Страница:
Иисуса Навина и Исаии. Восприняв от них идею превосходства морали над
ритуальным законом, он выдвигает систему законодательства, основанную на
религиозных и этических началах, на благочестии и гуманности, на любви к
богу и к людям. Проповедуя такие принципы своим слушателям и читателям, он,
естественно, впадает в страстный патетический тон, более свойственный
пылкому оратору, нежели спокойному и бесстрастному законодателю. На
современного читателя он производит впечатление проповедника, изливающего
потоки увлекательного красноречия перед восхищенной толпой в стенах
обширного храма. Перед нами встает образ оратора с горящими глазами и резкой
жестикуляцией; к нам как бы доносится его звучный голос под высокими
сводами, то внушающий слушателям радостное чувство надежды и утешения, то
повергающий их в глубокое раскаяние, то ошеломляющий ужасом и отчаянием;
наконец, голос проповедника среди всеобщей тишины замирает на высокой ноте
грозного предостережения о грядущем возмездии грешникам и ослушникам. По
силе риторического стиля в заключительной части речи, как правильно заметил
один выдающийся критик, оратор этот не имеет себе равного во всем Ветхом
завете.
Хотя реформы были продиктованы наилучшими намерениями и осуществлялись
с искренним энтузиазмом, занимающийся историей религии вправе поставить
вопрос, не является ли с теоретической точки зрения централизация культа в
одном храме скорее мерой ретроградной, чем прогрессивной, а также не
сопровождалась ли эта реформа практически такими неудобствами, которые в
известной мере обесценивали ее положительные стороны. С одной стороны,
человеческий ум в позднейшей стадии его развития привык мыслить бога не
ограниченным в пространстве и во времени и, стало быть, доступным для
верующих повсюду и всегда, а потому мысль о том, что ему можно поклоняться
только в Иерусалиме, представляется ребяческой и попросту абсурдной.
Очевидно поэтому, абстрактная идея вездесущего божества находит себе лучшее
выражение во множестве святилищ, рассеянных по всей земле, чем в
одном-единственном столичном храме. С другой стороны, старая дореформенная
религия, по соображениям практического удобства, обладала некоторыми
несомненными преимуществами перед новой. Прежде каждый человек имел, можно
сказать, своего бога тут же под рукой и мог к нему обращаться во все трудные
минуты жизни со всеми своими печалями и невзгодами. При новом культе дело
обстояло иначе. Чтобы попасть в Иерусалимский храм, человеку приходилось
совершить длинное путешествие, для чего, поглощенный работой в своем
маленьком хозяйстве, он редко находил свободное время. Неудивительно
поэтому, что новый закон заставлял его иногда вздыхать о старом времени, а
разрушение местной святыни могло показаться ему кощунственным делом. С
тяжелым сердцем взирал он на разрушительную работу реформаторов, боровшихся
против языческих верований. Вот на этот самый холм, под сень
густолиственного дуба, и он, и предки его ежегодно приносили первые спелые
колосья урожая, первые золотистые гроздья винограда. Как часто ему случалось
видеть голубой дым жертвы, вьющийся над деревьями в неподвижном воздухе, и
тогда ему казалось, что сам бог присутствует тут же или где-нибудь
поблизости - может быть, там, в разорванной туче, сквозь которую виднеется
солнце в туманном сиянии, что бог этот вдыхает сладкий запах жертвы и
благословляет его самого и его близких за принесенный дар! А теперь этот
холм стоит нагой и опустошенный; осенявшие его так долго старые деревья
срублены, а древний серый столп, на котором он столько раз возливал масло,
сейчас разбит вдребезги, и щепки его валяются на земле. Да, как видно, бог
ушел отсюда; он удалился в столицу, и если поселянин хочет найти его, то
должен отсюда пуститься за ним вслед. Но для этого нужно совершить долгий и
тяжелый путь, что не всегда возможно для поселянина. Нужно пробираться со
своей жертвой по горам и долинам, а придя в Иерусалим, проталкиваться по
узким и людным улицам, соединиться в общей сутолоке с шумной толпой в ограде
храма и здесь с ягненком в руках в длинной очереди усталых с дороги и
покрытых грязью богомольцев ждать, пока жрец, закалывающий жертвы, справится
со всеми ягнятами впереди стоящих людей; тогда наконец наступит его черед, и
алая кровь его ягненка брызнет тонкою струей и смешается с общей кровавой
лужей на храмовом дворе. Конечно, все это верно, но ведь недаром же ему
говорили, что так будет лучше. Может быть, в самом деле богу больше нравится
жить в этих величественных зданиях с просторными дворами, видеть всю эту
льющуюся кровь, слышать этот храмовый хор певчих. Но каково ему-то,
провинциалу? И он с сожалением вспоминал свой тихий холм, и тень вековых
деревьев, и всю даль мирного сельского ландшафта. Ну что же делать? Жрецы,
видно, больше понимают. Да свершится воля господня! Таковы, надо полагать,
были бесхитростные размышления многих простолюдинов при первом их
паломничестве в Иерусалим после реформы. Немало среди них, вероятно, было
таких, которые впервые в своей жизни видели весь блеск и всю нищету великого
города. Ибо в то время деревенское население Иудеи, по-видимому, состояло из
таких же домоседов, какими и теперь являются жители отдельных округов
Англии, которые зачастую живут и умирают, ни разу не отъехав от родной
деревни дальше чем на несколько миль.
