Бородатый ожег его откровенно уничтожающим взором. Почесал ногтем заросшую щеку. Подозвал официанта. Пока он, тупо, близоруко уставившись в меню, перечислял поросеночку все, что компания могла бы тут распробовать, Митя пытался прислушаться к тому, о чем говорили за столом спутники Бородатого. Из обрывочных русских фраз, вставленных ярким серебром в беспросветную витиеватую чернь кавказской речи, он узнал, что разбойного вида мужики занимаются взрывами мирных жителей в городах России и покупкой дорогостоящего разнообразного оружья в городах Азии, Европы и Америки — словом, Зимней войной в Чечне, навязшей у всех в зубах, как острая щепка, расцарапавшая десну и рот до крови.
   — Ну что, пошли?.. — После ужина Бородатый вскочил из-за стола, как на пожар. — Мы ждем тебя в машине. Звони своему свидетелю. Жди его. Арриведерчи. Если обманешь или уйдешь — пулю в лоб…
   — Да куда он уйдет, Магомед, — перебил его бритый, — разве только вознесется с крыши к небу…
   Митя расплатился по счету с розовым поросеночком. Он так и не допил “киндзмараули”. Проклятые мафиози. Проклятые.
   Когда он подходил к телефону-автомату в холле, чтобы позвонить Инге — кому ж ему было еще звонить?!.. ну не Лоре же, в конце концов!.. хотя что это за такая “она”, ведь о “ней” же сболтнул один из бандитов, а не об Эмиле!.. — и судорожно искал в кармане карточку, ему пришло в голову, что можно ведь совсем дать деру из этой поганой надоевшей, преступной, жуткой страны России. За кордон. За бугор. С концами. Со всей требухой. В тот же Париж. La duce France. Умотать — и не видеть, не слышать. За те деньги, что еще болтаются у него на счету, словно дерьмо в проруби, за эти сотни тысяч паршивых баксов он с тем же успехом может купить себе квартиру и на Шанз Элизе.
 
   Он не думал, что он дозвонится до Инги.
   Он думал, что она развлекается где-нибудь с вечной Региной — уж не лесбиянки ли девочки, подозрительно нежничают!.. — в другом, более веселом месте, не в унылом “Интуристе”. И странно, мелодично, как бой старинных часов, прозвенел в трубке ее голос. Это шутки мембраны. Это тишина звезд, повисшая по обоим концам провода.
   — Инга?..
   — Дмитрий?..
   Почему в ее голосе, нежном и звучном, будто поющем, всегда слышится легкая, обидная насмешка, будто бы перед ней цыпленок, только что вылупившийся из яйца, и он не может склюнуть зернышко, и падает, задрав голые лапки?..
   — Инга, я попал в переплет. Помоги мне. Приезжай. Одна подробность. У тебя есть оружие?
   Молчанье в трубке. Он воочию видел, как она улыбается.
   — Есть.
   — Захвати с собой.
   — Кого-то надо отстрелять?.. знаешь, Митя, я не киллер…
   — Тебе и не надо быть им. Тебе надо немножко, полчаса, побыть свидетелем.
   Она звонко, ярко захохотала. Будто в черном смоляном небе разорвался, вспыхнул сумасшедший цветной салют.
   — И что я должна свидетельствовать?..
   Он отчего-то увствовал — она сама знает, что. У него было чувство, что его просвечивают насквозь. Он сжал трубку в руке. При одной мысли о том, что сегодня, сейчас он ее увидит, у него занялось дыханье.
   — Ничего особенного. Я на твоих глазах передам одному подонку одну клевую вещицу, и он от меня отцепится. Не слишком красивая история, прости. Ну, такая обычная история. В Москве такие разборки на каждом шагу. Что, объяснить тебе все в подробностях?..
   — Не надо. Я не так глупа. Я приеду к тебе. Куда?..
   — К “Интуристу”. Я буду мотаться у входа, за стеклянными дверями. Ты увидишь меня. Мой “форд” на стоянке рядом. Эти бесы ждут меня в машине. Мы поедем с тобой ко мне. Они — за нами. Не бойся ничего. Стрелять они не будут. Вообще никто не будет стрелять. Обычная дипломатическая предосторожность.
