что вы хотите
сказать. - Подумав с минуту, он рассмеялся. - Но если мы станем раскрывать
скобки, я никогда не кончу рассказ. Я не злоупотребляю вашим временем?
Не желая показывать, как она заинтересована, Женни рассеянно бросила:
- Нет, мы завтракаем только в половине первого, - из-за Даниэля.
- А разве Даниэль уже здесь?
Она попалась на лжи.
- Он сказал, что, может быть, приедет, - ответила она, покраснев. - А
вы не заняты?
- Я не тороплюсь, отец в Париже. Давайте перейдем в тень... Мне бы
хотелось рассказать вам о свадебном обеде после церемонии. Это ведь так,
пустяки, а все же было очень тягостно, поверьте мне. Вот послушайте. Прежде
всего в качестве декорации замок, настоящий памятник старины, со сторожевою
башней, реставрированной Гупийо. Гупийо - это ее первый муж, личность
своеобразная; в прошлом приказчик галантерейной лавки, оказался коммерческим
гением, умер архимиллионером, одарив все наши провинциальные города
"Универсальными магазинами двадцатого века". Вы, конечно, их видели.
Поэтому, кстати сказать, вдова баснословно богата. До того дня я ей не был
представлен. Как бы вам описать ее? Худощавая, гибкая, очень элегантная
женщина, но в лице мало привлекательного; профиль горделивый, кожа смуглая,
чуть-чуть дряблая, и серые глаза, глаза мышиного цвета, какие-то мутные,
будто стоячая вода. Представляете себе? Повадки у нее, как У балованного
ребенка, и вообще держит она себя не по возрасту; говорит громко, смеется, и
- как бы это вам объяснить? - время от времени ее серые глаза начинают
бегать под полуопущенными ресницами, и тогда вдруг все это ребячество,
которое она на себя напускает, начинает вам внушать тревожные мысли, и
как-то невольно приходят на память слухи, которые распространились, когда
она овдовела, будто бы она исподволь отравляла Гупийо.
- Она внушает мне страх, - проговорила Женни, уже не скрывая, как все
это ей интересно.
Жак это почувствовал и приободрился.
- Да, так оно и есть, - повторил он. - Она и в самом деле внушает
какой-то страх. Вспоминаю, что у меня было именно такое ощущение, когда мы
садились за стол; я смотрел на нее, она стояла перед столом, украшенным
белыми цветами, и такое жестокое было у нее лицо...
- Она была в белом?
- Можно сказать, что да; платье на ней было не свадебное, а скорее для
прогулки, какое-то слишком вычурное, изжелта-белое, почти кремовое. Обед был
сервирован на маленьких столиках. И она приглашала всех подряд за свой стол,
не обращая внимания, есть ли место. Батенкур сидел около нее. Вид у него был
неспокойный; он сказал ей: "Вот видите, вы все перепутали", - и они
обменялись таким взглядом... Странным взглядом! У меня создалось
впечатление, что между ними уже ничего нет, ничего молодого, ничего живого -
все в прошлом.
"А может быть, - размышляла Женни, - может быть, он уж не такой
развращенный, как мне казалось, и совсем не черствый, и совсем не..." И в
тот же миг она поняла, что уже давно знает, какой Жак чуткий и добрый. От
этой мысли она пришла в смятение и, следя за его рассказом, невольно
отмечала именно то, что еще больше подтверждало благоприятное впечатление,
которое он сегодня произвел на нее.
- Симону все хотелось, чтобы я сел слева от него, - продолжал он. -
Ведь я был единственным его приятелем на свадьбе. Даниэль обещал приехать,
но обманул, и никто из Батенкуров не явился - даже двоюродный брат Симона, с
которым они вместе воспитывались; Симон так на него рассчитывал, все ждал,
до последнего поезда. Жаль было беднягу. Натура у него впечатлительная,
уязвимая, уверяю вас. Я знаю о нем много хорошего. Он все оглядывался -
вокруг были чужие. Вспомнил он о своих родителях и все твердил мне: "Никогда
я не думал, что они обойдутся со мной так сурово. Как же, значит, они на
меня сердятся!" А за ужином он сказал: "От них ни единого слова, даже
телеграммы не прислали! Я теперь для них не существую. Верно ведь, скажи?" Я
не знал, что ему отвечать. И он поспешно добавил: "О, я не о себе забочусь,
мне-то все равно. Я забочусь об Анне". И как раз в это время Анна,
наводившая на меня страх, распечатала телеграмму - ее только что принесли.
