“А если я заплачу тебе?!” — закричал он, стараясь перекрыть оглушительный свист ветра в ушах и ужас стремительного паденья.
    “Заплатишь?!.. — Хохот рыжекосой блудницы засверкал, заискрился вокруг него тысячью падающих зимних звезд. — Чем ты мне заплатишь?!.. Зелеными баксами?.. Они не нужны мне!.. Я богаче тебя!.. Богаче всех людей, вместе взятых!..”
    “Я заплачу тебе… собой!..”
    “О, собой!.. Дорого же ты себя ценишь… Кому ты нужен, жалкая человеческая козявка?!.. Цари проходили по лику земли и становились букашками! А ты, дворник… иди скреби свою Петровку!.. Подбей свою широкую лопату жестью!.. Ты думаешь, я баба, и мне нужен ты, мужик?!.. Все мужики мира — мои!.. Мои-и-и-и!..”
    “Что тебе надо?!.. все — возьми!..” — крикнул он в последнем исступленье. Земля приближалась. Он кровью чувствовал ее неодолимое притяженье. Только хохот, нескончаемый, заливистый хохот слышал он над собой в вышине, во тьме.
    Когда он упал и разбивался, разлетался на тысячу кусков, он понял все. Он понял, что прощенья ему нет. А он, брызгая осколками плоти, красными каплями души, успел простить всем.
 
   Солнце било сквозь шторы. Он проснулся в гостиной. Один. На диване. Одетый.
   Кто одел его?.. Лора?.. Горничные?.. Пашка?..
   — Ну, вставай, вставай, Сынок. — Ворчливый голос колобка Эмиля покатился к нему сверху, сбоку. — Не спи, не спи, художник, не предавайся сну. Я уже позвонил Венсану в Париж. Он требует обязательно цветную фотографию картины, желательно не одну. И экспертизу Пушкинского музея, заверенную подписями всех главных и печатями и переведенную на французский. Ну, с этим Лорка моя справится как-нибудь, она знает язык в совершенстве. Париж — родной город, ма пароль. У нас же в Париже, кроме друга Венсана, мой родной сын Андрюшка живет. Прямо на Елисейских Полях, между прочим. Женушка у Андрюшки — просто персик, цимес!.. полный отпад… Ну, и картинку переправляем автобусом. Раз в месяц от “Метрополя” автобус в Париж идет. На границе никто особо обыскивать не будет представителя российских спецслужб. Шарман, сюперб, а-а?!.. га-а-а!.. знай наших!..
   Эмиль растолкал Митю, хулигански подмигнул ему. Судя по всему, сраженье с нижегородским младореформатором, пролезшим без мыла в мощнейшший энергетический концерн, увенчалось успехом. Он весь дышал, брызгал, лучился успехом, счастливым исходом битвы. Да не битва там была, а бойня. И Эмиль напоминал мясника, наломавшегося над тушей на рыночном распиле.
   Митя зевнул, потянулся, привстал. Ночь с Лорой приснилась ему. Разумеется, приснилась. Не будет же он рассказывать свои бредовые сны милому папочке.
 
   Эмиль, выкуривая утреннюю сигарету, выпивая утреннюю чашку кофе, уже видел, рассматривал, осязал картину. “А она на меди?.. А это правда Тенирс?..” — переспрашивал он, как дитя. Когда он сказал Мите, сколько за нее можно будет выручить на Филипсе, Митя чуть не схватился за сердце. Дурак. Какой же он дурак. Надо было самому ехать в Париж, вести ее под мышкой, любой контрабандой. Да куда ж ему, идиоту, дилетанту! Рубикон перейден. Его Тенирсом занимается сам Дьяконов. Чего ж простому дворнику еще желать.