   — Бесы?.. Так ты сказал?..
   Голос Инги снова смешливо дрогнул. Бесы, да, бесы, разве можно иначе назвать людей, что кладут взрывчатку под сонные ночные дома. Кровь, и боль, и визг, и женский плач, и осыпающиеся руины, и стекла, выбитые взрывной волной — как выдавленные глаза. Свобода. Так вот какая она. Зачем только она есть на свете, свобода. А тебе хочется тюремной решетки, Митенька?!.. По централу тоскуешь?!.. Если тебя заловят с пушкой в руках — централ тебе будет обеспечен. Ха! Ты откупишься. Ты богат. Ты откупишься от всего. И от смерти… тоже.
   — Сволочи, одним словом. Приезжай, Инга. Ты… — он замолк. Слышал, как бьется под ребрами, как сердце старательно гонит кровь по жилам. — …будешь в маске?.. что ты за венецианка, черт возьми…
   — Да, черт, — спокойно сказала она. — Разве тебе не нравится моя очаровательная маска?..
   — Черт с тобой. Приезжай хоть в маске, хоть без маски, хоть вываляйся в меду и перьях, но приезжай скорей. Какой у тебя револьвер?..
   - “Браунинг”. Новехонький.
   — Это дело. Ты разбираешься в оружии?.. Ты мне поможешь купить пушку, о’кей?..
   Он, стоя у настенного ободранного телефона, услышал в трубке серебристый смех, будто иней, сверкающий в фонарном свете, вызвездил светлый, голубой норковый мех у горла морозной зимней ночью.
 
   Она приехала моментально, он оглянуться не успел. Обе машины заскользили по черному шоссе вдаль, мимо дико горящих фонарей, мимо исступленно мечущихся реклам. Зачем жизнь?.. Зачем жить?.. Чтобы ошибаться и рисковать; чтобы покупать и откупаться; чтобы обманывать и быть обманутым. А что лучше — обманывать или быть обманутым?.. Хрен редьки не слаще. Эмиль предал его. А кто же такая “она”?.. Та, что знает о картине. Лора?.. Все станет ясно завтра. И завтра же утром он, вместе с советчицей Ингой, купит хорошую пушку — хоть в оружейной лавке, хоть с рук. Девочка шустра неимоверно, она знает продавцов, кто недорого возьмет за хорошее оружие. А что, если… Он, держа руки на руле, чуть не скорчился за рулем от смеха. Что, если он купит револьвер у этих, восточных рахат-лукумов?! То-то они обрадуются! Лишние баксы в карман! Нет, нет, он не хочет иметь с гадами больше никаких дел. Он швырнет им колье — и постарается забыть их, забыть. Так же, как он забыл дворников. Иезавель. Снегура. Анну. Лангусту. Так же, как он забудет… Эмиля?!.. Нет, Папаша вечен. Его Россия не забудет, не то что жалкий Митя Морозов.
   Машины проутюжили пространство, остановились у его дома. Черный “мерс” и белый “форд”. Лебедь и ворон. Белые начинают и выигрывают, Митя. Ты же игрок. Так играй блестяще. Твои нюни и сопли никому не нужны. Тем более — Инге. Она должна смотреть на тебя восторженно. Гляди, ее глаза под маской сверкают, как два зеленых кабошона. Как два хризолита на том колье, что ты должен сейчас отдать в чужие грязные руки навсегда.
   — Эй, вы там, вылезайте!.. вылезли?.. где твоя квартира, показывай!.. Знаменитый домик у тебя, прямо скажем… Аристократический… Хотя здесь, как и везде в Москве, немало одяшек подзаборных живет… Были бы деньги — все, мальчик, можно купить, и да-рагое и дешевое, вах…
   Инга выскочила на снег. Бородач поедал ее глазами. Вот это свидетель! Такую бы — умыкнуть, в мешок и в багажник, и гнать, гнать машину до самого Бреста и дальше, через границу. Ее нежно-зеленая, под цвет глаз, крашеная дубленка мела полами поземку. Она держала руку в кармане, и Митя понял — “браунинг” там. Ее лицо было радостно как никогда, губы улыбались. Мите казалось — она заводная кукла, она улыбается всегда и хлопает ресничками. И не засыпает, если держать ее все время стоймя.
