Лора вытянулась, выгнулась в постели. Кружевная длинная ночная сорочка задралась, обнажив стройную, сухощаво-поджарую ногу. Да, с такими еще приличными, очень даже комильфо, мощами не стыдно появляться хоть в тусовочном Майами-Бич, хоть на диких пляжах Бенгалии, где тебя могут запросто сожрать акулы, если ты зазеваешься. О поклонниках думаешь?!.. на фоне-то мужа… Какой он муж ей. Она поморщилась. Лимон он кислый, а не муж. Бобик сдох давно, и она успела поплакать на его могилке и заказать панихиду. Подумай лучше о картине этого Морозова-Коньячного, Лора. Эмиль лопух, он сразу стал прикидывать: Венсан, Филипс, провоз багажа, Шереметьево, поезд Москва — Амстердам, вагон до Парижа, автобус, идущий прямо от “Метрополя” до Елисейских Полей, то-се… А можно проще сделать. Совсем просто. Проще простого. И она подскажет мужу ход. Глупому мужу, соображающему лишь в покупке и продаже акций, не более того. Но и это в жизни уже кое-что. За мужика, не умеющего делать и половины тех вещей в мире крутого финансового бизнеса, какие умел делать господин Дьяконов, Лора ни за что бы не пошла замуж.
   Да, она подскажет ему. Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Мальчик выболтал и так уже предовольно. Она сделала выводы. Картина будет у Эмиля. Стоп-стоп. У Эмиля!.. хм…
   Она перевернулась в постели со спины на живот. Под задранной рубахой ее красивый живот ощутил приятную мятную прохладность крахмальных простыней. Зачем же у Эмиля. Может она иметь в этой жизни не семейные, не принадлежащие кому-то, а свои личные дела. Картина будет у нее.
 
   Митя проспался, Митя выспался всласть, и его благополучно разбудили, вырвали из небытия как раз к тому времени, когда в гостиной необъятной двухъярусной квартиры в фешенебельном сталинском доме на Тверской, совсем недалеко от Митиного, блаженной памяти, дворницкого Столешникова переулка, был уже накрыт стол для скромного вечернего кофе — с таким размахом скромности и непритязательности, что свойствен был лишь дому Дьяконовых: сервировка для кофейку выглядела по меньшей мере, как великокняжеский либо щедро-купеческий ужин — с обязательными салатами, с осетриной и черной икрой, с расстегаями и горячими жюльенами в стальных цептеровских мисочках, а кофе подавался в последний момент и затмевал все, обжигающе горячий, вперемешку с мороженым, изюмом и традиционным коньяком. Дамы любили лить коньяк в кофе — это было понятно и объяснимо. Лора медленно потягивала чистый коньяк из бокала. После кофе засовывала себе в рот неизменный валидол, закуривала сигаретку. Пашка им не помешает — Пашка опять рванул в казино. Экая зараза, чума, холера. Эмиля дома не было — он укатил на важное финансовое свиданье. Верней, на финансовую дуэль. Эмиль был председателем совета директоров крупнейшей энергетической компании России и резко выступил против председателя правления, младореформатора из Нижнего Новгорода, который ни много ни мало, взялся бесконтрольно привлекать кредиты и напривлекал их на кругленькую суммочку — Эмиль сболтнул ей нехотя, что примерно, ну ты знаешь, лапочка, я не считал… на триста миллионов долларов… — и, собака, подложные документы при этом использовал!.. и вот он, Эмиль, решил его пошерстить как следует и с должности сместил, ведь он еще, молодец среди овец, хитрюга и ворюга, умудрился на личные свои нужды просадить десяточек казенных лимонов!.. “А какие такие нужды у молодого человека?..” — якобы наивно, красясь перед зеркалом к приему гостей, спросила Лора. “А такие!.. — огрызнулся Эмиль, утягивая на толстой короткой шее яркий, как красная фара, галстук. — Эти провинциалы, выдвиженцы проклятые!.. Выгрызть себе подземный ход до самого Кремля готовы!.. Грузы возил из Нижнего в Москву, какие хотел, шестикомнатную квартиру в Москве купил, на Якиманке, вбухал в евроремонт наши баксы, в Штаты летал сколько угодно раз за семьей — они у него отчего-то там ошивались, ну да, там неслабо, то в Йорке тусуются, то во Флориде на песочке балдеют, — офис отделал, как дворец китайского императора… у, стервь!..” Говоря “наши баксы”, Дьяконов подразумевал — “мои баксы”. Лора повернула от зеркала наполовину накрашенное лицо. Ненакрашенный глаз глядел тускло, сонно. Она ничуть не выспалась. Едва уснула — позвонила красавица Инга. Сама. И Лора встряхнулась, как птица, сделала бодряцкий голосок, ибо от веселости и очаровательности ее соблазняющего тона, от живости рассказа зависело, клюнет Инга или не клюнет. Клюнула!