КРУГ ТРЕТИЙ. РЕВНОСТЬ

   Инга и Регина замучали его приглашеньями на званые банкеты, затаскали по ресторанам. Рестораны девочки предпочитали валютные. Инге нравилось, что все вокруг говорят по-английски, хотя сама она по английски не говорила. Или, может быть, язык она знала, но скромно помалкивала. Регина вела себя в ресторанах, как счастливое балованное дитя: болтала, смеялась, слизывала с пирожных и тортов сливки и ягоды, обмахивалась веером, курила сигареты одну за другой, отказывалась от одних блюд, заказывала другие. Мите приходилось ублажать обеих девиц. Инга таскала Регину за собой повсюду, как принцесса — пажа. Зачем она ей была? Часто Мите хотелось убрать эту живую заслонку, отодвинуть невежливо, а то и выбросить, как скомканную салфетку. Инга ловила его сердитый взгляд, взглядом же останавливала его, проблеснув виноградинами глаз из-под бархатного овала. Она так и не снимала маски. Маска лишь менялась — Инга надевала то синюю, с золотыми блестками, то ярко-красную, ставившую на белое лицо кровавое пятно, то беспросветно-черную, всю в серебряных звездах. Карнавал продолжался. Митя уже не спрашивал, когда она ее снимет. Завлекаловка сыпала бенгальским огнем. Инга все еще не отдалась ему — она сознательно, игрово и жестоко отдаляла вожделенный вечер соитья. Она позволяла Мите целовать себя; розовые щеки Инги пахли клубникой, розовые губы раскрывались зовуще, но, когда Митя, возбуждаясь, начинал гулять нетерпеливыми руками по всему ее телу под шелковым платьем, она чинно, как институтка, отстранялась, и изумрудная серьга в ее ухе насмешливо вспыхивала напротив ослепших от поцелуев Митиных глаз.
   Он, еще не переспав с ней, содержал ее. Он покупал ей платья и меховые пелеринки для театры у Нины Риччи, жемчужные колье — в ювелирном на Новом Арбате, заказывал оригинальное шматье у Славы Зайцева, у Кати Леонович. Он смотрел на нее как пес, которому вот-вот дадут кость. И точный же расчетец у нее был. Она назначала ему свиданья редко — так редко, чтобы он не успел обозлиться от ожиданья, перегореть и подзабыть ее, а соскучиться в меру, так, чтобы, увидев ее, совсем потерять голову.
   И он все же, шутя, играючи, выцыганил у нее номер ее телефона. “Я не буду сильно надоедать, — сказал он ей мирно. — Я буду иногда падать с неба. Золотым дождем. Как Зевс на Данаю”.
   Да, любовь тоже была игрой, и Митя это хорошо видел. По совету папаши Эмиля, которому Митя рассказал все, происшедшее в “Зеленой лампе” — да Пашка, вероятно, давно уже выложил эти кровавые страсти по Лангусте любимому папуле, — Митя не посещал больше казино; Пашка зазывал его туда; Митя отшучивался: “Как-нибудь потом, пока обожду, а то Зяма подстережет меня и выстрелит в меня из-за угла, из-за пальмы. Пусть выберет себе другую мишень”. Ему было тяжело видеть человека, выманившего у него Царский изумруд. Время от времени в своей квартире он залезал за сгрудившиеся на полке книги-ужастики, разворачивал наволочку, перебирал, как Гобсек, украшенья и иконки, любовался, усмехался. Ну, дудки, теперь он уже никому не отдаст ни одно из сокровищ. Он или сохранит их для себя, для домашнего музея… а не начать ли ему собирать антиквариат, начало положено — краденый Тенирс, Царские подарки старухи Голицыной, — или выгодно, сногсшибательно выгодно продаст, и, скорей всего, не здесь. За границей. Разумеется. Он уже кое-что знал про аукционы. Он разнюхал, что в Центральном доме художника на Крымском Валу находится галерея старинной живописи и антикварных вещей, знаменитая “Альфа-Арт”, приехал туда, выманил у худенькой манерной, как придворная дама эпохи рококо, пышноволосой экспертши толстенные тома каталогов Филипса и Кристи и еще одного мощного аукциона в Амстердаме, зарылся в