Митя добрел до дому, как пьяный в дым. Заплетаясь, поднялся по лестнице. Как сквозь туман, глядел на соседей. Видел беззубую Мару, видел Соньку-с-протезом, окутанных нежной дымкой миража. Да, да, все это сон, и сейчас он проснется, ущипнет себя и проснется. Он поднес кулак ко рту, прикусил палец. Больно. Это не сон. И во сне можно прикусить палец, и во сне течет по кулаку кровь. Пропади все пропадом. Он богат. Он богат, как звезда! Он остается в Москве! Он покупает здесь жилье! Он может купить весь этот дворницкий старый дом в Столешникове, весь, со всеми чердаками и подвалами, со всеми потрохами! Со всеми жильцами!
   Он ввалился к себе в камору, упал на топчан. Пружины скрипнули, резко взвыли под ним. Перед закрытыми его глазами проносились лица, фигуры, языки пламени, россыпи зеленых баксов, смуглело на простынях изящное, как статуэтка, бешено-страстное женское тело, качался красный китайский фонарик. Нет, ты не спишь. Ты живешь. Это явь. Прими ее. Возрадуйся ей.
   Он так и не вылезал из каморы весь день. Он закрылся. Ему стучали в дверь. Он слышал сердитый голос Флюра, выкликавший его: “Эй, Митяй!.. Да ты же дома, я знаю!.. Я же слышу твое сопенье!.. Ты, козел, открой!.. Тебя тут Королева Шантеклэра разыскивает, ругается, почему утром на участок не вышел!.. Жалованье тебе урежут!.. Грозится прописку аннулировать!.. Будешь вот опять бомжом, с волчьим билетом будешь по Москве мотаться!.. Перебрал где, что ли?!.. у, пьянь… Богема… худо-о-ожник…” Шаги приближались, удалялись. Он лежал в оцепененьи. Он не спал. Он думал. Он погружался в сизый дым ужаса и счастья.
   Как все быстро произошло. Он и не успел оглянуться.
   Неужели она так любит его?!
   Это плата за одну ночь с тобой, дурак. Это она заплатила тебе. И простилась с тобой. “Лучше позвони”! Тебе ясно дали понять, что не желают тебя больше видеть. А то потом, позже, не оберешься неприятностей. У нее муж. У нее другая жизнь. У нее дом в Токио, поместье в Саппоро, хата в Москве, ранчо в Калифорнии. На черта ей уличный мальчик, московский дворник, поганая лимита. Она сунула ему милостыню и сделала его не лимитой. Хороша милостыня — лимон баков. И все же она не сделала тебя своей ровней. Ты не аристократ. Ты не богач. Ты просто жалкий парвеню, переспавший с сумасшедшей богатой бабой. Ты был ее прихотью. А деньги? Мильоном больше, мильоном меньше — какая ей разница. Сытый голодного не разумеет.
   Стемнело. Сумерки вползали в закуток — сперва сизые, потом лиловые, потом синие. Потом бесшумно вошла черная ночь. День был солнечный, а ночь наступила ясная, полная могуче горящих колких звезд. Звезды висели над инистыми крышами, вонзались в глаза. Он встал с топчана, размял затекшие ноги, руки. Ночь. Вот и еще одна ночь. Ты уже богатый человек, Митя. Ты уже можешь все. Тебе ли бояться ночи.
   И странный страх медленно, тихо вползал в него. Он подошел к двери, открыл ее. Нет, на пороге, в коридоре никого не было. Все спали. Завтра рано подниматься. Все его кореша спят. Не подышать ли ему воздухом, на прогуляться ли ему. Так хорошо брести ночной Москвой, закидывая голову, глядя на россыпи звезд. Пройдись, Митя, ты обалдел в духоте, в тесноте. Не потеряй свои банковские карты. Вот они — в кармане куртки, там, где паспорт.
   Он воткнул худые ноги в башмаки, зашнуровал их, напялил на башку дворницкий холщовый хлем, хлопнул дверью. Улица схватила его в объятья крепкого мороза, стиснула так, что ребрам стало больно. Он еле смог вдохнуть ледяной воздух. Если плюнуть — слюна на лету замерзнет. Колотун как в Сибири. Какая разница, где ты живешь. Хоть на Аляске. Лишь бы ты был богат. И свободен. Свободен!