   “Дерись, муженек, бесстрашно, вздувай бицепсы!.. С ними, с молодыми, надо только так!.. Все равно мы — их — обставим!..” — проворковала Лора, целуя мужа в висок. Эмиль, ругаясь, исчез. Митя шумел водою в душе. Лора представила себе голого, под струями душа, высокого, худощавого Митю. Он должен быть мужик что надо. Она видит сквозь одежду.
   Стол в гостиной был накрыт не Лорой — расторопными горничными. Лора распоряжалась, указывала, придирчиво щурилась, поправляла, среди салфеток, ножи фамильного серебра и вазочки с конфетами. Две горничных, перемигиваясь, ловко расставляли по столу тарелки, салатницы, блюдечки с икрой, графины. Сделав дело и получив из рук хозяйки почасовую оплату в баксах, девушки книксанули и удалились. Так, хорошо, сейчас они придут. Две девочки. Две классных ресторанных халды блестящего, не подкопаешься, пошиба — Инга и Регина. Регина и Инга. Ах, как обрадовалась Инга, когда Лора мяукала с ней по телефону! “У девочки сейчас точно затишье, гранд-пауза, точно никого нет на горизонте третьи сутки, — озорно-ласково думала Лора, поправляя перед зеркалом круто завитую на раскаленные щипцы седую прядь, — она обрадовалась, как борзая, которой подкинули живого зайца и завопили: ату его!.. Ату Митю, Инга!.. А с ним, с родненьким, я уже поговорила…”
   Да, с Сынком она уже поговорила. После того, как он, отряхиваясь, поднимая вокруг патлатой головы тучу брызг, вылез, как мокрый кот, из душа. Мальчик тоже клюнул. У него заблестели глазки. Когда глазки блестят — это хороший симптом. Лора без обиняков выложила все про условия. Мальчик не застеснялся, не тушевался. Он оказался умницей. Он сунул лапку в карман белоснежной — и кто ж это так тщательно стирает ему рубашки?.. — выходной рубахи, вытянул пять бумажек по сто долларов. “Это за вечер с ней, — просто сказал он. — Я хочу ее видеть. Если она такая, как вы говорите, Лора, я в долгу не останусь”. Экий ты славный, Сынок, подумала она снисходительно, и глаза ее, увлажнившись от умиленья, замаслились. Темно-синие, в стальной отлив, с лунной поволокой, загадочные глаза Лоры. Эмиль женился на ней, как она признавался позже сто раз, именно из-за этих боттичеллиевских таинственных глаз в сочетании со странной сединой, что убелила голову Лоры еще смолоду.
   Звонок! Это они!
   — О, проходите, проходите, гостьюшки дорогие! — Лорин звонкий веселый голос перекрывал птичий щебет девушек в прихожей. — Мы уж заждались!.. Регина, какие потрясающие серьги, это подарок?.. купила?!.. но ведь это же…
   — Да, да, совершенно верно, это скифское золото, музейная вещь!.. Их носила какая-нибудь… Табити-Змееногая… прямо из кургана!..