фолианты, а вынырнул оттуда с четкими сведеньями о подлинной стоимости живописной работы на меди, у него в высотке на площади Восстанья хранящейся. Его Тенирс — а Тенирсов, как он выяснил, было два, старший и младший, отец и сын, а может, два брата, а еще лучше — два однофамильца, — был гораздо знаменитее, а соответственно, неизмеримо дороже собрата. Такая маленькая медная дощечка, искусно выпачканная кучкой кисточек, зажатых в кулаке мастера, по особым рецептам выделанным голландским маслом, — а ведь масляную краску изобрели именно в Голландии за триста лет до Тенирса, и изобрел ее Ян ван Эйк, — на Кристи стоила до тридцати миллионов долларов, на Филипсе — немногим меньше. Если б он не убил Анну и она увезла бы картину в Японию или в Америку, она могла бы на ней сильно подзаработать, считая ее дешевой московской покупкой. Миллион! Зато, плевать на все, у него есть миллион. Правда, уже распотрошенный чуть-чуть. Но это мертвому припарки. Он пошерстил еще свой счет, купив вместо японской “мазды” — правильно Бог отнял у него машину, а то бы она вечно напоминала ему о Японии, об Анне — красивый белый “форд”, недорогой, но верткий и юркий, удобный и красивый. Зачем ему суперавто? Все должно быть утилитарным. Но долгим завистливым взглядом он провожал роскошные “шевроле” и аристократические “феррари”, скользящие по широким и узким кривым улицам Москвы, как раньше, при Калите и Годунове, разодетые боярыни скользили по московским снегам среди нищих, клянчивших милостыньку, и юродивых Христа ради.
   Ресторанные посиделки с Ингой и Региной продолжались, и Митя приустал уже от дамского общества — он всегда жил бок о бок с мужиками, и попасть в такой щебечущий бесконечно цветник — Лора, Инга, Регина, их подруги, то и дело устраивавшие салонные балы, приемы, вечеринки, дни рожденья и дни ангела, — значило крупно отвлекаться от настоящих, мужских дел и поступков, которые он призван был совершить. А что он мог такого могучего сделать мужского? Он вперся, как таран, в мафиозный мир, и для него было важным, безотложным — продвинуться вперед в мире денег. Он ничего не соображал в деньгах, цифрах, счетах. Он попросил Эмиля: научи. Эмиль отмахнулся: Лора научит, попроси ее. Он попросил. Она повела плечиком под атласным халатом: каждый урок программы “Инфобухгалтер” на компьютере — одна ночь со мной. Она так прямо ему и сказала, глядя в глаза. Он наклонил голову, прижал руку ко рту. Его чуть не вытошнило при одном воспоминании об ее остром запахе, так не похожем на свежий и тонкий ландышевый запах Инги.
   Дело было слажено, в отсутствие Эмиля и Пашки он спал с Лорой, успокаивая вздрюченную Ингой плоть и встопорщенные нервы, а Лора вознаграждала его, ковыряясь с ним в компьютерных бухгалтерских программах, накинув на голое, неостывшее после бешеной постели увядающее тело атласный красный халат. Митя начал кумекать кое-что. Он стал разбираться в индексе потребительских цен, в колебаньях курса доллара, в стоимостях государственных бумаг, он уже знал, кто по-настоящему правит рынком, а кто только притворяется, что стоит у кормила власти; он фиксировал котировки Центрального банка, он уже знал, в чем смысл иностранных инвестиций. Он смотрел в рот Лоры, полный прелестных вставных американских зубов, и запоминал все хорошо и напрочь, ибо память у него была свежая и молодая, а то и записывал в маленькие стильные записные книжечки, которыми снабжал его Эмиль, вполне по-отцовски заботясь о его мелочах и аксессуарах. Знал ли Эмиль о том, что Митя — Лорино развлеченье? А если б знал — что бы было?.. Закатил сцену?.. Посмеялся от души?.. Эмиль слишком хорошо, вдоль и поперек, знал свою жену. И ему нравилось все, что она делает. По крайней мере то, что было ему известно.