   Бородатый коротко кинул:
   — Тимур!.. Ступай с ними!..
   Они вошли в роскошный просторный подъезд высотки, отделанный цветным мрамором. Тимур восхищенно огляделся. И мгновенно в его сощуренных черных, как смола, глазах с синими восточными белками появился резкий блеск ненависти. Да, мужик, с каким бы удовольствием ты взорвал и этот домишко!.. Символ величия прежней красной страны — той страны, которой уже нет на карте… Так же, как нет и Империи… Бритый бандит, нагло вытянув из кармана пистолет, направил его на Митю и Ингу. Инга выдернула “браунинг”. Улыбающиеся алые губы не дрогнули.
   — Лифт?.. Пешком?..
   — Лифт. Последний этаж. Выше только шпиль и небо.
   Когда они выскочили из лифта, бритый Тимур процедил, не убирая пистолета:
   — Дверь оставьте открытой. И без баловства.
   — Какое баловство, ведь двадцатый этаж, — зло бросил Митя, копошась в замке. — Стойте тут!
   Инга держала револьвер небрежно, как женскую безделушку, как зеркальце, вытащенное из косметички. Тимур ненавидяще наставил ей дуло в алый смеющийся рот. Митя исчез за приоткрытой дверью. Тимур нахмурил брови. Забеспокоился. Инга насмешливо глядела на него зелеными ягодами глаз из-под серо-голубой, в цвет дубленки, маске.
   — Па-слушай, да-рагая, — маслено, вкрадчиво, сладко спел лиловощекий колючий Тимур, задрав вверх, в потолок, дуло пистолета, — а что ты все время в маске?.. У тебя на щеках проказа, что ли?.. Или сифилис?.. Или ты не хочешь, чтобы мужчины тобой любовались?.. сними…
   Он протянул руку к маске. Движенье Инги было мгновенным и незаметным. Тимур злобно ворочался, как прибитый медведь, на холодном полу, потирая ушибленный локоть, поднимаясь с трудом. Он ожег Ингу огнем черно-маслянистых глаз, но больше не сунулся.
   — Понял, — откровенная злоба зазвенела в его голосе, — все понял. Ты тоже умеешь веселиться. Да я тебе повода не дам. Грусти, букашка. У меня таких, как ты…
   Он оборвал себя. Сжал в ушибленной руке пистолет, поморщившись, придвинул дуло к Ингиной груди, к яремной ямке. Она стояла и улыбалась как ни в чем не бывало. Тимура затрясло. Что там так долго делает этот куренок?!
   — Поди туда! — крикнул он. — Проследи за ним! Мало ли что… Все равно вам вдвоем с двадцатки не убежать!
   Шаги Инги четко и сухо зазвучали, каблучки сапожек застучали по паркету; она вошла в Митину квартиру, она шла к нему, навстречу ему, выставив вперед дуло револьвера, держа в руках оружие, как держат факел в темной и страшной пещере. А квартира была вся залита светом — Митя включил весь свет, что был в доме, все люстры, все бра и торшеры, настольные лампы. Господи, бывшие хозяева живут во Франции. Почему бы ему тоже там не жить. Никто не будет наставлять на него там новомодные многозарядные пушки. Никто не будет посягать на его священную собственность. Он сам будет распоряжаться ею. И своей жизнью. Которая тоже — его собственность.
   А хотел бы он, чтобы Инга стала его собственностью?! Со всеми ее бархатными масками, со всеми ее назойливыми подружками… Да. Да. Тысячу раз да.
   Она подошла к нему. Улыбка играла на ее губах. На сей раз — печальная.
   — Извини, — попытался отшутиться он. — У меня не хата, а скворешник. Ты видишь, это же седьмое небо. Я же не Дьяконов. И поместий у меня нет пока, и усадьб. Но это ничего не значит, Инга. Я…
   У него чуть не сорвалось с губ: “Я делаю тебе предложенье все равно, я измучался, я вожделею тебя, я хочу заплатить за тебя не деньгами, а судьбой, мне надоела вся эта дразнильная тягомотина”, - а вместо этого, доставая с полки наволочку с самоцветами и порывшись в ней, сказал, протягивая Инге тяжелое золотое колье:
   — На. Держи. Отдай им. Пусть подавятся.
