вперед очередями мгновенных толчков, приподымая ее нос над водой, и при
каждом таком прыжке обнажался влажный блеск зеленого борта, внезапный, как
искра.
- Эх, описать бы все это, - прошептал Жак, нащупывая в кармане блокнот.
- Но ты увидишь, - воскликнул он, передернув плечами, - Африка еще
прекрасней! Пошли!
И бросился мимо скал к дороге. Даниэль бежал рядом; на минуту его
сердце избавилось от тяжкого бремени, сбросило груз укоров, загорелось
бешеной жаждой приключений.
Они вышли к тому месту, где дорога поднималась вверх и поворачивала под
прямым углом, направляясь к деревне. Достигнув поворота, они остановились
как вкопанные; раздался адский грохот; огромный клубок лошадей, колес,
бочек, вихляя от обочины к обочине, несся прямо на них с головокружительной
быстротой; и прежде чем они успели сделать хотя бы попытку убежать, вся эта
огромная масса врезалась метрах в пятидесяти от них в решетчатые ворота,
которые тут же разлетелись на куски. Склон был очень крутой, огромная
телега, спускавшаяся, тяжело нагруженная, с горы, не смогла вовремя
притормозить; всей своей тяжестью навалилась она на впряженных в нее четырех
першеронов{94}, потащила их вниз, и они, вставая на дыбы, толкая и запутывая
друг друга, рухнули на повороте, опрокидывая на себя гору бочек, из которых
хлестало вино. Крича и размахивая руками, обезумевшие люди сбегались к этой
груде окровавленных ноздрей, крупов, копыт, бившихся скопом в пыли. Вдруг к
конскому ржанию, к бренчанию бубенцов, к глухим ударам копыт о железо ворот,
к звяканью цепей и воплям возниц примешался какой-то сиплый скрежет, который
враз поглотил остальные звуки, - это хрипел коренник, серая лошадь, шедшая
впереди всей упряжки; теперь другие кони топтали ее, и она лежала на
подвернутых под себя ногах, надсаживаясь от крика и пытаясь вырваться из
душившей ее сбруи. Какой-то человек, потрясая топором, кинулся в самую гущу
этой сумятицы; он спотыкался, падал, вставал, пробиваясь к серой лошади; вот
он схватил животное за ухо и стал бешено рубить топором хомут; но хомут был
железный, топор его не брал, и человек, выпрямившись, с перекошенным лицом,
яростно всадил топор в стену; хрип, становясь все пронзительней, перешел в
прерывистый свист, и из ноздрей лошади хлынула кровь.
Жак почувствовал, как все закачалось вокруг, он вцепился Даниэлю в
рукав, но пальцы не слушались, ноги стали точно ватные, и он начал оседать
на землю. Люди обступили его. Отвели в палисадник, усадили возле насоса,
среди цветника, смочили холодной водой виски. Даниэль был так же бледен, как
Жак.
Когда они снова вышли на дорогу, вся деревня занялась бочками. Лошадей
распрягли. Из четырех три были ранены, у двух оказались перебиты передние
ноги, и они рухнули на колени. Четвертая была мертва, она лежала в канаве, в
которую стекало вино, ее серая голова вытянулась на земле, язык вывалился
наружу, сине-зеленые глаза были приоткрыты, ноги подогнуты, словно она,
умирая, пыталась сделаться как можно компактней для удобства живодера.
Неподвижность этой мохнатой плоти, измазанной песком, кровью и вином,
особенно бросалась в глаза рядом с судорожной дрожью трех остальных лошадей,
которые тяжело дышали и бились, брошенные посреди дороги.
Мальчики увидели, как один из возниц подошел к лошадиному трупу. На его
загорелом лице, в слипшихся от пота волосах, застыло гневное выражение,
облагороженное своего рода серьезностью, и оно говорило о том, как тяжело
переживает он катастрофу. Жак не мог оторвать от него глаз. Он увидел, как
человек сунул в уголок рта окурок, который до этого держал в руке, потом
нагнулся к серой лошади, приподнял вздувшийся язык, уже почерневший от мух,
вложил указательный палец в рот лошади и обнажил ее желтоватые зубы;
несколько секунд он стоял согнувшись, ощупывая фиолетовую десну; наконец
выпрямился, в поисках дружеских глаз встретился взглядом с детьми и, даже не
вытирая пальцев, испачканных пеной, к которой приклеились мухи, взял изо рта
почти догоревшую сигарету.