Однако реформа недолго продержалась в Иудейском царстве. Не успело
сменить одно поколение с того времени, как Иосия ввел новые порядки для
религиозного и нравственного возрождения страны, как вавилонская армия
обрушилась на Иерусалим, захватила город и увела в плен царя и весь цвет
населения. Те же самые причины, которые ускорили наступление реформы,
помешали довести ее до конца. В самом деле, не может быть сомнения в том,
что боязнь иностранного завоевания была одной из главнейших сил, пробудивших
сознание и энергию лучших людей Иудеи и заставивших их приняться за
упорядочение внутренней жизни страны, пока еще не поздно, и южное царство не
покорено вавилонянами, как северное, попавшее сто лет тому назад в руки
Ассирии. Туча постепенно надвигалась с востока и теперь заволокла все небо
Иудеи. Во мраке приближающейся бури, под гул отдаленного грома благочестивый
царь и его приближенные работали над проведением в жизнь реформы, с помощью
которой надеялись предотвратить надвигающуюся катастрофу. Со своей слепой
верой в сверхъестественное, составляющей силу или, может быть, слабость
Израиля в его отношении к внешнему миру, они видели причину национальной
опасности в греховности народа и думали, что нашествие вражеской армии может
быть приостановлено упразднением языческого культа, лучшими уставами
жреческого ритуала. Под угрозой потери политической независимости они даже
не помышляли о настоящем оружии, к которому в подобных обстоятельствах не
замедлил бы инстинктивно обратиться другой, не столь религиозный народ.
Построить крепости, укрепить городские стены Иерусалима, вооружить и обучить
военному делу мужское население страны, искать помощи в союзе с иноземцами -
таковы меры, которые здравый смысл продиктовал бы языческому народу; евреи
же видели в них кощунственное недоверие к Яхве, ибо только он один может
спасти свой народ от врагов. Можно сказать, что древний еврей имел такое же
слабое представление о естественных причинах, влияющих на ход исторических
событий, как о физических законах, обусловливающих появление дождя и ветра
или смену времен года. В человеческих взаимоотношениях, как и в явлениях
природы, он одинаково готов был видеть перст божий. Эта невозмутимая
покорность сверхъестественным силам как началу всех начал представляла собой
почти такое же серьезное препятствие спокойному обсуждению политических
мероприятий в зале совета, как и к беспристрастному исследованию законов
природы в лаборатории.
Полное крушение реформы, предпринятой Иосией для спасения нации,
нисколько не поколебало религиозных воззрений евреев на исторический ход
событий. Их вера в спасительную силу религиозных обрядов и церемоний, как
необходимое условие для процветания нации, не только не ослабела, но как
будто даже укрепилась под влиянием катастрофы, опрокинувшей одновременно
реформу и само царство. Вместо того чтобы усомниться в целесообразности
предпринятых ими ранее мероприятий, они пришли к заключению, что были
недостаточно последовательны в их проведении. И вот лишь только они
водворились в Вавилонии в качестве пленников, как начали изобретать другую,
еще более сложную систему церковного ритуала, с помощью которой надеялись
вернуть себе утраченное благоволение бога и обеспечить возвращение в родную
страну. Первоначальный план этой новой системы был начертан Иезекиилем,
жившим в изгнании у реки Кебара. Будучи столь же жрецом, сколько и пророком,
он был, вероятно, знаком с ритуалом первого храма, и его схема как идеальная
программа будущей реформы, несомненно, была основана на опыте прошлого. Но,
восприняв много старых элементов, эта схема предлагала немало нового: она
требовала жертвоприношений более обильных, более регулярных и более
торжественных; она углубляла пропасть, отделяющую духовенство от мирян; она
полностью изолировала храм и его территорию от светских элементов. Между
Иезекиилем, пророком изгнания, и предшествовавшими ему великими пророками
существует резкий контраст. В то время как последние устремляли всю силу
своей проповеди на прославление морали, высмеивая обряды и церемонии,
практикуемые как лучшее или даже единственное средство угодить богу,
Иезекииль поступает как раз наоборот: он мало говорит о морали и много о
ритуале. Провозглашенная им в первые годы вавилонского пленения программа
была впоследствии разработана представителями жившей в изгнании жреческой
школы и более чем через столетие в виде развернутой системы левитского
законодательства возвещена Ездрой в Иерусалиме в 444 г. до нашей эры. Здесь
имеется в виду книга Левит, третья в составе Пятикнижия, по своему
содержанию почти исключительно законодательная и составляющая, по мнению
библейских критиков, преобладающую часть "священнического", или Жреческого,
кодекса. Документ этот, плод многих лет человеческой мысли, был тот самый
Жреческий кодекс, который образует остов Пятикнижия. Жреческий кодекс был
последним из трех сборников законов, различаемых исследователями в составе
Пятикнижия. Его позднейшее по сравнению с другими сборниками происхождение
есть основное положение современной библейской критики.
Глава 2.
Современный читатель будет, разумеется, немало удивлен, когда среди
торжественных заповедей, провозглашенных богом древнему Израилю, встретит
такое странное предписание - "не вари козленка в молоке матери его". И
удивление его еще увеличится при внимательном ознакомлении с одним из трех
мест Пятикнижия, в которых содержится этот запрет, так как здесь из всего
контекста явствует, что в данном случае речь идет об одной из первоначальных
"десяти заповедей", как это было отмечено многими выдающимися библейскими
критиками, начиная с Гете. Мы имеем в виду 34-ю главу Исхода. В этой главе
мы читаем рассказ о том, что принято считать вторичным возвещением Моисею
"десяти заповедей" после того, как он в своем гневе, вызванном
идолопоклонством евреев, разбил каменные скрижали, на которых были написаны
заповеди в их первоначальной редакции. Стало быть, в упомянутой главе мы
имеем не что иное, как второе издание "десяти заповедей". Что это именно
так, а не иначе, с полной несомненностью вытекает из стихов, служащих
вступительной и заключительной частью к перечню самих заповедей. В самом
деле, глава начинается так:
"И сказал господь Моисею: вытеши себе две скрижали каменные, подобные
прежним, и я напишу на сих скрижалях слова, какие были на прежних скрижалях,
которые ты разбил". Затем следует рассказ о беседе бога с Моисеем на горе
Синай и текст заповедей. А в заключение сказано: "И сказал господь Моисею:
напиши себе слова сии, ибо в сих словах я заключаю завет с тобою и с
Израилем. И пробыл там (Моисей) у господа сорок дней и сорок ночей, хлеба не
ел и воды не пил; и написал (Моисей) на скрижалях слова завета,
десятословие". Итак, автор настоящей главы, несомненно, рассматривал
содержащиеся в ней веления бога как "десять заповедей".