   Он, скользя, балансируя на льду, как канатоходец — на канате, пошел по выдубленным морозом улицам — по Столешникову, по Тверской, вышел на Красную площадь. Кремлевская красная стена горела заиндевелыми зубцами. Храм Василия Блаженного будто висел над мостовой в призрачной морозной фате. Мите показалось — храм летит навстречу ему, как огромный страшный корабль, Летучий Голландец, и сейчас наплывет на него, подомнет под себя, раздавит, пропорет форштевнем. Красные, зеленые, желтые полосы на куполах вспыхивали Северным Сияньем. Тусклая позолота била по глазам. От одиночества мертвого храма, видевшего на веку столько рожденных и погубленных жизней, хотелось плакать. У Мити на глазах показались слезы и тут же на морозе высохли. Он утер нос рукой в дворницкой рукавице.
   — Черт побери, — сказал он жестко, — ведь и храм теперь тоже мой. Я же уже житель Москвы. Я напишу икону и повешу в нем. Это подарок. Икону… святой Анны…
   И тут он услышал сзади себя шаги. По морозной мостовой кто-то шел к нему. Он застыл. Он боялся обернуться. Давешний страх снова сковал его.
   Рука легла ему на плечо. Пальцы сдавили его мышцу под курткой.
   — Привет, дорогой, — услышал он нежный и звучный женский голос. — Не взглянешь на меня?..
   “Проститутки, — подумал он злобно, — что они делают тут ночью в такой морозище, не боятся отморозить себе задок и передок. Ведь, небось, в капронах и исподних кружевах шастают, для соблазна, без шерстяных трико. Идиотки”. Он обернулся. Чтобы не закричать, он вдохнул ночной воздух в себя, и мороз, как наждачный кляп, забил, оцарапав, ему горло. Перед ним стояла та, назвавшая себя на Арбате Дьяволом, рыжая, зеленоглазая. Песцовый мех топорщился вокруг ее розового подбородка. Она на жутком холоду красовалась без шапки, и рыжие густые, чуть вьющиеся волосы слегка поблескивали в фонарном свете, осеребренные мелкими кристаллами инея.
   — Гуляешь, Митя, — пропела она насмешливо, — размышляешь о жизни?.. Да, жизнь чертовски смешна. Чего ты от жизни хочешь?.. Ты все получил — или желаешь чего-то еще?.. Мало тебе?..
   Он почувствовал, как по его спине, под майкой, под рубахой и курткой, течет горячий, тут же становящийся холодным, пот.
   — Чего вам надо от меня?! — резко бросил он и смахнул ее руку с плеча. — Я вас не знаю! Вы меня не знаете! Вы меня с кем-то путаете! Уйдите!
   — Ах, Митя, Митя, — проворковала рыжекосая, качая головой, вытаскивая руку из варежки и беря его за руку. Она сжала его руку, и он ощутил, как вся кровь бросилась ему в лицо, взорвала сердце. Бешенство охватило его. Он хотел ударить ее — и не смог. — Дурачок ты, Митя. Будто ты не знаешь, что тебе надо дальше делать. Ты ведь все знаешь. Сам все знаешь хорошо.
   На миг перед ним мелькнуло растерянное, испуганное, с открытым в крике ртом лицо мадам Канда. Ее закинутая голова в подушках. Ее посинелые щеки, выпученные глаза. Страшное лицо Анны заслонила картина. Золотые яблоки, апельсины в мрачно-изумрудной листве. Отблескивающие в свете китайского фонарика мазки старого голландского масла. Он хотел вырвать руку. Рыжекосая держала крепко, как мужик. Он подумал со страхом — уж не каратистка ли она. Того и гляди, через плечо перекинет.
   — Вы… о чем?! — крикнул он. Рыжая улыбнулась широко. Жемчужные зубы ее сверкнули, как кинжал.