   Инга расстегнула дубленку и заткнула револьвер за корсаж сильно открытого платья. Приняла из рук Мити колье. Ее глаза потемнели. Искры, бешеные, сыплющиеся зернами, как от языков костра в ночи, жадное любопытство, слезный восхищенный блеск, без слов говорящий: это — мое!.. — вот во что превратились ее спокойные зеленые глаза. Как меняет человека вещь, если придется ему по сердцу.
   Митя видел превращенье Инги. Он был подавлен. Он стоял у шкафа, у незавязанной наволочки с сокровищами с бессильно опущенными, как плети, руками. Она подняла лицо от колье, поглядела на Митю.
   — А мне оно самой нравится. Я бы… и сама не прочь.
   О извечная тяга женщины к блестящему и роскошному, о тайная любовь женщины! Мужчины думают — женщины любят их, а женщины любят то, что мужчина может им купить, и это — драгоценность; все ювелиры мира работают на женщин, все убийства мира — из-за горстки блестящих камней, из-за шматка золота, из-за вшивой инкрустации на эфесе сабли… Доколе мир не прейдет… Он смотрел на Ингу, рассматривавшую колье цесаревны Татьяны Николаевны, как зачарованный. Они оба молчали.
   — Хорошо, — сказала Инга, и улыбка опять тронула кистью ее веселые алые губы. — Хорошо, я отдам колье. Или… не отдавать?..
   Их глаза скрестились, и в один миг он прочитал там все, что должно было произойти сейчас. Он швырнул наволочку с побрякушками на кровать. Инга повернулась, быстро пошла к двери. Они оба, дрожа, вышли к Тимуру, на лестничную площадку. Тимур затравленно, исподлобья взглянул на них. Пистолет бешено плясал в его руках, будто он сильно замерз здесь, в подъезде, и трясся. Инга вскинула револьвер. Осечка! Она грубо и резко передернула затвор, опять взбросила руку с “браунингом”. Тимур опередил ее. Митя ощутил сначала горячее и мокрое, липко текущее по руке под курткой, а потом — боль, неистовости которой не было предела. Боль разрасталась и туманила сознанье. Инга выстрелила. Тимур выстрелил тоже. Митя слышал: выстрелы, выстрелы. Он пошатнулся. Боль росла и ширилась. Ему показалось — он закричал. Падая, он ударился головой о стенку. Все померкло перед ним. Последнее, что он увидел, — мотающееся на весу в крепко зажатом кулаке Инги золотые виноградные тяжелые листья царевниного бедного колье. Детей расстреляли, а колье живо. Где справедливость. Где.
 
   Соседка нашла его перед порогом его квартиры, утром; Митя лежал, уткнувшись головой в коврик для вытиранья ног. На лестнице везде — на ступенях, на перилах, на стенах — светились красным брызги, потеки, лужицы крови. Соседка заквохтала, как клушка, завсплескивала руками, и Митя вспомнил, как Сонька-с-протезом клекотала на коммунальной кухне, когда кто-нибудь из дворников, отчаянных молодых головорезов, являлся домой после ночной попойки, заканчивавшейся потасовкой, дракой: ах, ах!.. да что ж это, такие приличные ребята и так друг другу морды бьют!.. “А это, Сонечка, русское веселье такое”, - говорил, выплевывая кровь, Гусь Хрустальный, успокаивающе щлепая Соньку по живой-здоровой руке.
   — Что ж это!.. Что ж это за безобразие!.. Ах ты, горе-то какое!.. Вас хотели убить, Дмитрий Павлович!..
   — Да… может быть, хотели…
   “Хотели, хотели. И вот я жив”, - подумал о себе торжественно Митя, а соседка, лопоча, поднимала его, прижимала его окровавленную голову к груди, хватала его за простреленную тяжелую руку, и он стонал и морщился, пытался встать на колено, опять падал на сырой, пахнущий кошками пол подъезда.