Но здесь возникает затруднение. Дело в том, что отмеченные в 34-й главе
Исхода заповеди только частично совпадают с их текстом, изложенным в гораздо
более популярной версии декалога, которую мы читаем в 20-й главе Исхода, а
также в 5-й главе Второзакония. Кроме того, в занимающей нас вторичной
версии декалога заповеди выражены не с той лаконичностью и отчетливостью,
как в первой версии, не так легко поддаются точному изложению, и выделение
их из контекста не столько облегчается, сколько затрудняется существованием
параллельной версии в Книге завета, являющейся, как мы видели, по
единодушному мнению современных критиков, древнейшим кодексом Пятикнижия.
Здесь у Фрэзера допущена некоторая неточность: Книга завета охватывает, по
его мнению, конец 20-й (начиная с 22-го стиха) и 21-23-ю главы Исхода (см.
выше, гл. I четвертой части), между тем как перечень десяти заповедей
содержится в самом начале 20-й главы Исхода (2-17). Впрочем, в библейской
критике по вопросу о начале Книги завета вообще не существует полного
единогласия. С другой стороны, наличие той же параллельной версии в древней
Книге завета является новым доказательством подлинной древности той версии
декалога, которая заключает в себе заповедь "не вари козленка в молоке
матери его".
Вопрос о составе этой древней версии декалога, вообще говоря, не
порождает никаких споров между библейскими критиками; некоторые разногласия
существуют лишь относительно тождественности одной или двух заповедей да еще
о порядке изложения остальных. Вот перечень заповедей, даваемый профессором
К. Будде в его "Истории древней еврейской литературы" и основанный на версии
декалога в 34-й главе Исхода, за исключением одной заповеди, изложенной,
согласно его параллельной версии, в Книге завета:
1. Не поклоняйся иному богу.
2. Не делай себе литых богов.
3. Все первородные принадлежат мне.
4. Шесть дней работай, а в седьмой день отдыхай.
5. Праздник опресноков соблюдай в месяц, когда заколосится хлеб.
6. Соблюдай праздник седьмиц, праздник первых плодов пшеничной жатвы и
праздник собирания плодов в конце года.
7. Не изливай крови жертвы моей на квасной хлеб.
8. Ту к от праздничной жертвы моей не должен оставаться всю ночь до
утра.
9. Самые первые плоды земли твоей принеси в дом господа, бога твоего.
10. Не вари козленка в молоке матери его. Таков же перечень заповедей,
предложенный Вельхаузеном, с той лишь разницей, что он опускает "шесть дней
работай, а в седьмой день отдыхай" и вместо этого вводит "соблюдай праздник
собирания плодов в конце года" как самостоятельную заповедь, а не часть
другой.
Профессор Кеннет дает в общем такой же список заповедей, но в отличие
от Будде он выделяет в особую заповедь праздник собирания плодов, а в
отличие от Вельхаузена удерживает закон субботнего отдыха; в
противоположность обоим он опускает запрет "не делай себе богов литых". В
общем его конструкция декалога основана также преимущественно на версии,
содержащейся в 34-й главе Исхода, и представляется в следующем виде:
1. Я - Иегова, твой бог; не поклоняйся иному богу (стих 14).
2. Праздник опресноков соблюдай: семь дней ешь пресный хлеб (стих 18).
3. Все, разверзающее ложесна, принадлежит мне, также и весь скот твой
мужского пола, первенцы из волов и овец (стих 19).
4. Соблюдай мои субботы; шесть дней работай, а в седьмой день отдыхай
(стих 21).
5. Праздник седьмиц совершай, праздник первых плодов пшеничной жатвы
(стих 22).
6. Праздник собирания плодов совершай в конце года (стих 22).
7. Не изливай (буквально - не убивай) крови жертвы моей на квасной хлеб
(стих 25).
8. Тук от праздничной жертвы моей не должен оставаться всю ночь до утра
(Исх., 23, 18). В другом месте (Исх., 34, 25) этот закон ограничивается
пасхальной жертвой.
9. Самые первые плоды земли твоей приноси в дом господа, бога твоего
(стих 26).
10. Не вари козленка в молоке матери его (стих 26). Какой бы из этих
вариантов декалога мы ни взяли, каждый из них резко отличается от привычной
нам версии десяти заповедей. Моральные нормы в них совершенно отсутствуют.
Все без исключения заповеди относятся всецело к вопросам ритуала. Все они
имеют строго религиозный характер, определяя самым скрупулезным образом
мелочные подробности отношений человека к богу. Об отношениях человека к
человеку не говорится ни слова. Бог выступает в этих заповедях перед людьми,
как феодал перед своими вассалами. Он требует от них строгого выполнения
всех повинностей, а их внутренние взаимоотношения, поскольку они не касаются
этих феодальных обязанностей, его нисколько не интересуют. Как все это не
похоже на замечательные шесть заповедей другой версии: "Почитай отца твоего
и мать твою... Не убивай. Не прелюбодействуй. Не кради. Не произноси ложного
свидетельства на ближнего твоего. Не желай дома ближнего твоего; не желай
жены ближнего твоего, ни раба его, ни рабыни его, ни вола его, ни осла его,
ничего, что у ближнего твоего".
Если мы спросим себя, которая из этих двух расходящихся между собой
версий древнее, то ответ может быть только один. Странно было бы
предположить, в противоположность всем историческим аналогиям, что правила
морали, входившие первоначально составной частью в древний кодекс,
впоследствии были выброшены и заменены правилами религиозного ритуала.
Представляется ли, например, вероятным, что заповедь "не кради" была позднее
изъята из кодекса и вместо нее включено предписание: "Жертва праздника Пасхи
не должна переночевать до утра"? Можно ли вообразить, что заповедь "не
убивай" была вытеснена другой - "не вари козленка в молоке матери его"?
Такое предположение не вяжется со всем смыслом истории человечества.
Естественно думать, что моральная версия декалога, как ее можно назвать по
ее преобладающему элементу, принадлежит к более позднему времени, чем
ритуальная версия. Ведь именно моральная тенденция и придавала силу учению
сперва еврейских пророков, а потом и самого Христа. Мы будем, вероятно,
недалеки от истины, если предположим, что замена ритуального декалога
моральным совершалась под влиянием пророков.
