Он погонял ее, как лошадь, втыкался в нее, подбрасывая на себе. Он и вправду чувствовал себя конем. Черненькая еще облизывала разомлевшего Боба. Вторая белобрыска убежала с Лангустой в бассейн. Когда взлетающая на нем, закинувшая голову к потолку златокудрая девица заорала благим матом, изображая пик счастья, он непритворно закричал, содрогаясь, вместе с ней, удивляясь ее жестокому и искусному мастерству любви.
   Изумрудная ледяная вода бассейна обняла его, когда он вывалился, отдуваясь, весь ярко-розовый, в красных пятнах, из парилки. Сердце захолонуло. Он вспомнил, что у него в кармане лежит перстень такого же густого зеленого цвета, как эта ледяная вода. Как бы не стащили. Да им сейчас не до воровства. Девицы и парни плескались в бассейне, визжали, опять наскакивали друг на друга во вспененной воде, уносились в мраморный предбанник — вливать в себя водку и коньяк, чистить апельсины, наливать из самовара горячего чаю. Сауна только начиналась. Начинался оттяг по высшему разряду.
 
   Они проторчали в снятой за восемьсот долларов сауне до утра.
   Они погружались в машины с опухшими, полупьяными, довольно расплывшимися от непрерывного наслажденья лицами. Митя украдкой трогал пальцами щетину. Растет, растет борода. Она делает его старше, опытнее… важнее. В этом важность ИХ мира, Митька?!.. в расставленных, раскиданных широко женских ногах, в зияющем красном прогале хотящего, зовущего тела… Их и подбирают таких — чтоб хотели. А если они все это искусно подделывают?! Если они просто классно обучены… ведь обучают же актрис…
   Он еле довел “мазду” до дому. Лифт взбирался на его этаж, как старик в гору. Хорошо еще, не застрял между этажами. Впав в квартиру, он свалился как сноп на кровать.
   Он без просыпу спал до вечера. Вечером, продрав глаза, умывшись и одевшись — на сей раз он нацепил не крылья белого лебедя, а крылья черного ворона — он снова поехал в казино.
 
   Он окунулся в варево казино с головой. Через неделю он уже знал многих, если не всех, завсегдатаев-игроков по именам. Он, прищурясь, дерзко глядел на крупье, подмечая все его ошибки, вполголоса, так, чтобы тот слышал, просмеивая их, бросая на кон баснословные для других суммы! Миллион долларов! Ему казалось, он никогда не сможет потратить его. Ему была дана незримая индульгенция. Неразменный рубль. Разрешенье: трать, транжирь, все равно не убудет. Богачи пялились на него. Кто-то шептал: господа, вглядитесь внимательней, ведь это же сын олигарха, ну да, поглядите-ка на ямочку на подбородке… а этот изгиб носа… а эта родинка здесь, над верхней губой… Он вздергивал голову. Он знал, зачем он здесь. Он здесь для того, чтобы познать все прелести опасности, все таинства игры. Весь ужас того, когда на кон бросаются не деньги, а, может быть, жизнь. Потому что деньги сейчас для многих, для этих людей, для НИХ — жизнь. А для него?
   Он бы с радостью бросил бы на черное поле свою жизнь. И посмотрел, как будет разворачиваться дикая игра.