   — А дверь-то у вас открыта, Дмитрий Павлович!.. А вдруг вас ограбили!.. Ну, давайте, давайте, потихоньку, полегоньку… “скорую” сейчас вызовем… потерпите… потерпите немного… я вам сейчас, пока “неотложка” не приехала, анальгинчику принесу… и йода, рану обработать… а то, не дай Бог, заражение…
   Митя, опираясь на плечо квохчущей сердобольной соседки, вполз к себе домой. Ничего в квартире не было тронуто. Свет по-прежнему везде празднично горел. Он горел всю ночь. Утро лило синее вино в узкие окна. Наволочка с побрякушками валялась на кровати. Ее никто не похитил. Соседка уложила его на кровать, и он прижался щекой к драгоценностям. Раненая рука ныла невыносимо. “Увезут в больницу, — обреченно подумал Митя, — надо бы все хорошенько запрятать…” Соседушка убежала за лекарствами, вызывать врача — он остался один. Он остался один на свете. Опять один. Эмиль предал его. Проклятый Папаня. Он не будет больше никогда ему звонить.
 
   Приехал врач, обработал раны, поцокал языком: да-а, серьезно. От больницы Митя отказался: нет, спасибо, соседка у меня добрая, она за мной присмотрит, я ей заплачу. И медсестру из поликлиники вызову, тоже за хорошую плату, чтоб уколы делала, какие вы назначите, и повязку поменяла. Врач пожал плечами. “Как знаете… если не боитесь загноения, гангрены…” — “Ух ты, какие страшные слова, — произнес Митя, улыбаясь через силу, — я сам страшный. Не бойтесь. Я выздоровею быстро. Я кошачий король. У меня не взяли ни одну из моих девяти жизней”. Врач, пыхтя, вкатил ему уколы — в ягодицу, в сгиб худой руки. “Что худой какой, молодой человек?.. Кушать больше надо!.. И все калорийное, калорийное!..” Хорошо, покорно согласился Митя, я попрошу, чтобы соседка купила мне осетрины. Это, что ли, самая калорийная еда на свете?..
   Один из уколов, видимо, был снотворным. Митины веки закрывались сами собой. Он закрыл глаза с чувством великого облегченья. Господи, до чего чуден мир, придуманный Тобой. Вот он лежит в своей квартире в высотке на Восстанья, смотрит на белый солнечный день в узкое стрельчатое окно, благословляет красоту летящего снега, синего неба, и ему не страшно умирать. Господи, спасибо Тебе, что Ты даешь мне умереть в такой дивный светлый день, в сиянии и торжестве, под воркованье голубей на стрехе, при предчувствии весны, пронизывающим весь широкий воздух. Где Тимур?.. Где Магомед?.. А Инга?.. Их никого нет. они тебе приснились, Митя. Одна смерть, ласково наклонившаяся над тобой, — реальность, и какое счастье, что она так торжественна, проста и празднична. Как все просто, оказывается. И как светло.
   Край иконы св. Дмитрия Донского врезался из-под наволочки ему в щеку, когда он уже заснул, провалился в сияющую бездонную пропасть.
 
   Он позвонил Эмилю.
   Он нарушил свой зарок.
   Эмиль предал его — теперь он предаст Эмиля. Но виду не подаст, как, когда, каким способом. Он лежал, болел, уединился; кавказские разбойники не появлялись — они же не знали номер его квартиры, хотя Тимур вполне, тысячу раз, мог ее запомнить. И с тем же успехом мог и забыть — перестрелка его с Ингой могла кончиться для него отнюдь не победно. Митя ничего не знал. Не знал, где он, где Инга. Он набирал, днями и ночами напролет, номер Инги. Телефон молчал. Может, утром бомжи, матерясь и крестясь, вытащили из высотки наружу два трупа, испуганно кинули на мостовой, чтоб кто-нибудь сжалился, подобрал.