   Девочки появились на пороге. Митя встал со стула, облаченного в чехол. Он отдал пятьсот баксок из вонючей тысячи Лангусты только за то, чтобы увидеть красавицу, одну из двух красавиц, приглашенных оборотистой и хитрой мамочкой Лорой нынче на ужин. И он ее увидел. И он заставил себя плотней примкнуть отваливающуюся от восторга нижнюю челюсть к верхней.
   — Садитесь, дорогие мои!.. — Лора пела, как в опере. — Коньячку с мороза!.. Мужа дома нет, есть три грации и художник… Сынок, тебе пища для размышленья! Нарисуй нас как-нибудь, а?.. в свободное от работы время…
   Митя глядел неотрывно на ту красотку, что села напротив него, визави, и тоже не сводила с него глаз. Ах, черт, черт. Зачем ты в маске, девочка. Что за маскарад. Это все карнавальные выдумки Лоры. Та, другая, выставляет напоказ свое личико, и, надо признаться, оно миленькое у нее. Длинные реснички, она ими хлопает, как заводная кукла; прозрачные серые глазенки, пухлый розовый ротик — ну, Буше, где ты там, перевернись в гробу, восстань и с ходу напиши девочкин портрет, и тебя купит сам король Людовик Шестнадцатый, жаль, башки у него давно уж нет, да и доктор Гильотен в земле сырой. А эта… Та, которую Лора так интимно, так по-домашнему именует — Инуля…
   — Инуля, тебе что положить?.. Икорочки?..
   — Ах, Лоретта, как можно меньше вниманья мне!.. Я только с банкета… нас укормили… вот от кофе и от соков я бы не отказалась… Люблю апельсиновый… можно и грейпфрут…
   Сказала — и остро, пронзительно сверкнула глазами из-под маски на Митю.
   Он смотрел, смотрел. А что ему еще оставалось делать! Говорить с дамами он не умел. В голову с похмелья не лезло ничего, кроме затертого банала — “вы прелестны, как никто”, “мы с вами где-то встречались”. Легкий холодок страха нежной кисточкой мазнул ему по спине, по хребту. Какая тщательная маскировка, при всем при том, что красоту Инги невозможно было скрыть, разве что под противогазом. Волосы, судя по всему, густые и длинные, были забраны в пучок и убраны, закутаны в цветной атласный пестрый платок, закрученный и завязанный сзади бантом; одна вьющаяся прядь, отливающая в рыжину, выбивалась из-под платка, скользила, как темный ручей, вдоль шеи. Маска, сшитая из темно-зеленого мягкого бархата, прикрывала половину лица Инги, и яркие алые, не знакомые с помадой губы под маской смеялись. Смеялись и глаза в прорези маски. Митя, всмотревшись, ахнул. Ярко-зеленые, переливающиеся влагой, обольщеньем, сияющим торжеством, две крыжовничины, две зеленых виноградины. Мало ли у кого бываю зеленые глаза, Митя. На свете очень много красивых девушек с зелеными глазами. Это ничего не значит.
   Почему она в маске, Митя?! Почему она в маске?!
   Застольная беседа. Для кого-то это легкий жанр. Митька, осваивай. Тебе не раз еще придется… Он, улыбаясь, протягивая зеленоглазке вазочку с мороженым, как бы случайно наступил под столом ногой ей на ногу. Старинный запрещенный прием. Бабы всегда его хорошо понимают. Инга выдернула ногу из-под его настойчивой ноги. Ее алые губы раздвинулись в улыбке шире. Она была невозмутима. Она незначаще болтала, она искусно притворялась ничего-не-понимающей, приятно-проводящей-время-спасибо-уже-поздно. Пора идти. Региночка, нам пора!.. Мамочки нас по головкам не погладят. У девочек есть строгие мамочки?.. О да, есть! И они за нами следят!.. А у этих мамочек… случайно не усики над губкой растут?..