   Те девочки в сауне исчезли поутру, унося заработанные баксы в чулках, в сумочках, под пятками в туфельках, утаивая хоть несколько жалких баксишек от хозяина. Рабыни исполнили танец живота изумительно. После плесканья в бассейне, после стократного восседанья в парильне, когда они, пьяные, уже осмелились и плескали воду на раскаленную каменку, расцветая ожогами и оглушительно визжа, они стали соединяться в гроздья — по трое, по четверо, сходя с ума от разожженного и все никак не удовлетворяемого желанья. Шлюхи знали свое дело туго. Любовное ремесло горело у них в руках. Баксы были швырнуты не задаром. Лангуста утром, позевывая, опрокидывая на себя, голого, шайку ледяной воды, мечтательно сказал: а вот на беленькой, той, что сначала с Митей была, я бы даже женился. Чтобы такая услада у меня в койке — под боком, и каждый день. “Каждый день соскучишься!.. — хихикнул Боб. — Будешь заводить ее, как часы!..” — “На полшестого, что ли?.. — огрызнулся Лангуста. — Ну, понравилась мне эта халда, что ж я теперь, преступник, что ли!..” — “Это только русские классики в былые времена, Зяма, женились на шлюхах… нынче время другое… поел, выпил, порыгал, поспал — и прощай…” Прощай. Рано еще прощаться. Митя с тоской, с умалишенным блеском в глазах ждал вечера. И, когда вечер наступал, он складывал себя, как циркуль, впадая внутрь “мазды”, сцепляя зубы — ехать. Ехать. Ехать снова туда.
   Он играл и играл, и завзятые игроки уже внимательно присматривались к его рукам, жестам, повадкам — кто такой, как себя держит, как ходит по залу, с кем заговаривает. Митя был для всех странной тайной. Он сжимался в железный комок внутри от стыда — сейчас его поймают, разоблачат, крикнут: убирайся вон, самозванец, ты, из грязи в князи!.. — а на самом деле тут, в казино, все были такой же грязью, все вышли откуда угодно — из люмпенов, из мещан, из неучей, из ленивых хлыщей, потомственных аристократов здесь было раз, два и обчелся, но все-таки они тут тоже были, Митя видел мелькавшие в толпе игроков два, три лица — утонченных, надменно-породистых, изысканно-ироничных. И эти бывшие люмпены, выбившиеся в люди невероятьем накоплений, хитрыми ходами узаконенного воровства, наглым обманом государства — государства, которого уже, наверно и не было вовсе, Митя все гадал, есть великая Россия или уж нету ее, так разительно смахивало это, становящееся ему родным, зеленое казино на красивую американскую ли, французскую ли, английскую ли житуху, что крутили и крутили по ящику сутки подряд — любуйтесь, наши тупые, забитые нищей работенкой народы, ставки на черное поле!.. на красное поле!.. И Митя не хотел быть тупым и забитым. Он обошел всех на полкруга. А надо обойти на круг. И поэтому он будет играть. Он станет отличным игроком. Он не даст себя в обиду. Он изучит приемы и ставки. Он будет подмигивать крупье, когда будет проигрывать. Он бросит вызов судьбе.
   — Э, да ты сегодня проигрываешь, браток!.. может, хватит?.. а то мошну всю растрясешь… побледнел, вон как испугался… это не твои последние тугрики, суслик?!..
   Митя, наблюдая, как с игорного стола исчезают, сметаемые лопаточкой крупье, его последние деньги, что он захватил с собой в казино, видя себя, смертельно побледневшего, в длинном венецианском зеркале напротив, пожал плечами, усмехнулся. Не дать себя никому избить. Всегда быть выше всех. Ты взял планку короля — так королем и будь, а не шутом.
   — Ошибаешься, Зяма, — медленно сказал он. — Я ничего не боюсь. Идем-ка с тобой выйдем. Одни. Вон туда. За тот курительный столик.
   — Бить, что ли, будешь?.. — Лангуста прищурился. — Или покурить захотелось, горе дымком забить?..
   — Для меня деньги — ничто, Зяма, — так же медленно произнес Митя. — Идем, расслабимся. Водки у меня с собой нет, а вот есть что бросить на кон. Сыграем с тобой в картишки. Стрельни у кого-нибудь. Но только не у крупье. Руку на отсеченье, здесь у половины скелетов заткнуты в кармане карты. И я поиграю с тобой. И я тебя обыграю.
   Лангуста стоял совсем рядом с ним. Склонился и близко, испытующе посмотрел Мите в глаза.