   А тем временем война на Кавказе шла и шла, и зимняя кампания разгоралась, и генералы, самые маститые, вели войска на Грозный, пытаясь уничтожить боевиков, а боевики сражались так, будто целый народ, разницы никакой не было. Выстрелы и взрывы гремели там, в горах, а в Москве и других городах России гремели другие взрывы — один за другим взлетали на воздух дома, и на третий день, с воплями и рыданьями, хоронили мирных жителей, возлагали, всхлипывая, венки на могилы маленьких детей и любимых стариков, спокойно спавших, когда взрывы уносили жизни — дома террористы взрывали глубокой ночью либо под утро, чтобы убить наверняка — ведь ночью все отдыхали у себя дома. Митя, разворачивая по утрам газеты, купленные в киоске на Красной Пресне, окунался в известия — крупным черным шрифтом, в траурной рамке: СНОВА ВЗОРВАН ДОМ В МОСКВЕ. Улица академика Ферсмана… улица Губкина… улица Перерва… Террористы не дремали. Митю страх не охватывал. Ну да, и его высотку могли взорвать, и под его дом могли подложить… что они там подкладывают?.. тротил, термояд?.. о, всего лишь гексаген… Гексаген производили на закрытых военных заводах России. Какое он имел отношенье к Чечне? И откуда ребята-боевики брали оружие?.. Тайна сия велика была. Помогал ли им преступный мир, русские продажные спецслужбы, профессоналы международной торговли оружием или иная мафия — Митя не знал, так же, как не ведали этого тысячи, миллионы россиян. Он пожимал плечами. Война!.. Она идет всегда. Она все никак не кончится. Она не кончится никогда. Лишь прервется на миг. И обрушится на землю опять, как черный снег. И черной метелью заметет все живое.
   Метелью денег, Митя, не забудь, метелью денег. Ты же прекрасно понимаешь, уже поднаторев в изучении денежных операций, как и каким способом можно нажиться на войне, на любой — от вшиво-локальной до катастрофно-мировой. Люди, что развяжут Третью Мировую, ни перед чем не остановятся, чтобы чертовски заработать на ней, даже перед ядерной зимой. Да и во всех ужастиках все равно лицемерно написано про спасительные бункеры, где главари отсидятся до наступленья последнего пепельного мира. Иногда перед Митей брезжил призрачный холст, картина, которую он мог бы написать. Горсть пепла, выженная земля, руины; в пепле, посреди холста, валяется на камнях, ярко горит зелено-золотым светом золотое, с хризолитами, колье Великой Княжны Татьяны Николаевны. И все. Ни зверя, ни человечка, ни сожженного взрывом танка. Только ветер, излучающий смертоносные бэры, ветер свистит вокруг.
   Митя думать не думал, что нос к носу столкнется с людьми, страстно и молитвенно, с истовостью мусульманина, творящего намаз, приближающими этот час пепла и пустого ветра, дующего в душу.
 
   Инга назначила ему встречу в ресторане гостиницы “Интурист”. “Ты будешь наконец одна… или опять с Региной?..” — не выдержав снова грозящего ему созерцанья хорошенькой и надоедливой спутницы, спросил Митя. Ему плохо удалось скрыть раздраженье в голосе. “Если тебе неприятно видеть нас вместе с подругой, мы можем вообще не видеться”. Ухо Мити не обманули веселость и тихий смешок. “Нет, нет, что ты, я буду ждать тебя… во сколько ты освободишься?..”
   Он пришел в “Интурист” в восемь вечера. Все глаза проглядел, стоя в холле, рядом с входом в ресторан, переминаясь на темном сукне ковра, бесцельно слоняясь мимо газетных автоматов и стойки администратора. Инга не пришла. Что-то случилось?.. Его впервые в жизни охватил беспричинный, дикий, лютый, как сибирский мороз, страх. Ему захотелось вернуться в дом на слом в Столешниковом, броситься в каморку к дурочке Хендрикье, забыться у нее под мышкой, погрызть ее жареную вонючую рыбу. Ему захотелось спокойного нищего прошлого. Неведомое предчувствие грядущего ужаса сжало его уже подзакалившееся в ненавязчивом цинизме сердце могучей мускулистой ручищей в черной кожаной перчатке. Где она?! Ее убили! Первая, погибельная мысль. Он закинул руки за спину. Не поддаваться истерике. На него из зеркала глянуло бледное, гладко выбритое лицо. Эка он побледнел. Длинных богемных волос уже не наблюдалось. Он коротко, модно постригся. Он стал похож не на художника, а на всех этих молодых людей с белозубой улыбкой, в моднючих смокингах, с кейсами в руках, с невидимым “ТТ” в заднем кармане. Да, он стал как все. Он не должен был отличаться от всех. И все же он отличался.