   — О том, что ты сам хочешь сделать. Хочешь, но боишься. Ведь ты хочешь, чтобы ничто не закончилось. Чтобы все у тебя только начиналось. Возьми свое сокровище. Верни его. И ты пустишь его в оборот. И ты заставишь его работать на себя. Ведь ты же умный мальчик. Иди, ступай…
   Она замолчала. Он снова увидел перед собой беззащитное, неподвижное, распластанное по постели тело мадам Канда. “… убей ее и возьми картину”, - услышал он голос внутри себя. Это сказал рыжая?! Это сказал он сам?!
   — Браво, браво, ты умный мальчик. Метро еще работает. Еще только полночь. Ты доедешь до проспекта Мира. Доберешься. Ты все сделаешь как надо.
   Она выпустила его руку и толкнула его в грудь. Он поскользнулся, чуть не упал на скользкой подмерзлой брусчатке. Куранты за его спиной пробили двенадцать раз. Звезды сияли над башнями, над их головами нестерпимо, радужно-слезно. Млечный Путь прозрачным мафорием опоясывал черный свод.
   — Я не хочу ее убивать! — задушенно крикнул он. — Какой бред! Ты снишься мне! Я перепил!.. я спятил от этих чертовых денег… я брежу, я болен…
   — Ты не болен, мальчик, ты изумительно здоров, — ее голос стал резкии, жестким. — Езжай и действуй. Я приказываю тебе. Я…
   Она приблизила розовое, гладко-румяное лицо к его лицу. Зеленые длинные, с поволокой, чуть сонные, нагло смеющиеся глаза обдали его холодом приговора.
   — …я искушаю тебя, — раскрылись ее губы у самых его губ, дрожащих от бессилья, ужаса, отвращенья. Она взяла его голой рукой за щеку. Он дернулся, как от ожога. Закрыл глаза. Когда он открыл их, он увидел, как она быстро шла, несомая морозным резким ветром, по гладкой брусчатке площади в сторону храма Блаженного, полы ее песцовой шубы относил вбок ветер, рыжие волосы пламенем развевались во тьме.
 
   Он не помнил, как он спустился под землю. Он не помнил, как ввалил свое тело в вагон поезда. Не помнил, как ехал, шел. Он очнулся лишь перед дверью квартиры мадам Канда. Ночь. Час ночи. Она спит. Он должен позвонить?! Нет. Он должен… Он откроет дверь сам. Чтобы она не слышала. Он взломает дверь.
   У тебя же нет никакого опыта! Ты же не взломщик!
   Я мужик. Что я, хуже покойного Варежки, что ли. Я это сделаю так, что комар носу не подточит. Я знаю ее замок. Я сам открывал его, когда мы утром уходили в банк.
   Он вытащил из кармана связку дворницких ключей — от входной двери на Столешниковом, от каморы, от дворницкой каптерки, где хранились метлы и лопаты, от подвала, от кладовки в РЭУ. Громадная связка. Ванька-ключник, злой разлучник. Сейчас он выберет. Он подберет такой, чтобы подошло.
   Ему и ковыряться не пришлось. Ключ, выбранный им, странно, жутко-легко вписался в резьбу Анниного замка. Он открыл дверь беззвучно, артистически, без натуги, как профессиональный вор-квартирщик. Вошел в прихожую, так же беззвучно стащил с себя шмотки и обувку. В носках, бесшумно, потирая захолодавшие руки, прокрался в спальню мадам Канда. Она спала лицом вверх, раскинув руки, голая, без одеяла — одеяло, сброшенное, лежало на полу: у нее дома хорошо топили, было жарко, душно даже. Ее смуглое грациозное маленькое тело впечаталось в его зрачки, как негатив. Когда он проявит его?! Она не проснулась. Она только пошевелилась и вздохнула во сне.
   Он повернул голову. Картина уже висела на стене, и уже одетая в роскошный, роскошнейший — лучше того, прежнего, массивного, но обветшалого, что остался у убитых стариков — багет. Успела заказать. Прямо напротив кровати висела картина — чтобы, проснувшись, сразу увидеть, как в панике бегут из чудесного Рая простые, нищие, нагрешившие люди. Из царского Рая — вон — в вонючих шкурах, босиком, с ножами на поясом, чтобы отбиваться в огромном жестоком мире от злых зверей, от злых людей. Миллион долларов! Так вот что такое Рай!