* * *
   Они с Эмилем собирались в славный город Париж. Неопасная рана Мити затянулась без последствий. Они летели не только на аукцион произведений искусства, старого и современного, называемый Филипс, а еще и к старшему сыну Эмиля, знаменитому физику Андрею Дьяконову, молодому гению, чуть постарше Мити, уже сделавшему головокружительную карьеру во Франции: перед Андреем распахнулись двери Сорбонны, его приглашали наперебой Америка и Канада для научных изысканий и смелых опытов; Папаня в науке не смыслил ни шиша, однако всячески поощрял старшего, радовался его успехам, отваливал ему — из необъятного родительского кармана — баснословные суммы на обустройство во Франции. А Андрей в Париже не растерялся. Видать, все Дьяконовы были не лыком шиты. Андрюшка сам стал лепить, строгать, сколачивать — не кустарно, а мастерски, на русский плотницкий лад — французскую свою карьеру. Отец кричал ему: “Удачная женитьба — уже полдела!.. не бегай на блядскую Пляс Пигаль, не суйся в подвальчики в Латинском квартале!.. гляди на богатых, на знатных девчонок!.. помни: Париж стоит русской грязной вонючей литургии!..” — и он мало того что внимал отцу — накрепко запоминал поученья. Из сонма изящных отпадных богатеньких француженок, среди которых были девушки — отпрыски старых французских графских и даже королевских родов, из кучки барышень — детишек банкиров, коммерсантов, глав кортелей и синдикатов, гремящих на весь свет, младший Дьяконов выбрал девицу не столь родовитую, сколь обеспеченную — она сидела на денежных мешках, и у нее была собственная, громадная, как дворец, квартира на Елисейских полях из восьми комнат, — и такую красивую, что на нее на улицах оглядывались все мужики — от мала до велика. Дочь одного воротилы из семейства Рено, Изабель сознавала свою красоту, свое положенье в обществе, но нимало не кичилась этим. Это и было первым чудом. Вторым чудом было то, что эта фея по уши втрескалась в Андрея, положившего на нее сперва холодный глаз: вот эта краля будет моей!.. — и расчухавшего всю сладость любви лишь потом, когда они уже вовсю продавливали в любовных танцах роскошные диваны в ее апартаментах на Елисейских. А третьим чудом было то, что они поженились, устроив свадьбу, о которой говорил, шумел, писал весь Париж, где невеста была в платье, купленном прямо из коллекции Коко Шанель, а жених был наряжен в древнерусский костюм, специально сшитый для торжества вездесущим Славой Зайцевым. Изабель заявила, что она так любит Андрэ, что готова креститься в православие. Французы гомонили вовсю вокруг звездной молодой четы. На лекции Андрея в Сорбонне стекались тучи студентов и тинейджеров, судачащих меж собой: это тот, что был на своем венчании в наряде последнего русского Царя. Супруги Дьяконовы устраивали на Елисейских Полях приемы не хуже посольских, давали званые обеды. Андрей уже заправски болтал по-французски — бойчей любого тараторки-южанина. Изабель блистала. Она рождена была, чтобы блистать — не яркостью, а нежностью и мягкостью. Более нежной француженки свет не видывал. Светлые, в золотинку, текучие волосы, нежно-серые огромные глаза, улыбка бледно-розового, чуть растрескавшегося, будто от пустынной жары, рта, талия уже, чем у осы, ножка маленькая, как у куколки, нервные хрупкие руки, умеющие так пытать и жечь мужчину медленной нежной лаской — Изабель была воплощеньем грации, хрупкости и самозабвенья, и Андрею часто казалось: сожми он ее в объятьях чуть крепче — она сломается, хрустнет, умрет.