   У него взгляд был сумасшедший. Да, да, сумасшедший, бешеный. Знавший то, чего не знал никто вокруг. Может быть, он обладал… способностями?!.. Чушь, Митька, ты же не Нострадамус. Купи на книжном развале и перечитай его идиотские “Центурии”. Что все в них находят?.. Ну, бред и бред зарифмованный, и все про европейских королей, все про тогдашние войны, про тогдашние сверженья с трона. Вот если б этот бородатый Мишель и вправду об Афганистане или о Чечне написал, Митя бы, может, ему и поверил.
   Она не придет, сказал себе Митя угрюмо, а он уже проголодался, свиданье свиданьем, а жратва жратвой, желудок просит своего. Он крупными сердитыми шагами прошествовал за столик, уселся, подозвал официанта. Официантик, смазливый паренек лет восемнадцати, обернулся к клиентам за столиком напротив, бросил извиняющимся тоном: “О, экскьюз ми, плиз!..” — и наклонился к Мите. С его запястья свисала салфетка. Весь он был чистенький и ухоженный, как новоржденный поросеночек. Такого бы — заливного, с хреном.
   — Что желаете?..
   — Что-то ведь по-настоящему желаю, — жестко сказал Митя, окидывая поросеночка сверлящим взглядом, — сам я не знаю только, чего. Ну, принесите мясное ассорти… и чего-нибудь попроще, лапоть мяса, ну там антрекот, лангет. И бутылку… хм… красного. “Киндзмараули”.
   Любимое вино Лоры. Он наморщил лоб. Пьяным не напьешься, но слегка подзабудешься. Поросеночек едва успел принести заказ и отскочить от его стола к другому, как он услышал — рядом с собой, сзади себя — хриплое дыханье, странное грубое сопенье. Оглянулся. За его ссутуленной над принесенным ужином спиной стояли четверо. И вид у них был отнюдь не вызывающе-сопливый, как у щенков, играющих в мафиков, у Лангусты, Боба и Пашки. Заросшие черными бородами и бритые морды были учтивы, с виду даже веселы. Только в глаза подошедших к нему людей не надо было смотреть. А он посмотрел. И он увидел.
   Странное оцепенение, будто он хлебнул браги или сибирской медовухи, сковало его ноги. Если б ему сейчас крикнули: встань, Дмитрий!.. — он бы не встал со стула.
   — Привет, га-спа-дин Морозов, — сказал с явным восточным акцентом чернобородый, по виду — старший из четверых, измеряя Митю взглядом закройщика: сколько одежки и какого качества можно выделать из Митиной дорогой кожи. — Рады видеть вас. Поговорим, если па-зволите.
   Митя кивнул. Холод обнял его лоб. Револьвер, когда он, дуралей, купит наконец револьвер!
   Чернобородый мужик, высоченный, как он сам, уселся, жестом пригласив остальных сделать то же. Стулья скрипнули. Митя переводил взгляд с лица на лицо. Холодный и колючий венец все сильнее, нестерпимей сдавливал его затылок, лоб, виски, как обручем. Он не мог знать, кто они. Он знал твердо: ему — хана.
   — А вы похожи чем-то на волка, га-спа-дин Ма-розов, — чернобородый взял в толстые коричневые пальцы ножку хрупкого ресторанного бокала, — на хорошего, большого, красивого волка. Если бы вы отрастили бороду, мы бы приняли вас за нашего человека, честное слово. Па-смотрим. Если вы будете ха-ра-шо… правильно себя вести, мы, может быть, и примем вас в нашу компанию.
   — Что вам угодно? — ледяно спросил Митя. — Для начала представьтесь.
   Волк и четыре собаки, окружившие зверя. Да какой он волк. Так, тщедушный волчонок. Он еще не знает, как вести себя в стае. Он еще тычется мордой в замерзшее дерьмо. Он еще громко скулит, подняв морду к звездам, когда все вокруг, прижав уши, молчат.