Батенкур побледнел как смерть, но оказалось, телеграмма пришла на ее имя -
поздравление от подруги. Тут он не выдержал: не обращая внимания на
окружающих, которые не спускали с него глаз, не обращая внимания на Анну, ее
замкнутое лицо, ее холодный взгляд, он расплакался. Она разозлилась. И он
это прекрасно понял. Положил ладонь на ее руку и вполголоса, как мальчишка,
проговорил: "Прошу меня извинить". Слушать его было невыносимо. Она не
шелохнулась. И тут, - а это было еще тяжелее, чем его слезы, - он стал
оживленно болтать, шутить, через силу, со слезами на глазах, ни на секунду
не останавливаясь и то и дело утирая слезы обшлагом рукава.

Жак с таким волнением рассказывал об этой сцене, что Женни негромко
сказала:
- Как это ужасно...
Он переживал радость автора, - вероятно, впервые. И переживал остро. Но
лицемерно скрыл ее.
- Я вам еще не надоел? - спросил он, словно не услышав ее замечания. И
тут же продолжал: - Но это еще не все. За десертом раздались крики с других
столов: "Новобрачных!" Батенкур и его жена встали, улыбаясь, с бокалами
шампанского обошли зал. Вот Тут-то и произошла душераздирающая сцена. Обходя
столы, они забыли о ее дочке от первого мужа - девчурке лет восьми-девяти.
Она бросилась за ними бежать. Они уже вернулись на свои места. Мать нехотя
поцеловала девочку и поправила ей воротничок. А потом подтолкнула ее к
Батенкуру. Но у того после обхода столов, когда он не встретил ни одного
дружеского взгляда, снова полились слезы, и он ничего не видел; пришлось
посадить девочку ему на колени. Что за фальшивая улыбка была у него, когда
он наклонился к чужому ребенку! Девочка подставила ему щечку, у нее были
такие грустные глаза, - нет, мне этого никогда не забыть. В конце концов он
ее поцеловал. А она все не уходила, и он стал поглаживать ее подбородок с
каким-то тупым выражением лица, вот так, одним пальцем, понимаете? Уверяю
вас, это производило такое жалкое впечатление... Словом, скверная история,
вы не находите?..
Она обернулась к нему, ее поразило то выражение, с которым он произнес
"скверная история". И заметила, что во взгляде Жака нет ничего тяжелого,
грубого, всего, что ей было так неприятно, и даже его ясные, живые,
выразительные глаза были сейчас прозрачны, как вода. "Почему он не всегда
такой?" - подумала она.
Жак улыбался. Невеселые эти воспоминания были для него не так уж важны
- ему доставляло удовольствие вникать в жизнь других людей, познавать их
мысли и чувства. Женни это тоже доставляло удовольствие, и, пожалуй, для
обоих оно сейчас возрастало от одного сознания, что они испытывают его не в
одиночку.
Они дошли до конца аллеи; уже показалась опушка леса. Солнце раскинуло
на траве перед ними сверкающий ковер. Жак остановился.
- Моя болтовня вам наскучила, - сказал он.
Она промолчала.
А он все не прощался и вдруг проговорил:
- Раз уж я дошел до вашего дома, - мне хотелось бы повидаться с
Даниэлем.
Как некстати он напомнил о том, что она солгала, и особенно рассердило
ее то, что он сразу поверил ей. Она не отвечала, и Жак понял только одно, -
что он ей надоел и она не хочет, чтобы он провожал ее дальше.
Он был уязвлен. Однако ему не хотелось расставаться с нею, не хотелось,
чтобы у нее в душе остался дурной осадок, именно в это утро, когда ему
показалось, будто между ними возникло то, о чем он смутно мечтал уже столько
месяцев, а может быть, и лет!