   — В карты?.. У меня с собой карты. — Он постучал себя по груди. — И искать не надо. Думаешь, я в казино без меченых карт хожу. Я ж известный по Москве шулер. — Он смеялся над Митей. Его острые, как у рыси, клычки жадно поблескивали. Игра ему была — медом не корми. Игра была его жизнью, его едой и питьем, его шлюхой на одну ночь, его любовницей и женой. — Идем. Сразимся. Только ты врешь. Что ты можешь поставить?.. У тебя ж денежек сегодня нет, баксы на поле не выросли?.. плохо поливал… Расческу?.. Зажигалку?.. Пошел ты знаешь куда…
   Они подошли к курительному столику. Митя отодвинул скользнувшую по зеленому сукну пепельницу, вытащил из кармана кольцо с изумрудом старухи Голицыной. Кинул его на сукно. Яркая зелень бешено, всеми гранями просверкнула, заиграла на тусклой матерчатой зелени. Митя только теперь рассмотрел, что камень, огромный, квадратно ограненный изумруд, спокойно лежит в обрамленье из мелких речных жемчужин. Перлы, перлы. Как вы нежно светитесь. Митька, а если бы у тебя была невеста… любимая девушка, и ты бы лучше ей, девушке, Царский перстень подарил?..
   — Нехилая фенька, — грубо сказал Лангуста, и глаза его вспыхнули. Он все больше напоминал Мите дикую рысь, затаившуюся на толстой ветке дерева, напрягшую широкие лапы, готовящуюся к точному прыжку. — Настоящая?..
   Он взял перстень в руки. Повертел небрежно. А острые рысьи зрачки хватали отделку, количество граней, чистоту камня, вес, величину.
   — Нет, Зяма, елочная игрушка. Это Царский перстень. Его Николай Второй одной знатной старухе подарил. Во время оно. Когда она была отнюдь не старуха, и Царь наш, любитель хорошеньких девочек, видимо, ее удачно оттаскал где-нибудь в тайных покоях Зимнего, а за радость одарил безделкой. Для него это была безделка, конечно. Египетский изумруд, из нильских копей под Каиром. Гляди, какой крокодилий цвет. — Он улыбнулся. Лангуста поднял от перстня глаза. — На Кристи он потянет… как ты самдумаешь, сколько он потянет?..
   Он нарочно спросил о цене перстня Лангусту, зная, что тот, хоть и стреляный молоденький воробышек, все же ничего путного про истинную цену не скажет. Вещь поистине была бесценна. Лангуста в восхищении поднес изумруд к кончику носа. Понюхал его, как понюхал бы цветок. Хрипло выдохнул:
   — Черт меня возьми совсем, Митька… ты укокошил старушку, что ли?!.. Такой погремушке место… знаешь где?.. в Алмазном фонде, в Грановитой палате, вот где!.. Да ты ее оттуда и спер, жук!.. признайся…
   — Ни черта, — твердо сказал Митя. — Твое личное дело не верить мне. Вещь реальна, как твой тупой затылок, Зяма, и играю на нее. И я знаю, что она стоит по меньшей мере лимон.
   — Лимон чего?.. — глупо спросил Лангуста. Из-под его русой стрижки тек по лбу пот. Табачный дым — игроки курили не близ курительного столика, а прямо у игорного стола, презирая этикет, стряхивая пепел в пепельницы, что нахально ставили у своих ног на ковре, в бумажные кулечки, на лацканы пиджаков, за обшлага, — обволакивал их бредовым сизым покрывалом.
   — Лимон баксов, доцент. По меньшей мере. По детсадовским расценкам. А по-настоящему — и двадцатник, и тридцатник, а то и полтинник. Ты это лучше меня знаешь.
   Лангуста сглотнул слюну.
   — Брешешь!.. Но я же не пьяный!
   — Хочешь позвать сюда эксперта?.. — Митя нагло усмехнулся. — Давай, зови. Я скажу, что это мой перстенечек, а ты украл его у меня. Вытащил из кармана. Так, сдуру, по пьяни. Играем?..
   — Ты, чувак!.. Но у меня нет при себе лимона!..
   У Мити захватило дух. ПРИ СЕБЕ.
   — А… не при себе?..
   — А не при себе — есть.