   — К чему лишние церемонии, — внезапно грубо, оскалившись, бросил бородатый. — Эмиль сдал нам тебя. Со всеми потрохами. Мы не шантажисты, да-ра-гой. И не убийцы. — Митя перевел глаза с лица на лицо — у них были морды закоренелых убийц, а руки… Топорные пальцы, цепкие фаланги, запястья в шрамах, кулаки как головы младенцев. — Мы предлагаем тебе отличную сделку. Лучше ты не придумаешь, даже если будешь думать так, что твоя голова задымится. Ты даешь нам свою картинку. Мы сами везем ее на Филипс. Видишь, мы даже тебя не убиваем, мальчик. — Бородатый выдохнул — Откупорь-ка “киндзмараули”, Тимур!.. — Выбритый до лиловой синевы Тимур взял в грубые руки бутылку, чуть не выронил. Щелчком пальцев подозвал официанта, жестом показал: штопор, неучи, бутыльку забыли открыть. — Мы тебя не убиваем и старинную мазню твою не крадем, мы благородные, мы просто помогаем найти тебе хорошего покупателя, а взамен берем из денег, заплаченных за твоего Леонардо, процент, который… — Он взял наполенный Тимуром бокал. Темно-красное вино выплеснулось на белую скатерть, сладко запахло. — …нас устроит.
   Митя хранил молчанье. Он вообще был молчун. Он мог не разговаривать со своими дворниками — с Флюром, с Рамилем, с Янданэ — сутками, днями, неделями. Здесь тебе долго молчать не дадут. Эмиль. Папаня. Так вот как все оно обернулось.
   — Вы врете, — как можно спокойнее сказал Митя. — Вы все равно меня убьете. Так лучше давайте сразу. — Он знал: сразу не убьют, им прежде всего нужна картина. — А если я…
   Ему самому стало странно — как такой простой ход не пришел ему в голову сразу.
   — …откуплюсь от вас?!..
   Бородатый переглянулся с сообщниками. Зоговорил на своем языке, гортанном, восточном. Спутники слушали не перебивая. Их лица темнели, наливались злой кровью. Потом бритый выдавил по-русски:
   — Брехня, Магомед, чем он может откупиться. Если бы она знала, она бы сказала, что у мальчишки есть еще стоющая вещь. У него есть то, что нам надо взять. И немедленно. Скоро начинается аукцион в Париже. Повезем картину посуху. Это же медь. Таможня в Шереметьево не пропустит. А до Парижа на колесах — двое суток пути. У тебя котелок варит?!.. Скорей надо делать дело!
   Бородатый выставил вперед ладонью заскорузлую смуглую руку. Другая рука сновала возле рта, мохнатой бороды — с сигаретой.
   — Не спеши, Тимур. Я думаю, мы на черном козле по Парижу не проедем, только — на белом коне. На то мы и джигиты. Ты же прекрасно понял, как ловко я перекупил партию взрывчатки с завода и запродал ее Салману и Рустаму. А Салман работает не только на эту раздолбанную Москву. Он работает и на другие регионы тоже. Нам нужны деньги. Нам они нужны всегда и везде. Здесь наметилось крупное, хорошее дело. Неужели мы будем его терять?! Только не нужно торопиться…
   Он отвел сигарету от бороды и крупно глотнул из бокала.
   — …”ненуно тодопиза”, помнишь японский анекдот?..
   Митя сухо кивнул поросеночку-официанту, принесшему на подносе, среди горы чужих заказанных блюд, его мясной лапоть-лангет. Брякнул тарелку перед ним. Унесся на всех парах.
   — И чем же ты, мальчик, собираешься от нас ат-купиться?.. наличкой?.. что тоже само по себе неплохо…
   Митя отрезал ножом мясо, разжевал его, и, когда глотал, ему показалось, что оно, как кость, встало поперек горла.