- Ей еще не было семи лет! - сказал он, пожимая плечами. И обратился к
Жаку: - Самая славная лошадь из четырех, самая работящая! Я отдал бы два
своих пальца, вот этих, чтоб только заполучить ее обратно. - И, отвернувшись
с горькой улыбкой, сплюнул.
Мальчики двинулись дальше; они шли вяло, подавленные происшедшим.
- Мертвеца, настоящего мертвеца, человека мертвого, ты когда-нибудь
видел? - спросил Жак.
- Нет.
- Эх, старина, это потрясающе!.. У меня давно эта мысль в голове
вертелась. Один раз в воскресенье, во время урока катехизиса, я туда
побежал...
- Да куда же?..
- В морг.
- Ты? Один?
- Конечно. Ох, старина, ты даже себе не представляешь, как бледен
мертвец; прямо как воск или вощеная бумага. Там их двое было. У одного все
лицо искромсано. А другой был совсем как живой, даже глаза открыты. Как
живой, - продолжал он, - и все-таки мертвый, это было ясно с первого
взгляда, я даже не знаю почему... И с лошадью, ты ведь видел, совершенно то
же самое... Вот когда мы будем свободны, - заключил он, - я обязательно
отведу тебя как-нибудь в воскресенье в морг...
Даниэль больше не слушал. Они прошли под балконом виллы, чья-то детская
рука разыгрывала гаммы. Женни... Перед ним возникло тонкое лицо,
сосредоточенный взгляд Женни, когда она крикнула: "Что ты хочешь делать?" -
и в ее широко раскрытых серых глазах показались слезы.
- Ты не жалеешь, что у тебя нет сестры? - спросил он, помолчав.
- Конечно, жалею! Особенно насчет старшей сестры. Потому что младшая у
меня почти что есть.
Даниэль с удивлением посмотрел на него. Жак объяснил:
- Мадемуазель воспитывает у нас свою маленькую племянницу, сироту... Ей
десять лет... Жиз... Ее зовут Жизель, но мы все говорим просто Жиз... Для
меня она все равно что сестренка.
Его глаза вдруг увлажнились. Он продолжал без видимой связи:
- Тебя ведь воспитывали совсем по-иному. Прежде всего ты дома живешь,
уже как Антуан; ты почти свободен. Правда, человек ты благоразумный, -
заметил он меланхолично.
- А ты разве нет? - серьезно спросил Даниэль.
- О, я, - сказал Жак, нахмурив брови, - я ведь прекрасно знаю, что я
невыносим. Да оно и не может быть по-другому. Понимаешь, иногда на меня
что-то находит, я ничего не помню, бью, колочу все кругом, кричу бог знает
что, в такие минуты я способен выброситься в окно, даже кого-нибудь убить! Я
тебе об этом говорю, чтобы ты знал про меня все, - добавил он; было видно,
что он испытывает мрачную радость, обвиняя себя. - Не знаю, виноват ли я
сам, или дело еще в чем-то... Мне кажется, живи я вместе с тобой, я бы стал
другим. А может, и нет... Когда я прихожу вечером домой, ох, если б ты
только знал, как они со мной обращаются, - продолжал он, немного помолчав и
глядя вдаль. - Папа вообще не принимает меня всерьез. В школе аббаты ему
твердят, что я чудовище, это они из подхалимства, чтобы показать, как они
мучаются, бедные, воспитывая сына господина Тибо, ведь господин Тибо вхож к
самому архиепископу, понимаешь? Но папа добрый, - заявил он, внезапно
оживившись, - даже очень добрый, уверяю тебя. Только я не знаю, как тебе
объяснить... Всегда он в делах, всякие там комиссии, общества, доклады, и
вечно эта религия. А Мадемуазель - она тоже: все, что происходит плохого,
все идет от господа бога, это он наказывает меня. Понимаешь? После обеда
папа запирается у себя в кабинете, а Мадемуазель заставляет меня зубрить
уроки, которых я никогда не знаю, в комнате у Жиз, пока она ее укладывает
спать. Она не хочет, чтобы я хоть минуту оставался в своей комнате один! Они
даже вывинтили у меня выключатель, чтоб я электричеством не баловался!