   Лора видела, как томится и изнемогает Митя. Инга, стервоза, милым смешливым политесным равнодушьем довела его до белого каленья. То не глядела на него, попивая кофе и болтая о женских пустяках с ней и с кошечкой Региной, и он сводил дергающиеся брови, то, будто невзначай, касалась рукой его руки: подайте мне, Митя, вазочку с изюмом!.. люблю грызть изюм… — и он млел от незаслуженной награды. Э, Сынок, да и у тебя давно женщины нет. Разве только Пашкины проститутки… в их массажных притонах, в их замусоленных записных книжках: девочка по вызову…
   — Митя, — сказала Инга, осторожно наклоняясь к нему, как если б он был стеклянный, и бережно беря его за руку, за пальцы, — Митенька, я так рада, что познакомилась с вами. Давайте дружить. — В ее устах это прозвучало как: “Я хочу тебя как можно скорее.” — Я чувствую, что мы с вами родные души. — А это прозвенело в пахнущем кофе воздухе похоже на: “Но я не дам тебе так сразу”. — Митенька, а вы и правда художник?..
   Последний вопрос звучал ответом. Зеленым взглядом из-под бархатной маски она выговорила ему ясно: “Я и так это знаю”.
   — Ну да, балуюсь иногда, — засмущался Митя. Тут же нагло вскинул голову. — Неужели по прическе не видно? У меня длинные волосы, как у Рафаэля. И я, как Рафаэль, умру от горячки.
   — Моцарт тоже умер от горячки, и его похоронили в могиле для бедняков, — сказала Инга весело и пригубила кофе. — Его зашили в мешок, посыпали известью и кинули в общую могилу. Я была в Вене и пыталась найти его могилу. Бесполезно.
   Лора, насмешливо блестя серо-синими глазами, закурила. Дым обволок ее призрачной живой сединой.
   — Могилу… Зачем живому, живущему искать могилу?.. Думать о мертвецах?.. Мертвецы — это мертвецы, а мы — это мы! Две разных цивилизации! И не надо о них!..
   — Даже молиться?.. — вздернула пухлыми плечиками Регина. Выставила из-под ультракороткой юбчонки маленькую аппетитную ножку в ажурном черном чулке. У тех, в сауне, проституток тоже было черное белье и черные ажурные чулки, вспомнил Митя.
   — Ишь ты, умоленная!.. — пыхнула ей дымом в лицо Лора. — Сначала в ресторанах покутишь, а потом в церковь бежишь молиться?!.. Не согрешишь — не покаешься, так, что ли?..
   Они с Лорой затеяли странный, для эдаких циничных дам полусвета, как они, в двенадцатом часу ночи, замысловатый богословский спор, переместились на диван; Регина разлеглась на мягком диване, как настоящая кошка, замурлыкала. Какие натасканные во всех областях духа эти роскошные столичные ресторанные оторвы. Веровать, верить, во что верить, зачем верить… Митя, не отрывая глаз от Инги, встал из-за стола. Она встала тоже. Они стояли друг против друга, и он чувствовал дикий жар, исходивший от ее грудей под платьем, от ее тела, от ее расставленных под юбкой ног; она закинула руку за голову, и он захмелел от запаха ее пота, что прошиб, перекрыл все импортные парфюмы, впитанные ее нежной бархатистой розовой кожей. Мадам Канда была смуглая… Эта — белокурая, может, светлая шатенка, он не видит ее волос, коса надежно упрятана… О, она не красит губы — когда они будут прощаться, уславливаясь о встрече, он поцелует ее… Поцелуй за пятьсот баксов — как это романтично, черт возьми!..
   — Черт непременно тебя возьмет, Митя, ты уж не беспокойся.
   Кто это сказал?.. Она?.. Вошедший Эмиль?.. Подшутивший над ним Пашка, вышедший из-за гардины?.. Они с Ингой стояли в прихожей одни. Никого не было.
   — Снимите маску, — сказал он глухо и приблизился к ней.