   — Драгоценностью. Она стоит столько же, сколько картина. Картина дорога мне… — он прокашлялся, — как память. Я с ней не хочу расставаться. Если я буду ее продавать, то как-нибудь уж сам продам. А может, и не продам никогда. — Он врал. Надо было врать как можно правдоподобней. Его голос дрожал и срывался — пусть они понимают это как хотят: как благородное негодованье, как слезную жалость воспоминаний. Как жгучий страх. Умирать не хочется никому. Смотри, Митька, у них ушки на макушке. Они ждут, что ты им сейчас скажешь. Как ты им складно соврешь. Они не верят ни единому слову! — Эта драгоценность… хризолитовое большое бальное колье. Оно из чистого золота, и золота там… о Боже мой, сколько там золота. Золотые виноградные листья, золотые гроздья… ягоды — виноградины — из чистейшего хризолита, это редкий камень, ну, вы знаете… — Говоря о камнях-виноградинах, он вспомнил глаза Инги. И глаза той рыжекосой, что так немыслимо посмеялась над ним на Арбате, на Красной ночной площади. — Эта вещь — из драгоценностей Семьи последнего убитого русского Императора. Колье одно… стоит, думаю, двух таких Тенирсов… Не Леонардо, кстати, вы ошиблись… а Тенирс… тем более, Тенирсов было два, а вы же не знаете, какой — у меня… Может, вас дезинформировали, и у меня хранится тот, другой, за которого и двадцати вшивых штук не дадут… откуда вы знаете…
   Он тоже вытащил сигареты, закурил. Отлично, Митька, руки твои не дрожат. Все-таки ты получаешь школу. Скоро ты так вышколишься, что любо-дорого будет поглядеть. Ах, жаль, Инга не пришла, она бы увидела тебя в деле. Она бы, наконец, влюбилась в тебя, не только ты в нее. Он больше платил за нее денег Лоре, хотя не так давно Лора дала ему тонкий намек: еще пару тысяч — и она твоя, я ее уломаю. Девочка с характерцем. Он посмотрел в холеное лицо сводни. Чуть не плюнул в него. А ночью, когда Эмиль укатил к друзьям — сразиться в преферанс, опять вонзался в нее на обитом бархатом диване, на свежевыглаженном кружевном белье.
   Бородач докурил первым, замял окурок в пепельнице. Оглядел напарников. Долго не думал. Ему была одна малина — что картинка, что золотишко. В золоте он лучше и больше понимал, чем в странной, никому не нужной, кроме идиотов-коллекционеров, живописи.
   — Давай свой выкуп. Идет. Мы согласны. Может, так будет еще проще.
   — Только при свидетелях. Причем вооруженных. Я не хочу, чтобы вы меня ухлопали почем зря.
   — Давай сейчас. Время не ждет никогда. Едем к тебе. Или в то место, где хранится твоя цацка.
   Митя думал мгновенье.
   — Хорошо. Едем. Это ко мне домой. Я звоню своему свидетелю, жду его здесь, у “Интуриста”, он приезжает на своей машине, мы все вместе, в двух машинах, едем ко мне. Ваша машина стоит внизу. Мы поднимаемся в мое жилье с моим свидетелем и с вашим человеком. Они оба, вооруженные, ждут меня на лестничной клетке. Я выношу колье. При моем свидетеле передаю его вашему… — он чуть было не сказал: обормоту, — подельнику, он выносит его из дома и передает его вам. Устраивает?..
   В черных хищных глазах Бородатого просверкнула искра уваженья к смышленому парню. Он сжал руку в кулак на белой скатери, и коричневая рука напомнила Мите выворотень, выкорчеванный из чернозема доброй мотыгой.
   — Недурно придумано. Все разложил по полочкам, старик, па-здра-вляю. Есть только одно “но”. Если твой чертов свидетель вдруг начнет стрелять в моего чи-лавека?.. А?.. И они убьют друг друга, так, невзначай, играясь, а ты подберешь колье — и деру через черный ход?..
   — Им смысла нет палить друг в друга, — стараясь оставаться невозмутимым, ответил Митя. — Это бессмысленно во всех отношеньях. Дайте мне, наконец, съесть лангет. И закажите себе что-нибудь. Надо же подкрепиться перед вечерним спектаклем.