- А твой брат? - спросил Даниэль.
- Антуан, конечно, отличный мужик, но его никогда не бывает дома,
понимаешь? И потом - он мне этого никогда не говорил, - но я подозреваю, что
и ему дома не очень-то нравится... Он был уже большой, когда мама умерла,
потому что он ровно на девять лет старше меня; и Мадемуазель никогда
особенно к нему не приставала. А уж меня-то она воспитывала, понимаешь?
Даниэль молчал.
- У тебя совсем другое дело, - вернулся Жак к прежней теме. - С тобой
хорошо обращаются, тебя воспитали совсем в другом духе. Возьми, например,
книги: тебе позволяют читать все что угодно, библиотека у вас открыта. А мне
никогда ничего не дают, кроме толстенных растрепанных книжищ в
красно-золотых переплетах, с картинками, всякие глупости вроде Жюля Верна.
Они даже не знают, что я пишу стихи. Они бы сделали из этого целую историю и
ничего бы не поняли. Может, они бы даже наябедничали аббатам, чтоб меня там
еще строже держали...
Последовало долгое молчание. Дорога, уйдя от моря, поднималась к рощице
пробковых дубов.
Вдруг Даниэль подошел к Жаку и тронул его за руку.
- Послушай, - сказал он; голос у него ломался и прозвучал сейчас на
низких, торжественных нотах. - Я думаю о будущем. Разве угадаешь, что тебя
ждет? Нас могут разъединить. Так вот, есть одна вещь, о которой я давно хочу
тебя попросить: это будет залогом, который навечно скрепит нашу дружбу.
Обещай мне, что ты посвятишь мне первую книжку своих стихов... Не указывай
имени, просто "Моему другу". Обещаешь?
- Клянусь, - сказал Жак, расправив плечи. И почувствовал себя почти
взрослым.

Дойдя до перелеска, они присели отдохнуть под деревья. Над Марселем
пылал закат.
У Жака отекли ноги, он разулся и вытянулся в траве. Даниэль глядел на
него, не думая ни о чем; и вдруг отвел глаза от этих маленьких босых ступней
с покрасневшими пятками.
- Гляди, маяк, - сказал Жак, вытягивая руку.
Даниэль вздрогнул. Вдали, на берегу, прерывистое мерцание прокалывало
серную желтизну неба. Даниэль не отвечал.
В воздухе было свежо, когда они снова пустились в путь. Они
рассчитывали переночевать под открытым небом, где-нибудь в кустах. Однако
ночь обещала быть очень холодной.
Прошагали с полчаса, не обменявшись ни словом, и вышли к постоялому
двору; он был свежевыбелен, над морем высились беседки. В зале с освещенными
окнами было, кажется, пусто. Они стали совещаться. Видя, что они колеблются
на пороге, хозяйка отворила дверь. Она поднесла к их лицам масляную лампу со
стеклом, сверкавшим, как топаз. Женщина была маленькая, старенькая, на
черепашью шею падали золотые серьги с подвесками.
- Сударыня, - сказал Даниэль, - не найдется ли у вас комнаты с двумя
койками на эту ночь? - И, прежде чем она успела о чем-либо спросить,
продолжал: - Мы братья, идем к отцу в Тулон, но мы вышли из Марселя слишком
поздно, и нам до ночи не добраться до Тулона...
- Хе, я думаю! - сказала, смеясь, старушка. У нее были молодые веселые
глаза; говоря, она размахивала руками. - Пешком до Тулона? Да ладно уж
сказки рассказывать! Впрочем, мне-то что до этого! Комната? Пожалуйста, за
два франка, деньги вперед... - И, видя, что Даниэль вытащил бумажник,
добавила: - Суп на плите - принести вам две тарелки?