   Лангуста покраснел как рак. Так, все понятно, это денежки материны либо отцовы. Ну, о’кей. Пусть изворачивается как уж. Это его проблемы, как сказали бы, хохоча во все горло, в милой Америке, которую он не видел никогда, которую увидит еще. И Париж. И Дакар. И Калькутту. И…
   — Ты трус.
   Митя вытащил из кармана “Мальборо”. Они все трусы. Дым пополз вверх, серебристой короной увенчивая лоб. Он видел в зеркале напротив, как его глаза сузились. О, это он сейчас похож на японца. На мужа бедной мадам Канда. Интересно, как и где ее похоронили. Если в Москве — он сходит к ней на могилку. Он торопливо, нервно затягивался, отвернув лицо от Лангусты. Он делал вид, что презирал его. Пацан! “Лесенкой” стрижется, как рокеры! А еще высший свет, московская знать! Щенок! Он сделал движенье — схватить перстень со стола. Лангуста остановил его руку.
   — Играем!
   Они перетасовали карты. Лангуста раздал колоду. Карты ложились неведомыми чернорубашечными узорами, выпадали, летели, бились в руках, как подстреленные птицы. Они оба нервничали. Изумруд ярко, победно сверкал в свете окутанной табачным густым дымом люстры. Люстра в казино “Зеленая лампа” была не хуже, чем в Большом театре. Карты летали и шелестели, молчали и кричали, вспыхивая слащавыми личиками сусальных дам и валетов, разя копьями черных тузов, расплываясь кровавыми пятнами смертной червовой масти. Картежный узор выкладывался на зеленом сукне такой, как надо. Узор судьбы.
   — Король, Лангуста!..
   — Пошел ты. Ваша дама бита. Просто Пушкин вы, дорогой Дмитрий Морозов. Гляди, червовая дама упала!.. А ты думал — не брать королей!.. Не брать кинга, ах, кинга не брать!.. Ах, какая дамочка, какая женщина… просто слюнки текут, как та, Галька, черненькая, в бане…
   Он глядел остановившимися глазами. Взял карту в руки. Червовая дама была невероятно похожа на убитую Анну. Черная короткая стрижка, беглая белозубая улыбка на смуглом лице, чуть раскосые, густо подведенные сурьмой яркие веселые глаза. Он вздрогнул и смял карту в руке. Лангуста, смеясь и блестя глазами, дрожа ямочками на сытых щеках, вызывающе протянул руку и зажал в кулак изумруд старухи Голицыной.
 
   На кон ставить было больше нечего. Стояла глубокая ночь. Вся деловая Москва спала, и его банк с его початым, растрясенным миллионом тоже спал. Занять денег у игроков?.. Он тут знает в лицо многих, а накоротке — никого; он якшается лишь с этой троицей, то нагло смеющейся над ним, то подобострастно заглядывающей ему в рот. Чуют, кошки, чье мясо съели. А это ведь реванш, Митька. Лангуста взял реванш. Он тебя не разгадал — он чувствует твою тайну, власть твоих темных денег, на которых ты сидишь тихо, как курица на яйцах, и это его раздражает, бесит его; и он хочет хоть немного поиздеваться над тобой, хоть чуть-чуть покочевряжиться. Вот он выиграл у тебя бесценный перстень и счастлив. Он счастлив как ребенок. Ха-ха! Недолго музыка играла, недолго мучился народ. Митя сцепил зубы. Утер ладонью пот над губой. Тряхнул волосами. Он отыграется. Он отыграется, даже если…
   Даже если это будет стоить ему жизни.
   На миг он увидел перед собой лицо бегущей женщины со старой картины. Она бежала, в ужасе оглядываясь, разевая рот в истошном крике, и ее рыже-золотые, кудрявые волосы развевались по ветру, и с черного, набухшего тучами рваного неба в нее, несчастную, летели молнии. Это жизнь бежала от смерти. Это сама жизнь кричала: жить хочу!.. Оставь меня!.. Не бери!.. Его глаза на мгновенье застлала пелена. Он рванул пальцами воротник сорочки. Алмазная булавка отлетела в сторону, на ковер. Лангуста услужливо поднял булавку, всадившую иглу резкого света в зрачок, и протянул на ладони Мите.