   Он тихо, на цыпочках, подобрался к кровати. Женщина спала. Как она сладко спала! От подушек, от постели, от ее тела пахло лавандой, мелиссой, тонкими сладкими ароматами арабских духов — он понял, она любила пряные запахи. Стареющая дама, еще красивая, немыслимо богатая, познавшая все, чего не знала раньше, за одну ночь. Какое счастье умереть во сне. Не узнав, не поняв ничего. Он отплатит тебе. Он подарит тебе это счастье.
   Он огляделся. Вздрогнул. Кухня?! Нож-тесак?!.. Кровь. На постели будет ее кровь. Он не должен проливать кровь. Рукоятка. Отпечатки пальцев. Его найдут. Револьвер?! Такая дама наверняка хранит в укромном ящике стола маленький дамский револьвер. Времени нет искать. И потом, это шум. Он создаст шум, и она проснется. И бросится ему ша нею. И будет умолять. И потом он переспит с ней, и все рухнет. Все рухнет в тартарары. Нет! Не револьвер. Руки. Его руки. У него есть он сам. Больше ничего у него под рукой нет.
   Он вытянул руки вперед. Они не дрожали. Он видел и слышал все ясно, прозрачно. Кровь не гудела у него в голове, не мешала ему. Он осторожно сел на кровать и протянул руки к ее лицу. Она закинула высоко в подушках подбородок, и от этого ее загорелое лицо стало чуть детским, наивным, как у девочки на пляже под солнышком. Он вспомнил, как вонзался в это податливое маленькое тело, как насаживал его на себя, как этот нежный маленький ротик целовал и лизал его торчащее жесткое естество. Она была такая бешеная, живая. А сейчас она будет неживая. Через каких-то пять, десять минут. Быстрее, что ты медлишь, разгильдяй. Она может проснуться. Она проснется, и тогда тебе каюк.
   Наклонившись над ней еще ниже, он обхватил ладонями, пальцами ее шею. Сжал пальцы. Навалился на нее всем телом. Она дернулась, забилась под ним. Ее глаза раскрылись. Он уперся коленом в матрац, сжимал пальцы все крепче. Это было как любовь: тело на теле, лицо в лицо. Ее глаза выкатывались, вылезали из орбит, рот пытался открыться, хрип вместо крика клокотал в груди. Он сжимал пальцы, сжимал. Увидал ее белки. Глаза закатились. Напружинившееся, отчаянно борющееся тело под ним обмякло. Он еще подержал руки на ее горле. Поглядел на ее посиневшее, слегка вздувшееся лицо. Все было кончено.
   Он не помнил, сколько времени он еще сидел над ней, мертвой. Поднял голову. В спальне было темно. Он встал с кровати, вынул спички из кармана, зажег маленькую свечку внутри китайского фонарика. Красный ягодный свет выхватил из мрака ее искаженное мертвое лицо. Куклы глядели на него со стен: кто осуждающе, кто радостно, кто равнодушно. Их картонные ножки в гэта торчали в стороны, в высоких прическах черноволосых дам застыли длинные шпильки.
   Митя оглянулся. На столе мерцал оранжево стеклянный кувшин с апельсиновым соком. Это кстати. Он шагнул к столу, взял кувшин, жадно осушил его до дна, через край. Теперь можно брать назад картину. С багетом?!.. без?!.. о, хлопотня…
   Он выдернул из-под мертвой Анны широкую цветастую простыню. Сдернул картину с гвоздя. Завернул в ткань. Багет отличный, итальянский, должно быть, баксов триста стоит. Что такое для тебя сейчас триста баксов, остолоп. Ты что, забыл, кто ты уже. И кем ты будешь скоро. Совсем скоро.
   Выходя из квартиры, он взял свою рукавицу и тщательно протер все, к чему прикасались его руки: стеклянный кувшин, спинку кровати, где лежала мадам Канда, дверной замок. Потом подхватил картину под мышку. О, медная доска, какая же ты легкая была без одежды, и какая же ты тяжелая теперь, в царственном багете. Ах, наследная вещь! Семейная реликвия! Варежка, он пойдет в церковь и поставит свечку за помин твоей души. А как же икона святой Анны?! А святая Анна перебьется. Не все коту масленица. Любишь спать с молоденькими мальчиками, люби и расплачиваться не деньгами — жизнью.