Они продолжали молча идти по тропинке, заросшей акациями, ведущей к
садовой калитке. Жак держался немного позади, и ему была видна изящная и
какая-то печальная линия ее щеки.
Чем дальше они шли, тем невозможнее было ему изменить решение и
оставить ее. Минуты бежали. Вот они остановились у калитки. Она ее открыла.
Он пошел вслед за ней. Они пересекли сад.
На террасе никого не было; в гостиной - тоже.
- Мама! - окликнула Женни.
Никто не отвечал. Она подбежала к кухонному окну и, уже раз солгав,
спросила:
- Господин Даниэль приехал?
- Нет, мадемуазель, но только что принесли телеграмму.
- Не беспокойте вашу матушку, - произнес наконец Жак. - Я ухожу.
Женни держалась прямо, на лице ее появилось строптивое выражение.
- До свидания, - пробормотал Жак. - Может быть, до завтра.
- До свидания, - отвечала она, не сделав и шага, чтобы проводить его.
И не успел Жак уйти, как она поспешила пройти в прихожую, рывком сунула
ракетку в раму, швырнула вещи на сундук, резко взмахнула рукой, словно
срывая свое дурное настроение.
"Ну нет, только не завтра! Уж конечно, не завтра!" - решила она.

Госпожа де Фонтанен хорошо слышала из своей спальни голос дочери,
узнала и голос Жака... Но она была так возбуждена, что у нее не было сил
притвориться спокойной. Телеграмма, полученная только что, была от ее мужа.
Жером находился в Амстердаме, остался без денег и, по его словам, не отходил
от постели больной Ноэми. Г-жа де Фонтанен тотчас же приняла решение: она
сегодня же едет в Париж, возьмет из банка все, что осталось, и пошлет по
адресу, который сообщил Жером.
Она уже одевалась, когда дочь вошла в ее спальню. Женни увидела
взволнованное лицо матери, телеграмму, брошенную на стол, и сердце у нее
упало.
- Что случилось? - заикаясь спросила она. И успела подумать: "Что-то
произошло. А меня не было. Все из-за Жака!"
- Ничего серьезного, душечка, - вздохнула г-жа де Фонтанен. - Твой
отец... Твоему отцу понадобились деньги - только и всего. - И, стыдясь своей
слабости, особенно стыдясь перед Женни за отца, она покраснела и закрыла
лицо руками.


    VII



Сквозь мутные стекла вагонного окна было видно, как разгорается заря.
Г-жа де Фонтанен забилась в угол и невидящими глазами смотрела на пологие
луга Голландии.
Вчера, вернувшись в Париж, она обнаружила вторую депешу от Жерома:
"Врач утверждает Ноэми безнадежна. Быть одному выше сил. Умоляю приехать.
Если можно привезите деньги". Встретиться с Даниэлем до отхода вечернего
поезда ей не удалось. Но она оставила ему записку - сообщила, что уезжает, и
поручила позаботиться о Женни.
Поезд остановился. Прозвучал возглас:
- Гаарлем!
То была последняя станция перед Амстердамом. Погасили лампы. Солнце еще
не взошло, но уже окрасило все небо перламутром, залило рассеянным радужным
светом. Пассажиры вскакивали, суетились, складывали вещи. Г-жа де Фонтанен
сидела не двигаясь - ей не хотелось освобождаться от оцепенения, которое не
позволяло ей до конца осознать свой поступок. Значит, Ноэми умрет? Она
попыталась заглянуть себе в душу. Что, ревнива? Да нет. Ревностью были
внезапные вспышки, испепелявшие ее в первые годы замужества, когда она вечно
сомневалась, но не желала признавать то, что для всех других было очевидным,
и боролась с невыносимыми неотступными наваждениями. Уже с давних пор
страдала она не от ревности, а оттого, что с ней поступали несправедливо. А
впрочем, страдала ли? Ей было ведомо столько других мук! Да и была ли она
когда-нибудь и вправду ревнива? Всего тяжелее было узнавать задним числом,
что ее обманули; как правило, она испытывала к любовницам Жерома одно лишь
сострадание - несколько высокомерное, порою чуть-чуть окрашенное симпатией,
как к неблагоразумным сестрам.