   — Возьми свой алмазик, — повел он носом. — А изумрудик остался у меня, хрю-хрю. Изумрудик-то классный какой. Пожалуй, ты прав, и я его действительно повезу на Кристи. Махану-ка я в Нью-Йорк. Там у меня дядюшка сейчас. Там у меня кое-какие делишки намечаются, так я заодно и камешек сплавлю. Жениться я не собираюсь, ни на шлюхе, ни на принцессе, так что дарить его мне все равно некому.
   Митя повел глазами вбок. Он лихорадочно думал, думал, думал. Какого дьявола он кинул на кон этот бесценный перстень! Какого… Дьявола?.. У Нее, у Той, тоже были изумрудные, искристые глаза… Он обрубил эти мысли. Он представил себе свой проигранный камень, покоящийся в кармане у пацана Лангусты, хорошо бы еще тот был у оболтуса не дырявым. Ведь изумруду место поистине в мировой сокровищнице или на худой конец в коллекции крупного магната, приколотого на таких вот камешках, а уж никак не в вонючем табачном карманишке дерущего курносый нос румяного хлыща, — до сих пор не узнал Митя, чей он сынок, чьими долларами ворочает, кого надувает и охмуряет, кому дает подножки, кого выгораживает! За спиной Лангусты прятались люди, которым место было за решеткой. Эти люди давно поделили между собой пространство, котрое другие, непосвященные, наивно считали своим. Они поделили землю, власть, деньги, оглядывались — что бы еще поделить, о нет, не поделить, а присвоить, прихапать одному, двоим, троим от силы, но уж никак не толпе, не стаду, давно переставшему быть народом. Мальчик Лангуста прикрывал своим хилым тельцем чудовищ. И чудовища благодарно стерегли его. Чудовища лизали ему пятки. Чудовища, в доказательство своей признательности, отстегивали ему кусок, отгрызая от себя то коготь, то лапу, то хвост — ведь взамен отгрызенного у них вырастал новый, еще толще! Митя страдальчески наморщил лоб. Лангуста понял. Он понял все сразу и теперь наслаждался, видя метанья Мити. Ах, как сладко, как приятно унижать другого человека!
   — Ты хочешь еще игру?..
   Митя втянул табачный воздух казино пересохшими губами. Положил растопыренную пятерню себе на лицо. На пальце блеснул алмазик в золотом перстеньке с печаткой.
   — Вот у тебя еще колечко есть, как у голубя на лапке, — томно завздыхал Лангуста, — так отчего же ты менжуешься?.. Кинь мне и его, я и его выиграю!.. И оно мне приглянулось!.. Вот его я подарю той шлюшке, черной Галочке… там, в сауне… воровское какое колечко, тюремное, такие — урки носят на зоне… ты сам не с зоны случайно, Митя, такой знатный?..
   — С зоны, — не разжимая зубов, кинул Митя, выхватывая у Лангусты из ленивых холеных рук колоду и бешено тасуя ее. — С сибирской проклятой зоны, что сожгла мне все почки. Я ставлю на кон это дерьмо. Если я его отыграю, я кину его в Серебряном бору в озеро, рыбам. Чтобы рыбы сожрали его, мать их.
 
   Он отыграл колечко с печаткой.
   Он отыграл изумруд.