Но если, таким образом, из двух версий декалога ритуальная версия
должна быть, как я думаю, признана более древней, то спрашивается: почему
правилу "не вари козленка в молоке матери его" придано такое серьезное
значение, что оно было помещено в первоначальном кодексе еврейского народа,
тогда как несравненно более важные, на наш взгляд, правила, как запрещение
убийства, кражи и прелюбодеяния, были исключены из него? Заповедь эта
служила большим камнем преткновения для библейских критиков и была различным
образом истолкована ими. Едва ли во всем ритуальном законодательстве
найдется другой закон, на котором бог чаще настаивал бы и который бы люди
более искажали, чем запрет варить козленка в молоке его матери. А если так,
то правило, столь усердно внедрявшееся божеством или законодателем в умы
народа, заслуживает нашего особого внимания. Если комментаторам до сих пор
не удалось выяснить его истинный смысл, то причиной этому была та точка
зрения, с которой они подходили к вопросу, или же неполнота их информации, а
не трудности, лежащие в самом вопросе. Так, например, предположение
прежнего, да и нынешнего, времени о том, что правило это продиктовано
какой-то утонченной гуманностью, противоречит духу кодекса, содержащего
означенный запрет. Законодатель, который, как это видно из остального
содержания первоначального декалога, не обращал ни малейшего внимания на
чувства людей, едва ли интересовался больше материнскими чувствами козы.
Более приемлемым можно считать другой взгляд, согласно которому запрет был
направлен против какого-то магического или идолопоклоннического обряда,
вызывавшего осуждение законодателя и стремление искоренить его. Такое
объяснение было принято как наиболее правдоподобное некоторыми выдающимися
учеными, начиная с Маймонида и кончая Робертсоном-Смитом, но оно не
подкрепляется фактами. А потому следует обратиться к рассмотрению вопроса о
том, не встречаются ли аналогичные запреты, с указанием на причины таковых,
среди первобытных пастушеских племен в настоящее время, ибо по самому
существу своему такие обычаи могут быть свойственны скорее пастушеским, чем
земледельческим народам.
У современных пастушеских племен в Африке существует повсеместно
глубоко укоренившееся отвращение к кипячению молока, основанное на боязни,
что если вскипятить молоко от коровы, то последняя перестанет доиться и
может даже погибнуть от причиненного ей этим вреда. Например, у мусульман
Сьерра-Леоне и соседних местностей коровье молоко и масло составляют важный
предмет питания, но "они никогда не кипятят молоко, боясь, что оно от этого
пропадает у коровы, а также не продают его тому, кто стал бы это делать.
Подобное суеверие существует у буломов относительно апельсинов, которых они
не продают тем, кто бросает корки в огонь, так как это может вызвать
преждевременное падение с дерева незрелых плодов". Итак, мы видим, что у
названных туземцев предрассудок о вреде кипячения молока основан на
симпатической магии. Молоко, даже отделенное от коровы, не теряет своей
жизненной связи с животным, так что всякий вред, причиненный молоку,
симпатически сообщается корове. Отсюда кипячение молока в горшке равносильно
кипячению его в коровьем вымени, то есть иссяканию самого его источника.
Такое объяснение подтверждается поверьем марокканских мусульман, у которых,
впрочем, запрещается кипятить коровье молоко только в течение определенного
времени после отела. Они полагают, что "если при кипячении молоко сбежало и
попало на огонь, то у коровы заболит вымя, либо она перестанет доиться, либо
молоко ее будет нежирным. Если же молоко случайно попадет в огонь, то корова
или теленок скорее всего околеет. У племени аит-вериагел в Марокко не
полагается кипятить молозиво через три дня и до истечения сорока дней после
отела; в противном случае околеет теленок или же молоко коровы будет давать
мало масла". Здесь кипячение молока возбраняется не безусловно, а только в
продолжение известного срока после рождения теленка, когда, как
предполагается, существует наиболее тесная симпатическая связь между коровой
и ее теленком или молоком. Такое ограничение правила определенным сроком
имеет свое особое значение и скорее подтверждает, нежели устраняет,
приведенное объяснение этого запрета. Другим подтверждением служит поверье,
касающееся последствий, какие наступают для коровы, если молоко ее попадет в
огонь. Если подобный случай имел место в обыкновенное время, то от этого
пострадает корова или ее молоко; но если такой же случай произошел вскоре
после отела, когда густое творожистое молоко носит специальное название
молозива, то корова либо теленок должны околеть. Здесь, очевидно, имеется в
виду, что если в такое критическое время молозиво попадет в огонь, то это
почти все равно, как если бы сама корова или теленок попали в огонь и
сгорели бы:
настолько тесна бывает симпатическая связь между коровой, ее теленком и
молоком. Ход мыслей в этом случае может быть проиллюстрирован аналогичным
поверьем, существующим у тораджа, в Центральном Целебесе. Среди этого
племени сильно распространено потребление пальмового вина, отстой которого
дает отличные дрожжи для выпечки хлеба. Но некоторые тораджа не желают
продавать европейцам этот отстой для означенной цели, боясь, что пальмовое
дерево, из которого добыто вино, вскоре зачахнет, если дрожжи в процессе
хлебопечения придут в соприкосновение с жаром от огня. Здесь мы наблюдаем
явление совершенно аналогичное предубеждению африканских племен против
кипячения молока, как причины, вызывающей пропажу молока у коровы или даже
ее смерть. Такую же полную аналогию представляет собой предрассудок,
удерживающий буломов от того, чтобы бросать в огонь апельсинные корки,
отчего самое апельсиновое дерево может засохнуть от жары, и плоды упадут с
него преждевременно.