Пальцы ее дрожали, когда она застегивала ремни. Из вагона она вышла
последней. Быстро, испуганно осмотрелась, но не увидела глаз, взгляд которых
почувствовала бы сразу. Неужели он не получил телеграмму? А может быть,
издали следит за ней глазами? При этой мысли она невольно вся напряглась. И
пошла следом за вереницей приезжих.
Кто-то притронулся к ее руке. Перед ней стоял Жером и несмело, но
радостно смотрел на нее; шляпу он снял, склонился в полупоклоне; хоть он и
осунулся и чуть-чуть ссутулился, во всем его облике, как всегда, была
волнующая прелесть восточного принца. Поток пассажиров ринулся на них, и он
не успел найти приветственных слов; зато он заботливо и торопливо завладел
саквояжем Терезы. "Она не умерла", - мелькнуло в голове г-жи де Фонтанен, и
ей стало страшно, что придется быть при ее смертном часе.
Молча дошли они до привокзальной площади. Г-н де Фонтанен знаком
остановил свободный экипаж. И тут, когда она ступила на подножку, от
волнения, напоминавшего ощущение счастья, у нее перехватило дыхание: она
услышала голос Жерома! И пока он объяснял по-голландски кучеру, как надо
ехать, она зажмурилась, на миг застыла на подножке, неподвижная, трепещущая,
потом сразу открыла глаза и села в экипаж.
Он тотчас же обернулся к ней, устроившись рядом в открытой коляске. Как
ей был знаком приглушенный блеск его золотисто-карих глаз; и в который раз
ее жег их жаркий, сверкающий взгляд. Казалось, он вот-вот возьмет Терезу за
руку, притронется к плечу; и поза так противоречила изысканной учтивости его
манер, что она была шокирована, будто он позволил себе вольность, но и была
взволнована, будто получила доказательство любви, на которую уже не
надеялась.
Она первая нарушила молчание:
- Как себя чувствует?.. - Она запнулась, не могла выговорить имени и
тотчас же добавила: - Мучается она?
- Нет, нет, - ответил он, - теперь не мучается.
Хоть она и старалась не смотреть на его лицо, но по тону поняла, что
Ноэми гораздо лучше, и ей показалось, что ему несколько неловко, - позвал
жену к изголовью больной любовницы. Ей стало до боли досадно. Она уже не
могла постичь, что за наваждение заставило ее так поспешно примчаться сюда.
Что ей тут делать, раз Ноэми выздоравливает, раз все пойдет по-старому? Она
решила без промедления вернуться домой.
Жером пробормотал:
- Благодарю вас, Тереза.
Голос его звучал нежно, почтительно, робко. Она заметила, что рука
Жерома, лежавшая на колене, - рука, чуть похудевшая, удлиненная, покрытая
прожилками, почти незаметно дрожит, и огромная камея подрагивает на
безымянном пальце. Она удержалась и не подняла голову, а все смотрела, не
отводя взгляда, на руку без перчатки и уже не досадовала, что отправилась в
такое путешествие. К чему уезжать? Она явилась по доброй воле, под натиском
чувств, внушенных ей его мольбой; ничего плохого от этого не случится. И
тотчас же, чтобы отогнать всякое желание уехать, она призвала на помощь свою
веру и почувствовала, что снова укрепилась духом. Никогда еще в часы
сомнений божественная сила не покидала ее надолго.
Экипаж катился по большому городу, полному воздуха, с обширными
перспективами. Еще не открылись ставни магазинов, но по тротуарам уже шли на
работу люди. Кучер свернул на неширокую улицу, как бы составленную из
отдельных кусков мостовой, соединенных горбатыми мостиками: улица перерезала
ряд параллельных каналов, окаймленных домами; плоские, высокие, узкие
фасады, в большинстве своем красные, с белыми оконными рамами, отражались в