   И, когда он выиграл у Лангусты, покрывавшегося все более сильной, призрачной, меловой бледностью, еще и девять тысяч баксов, которых, разумеется, ПРИ СЕБЕ у него не было, но ЗАВТРА… — Лангуста лишь тысячу, лишь жалкую тысчонку кинул ему, сжав зубы, выматерившись, — он понял, что судьба — индейка, что не надо насаживать ее на себя, как мясо на шампур, и подкаливать на медленном огне; ее надо свободно любить, ей надо давать полную волю, ее надо ласкать и гладить, а насиловать ее — нет, ни за что. И, встав из-за курительного стола гордо и вольно, распрямив грудь, как разбойник, зарезавший богача и выбравшийся из лесной чащобы на простор дикого, гудящего вьюжным ветром, заснеженного поля, раздув ноздри, торжествуя, не затолкав на сей раз отыгранный перстень в карман, а надев его, нацепив на палец — он пришелся ему впору лишь на худой мизинец, до того изящны были пальчики у Ириши Голицыной, ведь Царь дарил ей изумруд, а не ему, не тому, кто пришел сюда через сто лет!.. — он пошел вон из зала, вон не навек, конечно, а так, на время, на нынешнюю ночь, ведь он сросся, сроднился с игроками, он вкусил сладкого яда, он еще вернется сюда, господа, и будет играть, но это будет завтра, а сегодня надо спать, спать, спать, и рюмка коньяка на ночь не помешает, — и он не видел, как, когда он выходил в дверь, высокий и худой, расстегнув на сей раз не белый, а черный смокинг, качаясь от бессонья, возбужденья, усталости, вымотанный, отмщенный, победный, — ему в спину смотрел Зяма, по прозвищу Лангуста, тяжело и угрюмо.
 
   Митя сел в машину, проверил, все ли на месте. На месте было все. Никто в машину не влез. Влез бы — угнал, весело подумал он. В голове у него шумело, как от шампанского. Он отыграл перстень у Лангусты, ура! Ура-то ура, да вот только что это у него так руки дрожат?!.. Он не мог совладать с дрожью в руках, в пястьях, в коленях. Будто тяжелая каменная плита навалилась на его грудь, давила его, и сердце билось так безумно, как у подранка. Ему надо ехать, ехать скорей домой, сдвинуться с места! О, Боже, что это с ним… зачем это, прочь, не надо…
   На него с обеих сторон машины, сквозь стекла, уже чуть тронутые хрустальной кистью мороза, глядели бледные холодные мертвые лица. Слева — Анна. Справа — Голицына. Он задрожал сильнее. О, да он как коньяка хватил. Нет, пока они играли с Лангустой в карты, никто не приносил им за столик никакого графина с коньяком. Это все табак, он надышался табаком, нанюхался. Анна слева глядела печально и строго, белое ее лицо светилось кружевным льдистым покоем, холодом звезд. Он отшатнулся от стекла. Он понял — она прощала его. Старуха справа источала грозный ужас. Митя сощурился, дрожа, всмотрелся в старухин фас. Она чуть повернула голову. Улыбка, злобная, издевательская, страшная, прорезала ее щеку, будто рана. Митя шептал про себя: сгинь, пропади, это бред, я брежу, я переиграл, перекурил, перепил, пере-все-что-угодно, зажигание, газ, вперед, вперед, кати, олух царя небесного, заигравшийся шкет. Его рука, с изумрудом на пальце, дьявольски крепко, до побеленья, вцепилась в руль.
   Он рванул с места. Машина странно содрогнулась, покатила по асфальту. Он выехал на ночную Тверскую, завернул на Никитскую. Ему под колеса бросился живой комок грязи и старых ободранных тряпок. Замерзший, гревшийся где-нибудь на корточках у яркого мрамора метро и выгнанный оттуда бомж метнулся ему под машину. Митя еле смог направить “мазду” в сторону, его тряхануло, прижало к дверце. Скосив глаза, он увидел слева все то же печальное белое, как густо напудренное, лицо мадам Канда. Послать все это куда подальше! А эти… шапахаются по выжженной морозом, лютой Москве… забиваются во все теплые дырки, прячут носы в рукава, греют руки дыханьем… и запах от них, запах, запах… А он сейчас приедет к себе домой, в высотку на Восстанья, заберется под пушистый плед, засунет в рот кусок хорошей семги, семужки…
   Его передернуло. Как железно, жестко передергивается затвор. Ах, Митя, ты не подумал только об одном. Тебе не мешало бы в Москве, в этой каменной зоне с каменными высотными вышками, с солдатами-снайперами, что прячутся на шпилях и башнях, выслеживая цель, купить себе, любимому, в подарок хороший револьвер. Ты об этом, мальчик, не подумал. А ведь у этих чертовых сытеньких мопсиков, у Боба и Зямы, наверняка в задних карманах стильных брюк от Валентино заткнуты отличные пушки. Ничего, он себе тоже пушку купит. В любом фирменном оружейном салоне. А еще лучше с рук. Поспрашивает завсегдатаев “Зеленой лампы”. Старые револьверы надежнее новых. Смазать маслом — и не нарадуешься. И — в десять очков. И — в это белое лицо, что мотается, маячит за стеклом, покрываясь колким мхом мороза, иглисто-острым инеем, звездчатым кружевом замогильного куржака.