   А может, он сдернет с нее маску, а там… лицо дурочки Хендрикье. И в волосах, под платком, — жареная камбала. Или она снимет медленно маску сама, а под ней — страшный, адский лик, один из тех, что приходил в пустыне к святому Антонию и пугал его. Он не святой Антоний. Он никогда не будет живописать ужасы. Он будет писать лишь красоту. Он любит красоту. Красоту, богатство, покой, довольство, наслажденье. А игра? Что ж, поиграть надо, это полезно для здоровья. Иначе можно закиснуть. А он не кислое молоко. Он еще молодой и сильный зверь. Он еще невыносимо хочет эту красивую девушку под маской. И он заплатит и Лоре, и ей, и самому Господу Богу за то, чтобы…
   — Я не сниму маску, — улыбнулась она. Зубы влажно, соблазнительно блеснули. Розовый кончик языка показался между ними. — Я не собираюсь этого делать по вашему приказу. Я сделаю это, когда будет надо.
   — Тогда расстегните платье, — сказал он так же тихо и хрипло и сделал еще шаг к ней. — Я хочу поцеловать вашу грудь.
   Она, все так же улыбаясь, расстегнула один крючок, другой. На ней не было ни лифчика, ни комбинации. Груди, наливные, как яблоки, с торчащими, пылко воздетыми сосками вырвались наружу. Темные соски глядели, как глаза. Митя наклонил лицо. В глазах у него темнело, ноздри ловили пряный, пустынно-жаркий запах умащенной кожи. Когда он коснулся губами ее груди, она негромко засмеялась. Мадам Канда стонала, когда он только касался ее, а эта — смеется. Но Боже, какой волнующий, какой пряный и терпкий смех. Это смех Астарты. Это смех Женщины, что от века, от сотворенья мира жила на земле. Он нашел губами ее сосок, вобрал в рот, втянул, стал ласкать языком, нежно покусывать. Его ладонь легла на ее вспотевшую под тонкой тафтовой тканью спину.
   Когда он хотел оторвать лицо от ее груди, теряя сознанье, заводясь, тычась в нее отверделыми чреслами, как умалишенный, она властно притиснула его голову снова к себе.
   — Целуй еще. Мне понравилось.
   “Ты тоже заплатила за меня деньги”, - изнемогая под тяжестью собственной страсти, догадливо подумал он.
 
   Регина наконец оторвалась от болтовни с великосветской Лорой. Инга так и не сняла маску. Надевая зимнюю пуховую шляпу с загнутыми полями, она по-прежнему завлекательно улыбалась Мите ярко-алыми губами. Он удостоился чести поцеловать ее грудь — сначала одну, затем другую. Он целовал ее грудь до умопомраченья. Паркетный пол в квартире Дьяконовых уходил у него из-под ног. Губы она так и не протянула ему. Теперь он спать не будет. Будет вертеться, вздыхать, мечтать о ее губах, о ее потном бешеном животе. О ее теплой, белой, розовой, как раскрывающаяся речная лилия поутру, роскошной плоти, полной соблазна. Она делала все верно. Обученная. Прожженная.
   Он оставил ей свой адрес, телефон. Она не оставила ему ничего. “Так будет лучше, — улыбнулась. — Я не люблю трезвона. Я не люблю, когда мне мешают. Я люблю дома отдыхать. Мой дом — моя крепость.” Он согласно кивнул. Почему бы девочке не иметь прихоти. И вполне резонные.
   Девушки исчезли. Пашка не появлялся. Ясно было — он застрял в казино. А, собственно, почему в казино? Почему у Пашки не могло быть личной жизни… Митя натянуто молчал. Лора курила сигареты одну за другой, нервно ссыпая пепел во все, что угодно — в пепельницы, в шкатулки, в ракушки, в хрустальные вазы, где лежали конфеты, в кофейные блюдечки. Она заметно нервничала. Ах, нервы, женские нервы. Вон у них в коммуналке на Столешниковом, у Соньки-с-протезом, у старой Мары, у бессловесной дурки Хендрикье — никаких таких нервов не было. Просто не водилось. А эти светские львицы, тигрицы… до чего нежны, обратно их надо, в пустыню, под палящее солнце…
   — Идем со мной в мою спальню, Митя. Посиди со мной… — она затянулась, выдохнула дым, — Сынок. Что-то мне опять не спится. Хоть китайский чай я сегодня не пила.