Они согласились.
Комната оказалась на антресолях, с одной-единственной кроватью,
покрытой несвежими простынями. По обоюдному молчаливому согласию они быстро
разулись и шмыгнули, не раздеваясь, под одеяло, спиной к спине. Оба долго не
могли уснуть. В слуховое окно ярко светила луна. По соседству, на чердаке,
вяло шлепались крысы. Жак заметил отвратительного паука, который прополз по
серой стене и исчез во мраке; Жак дал себе слово всю ночь не спать. Даниэль
в мыслях снова переживал свой плотский грех; фантазия услужливо раскрашивала
воспоминание в яркие цвета; он лежал, боясь шелохнуться, обливаясь потом,
задыхаясь от любопытства, отвращения, сладострастия.
Наутро, когда Жак еще спал, а Даниэль, спасаясь от своих видений,
собирался умыться, внизу послышался шум. Всю ночь Даниэля неотвязно
преследовали картины любовного приключения, и первой его мыслью было, что
сейчас его потребуют к ответу за разврат. В самом деле, дверь, не запертая
на засов, отворилась; это был жандарм, которого привела хозяйка. Входя, тот
задел о притолоку головой и снял кепи.
- Явились голубчики под вечер, все в пыли, - объясняла хозяйка,
по-прежнему смеясь и тряся золотыми серьгами. - Поглядите только на их
башмаки! Стали рассказывать мне сказки, будто идут пешком в Тулон, и прочую
дребедень! А вот этот паинька, - звякнув браслетами, она указала рукой на
Даниэля, - дал мне стофранковый билет, чтоб заплатить четыре с половиной
франка за ночлег и за ужин.
Жандарм со скучающим видом счищал пылинки со своего кепи.
- Ладно, вставайте, - проворчал он, - и назовите мне ваши имена,
фамилии и все прочее.
Даниэль колебался. Но Жак вскочил с кровати; в одних трусах и носках,
взъерошенный, как боевой петух, и готовый наброситься на верзилу-жандарма,
он заорал ему прямо в лицо:
- Морис Легран! А он - Жорж! Это мой брат! Наш отец в Тулоне. И все
равно мы там с ним встретимся, понятно?

Через несколько часов они въезжали в Марсель - лихо, в тележке, меж
двух жандармов, рядом с каким-то бандюгой в наручниках. Высокие ворота
арестного дома распахнулись и медленно закрылись за ними.
- Сюда, - сказал жандарм, отворяя дверь камеры. - И выверните карманы.
Давайте все сюда. Вас продержат здесь до обеда, пока не проверят всех ваших
басен.
Но задолго до обеда за ними явился сержант и отвел в кабинет к
лейтенанту.
- Отпираться бесполезно, вы попались. Вас разыскивают с воскресенья. Вы
из Парижа; вот вы, который постарше, - Фонтанен, а вы - Тибо. Дети из
хороших семей - и слоняетесь по дорогам, как малолетние преступники!
Даниэль держался с обиженным видом, но в душе ощущал огромное
облегчение. С этим покончено! Мать уже знает, что он жив, она его ждет. Он
попросит у нее прощения, и этим прощением изгладится из памяти все, даже то,
о чем он думал сейчас с тревожным волнением и в чем никогда и никому не
сможет признаться.
Жак стиснул зубы и, вспомнив про флакон с йодом и про кинжал,
безнадежно сжал кулаки в пустых карманах. Тысячи планов мести и побега
теснились у него в голове. А офицер добавил:
- Ваши бедные родители в отчаянии.
Жак бросил на него свирепый взгляд, но вдруг лицо его сморщилось, и он
разрыдался. Ему представились отец, Мадемуазель и малышка Жиз... Сердце у
него разрывалось от нежности и раскаяния.
- Отправляйтесь спать, - сказал лейтенант. - Завтра вас снабдят всем
необходимым. Я жду распоряжений.


    VIII



Последние два дня Женни дремлет, она очень ослабла, но жара уже нет.