   Еще раз, последний раз, он поглядел на ее мертвое лицо в подушках. Да, прелестна. А никогда не знакомься, богатая баба, с бедняками на вечеринках. Пусть Игорь Снегур напишет твой посмертный портрет. Написал же Тинторетто умершую дочь, вот так же, в подушках, когда девчонка скончалась от чумы в Венеции.
   Когда он тихо затворил за собой дверь, спустился, как кот, по лестнице и вышел на улицу, в звон мороза, он скумекал, что метро уже закрыто. Он шел на Столешников через всю Москву пешком. Лепнина багета больно врезалась ему в ребро.

КРУГ ВТОРОЙ. ИГРА

   Митя без суеты и хлопот купил себе не особо роскошную, удобную и уютную квартиру из двух комнат в престижной высотке на площади Восстанья, рядом с Садовым кольцом, напротив Зоопарка. Встречаясь с маклерами, оформляя документы, улыбчиво беседуя с деловыми людьми, он удивлялся самому себе. Откуда у него такая хватка, такое уменье вести деловой разговор, такое острое чутье на возможный обман, такая память на цифры, даты, факты?.. Он усмехался про себя. Значит, он талантлив, а он-то и не подозревал. Пока он жил в доме в Столешниковом, картину он не развязывал, не распаковывал. Он решил: повесит ее на стену уже в новой, в своейквартире. Парням-дворникам он не говорил ничего. Отшучивался: да так, ребята, устраиваюсь тут в одну клевую фирму, с дворницкой стезей покончено. “А прописка?.. — озабоченно спрашивали мужики. — Тебя же в шею погонит из Москвы любой дотошный мент!..” Он молчал. Улыбался. Он молчал о том, что московская прописка была уже им куплена — за хорошую кучку наличных долларов, что он снял, дивясь и радуясь, со своего собственного счета.
   Он приобрел квартиру со всей обстановкой в ней — хозяева уезжали насовсем во Францию, и ему повезло, не надо было мотаться по мебельным салонам, заказывать диваны и шкафы: покидавшие жилье были люди богатые и со вкусом, и Мите по сердцу пришлись и мягкие широкие диваны, и модный, под старину, кухонный гарнитур, и широкая белая итальянская кровать в спальне. Это все было его, его собственное! Он просто готов был спятить от счастья. О мертвой мадам Канда он и не думал особо. Ну, явилась милиция; ну, завели дело; но если через три месяца его не нашли, значит, не найдут его и через три года. По Москве шумела дикая весна, солнце палило вовсю, снега оседали, бил ослепительным синим небом в лицо сумасшедший март. Он ничего не сказал дворникам, когда переезжал со Столешникова на Восстанья. Он просто исчез, и все. Исчез из их жизни. Исчез из своего прошлого.
   Первые дни в своей квартире он не верил всему происшедшему. Так, значит, человеку для счастья надобно только свое пространство, и все! А вдруг ему для счастья еще что-то нужно?! Он узнает, что. Он будет счастливым на этой земле, пока живет, сполна. Он бросался на диван плашмя. Он хохотал в голос. Он накупил еды, вина, заставил весь бар бутылками, весь холодильник — изысканной жратвой. Он поминутно подходил к холодильнику, щелкал дверцей, вытаскивал то баночку с икрой, то тонко нарезанную семгу, наливал в рюмку арманьяк, причащался. Господи! Сделай так, чтоб вот так было всегда! А если не сделаешь, Господи?! Если не сделаешь — он сделает себе все сам.