   “Ты же весь заведен, взведен, как курок, мальчишка, иди ко мне, и я тебя возьму. Я возьму тебя голого и с потрохами. Я возьму тебя и все твои тайны с тобой впридачу.”
   — Только недолго, Лора. Я, в отличие от вас, что-то вдруг захотел спать.
   “Да, я весь на взводе, я весь горю, пылаю, плыву, теку, весь содрогаюсь в спазмах ужаса и взрываюсь, как снаряд, слепну от нестерпимого света, но я хочу спать один, я все равно не буду спать с тобой, потому что ты жена Дьяконова, потому что я записал его в отцы, потому что ты вроде как моя мать, и это почти кровосмешенье, смешное, нелепое, светское, условное, гадкое, неизбежное”.
   — Ты расскажешь мне, Сынок, о себе. Я ведь хоть и твоя мама, а не знаю о тебе ничего.
   “Чем больше я выужу из тебя, тем будет лучше для меня. Я буду знать, как действовать с тобой. Любишь ты помедленнее или погорячее. Я возьму тебя тепленького. Я не имею в виду твой драгоценный золотой кол. Твою коновязь, вокруг которой ходили многие стреноженные дуры-лошадки. И еще будут ходить полжизни. Мне твой лом не нужен. Мне нужна твоя собственность, твое второе “я” — я же прекрасно вижу, что ты Собственник, — чтобы она могла перекочевать ко мне, стать моей. И только моей. Я научу тебя, как жить. Я проучу тебя. Я вышколю тебя. И ты так же будешь делать с другими”.
   — Что смогу, то расскажу, матушка. Я не красноречив.
   “А вот это правда. Не тяни из меня сведенья. Дай мне лучше пару, тройку хороших крепких сигарет. Не твоих вшивых, дамских, с тошнотворным запахом мяты”.
   Они встали и прошли в спальню Лоры. На полке близ зеркала валялись пачки “Кэмела” и “Данхилла”, раскрытая коробка гаванских толстых сигар. Она села на кровать, на атласное одеяло. Не успел он оглянуться, как она привлекла его к себе. Отбиваться было глупо. К тому же он весь горел от недавнего прикосновенья к нежной груди, к вызывающе торчащим соскам Инги. Лора сама стащила с него костюмные штаны. Когда он торопливо, без долгих обрядов, вошел в нее и грубо забился в ней, подвывая и хохоча от неимоверного облегченья, он со смехом подумал о том, что вот скрипуче откроется дверь, и в спальню войдет изумленный Эмиль. Ну и что, будто впервые он эту мизансцену увидит. Эта седая собачка брала след многих. Это многих славный путь, ну, и его тоже, Господи, прости.
 
    Это был сон. Ну конечно, это был сон.
    Всего лишь сон, а как же иначе.
    Он шел, раскинув руки, балансируя, по парапету. Внизу бурлила река. В реке вода была зеленая, зеленая, яркая на солнце, как глаза Инги под маской, как глаза той сумасшедшей женщины с Арбата. Почему-то ему во сне было ясно, непреложно и бесповоротно, что эта зеленоглазая река — Сена, а парапет — парижский, хоть он ни разу не был в Париже. Никогда я не был на Босфоре, Дарданеллов я не проплывал. Он шел, скользя, чуть не падая — парапет был мокрый, в Париже только что прошел дождь, а ему надо было обязательно пройти вот так, ведь он поспорил, он шел на спор, он поспорил с одним дураком, что девушка, что сейчас глядит во все глаза на его цирковой бесплатный номер, все равно будет его. “Она все равно будет моей!” — крикнул он этому французскому остолопу; а остолоп отвечает ему на чистом русском языке: “Ах ты сука, ты еще ответишь, я тебя убью, я вызываю тебя, ведь она — моя жена, ты, гад!” И он, дойдя до конца парапета, хочет прыгнуть вниз, на асфальт, но этот идиот внезапно выхватывает из кармана револьвер и стреляет в него, — и, чтобы пуля не разнесла к чертовой матери ему грудь, он прыгает с парапета в струящиеся, холодные, ярко-зеленые солнечные воды. И плывет, резко выгребая, взмахивая руками. Ему надо переплыть на другой берег. Ему надо доплыть.