Г-жа де Фонтанен стоит у окна и ловит с улицы малейший шум: Антуан
отправился за беглецами в Марсель; к вечеру он должен их привезти; уже
пробило девять; пора им быть здесь.
Она вздрагивает: перед домом как будто остановился экипаж...
Она уже на лестнице, вцепилась руками в перила. Собачонка кинулась вниз
и визжит, приветствуя мальчика. Г-жа де Фонтанен наклоняется над перилами -
и внезапно, в ракурсе, он! Его шляпа - под полями не видно лица, - его
покачивание плечами, его одежда. Он идет впереди, за ним Антуан, держит за
руку своего брата.
Даниэль поднимает глаза и замечает мать; на площадке, над головой
матери, горит лампа, и от этого волосы у матери белые, а лицо в тени. Он
опускает голову и продолжает идти по лестнице вверх, угадывая, что она
сбегает ему навстречу; ноги его не слушаются, и пока он, не смея поднять
головы, перестав дышать, сдергивает шляпу, она оказывается возле него, и он
утыкается лбом в ее грудь. На сердце у него тяжело, он почти не чувствует
радости: он так мечтал об этом мгновении, что уже не может его воспринять; и
когда он наконец отстраняется, на его лице смирение, а в глазах ни слезинки.
Зато Жак, прислонившись спиной к стене, начинает рыдать.
Госпожа де Фонтанен обеими руками берет лицо сына и притягивает к
губам. Ни упрека - только долгий поцелуй. Но все тревоги этой ужасной недели
дрожат в ее голосе, когда она спрашивает у Антуана:
- Они хоть обедали, бедные дети?
Даниэль шепчет:
- А Женни?
- Она вне опасности, но еще в постели, сейчас ты ее увидишь, она тебя
ждет... - И вслед сыну, который, вырвавшись из ее рук, устремляется в
квартиру: - Только осторожно, мой милый, помни, что она была очень больна...
Сквозь слезы, которые быстро высыхают, Жак с любопытством оглядывается;
значит, это и есть дом Даниэля, и лестница, по которой он взбирается каждый
день, возвращаясь из лицея, и передняя, по которой он проходит; значит, это
и есть та женщина, которой он говорит мама со странной нежностью в голосе?
- А вы, Жак, - спрашивает она, - не хотите меня обнять?
- Отвечай же! - говорит, улыбаясь, Антуан.
Он подталкивает Жака. Она слегка раздвигает руки; Жак проскальзывает
меж ними и прижимается лбом к тому месту, где только что покоился лоб
Даниэля. Г-жа де Фонтанен задумчиво гладит мальчишечью рыжую голову и
обращает к старшему брату лицо, пытаясь улыбнуться; потом, замечая, что
Антуан задержался на пороге и, видимо, торопится уходить, она полным
признательности движением протягивает к нему руки над цепляющимся за нее
мальчиком.
- Идите, друзья мои, вас ведь ждет отец.

Дверь в комнату Женни была открыта.
Опустившись на одно колено и припав головой к простыне, Даниэль держал
руки сестры и прижимал их к губам. Видно было, что Женни плакала; она в
неудобной позе приподнялась над подушками, - мешали вытянутые руки; на лице
застыло напряжение; она сильно исхудала, это заметно было не столько по
чертам лица, сколько по глазам; взгляд у нее был еще болезненный и усталый,
по-прежнему жесткий и своевольный, но уже взгляд женщины, загадочный и,
казалось, утративший детскую безмятежность.
Госпожа де Фонтанен подошла к кровати; она чуть было не нагнулась, чуть
не сжала детей в объятиях; но не следовало утомлять Женни; она заставила
Даниэля подняться и позвала к себе в комнату.
Там было весело и светло. Г-жа де Фонтанен накрыла перед камином чайный
стол, поставила гренки, масло, мед, прикрыла салфеткой горячие вареные
каштаны, которые Даниэль так любил. Пел самовар; в комнате было тепло, даже
немного душно; Даниэль ощутил легкую дурноту. Он отодвинул тарелку, которую
ему протягивала мать. Но она так огорчилась!