   Он гнал машину по Никитской. Миг, другой! До Кольца осталось так немного! Переехать его — и дома… И глядеть, глядеть, до звона в ушах, до рези в глазах, до одури, на картину, на изборожденное молниями черное небо и на золотые плоды в темной листве.
   У Никитских ворот перед ним замигал светофор. Желтый свет, красный… Митя нажал на тормоз. Машина не останавливалась. Он жал и жал. Не останавливалась! Он, судорожно искривившись, прикусив губу, схватился за ручной тормоз. Чуть не въехал в стоящий перед красным светофором “мерседес”. По его подбородку из прокушенной губы текла кровь. Он проскочил дальше, дальше. Ему не удалось тормознуть. Машина ехала неудержимо, двигалась сама по себе. Теперь она не остановится. Она въедет прямо в бешеный, сплошной железный поток Садового кольца. И его сшибет, расплющит, разорвет в клочья стальная оголтелая машинная стая. Вот она, расплата твоей жизнью, Митенька. Вот она!
   Его глаза метались. Его лицо было все залито потом. Он открыл на ходу дверцу. Не сработали тормозные колодки! Они или стерлись, или сожглись, или… “Или их вынули”, - произнес насмешливый холодный голос внутри него. Вынули чьи-то чужие шаловливые ручонки. Садовое, гудящее и дымящееся шумом и грохотом, выхлопными газами, морозными искрами, зелеными, как его изумруд, огнями такси, красными маками сигналов, ослепительными, как киношные софиты, огромными фарами, приближалось. Шевелящаяся железная река. Сейчас она поглотит его. Убьет. И его растерзанный, весь в крови, труп не будет нужен никому.
   Анна. Старуха. Они настигли его. Настигли.
   Машина едет слишком быстро, черт, он сломает ногу. Или руку. Или голову. Голову лучше всего. Увезут сначала в Склифосовского, потом в психушку. Заколют, залечат. Господи, какая благодать. Ты должен прыгнуть вон из машины. Ты должен прыгнуть, Митя, трус, рохля! Прыгай!
   Он выпрыгнул из машины на ходу. Катясь кубарем по мостовой к тротуару, он видел, как его новенькая “мазда” неудержимо катится, вкатывается в дымящийся Апокалипсис зимнего Садового кольца. Он слышал гул, лязг, грохот сталкивающихся железных повозок, проклятья и крики, заполошные, пронзительные. И свистки, свистки. Лежа на животе близ обледенелого парапета, напротив выложенного цветной смальтой посольского дома, он поднял голову и увидел, как его машина, в окруженье врезавшихся в нее, панически тормозящих, лезущих друг на друга, как клопы-солдатики в дупле трухлявого дерева, бедных и богатых машин, перевернулась на бок и взорвалась.
   Он видел взрыв. Он видел желтое, золотое пламя до неба — как волосы той золотоволоски в бане, что сидела на нем верхом, понукая его, погоняя. Он содрогнулся и подумал: если б я не выпрыгнул, я бы мог быть там, внутри. Мое тело было бы объято огнем. Не отрывая взгляда от горящей посреди сумасшедшего, вставшего на дыбы Садового своей “мазды”, он встал на четвереньки, скорчился от боли. Что он себе зашиб?! Все чепуха. Он жив. Все синяки, вся кровь и шишки, все разломы и переломы — на нем, живом. Жизнь! Жить! Выше счастья нет!