Противниками кипячения молока из боязни навести порчу на корову
являются также пастушеские племена Центральной и Восточной Африки. Когда
Спик и Грант совершали свое памятное путешествие от Занзибара к истокам
Нила, им пришлось проезжать через округ Укуни, лежащий к югу от озера
Виктория. Местный царек жил в деревне Нунда и "имел 300 молочных коров; тем
не менее мы ежедневно испытывали затруднение в покупке молока и должны были
сохранять его в кипяченом виде на случай, если на следующий день его не
удастся достать. Это вызвало неудовольствие туземцев, которые говорили: если
ритуальным законом, он выдвигает систему законодательства, основанную на
религиозных и этических началах, на благочестии и гуманности, на любви к
богу и к людям. Проповедуя такие принципы своим слушателям и читателям, он,
естественно, впадает в страстный патетический тон, более свойственный
пылкому оратору, нежели спокойному и бесстрастному законодателю. На
современного читателя он производит впечатление проповедника, изливающего
потоки увлекательного красноречия перед восхищенной толпой в стенах
обширного храма. Перед нами встает образ оратора с горящими глазами и резкой
жестикуляцией; к нам как бы доносится его звучный голос под высокими
сводами, то внушающий слушателям радостное чувство надежды и утешения, то
повергающий их в глубокое раскаяние, то ошеломляющий ужасом и отчаянием;
наконец, голос проповедника среди всеобщей тишины замирает на высокой ноте
грозного предостережения о грядущем возмездии грешникам и ослушникам. По
силе риторического стиля в заключительной части речи, как правильно заметил
один выдающийся критик, оратор этот не имеет себе равного во всем Ветхом
завете.
Хотя реформы были продиктованы наилучшими намерениями и осуществлялись
с искренним энтузиазмом, занимающийся историей религии вправе поставить
вопрос, не является ли с теоретической точки зрения централизация культа в
одном храме скорее мерой ретроградной, чем прогрессивной, а также не
сопровождалась ли эта реформа практически такими неудобствами, которые в
известной мере обесценивали ее положительные стороны. С одной стороны,
человеческий ум в позднейшей стадии его развития привык мыслить бога не
ограниченным в пространстве и во времени и, стало быть, доступным для
верующих повсюду и всегда, а потому мысль о том, что ему можно поклоняться
только в Иерусалиме, представляется ребяческой и попросту абсурдной.
Очевидно поэтому, абстрактная идея вездесущего божества находит себе лучшее
выражение во множестве святилищ, рассеянных по всей земле, чем в
одном-единственном столичном храме. С другой стороны, старая дореформенная
религия, по соображениям практического удобства, обладала некоторыми
несомненными преимуществами перед новой. Прежде каждый человек имел, можно
сказать, своего бога тут же под рукой и мог к нему обращаться во все трудные
минуты жизни со всеми своими печалями и невзгодами. При новом культе дело
обстояло иначе. Чтобы попасть в Иерусалимский храм, человеку приходилось
совершить длинное путешествие, для чего, поглощенный работой в своем
маленьком хозяйстве, он редко находил свободное время. Неудивительно
поэтому, что новый закон заставлял его иногда вздыхать о старом времени, а
разрушение местной святыни могло показаться ему кощунственным делом. С
тяжелым сердцем взирал он на разрушительную работу реформаторов, боровшихся
против языческих верований. Вот на этот самый холм, под сень
густолиственного дуба, и он, и предки его ежегодно приносили первые спелые
колосья урожая, первые золотистые гроздья винограда. Как часто ему случалось
видеть голубой дым жертвы, вьющийся над деревьями в неподвижном воздухе, и
тогда ему казалось, что сам бог присутствует тут же или где-нибудь
поблизости - может быть, там, в разорванной туче, сквозь которую виднеется
солнце в туманном сиянии, что бог этот вдыхает сладкий запах жертвы и
благословляет его самого и его близких за принесенный дар! А теперь этот
холм стоит нагой и опустошенный; осенявшие его так долго старые деревья
срублены, а древний серый столп, на котором он столько раз возливал масло,
сейчас разбит вдребезги, и щепки его валяются на земле. Да, как видно, бог
ушел отсюда; он удалился в столицу, и если поселянин хочет найти его, то
должен отсюда пуститься за ним вслед. Но для этого нужно совершить долгий и
тяжелый путь, что не всегда возможно для поселянина. Нужно пробираться со
своей жертвой по горам и долинам, а придя в Иерусалим, проталкиваться по
узким и людным улицам, соединиться в общей сутолоке с шумной толпой в ограде
храма и здесь с ягненком в руках в длинной очереди усталых с дороги и
покрытых грязью богомольцев ждать, пока жрец, закалывающий жертвы, справится
со всеми ягнятами впереди стоящих людей; тогда наконец наступит его черед, и
алая кровь его ягненка брызнет тонкою струей и смешается с общей кровавой
лужей на храмовом дворе. Конечно, все это верно, но ведь недаром же ему
говорили, что так будет лучше. Может быть, в самом деле богу больше нравится
жить в этих величественных зданиях с просторными дворами, видеть всю эту
льющуюся кровь, слышать этот храмовый хор певчих. Но каково ему-то,
провинциалу? И он с сожалением вспоминал свой тихий холм, и тень вековых
деревьев, и всю даль мирного сельского ландшафта. Ну что же делать? Жрецы,
видно, больше понимают. Да свершится воля господня! Таковы, надо полагать,
были бесхитростные размышления многих простолюдинов при первом их
паломничестве в Иерусалим после реформы. Немало среди них, вероятно, было
таких, которые впервые в своей жизни видели весь блеск и всю нищету великого
города. Ибо в то время деревенское население Иудеи, по-видимому, состояло из
таких же домоседов, какими и теперь являются жители отдельных округов
Англии, которые зачастую живут и умирают, ни разу не отъехав от родной
деревни дальше чем на несколько миль.
Однако реформа недолго продержалась в Иудейском царстве. Не успело
сменить одно поколение с того времени, как Иосия ввел новые порядки для
религиозного и нравственного возрождения страны, как вавилонская армия
обрушилась на Иерусалим, захватила город и увела в плен царя и весь цвет
населения. Те же самые причины, которые ускорили наступление реформы,
помешали довести ее до конца. В самом деле, не может быть сомнения в том,
что боязнь иностранного завоевания была одной из главнейших сил, пробудивших
сознание и энергию лучших людей Иудеи и заставивших их приняться за
упорядочение внутренней жизни страны, пока еще не поздно, и южное царство не
покорено вавилонянами, как северное, попавшее сто лет тому назад в руки
Ассирии. Туча постепенно надвигалась с востока и теперь заволокла все небо
Иудеи. Во мраке приближающейся бури, под гул отдаленного грома благочестивый
царь и его приближенные работали над проведением в жизнь реформы, с помощью
которой надеялись предотвратить надвигающуюся катастрофу. Со своей слепой
верой в сверхъестественное, составляющей силу или, может быть, слабость
Израиля в его отношении к внешнему миру, они видели причину национальной
опасности в греховности народа и думали, что нашествие вражеской армии может
быть приостановлено упразднением языческого культа, лучшими уставами
жреческого ритуала. Под угрозой потери политической независимости они даже
не помышляли о настоящем оружии, к которому в подобных обстоятельствах не
замедлил бы инстинктивно обратиться другой, не столь религиозный народ.