    Оглянулся. Ба! Та, что все равно будет его, плывет за ним, вместе с ним! “Вернись, дурочка, утонешь!..” — кричит он, и ему в рот вливается грязная вода. Вблизи вода не изумрудная, а грязная, нефтяная, мутная, мусорная. И по воде плывут красные, розовые круги. Кровь. Кого убили?! А черт знает кого!
    Он оборачивается. Она тонет, хватая воздух ртом, выбрасывая из воды бледные, изящные французские руки. И кричит что-то по-французски. Что-то вроде: “Не забывай!.. Никогда не забывай!.. Я твоя!.. Я люблю!..” У, дура. “Je t’aime” — что толку в этих пустых словах, когда люди умирают, когда люди не могут больше спать друг с другом. Она тонет, и он не может ее спасти. Он доплывает до берега, а берег — это уже Россия, и дюжие вахлаки, и тупорылые бандиты уже стоят на берегу с распростертыми объятьями, уже, усмехаясь слюнявыми губищами, ждут его. “Где картинка?!” — “Продал”, - отвечает он, дрожа, сам не веря себе. “Врешь, дрянь! — кричит тот, что ближе всех к нему на мокром песке стоит, и замахивается на него рукой, а в кулаке пистолет, и сейчас он рукояткой ему по виску даст, и он свалится на песок, и вона захлестнет его. Хорошо бы — навек. — Врешь как цуцик!.. Ты ее замалевал… ты на ней беззаконный рисунок начертил бессмысленно!.. А мы смоем краску!.. А мы смоем краску, дрянь, твоей же кровью!..” И он стоит, спокойно подняв лицо, и солнце бьет в его лицо, и тот, главный бандит, тот, что впереди всех, стреляет в него.
    И он падает, падает, падает, и летит, и срывается в пропасть, и падает все ниже и ниже; а на его вытянутых руках почему-то — перстни, перстни, перстни, золотые, серебряные, с изумрудами, с сапфирами, с брильянтами, а под его раскинутыми в панике паденья ладонями — золото, золото, золото, купюры, купюры, баксы, фунты, франки, марки, вся разномастная денежная армия людей, выдумавших деньги для непонятного самоудовлетворенья, для тайного нравственного онанизма — чем больше я получу, тем сильней я наслажусь, тем убедительней и важней, и радостней и значимей и счастливей для себя самого стану я в этом мире. И он летел в кошмарном диком сне, и падал, и хватал скрюченными руками воздух, и орал, орал во всю глотку, ибо он не знал, не умел остановить паденье, — а перед его глазами вставала, будто откуда-то из-под земли, рыжекосая, зеленоглазая нагая блудница; он знал, что она блудница, и он покупал ее, чтобы переспать с ней, а сейчас она вставала из недр тьмы перед ним, как царица, и приближала к нему голые груди, и смеялась, и кричала ему: да, Митя, да, под твоими руками богатство, под твоими руками власть, весь мир под руками твоими, а ты падаешь, и сейчас упадешь и разобьешься, потому что я так хочу! Потому что мне сладко глядеть, как ты падаешь и разбиваешься, и кости твои собирают люди, чтобы похоронить! И не соберут, потому что зимней ночью их сгрызут дикие звери! Падай! Мне не жаль тебя!