   Хозяева, продавшие ему квартиру, увезли в Париж единственное — библиотеку. Книжные шкафы были пусты. Он наставил в них винных, ликерных бутылок. Потом устыдился. Взял рюкзак, побрел на книжные развалы. Накупил то, на что упал его бестолковый взгляд — ужастики, зубастики, триллеры, глянцевые книжки из популярных серий: “Детектив глазами женщины”, “Русские разборки”, “Криминальный талант”. Вот у него так воистину криминальный талант оказался. Не срезался он на бреющем полете. Набив рюкзак книжонками, похожими друг на друга, как яйца из инкубатора, он кинул взгляд вбок. Рядом с книжным развалом стояла на ярком тающем мартовском снегу маленькая девочка, лет восьми-девяти, без шапки, с белыми космами, неряшливо льющимися прямо на плечи в вытертой шубейке. В руках девочка держала старую книгу. Митя сразу понял, что книга древняя. Толстый кожаный, лоснящийся переплет, медные застежки, вытесненный, с позолотой, узор на обложке.
   — И что это у тебя?.. — склонился он к девочке, любуясь тем, как солнечные лучи играли, путались в белых волосах.
   — Библия, дяденька, купите Библию, — затараторила девчонка обрадованно, — всего пятьсот рублей прошу… она ведь старинная, за такие в магазине и тысячу дают…
   Он вытащил из кармана стодолларовую бумажку, затолкал девчонке за шиворот, выдернул книгу из ее рук. Пошел прочь. Услышал, как сзади громко ахает и неверяще, истерически смеется девчонка, должно быть, укравшая книжку у бабки из-под подушки, хохочет маленький земной живой человечек, которого он на миг осчастливил деньгами, свалившимися с неба.
   Книги были расставлены в шкафах, и все равно было скучно. Он не мог их читать. Они тут же стали ему противны. На лестничной клетке он однажды столкнулся со старухой — высокой, гордой, с лицом царственной мумии, с палкой в руке. Серебряный набалдашник в виде головы льва отсвечивал былым благородством в свете подъездной слепящей, как на допросе, лампы. Он раскланялся. Старуха поклонилась тоже. Она первая открыла рот, спросила его о том, о сем. Он ответил. Завязалась беседа. Она пригласила его: заходите. Он с удовольствием согласился. Делать ему все равно было нечего. Надо было убить вечер.
   Оригинальная старая дылда оказалась княжной. Ее родня жила в Париже. В Париже живут все, кому не лень, подумал он с раздраженьем. Он тоже может поехать в Париж, хоть завтра. Но не надо торопиться. Всему свое время. Он слушал россказни старухи о Царском времени, прихлебывал душистый, с бергамотом, чай, деликатно откусывал сладкий домашний рулет. “Я пеку сама, — горделиво поясняла старуха, — я вообще все делаю сама, хоть родня и наняла мне горничную и компаньонку. Горничную я выпроваживаю тут же. Компаньонку — принимаю иногда, когда на меня нападет стих — поболтать. Будьте моим компаньоном, Митенька!.. В вас есть что-то аристократическое… что-то такое наше, забытое… эти тонкие черты лица… только вот вам бороду, усы надо подстригать по-иному, я еще подумаю, как… А знаете, когда в Царском дворце меня назначали дежурной на обеде у Царя, какое значенье мы придавали прическе?!.. то-то, не знаете… а Николай Александрович любил за обедом созерцать хорошеньких дам, это было очень целомудренно, знаете, Царица никогда не ревновала… однако Его Величество все-таки подарил мне кое-что, в знак благосклонности… и Ее Величество тоже… когда мы лучше подружимся, я вам все, все покажу…”
   Он стал дружить со старухой. Она забавляла его. Он по уши наслушался рассказов про Царскую Семью, про балы и рауты, про ужасы революции, про бегство из России на подводах, пароходах, поездах, пешком, бегом через замерзшие балтийские заливы, с орущими отпрысками княжеских родов на красных от мороза руках. “Ирина Васильевна, вам еще чаю?..” — “Да, будьте любезны. Откуда, Митенька, у вас эти изящные манеры?.. да нет, вы точно аристократ, вы скрываете, доверьтесь мне… вы ведь из Сибири, как вы признались, так вы что, не знаете, сколько ссылали в Сибирь графов и князей?!.. за все хорошее, деточка… за все хорошее…” Прошло совсем немного времени — неделя?.. две?.. три?.. или, может, несколько дней?.. за вечерними чаями и разговорами они и не заметили этого… — как Царская фрейлина Ирина Васильевна Голицына показала растаращившему любопытные, жадные глаза Мите небольшой кованый сундучок, стоявший на столике в ее спальне, где повсюду — о, беспомощная старуха, зря она выгоняет нанятую домработницу, та хоть бы прибралась однажды хорошенько — валялись платья, халаты, шарфы, боа, пледы, одеяла, старинные кружева, новенькие дорожные сумки — должно быть, сумки парижской родни, приезжавшей-уезжавшей, когда заблагорассудится.