Построить крепости, укрепить городские стены Иерусалима, вооружить и обучить
военному делу мужское население страны, искать помощи в союзе с иноземцами -
таковы меры, которые здравый смысл продиктовал бы языческому народу; евреи
же видели в них кощунственное недоверие к Яхве, ибо только он один может
спасти свой народ от врагов. Можно сказать, что древний еврей имел такое же
слабое представление о естественных причинах, влияющих на ход исторических
событий, как о физических законах, обусловливающих появление дождя и ветра
или смену времен года. В человеческих взаимоотношениях, как и в явлениях
природы, он одинаково готов был видеть перст божий. Эта невозмутимая
покорность сверхъестественным силам как началу всех начал представляла собой
почти такое же серьезное препятствие спокойному обсуждению политических
мероприятий в зале совета, как и к беспристрастному исследованию законов
природы в лаборатории.
Полное крушение реформы, предпринятой Иосией для спасения нации,
нисколько не поколебало религиозных воззрений евреев на исторический ход
событий. Их вера в спасительную силу религиозных обрядов и церемоний, как
необходимое условие для процветания нации, не только не ослабела, но как
будто даже укрепилась под влиянием катастрофы, опрокинувшей одновременно
реформу и само царство. Вместо того чтобы усомниться в целесообразности
предпринятых ими ранее мероприятий, они пришли к заключению, что были
недостаточно последовательны в их проведении. И вот лишь только они
водворились в Вавилонии в качестве пленников, как начали изобретать другую,
еще более сложную систему церковного ритуала, с помощью которой надеялись
вернуть себе утраченное благоволение бога и обеспечить возвращение в родную
страну. Первоначальный план этой новой системы был начертан Иезекиилем,
жившим в изгнании у реки Кебара. Будучи столь же жрецом, сколько и пророком,
он был, вероятно, знаком с ритуалом первого храма, и его схема как идеальная
программа будущей реформы, несомненно, была основана на опыте прошлого. Но,
восприняв много старых элементов, эта схема предлагала немало нового: она
требовала жертвоприношений более обильных, более регулярных и более
торжественных; она углубляла пропасть, отделяющую духовенство от мирян; она
полностью изолировала храм и его территорию от светских элементов. Между
Иезекиилем, пророком изгнания, и предшествовавшими ему великими пророками
существует резкий контраст. В то время как последние устремляли всю силу
своей проповеди на прославление морали, высмеивая обряды и церемонии,
практикуемые как лучшее или даже единственное средство угодить богу,
Иезекииль поступает как раз наоборот: он мало говорит о морали и много о
ритуале. Провозглашенная им в первые годы вавилонского пленения программа
была впоследствии разработана представителями жившей в изгнании жреческой
школы и более чем через столетие в виде развернутой системы левитского
законодательства возвещена Ездрой в Иерусалиме в 444 г. до нашей эры. Здесь
имеется в виду книга Левит, третья в составе Пятикнижия, по своему
содержанию почти исключительно законодательная и составляющая, по мнению
библейских критиков, преобладающую часть "священнического", или Жреческого,
кодекса. Документ этот, плод многих лет человеческой мысли, был тот самый
Жреческий кодекс, который образует остов Пятикнижия. Жреческий кодекс был
последним из трех сборников законов, различаемых исследователями в составе
Пятикнижия. Его позднейшее по сравнению с другими сборниками происхождение
есть основное положение современной библейской критики.
Глава 2.
Современный читатель будет, разумеется, немало удивлен, когда среди
торжественных заповедей, провозглашенных богом древнему Израилю, встретит
такое странное предписание - "не вари козленка в молоке матери его". И
удивление его еще увеличится при внимательном ознакомлении с одним из трех
мест Пятикнижия, в которых содержится этот запрет, так как здесь из всего
контекста явствует, что в данном случае речь идет об одной из первоначальных
"десяти заповедей", как это было отмечено многими выдающимися библейскими
критиками, начиная с Гете. Мы имеем в виду 34-ю главу Исхода. В этой главе
мы читаем рассказ о том, что принято считать вторичным возвещением Моисею
"десяти заповедей" после того, как он в своем гневе, вызванном
идолопоклонством евреев, разбил каменные скрижали, на которых были написаны
заповеди в их первоначальной редакции. Стало быть, в упомянутой главе мы
имеем не что иное, как второе издание "десяти заповедей". Что это именно
так, а не иначе, с полной несомненностью вытекает из стихов, служащих
вступительной и заключительной частью к перечню самих заповедей. В самом
деле, глава начинается так:
"И сказал господь Моисею: вытеши себе две скрижали каменные, подобные
прежним, и я напишу на сих скрижалях слова, какие были на прежних скрижалях,
которые ты разбил". Затем следует рассказ о беседе бога с Моисеем на горе
Синай и текст заповедей. А в заключение сказано: "И сказал господь Моисею:
напиши себе слова сии, ибо в сих словах я заключаю завет с тобою и с
Израилем. И пробыл там (Моисей) у господа сорок дней и сорок ночей, хлеба не
ел и воды не пил; и написал (Моисей) на скрижалях слова завета,
десятословие". Итак, автор настоящей главы, несомненно, рассматривал
содержащиеся в ней веления бога как "десять заповедей".