- Как, мой мальчик? Неужели ты не хочешь, чтобы я выпила с тобой чашку
чая?
Даниэль посмотрел на нее. Что в ней переменилось? Вот она, как обычно,
пьет мелкими глотками горячий чай и улыбается сквозь пар, и освещенное
лампой, чуть-чуть усталое лицо ее - такое же славное и доброе, как всегда!
О, эта улыбка, этот долгий взгляд... Не в силах вынести так много ласки, он
опустил голову, схватил гренок и для приличия откусил. Она улыбнулась еще
нежнее; она была счастлива и не спрашивала ни о чем; не зная, куда девать
избыток нежности, она трепала по голове собачонку, примостившуюся у нее на
коленях.
Он положил гренок на тарелку. Бледнея, не поднимая от пола глаз,
спросил:
- А в лицее - что они наговорили тебе?
- Я им сказала, что все это неправда!
Наконец-то у него разгладился лоб; подняв глаза, он встретился с
матерью взглядом; ее взгляд был доверчив, и все же в нем читался вопрос,
горело желание утвердиться в своем доверии; на немой этот вопрос глаза
Даниэля ответили твердо и недвусмысленно. Тогда она наклонилась к нему и,
вся светясь радостью, тихо сказала:
- Почему же, мой мальчик, почему ты сразу не пришел ко мне и не
рассказал обо всем, вместо того чтобы...
Она поднялась, не договорив: в прихожей звякнули ключи. Она замерла,
оборотившись к приотворенной двери. Собака, виляя хвостом, скользнула без
лая навстречу знакомому гостю.
Явился Жером.

Он улыбался.
На нем не было ни пальто, ни шляпы; он выглядел совершенно естественно,
и можно было побиться об заклад, что он живет здесь, что он просто вышел из
своей комнаты. Он глянул на Даниэля, но направился к жене и поцеловал ей
руку, которой она не отняла. Вокруг него витал аромат вербены, мелиссы.
- Вот и я, мой друг! Но что случилось? Право, я огорчен...
Даниэль с радостным лицом подошел к нему. Он привык любить отца, хотя в
раннем детстве долго выказывал матери ревнивую нежность и не желал делить ее
ни с кем; еще и сейчас он с безотчетным удовлетворением относился к
постоянным отлучкам отца: ничто не мешало тогда их близости с матерью.
- Значит, ты дома? Что же мне про тебя рассказывали? - сказал Жером.
Он взял сына за подбородок и, хмуря брови, долго глядел на него, потом
поцеловал.
Госпожа де Фонтанен продолжала стоять. "Когда он вернется, - сказала
она себе еще неделю назад, - я его выгоню". Ее решимость и ожесточенность не
поколебались ничуть, но он захватил ее врасплох, он держался с такой
обезоруживающей непринужденностью! Она не могла отвести от него глаза; боясь
признаться в этом себе самой, она ощущала, как ее волнует его присутствие,
как по-прежнему чувствительна она к нежному обаянию его взгляда, улыбки,
жестов: это был единственный мужчина ее жизни. Ей в голову пришла мысль о
деньгах, и она ухватилась за нее, чтобы оправдать свою пассивность: как раз
утром ей пришлось пустить в ход последние сбережения; она не могла больше
ждать; Жером это знал, он, конечно, принес ей деньги за месяц.
Не зная, что ответить, Даниэль повернулся к матери и внезапно прочел на
чистом ее лице нечто такое, - вряд ли он смог бы определить это выражение, -
нечто такое странное, такое личное, что поспешно, с каким-то стыдливым
чувством, отвел глаза. В Марселе он утратил также и простодушие взгляда.
- Побранить его, друг мой? - спросил Жером, сверкнув зубами в
мимолетной улыбке.
Она не сразу отозвалась. И наконец обронила с мстительной интонацией:
- Женни была на волосок от смерти.
Он отпустил сына и шагнул к ней с таким испуганным лицом, что она тут
же готова была простить ему все, лишь бы избавить его от боли, которую сама
же хотела ему причинить.
- Опасность миновала, успокойтесь! - вскрикнула она.