   “Подите-ка, Митенька, сюда!..” Княжна Голицына распахнула сундучок. Митя увидал на дне сундучка кучку старинных, наверняка дорогих украшений, маленький образо в оправе из брильянтов, икону в золотом окладе, усаженном самоцветами. “Вот… вся моя жизнь!.. Вся память моя… Я завещала их моей милой Катичке, безобразнице парижской… да ведь она их растранжирит почем зря!.. А ведь за каждой драгоценностью, Митенька, — история… Целая история…”
   Она поведала ему эти истории. Через день, два он уже знал, что перстень с изумрудом преподнес Ирине Васильевне на балу сам Царь, а Царица надела на нее жемчужное, в пять рядов, ожерелье, когда она поехала вместе с Семьей на торжества по случаю трехсотлетия дома Романовых в Кострому. Образок святого Дмитрия Донского в алмазной оправе и крестик слоновой кости, внутри которого, если заглянуть в дырочку внутри, просматривался тончайший рисунок — Тайная Вечеря, Христос и апостолы за трапезным столом, — были привезены ею из Палестины, куда княжна ходила паломницей. Икону Божьей Матери Донской ей, уже затаившейся, скрывающейся от большевиков, передал патриарх Тихон из Донского монастыря. Одно время, в восемнадцатом ли году, позже ли, в двадцатые, она пряталась в монастыре. И там, в келье, содрогаясь от выстрелов и взрывов, доносящихся снаружи, она молилась, вспоминая, как надевала для тура вальса в Зимнем дворце хризолитовое колье, подаренное ей Великой Княжной Татьяной. “Она подарила мне его в Татьянин день, Митенька!.. в светлый, солнечный январский день… А эти алмазные серьги — глядите, сколько карат, это же уникально, c’est superbe!.. — на меня надела Императрица-мать, Марья Федоровна, мир ее праху… А вы, Митенька, Великого Князя Александра Михайловича знаете?.. по мемуарам, конечно… а я с ним в крокет играла… о, Сандро был изумительный человек, странный, веселый, превосходный, остроумный… совсем как вы… и на вас чем-то таким похож… он нацепил мне на палец этот аметист на одной пирушке, чтоб я никогда, никогда впредь не опьянела… ведь аметист, по поверью, от пьянства предохраняет… А когда я, после побега с каторги… милль пардон, из лагеря, из вашего, советского, из сталинского, с Колымы, бежала!.. очутилась в охотницкой сибирской избе, меня охотники спиртом отпаивали, спиртом растирали… я целый стакан разбавленного спирта выпила… и я была, ma parole, такая пьяная, такая пьяная, что ни в сказке сказать!..”
   Митя кивал, слушал, запоминал. Его глаза разгорелись — он увидал в старинное старухино зеркало свое пылающее, покрытое красными пятнами лицо, свои угли-зрачки и напугался. Ему-то что?! Жизнь старухи — в ее камешках. Пусть тешится. Но мысль закралась, поселилась в нем, внутри, как в пещере. Не отпускала.
 
   Однажды вечером он засиделся у нее заполночь. Недопитый чай остывал в чашках. Старуха задремала в кресле. Он стал судорожно соображать, называя вещи своими именами. Ему было нечего теперь терять перед самим собой. Нет, ты ее не убьешь, Митя. Ты будешь действовать нежно, мягко. Ты просто-напросто сейчас встанешь, подойдешь к двери спальни, приблизишься к сундучку. Ты запомнил — старуха оставляет ключ в замочке, не вынимает. Она тебе доверяет. Нет, дурень, она просто старая склеротичка. Ей до лампочки.