Но здесь возникает затруднение. Дело в том, что отмеченные в 34-й главе
Исхода заповеди только частично совпадают с их текстом, изложенным в гораздо
более популярной версии декалога, которую мы читаем в 20-й главе Исхода, а
также в 5-й главе Второзакония. Кроме того, в занимающей нас вторичной
версии декалога заповеди выражены не с той лаконичностью и отчетливостью,
как в первой версии, не так легко поддаются точному изложению, и выделение
их из контекста не столько облегчается, сколько затрудняется существованием
параллельной версии в Книге завета, являющейся, как мы видели, по
единодушному мнению современных критиков, древнейшим кодексом Пятикнижия.
Здесь у Фрэзера допущена некоторая неточность: Книга завета охватывает, по
его мнению, конец 20-й (начиная с 22-го стиха) и 21-23-ю главы Исхода (см.
выше, гл. I четвертой части), между тем как перечень десяти заповедей
содержится в самом начале 20-й главы Исхода (2-17). Впрочем, в библейской
критике по вопросу о начале Книги завета вообще не существует полного
единогласия. С другой стороны, наличие той же параллельной версии в древней
Книге завета является новым доказательством подлинной древности той версии
декалога, которая заключает в себе заповедь "не вари козленка в молоке
матери его".
Вопрос о составе этой древней версии декалога, вообще говоря, не
порождает никаких споров между библейскими критиками; некоторые разногласия
существуют лишь относительно тождественности одной или двух заповедей да еще
о порядке изложения остальных. Вот перечень заповедей, даваемый профессором
К. Будде в его "Истории древней еврейской литературы" и основанный на версии
декалога в 34-й главе Исхода, за исключением одной заповеди, изложенной,
согласно его параллельной версии, в Книге завета:
1. Не поклоняйся иному богу.
2. Не делай себе литых богов.
3. Все первородные принадлежат мне.
4. Шесть дней работай, а в седьмой день отдыхай.
5. Праздник опресноков соблюдай в месяц, когда заколосится хлеб.
6. Соблюдай праздник седьмиц, праздник первых плодов пшеничной жатвы и
праздник собирания плодов в конце года.
7. Не изливай крови жертвы моей на квасной хлеб.
8. Ту к от праздничной жертвы моей не должен оставаться всю ночь до
утра.
9. Самые первые плоды земли твоей принеси в дом господа, бога твоего.
10. Не вари козленка в молоке матери его. Таков же перечень заповедей,
предложенный Вельхаузеном, с той лишь разницей, что он опускает "шесть дней
работай, а в седьмой день отдыхай" и вместо этого вводит "соблюдай праздник
собирания плодов в конце года" как самостоятельную заповедь, а не часть
другой.
Профессор Кеннет дает в общем такой же список заповедей, но в отличие
от Будде он выделяет в особую заповедь праздник собирания плодов, а в
отличие от Вельхаузена удерживает закон субботнего отдыха; в
противоположность обоим он опускает запрет "не делай себе богов литых". В
общем его конструкция декалога основана также преимущественно на версии,
содержащейся в 34-й главе Исхода, и представляется в следующем виде:
1. Я - Иегова, твой бог; не поклоняйся иному богу (стих 14).
2. Праздник опресноков соблюдай: семь дней ешь пресный хлеб (стих 18).
3. Все, разверзающее ложесна, принадлежит мне, также и весь скот твой
мужского пола, первенцы из волов и овец (стих 19).
4. Соблюдай мои субботы; шесть дней работай, а в седьмой день отдыхай
(стих 21).
5. Праздник седьмиц совершай, праздник первых плодов пшеничной жатвы
(стих 22).
6. Праздник собирания плодов совершай в конце года (стих 22).
7. Не изливай (буквально - не убивай) крови жертвы моей на квасной хлеб
(стих 25).
8. Тук от праздничной жертвы моей не должен оставаться всю ночь до утра
(Исх., 23, 18). В другом месте (Исх., 34, 25) этот закон ограничивается
пасхальной жертвой.
9. Самые первые плоды земли твоей приноси в дом господа, бога твоего
(стих 26).
10. Не вари козленка в молоке матери его (стих 26). Какой бы из этих
вариантов декалога мы ни взяли, каждый из них резко отличается от привычной
нам версии десяти заповедей. Моральные нормы в них совершенно отсутствуют.
Все без исключения заповеди относятся всецело к вопросам ритуала. Все они
имеют строго религиозный характер, определяя самым скрупулезным образом
мелочные подробности отношений человека к богу. Об отношениях человека к
человеку не говорится ни слова. Бог выступает в этих заповедях перед людьми,
как феодал перед своими вассалами. Он требует от них строгого выполнения
всех повинностей, а их внутренние взаимоотношения, поскольку они не касаются
этих феодальных обязанностей, его нисколько не интересуют. Как все это не
похоже на замечательные шесть заповедей другой версии: "Почитай отца твоего
и мать твою... Не убивай. Не прелюбодействуй. Не кради. Не произноси ложного
свидетельства на ближнего твоего. Не желай дома ближнего твоего; не желай
жены ближнего твоего, ни раба его, ни рабыни его, ни вола его, ни осла его,
ничего, что у ближнего твоего".
Если мы спросим себя, которая из этих двух расходящихся между собой
версий древнее, то ответ может быть только один. Странно было бы
предположить, в противоположность всем историческим аналогиям, что правила
морали, входившие первоначально составной частью в древний кодекс,
впоследствии были выброшены и заменены правилами религиозного ритуала.
Представляется ли, например, вероятным, что заповедь "не кради" была позднее
изъята из кодекса и вместо нее включено предписание: "Жертва праздника Пасхи
не должна переночевать до утра"? Можно ли вообразить, что заповедь "не
убивай" была вытеснена другой - "не вари козленка в молоке матери его"?
Такое предположение не вяжется со всем смыслом истории человечества.
Естественно думать, что моральная версия декалога, как ее можно назвать по
ее преобладающему элементу, принадлежит к более позднему времени, чем
ритуальная версия. Ведь именно моральная тенденция и придавала силу учению
сперва еврейских пророков, а потом и самого Христа. Мы будем, вероятно,
недалеки от истины, если предположим, что замена ритуального декалога
моральным совершалась под влиянием пророков.