   И Митя, вместе с Эмилем, должен быть отправиться в Париж прямо в роскошное логово на Елисейских, прямо в объятья преупевающей парижской пары; Эмиль, рассказывая о делающем карьеру в Париже старшем сыне, сытенько гладил себе животик, жирно блестел усатым круглым лицом, и челка над его лбом весело топорщилась. Дьяконов гордился Дьяконовым. Яблочко недалеко упало от яблони. То ли еще будет. “Если Андрей научится моим приемам в технике жизни — у него будет успех больший, чем у меня”, - замечал Эмиль, кладя в рот за чаем чайную ложечку варенья из лепестков роз. Митя думал: а разве возможно иметь больший успех?.. В Париж они собирались основательно — продумывали одежду, записывали, что взять из мелочей, покупали подарки Андрею и Изабель — а маленького там пока не намечается?.. нет?.. значит, ползунки не покупать?.. — а что касается картины…
   Картину отправляли в Париж с надежным человеком посуху, посыльный должен был доехать сначала поездом до Праги, от Праги — до Парижа — автобусом. Митя замалевал масляный слой легко смывающейся гуашью. Посыльный укладывал медную доску в чемодан с искусно сделанным двойным дном. Эмиль должен был узнать, кто из знакомых таможенников-поляков дежурит в день приезда посыльного в Брест, чтобы хорошо, щедро подкупить их: он прекрасно знал, как поляки падки на деньги, на любой заработок, на любую, хоть нищую, копейку; а уж когда они увидят баксы, особенно в таком количестве… ребят даже не придется убирать иным, более жестоким способом, чтобы ставить на их место, на время проверки поезда, своих. Лора молча, выкуривая очередную сигаретку, глядела на предотъездные хлопоты. Хм, действительно… Сынок. И думать не думала она. При мысли о том, что она не увидит любовника месяц-другой, ее нутро сводила судорога досады. А ведь она к нему привыкла. Она не сможет обходиться без него. Любопытно, спят они с Ингой или еще нет?.. Она знала, как Инга любит мучить мужчин. Лора знала об Инге, об ее характере, ухватках, привычках, заморочках все или почти все.
   Она только не знала главного — кто такая Инга. Откуда она.
   Откуда бы ни была — свой куш Лора от нее всегда получала, и в этот раз уже получила; а этот глупый, но бойкий и хищный волчонок пусть натачивает зубки и коготочки, пусть учится жизни — со всеми бабами, что подсовывает ему судьба. И с ней, с Лорой, великой! Лора считала себя великой. Она считала Эмиля изделием своих рук. Она пролетела с картиной, это да, она зря наняла этих чеченских костоломов; кавказские волкодавы не задавили, не загрызли ее хитрого волчонка, и она до сих пор не поняла, почему все так произошло, отчего взявшие след ищейки внезапно потеряли его, сбились, поджали хвосты, ушли в сторону. И никто из четырех не позвонил ей; и Магомед исчез, как сквозь землю провалился. Неужели Эмиль?.. Нет, он не мог перехватить. Он не знал ничего. Он же не влез бы к ней под черепушку, под густую седину. Значит, мальчик сам справился. Не слабый мальчик. Она ставит ему “пять”. Первую пятерку в зачетке. Но как, как?.. Что толку ломать голову. Картина осталась у него. И они с Эмилем уже отдали ее нарочному, а тот отвезет ее в Париж, даже не подозревая, что у него там, в хитрой кожаной чемоданной складке, так тщательно упакованное, будто для отправки в Космос.
   Пашка пропадал где-то днями и ночами. У Пашки была своя загадочная жизнь. Андрей жил в Париже жизнью некоронованного короля. Если б он взял фамилию жены, он писался бы — Андрей Рено. Красиво. Андрея Эмилю родила не она. Андрея Эмилю родила какая-то знатная дама, бывшая когда-то, давно, его женой. Или — не бывшая?.. Эмиль сто раз менял паспорт. Он терял его, его у него похищали, он стремился очистить аусвайс от мазни печатей и штемпелей предыдущих браков, чтобы перед следующей охмуряемой избранницей выглядеть чистеньким и благородным; он делал себе новые паспорта, новые прописки, новые корочки и штампы поплевывая в потолок, посвистывая, швыряя на это деньги смеясь, и только детей переносили ему из паспорта в паспорт честно, без купюр. У Эмиля было шесть детей. Андрея и Пашку Лора знала — слава Богу, собственный сын был знаком ей до косточки и волосочка, — а были еще два сына и две дочери, о которых Лора не имела ни малейшего понятия, кроме того, как их зовут. Имена, отчества и фамилии стояли в графе с пометкой: “ДЕТИ”. Эмиль всех записал на свою фамилию, даже если они, бедняги, и родились вне брака. Все они были Дьяконовы.