Она заставила себя улыбнуться, чтобы поскорее успокоить его, и эта
улыбка означала, по существу, мгновенную капитуляцию. Она тотчас сама это
поняла. Все кругом словно ополчилось против ее женского достоинства.
- Можете взглянуть на нее, - добавила она, заметив, как дрожат его
руки. - Только не разбудите.
Прошло несколько минут. Г-жа де Фонтанен села. Жером вернулся на
цыпочках и плотно прикрыл за собой дверь. Его лицо светилось нежностью, но
тревоги уже не было; он опять засмеялся и подмигнул:
- Если б вы видели, как она спит! Лежит на самом краю, под щечкой
ладошка. - Его пальцы очертили в воздухе изящные контуры спящего ребенка. -
Она похудела, но это даже к лучшему, она только похорошела от этого, вы не
находите?
Госпожа де Фонтанен не отвечала. Он взглянул на нее, помолчал в
нерешительности, потом воскликнул:
- Да ведь вы совсем седая, Тереза!
Она встала и почти подбежала к зеркалу над камином. И правда, оказалось
достаточно двух дней, чтобы ее волосы, уже тронутые сединой, но все еще
русые, совсем побелели на висках и вокруг лба. Даниэль наконец понял, что в
облике матери показалось ему с первой минуты новым, необъяснимым. Г-жа де
Фонтанен разглядывала себя, не зная, как к этому отнестись, не в силах
подавить сожаление; она увидела в зеркале позади себя Жерома, он улыбался
ей, и это невольно утешило ее. Ее седина забавляла его; он дотронулся
пальцем до белоснежной пряди, колыхавшейся в свете лампы.
- Ничто вам так не идет, друг мой, ничто так не оттеняет, - как бы это
получше сказать, - не оттеняет молодость вашего взгляда.
Словно оправдываясь, но прежде всего стараясь скрыть удовольствие, она
сказала:
- Ах, Жером, это были ужасные ночи и дни. В среду, когда были
испробованы все средства, не оставалось уже никакой надежды... Я была совсем
одна! Я так боялась!
- Бедный мой друг! - вскричал он с пылкостью. - Я страшно огорчен, ведь
мне ничего не стоило приехать! Я был в Лионе в связи с делом, которое вам
известно, - продолжал он с такой уверенностью, что она чуть было не начала
рыться в памяти. - Я совершенно забыл, что у вас не было моего адреса.
Впрочем, я ехал-то всего лишь на сутки, у меня даже пропал обратный билет.
Тут он вспомнил, что давно уже не давал Терезе денег. В ближайшие три
недели у него не предвиделось никаких поступлений. Прикинув, сколько денег у
него сейчас при себе, он не мог удержаться от гримасы; но поспешил ей
объяснить:
- И вся эта поездка оказалась почти впустую, ни одной серьезной сделки
заключить не удалось. Я все еще надеялся до последнего дня - да так и
вернулся не солоно хлебавши. Эти лионские толстосумы так безумно скучны, так
недоверчивы в делах!
И он принялся рассказывать о своей поездке. Сочинял он щедро, без тени
смущения, получая удовольствие от собственных выдумок.
Даниэль слушал его; впервые, глядя на отца, он испытывал чувство,
похожее на стыд. Потом без причины, без всякой видимой связи он подумал о
человеке, про которого рассказала ему та женщина в Марселе, - "мой старик",
говорила она, - этот женатый мужчина, с головой ушедший в дела, являлся к
ней только днем, потому что вечера он проводил всегда в обществе своей
"настоящей жены". Лицо матери, слушающей отца, показалось ему в эту минуту
совершенно непонятным. Их взгляды встретились. Что прочитала мать в глазах
сына? Быть может, она разобралась в его мыслях лучше, чем он сам? Торопливо,
с легким недовольством она сказала:
- Иди спать, мой мальчик; ты падаешь от усталости.
Он повиновался. Но, нагибаясь, чтобы ее поцеловать, он вдруг
представил, как мечется бедная женщина, всеми покинутая, совсем одна, у
постели умирающей Женни. И во всем виноват он! При мысли о боли, которую он