Но если, таким образом, из двух версий декалога ритуальная версия
должна быть, как я думаю, признана более древней, то спрашивается: почему
правилу "не вари козленка в молоке матери его" придано такое серьезное
значение, что оно было помещено в первоначальном кодексе еврейского народа,
тогда как несравненно более важные, на наш взгляд, правила, как запрещение
убийства, кражи и прелюбодеяния, были исключены из него? Заповедь эта
служила большим камнем преткновения для библейских критиков и была различным
образом истолкована ими. Едва ли во всем ритуальном законодательстве
найдется другой закон, на котором бог чаще настаивал бы и который бы люди
более искажали, чем запрет варить козленка в молоке его матери. А если так,
то правило, столь усердно внедрявшееся божеством или законодателем в умы
народа, заслуживает нашего особого внимания. Если комментаторам до сих пор
не удалось выяснить его истинный смысл, то причиной этому была та точка
зрения, с которой они подходили к вопросу, или же неполнота их информации, а
не трудности, лежащие в самом вопросе. Так, например, предположение
прежнего, да и нынешнего, времени о том, что правило это продиктовано
какой-то утонченной гуманностью, противоречит духу кодекса, содержащего
означенный запрет. Законодатель, который, как это видно из остального
содержания первоначального декалога, не обращал ни малейшего внимания на
чувства людей, едва ли интересовался больше материнскими чувствами козы.
Более приемлемым можно считать другой взгляд, согласно которому запрет был
направлен против какого-то магического или идолопоклоннического обряда,
вызывавшего осуждение законодателя и стремление искоренить его. Такое
объяснение было принято как наиболее правдоподобное некоторыми выдающимися
учеными, начиная с Маймонида и кончая Робертсоном-Смитом, но оно не
подкрепляется фактами. А потому следует обратиться к рассмотрению вопроса о
том, не встречаются ли аналогичные запреты, с указанием на причины таковых,
среди первобытных пастушеских племен в настоящее время, ибо по самому
существу своему такие обычаи могут быть свойственны скорее пастушеским, чем
земледельческим народам.
У современных пастушеских племен в Африке существует повсеместно
глубоко укоренившееся отвращение к кипячению молока, основанное на боязни,
что если вскипятить молоко от коровы, то последняя перестанет доиться и
может даже погибнуть от причиненного ей этим вреда. Например, у мусульман
Сьерра-Леоне и соседних местностей коровье молоко и масло составляют важный
предмет питания, но "они никогда не кипятят молоко, боясь, что оно от этого
пропадает у коровы, а также не продают его тому, кто стал бы это делать.
Подобное суеверие существует у буломов относительно апельсинов, которых они
не продают тем, кто бросает корки в огонь, так как это может вызвать
преждевременное падение с дерева незрелых плодов". Итак, мы видим, что у
названных туземцев предрассудок о вреде кипячения молока основан на
симпатической магии. Молоко, даже отделенное от коровы, не теряет своей
жизненной связи с животным, так что всякий вред, причиненный молоку,
симпатически сообщается корове. Отсюда кипячение молока в горшке равносильно
кипячению его в коровьем вымени, то есть иссяканию самого его источника.
Такое объяснение подтверждается поверьем марокканских мусульман, у которых,
впрочем, запрещается кипятить коровье молоко только в течение определенного
времени после отела. Они полагают, что "если при кипячении молоко сбежало и
попало на огонь, то у коровы заболит вымя, либо она перестанет доиться, либо
молоко ее будет нежирным. Если же молоко случайно попадет в огонь, то корова
или теленок скорее всего околеет. У племени аит-вериагел в Марокко не
полагается кипятить молозиво через три дня и до истечения сорока дней после
отела; в противном случае околеет теленок или же молоко коровы будет давать
мало масла". Здесь кипячение молока возбраняется не безусловно, а только в
продолжение известного срока после рождения теленка, когда, как
предполагается, существует наиболее тесная симпатическая связь между коровой
и ее теленком или молоком. Такое ограничение правила определенным сроком
имеет свое особое значение и скорее подтверждает, нежели устраняет,
приведенное объяснение этого запрета. Другим подтверждением служит поверье,
касающееся последствий, какие наступают для коровы, если молоко ее попадет в
огонь. Если подобный случай имел место в обыкновенное время, то от этого
пострадает корова или ее молоко; но если такой же случай произошел вскоре
после отела, когда густое творожистое молоко носит специальное название
молозива, то корова либо теленок должны околеть. Здесь, очевидно, имеется в
виду, что если в такое критическое время молозиво попадет в огонь, то это
почти все равно, как если бы сама корова или теленок попали в огонь и
сгорели бы:
настолько тесна бывает симпатическая связь между коровой, ее теленком и
молоком. Ход мыслей в этом случае может быть проиллюстрирован аналогичным
поверьем, существующим у тораджа, в Центральном Целебесе. Среди этого
племени сильно распространено потребление пальмового вина, отстой которого
дает отличные дрожжи для выпечки хлеба. Но некоторые тораджа не желают
продавать европейцам этот отстой для означенной цели, боясь, что пальмовое
дерево, из которого добыто вино, вскоре зачахнет, если дрожжи в процессе
хлебопечения придут в соприкосновение с жаром от огня. Здесь мы наблюдаем
явление совершенно аналогичное предубеждению африканских племен против
кипячения молока, как причины, вызывающей пропажу молока у коровы или даже
ее смерть. Такую же полную аналогию представляет собой предрассудок,
удерживающий буломов от того, чтобы бросать в огонь апельсинные корки,
отчего самое апельсиновое дерево может засохнуть от жары, и плоды упадут с
него преждевременно.
Противниками кипячения молока из боязни навести порчу на корову
являются также пастушеские племена Центральной и Восточной Африки. Когда
Спик и Грант совершали свое памятное путешествие от Занзибара к истокам
Нила, им пришлось проезжать через округ Укуни, лежащий к югу от озера
Виктория. Местный царек жил в деревне Нунда и "имел 300 молочных коров; тем
не менее мы ежедневно испытывали затруднение в покупке молока и должны были
сохранять его в кипяченом виде на случай, если на следующий день его не
удастся достать. Это вызвало неудовольствие туземцев, которые говорили: если