Ему нечего было делать.
   Он играл и пил, кутил ночи напролет, опять вызванивал знакомых цыган, и они таскались за ним по всем московским кабакам, где веселился Митя с шапочными знакомцами. Он однажды забрел, по старой памяти, на Ярославский вокзал: о, вокзал!.. на вокзале ведь тоже есть ресторан для пассажиров, а сейчас везде кабаки недурные, почему бы и тут не посидеть!.. и у входа натолкнулся на худенькую девочку с большим, растянутым в глуповатой улыбке ртом — девочка, одетая в короткое нелепое платьице с блесточками, пыталась войти в ресторан, а толстощекий охранник в темно-красном кургузом пиджаке отталкивал ее плечом, оттискивал, корчил ей рожи, плевал в нее: уйди!.. пропади, дура… подцепи себе мужика где хочешь… на перроне… здесь приличный ресторан, сгинь, оборванка…
   Митя оттеснил плечом молодого мордастого цербера. Потом затолкал ему в нагрудный карман купюру. Потом — галантно поклонился, жестом приглашая проституточку: прошу, пожалуйста. Усадил ее за стол, набрал разных кушаний, глядел, как она жадно, запихивая в ротик рукой мясо, зелень, куски хлеба, ест, запивая вежливенько, как птичка, еду из длинного бокала апельсиновым холодным соком. Жалко ему ее стало. Он видел: цыпки на руках, красные от холода пальцы, худая утиная шейка, большой уродливый рот, кто ж такой поцелует. Вокзальная девочка, тяжелый ее хлеб. Берет копейки, отдается в заброшенных, старых, замерзших на путях вагонах, а то и под вагонами. Как трудно ей переживать зиму. Летом оно сподручней, теплее. Он предложил ей: поживи у меня немного. Отдышись. Она не поняла, закивала головой, над висками у нее в баранки были скручены косички — или играла в школьницу, для понту, мужики же любят молоденьких, или правда бросила школу вчера, — быстро согласилась: думала: мужик приглашает к себе домой на ночь. Даже о цене не сказала. Когда он сажал ее в “мерседес”, она вздохнула, погладила красную обивку: президенты в таких тачках ездят!.. Он привез ее, затолкал в ванную, постелил все чистое в спальне Изабель, сам ушел спать к себе. Посреди ночи она явилась к нему, робко стояла на пороге, спрашивала: вы побрезговали мной, что ли?.. да я не заразная… я все время с этими, ну, с предохраненьями… я слежу за собой, моюсь… я боюсь — вы мне не заплатите, прогоните меня!.. Он повернулся на другой бок, сказал ворчливо: провались. Живи здесь, ты что, не поняла. Я никуда тебя не выгоню. Она где стояла, там и села на пол — на пороге его спальни, и развившиеся тонкие коски заструились у нее по мосластым плечам.
   Он кормил-поил девочку, одевал-обувал. Каждый день она принимала горячую ванну. Посвежела. Похорошела. Отоспалась. Он вывозил ее в театры — во МХАТ, в Ермоловой, в Сатиры, покупал билеты в кино, читал ей книжки вслух — те самые жуткие ужастики, что приобрел однажды оптом у сопливой пацанки в солнечный день на Красной Пресне. Он не спал с ней. Она спросила его однажды: “Почему вы не спите со мной?.. я же такая легкая, доступная… я же — со всеми… там, на вокзале…” Митя недолго думал. Слова выскочили из него сами, как мячики. “Потому что я хочу на тебе жениться”. Она упала перед ним на колени, как перед божеством, и заплакала. Он сморщился, как от боли, ему это было неприятно. Он поднял ее с колен под мышки, утер ей слезы носовым платком.
   Отдыхай, твердил он ей каждый день, отдыхай и забывай прошлое. Когда ты окончательно забудешь все, что было — тогда мы с тобой будем играть в другую игру. Он собирался каждый вечер сам играть — в свою, в любимую игру, в привычную. Заводил машину и ехал в казино. Девочка попросила его робко: “Бросьте играть!..” Он обрубил: не могу. Это мой наркотик. Я уже наркоман. Уж лучше бы я кололся. Быстрей бы загремел на тот свет. Я люблю игру и деньги, деньги и игру. Я не брошу их никогда. Тебя — брошу, а их — нет. Она засмеялась испуганно — будто странная птица заклекотала.
   Девочку звали просто и слащаво — Милочка. Он отвлекался девочкой Милочкой от навязчивого своего бреда. Он все время, постоянно хотел убить. Он хотел убить Эмиля. И разговаривал с ним, и при встрече и по телефону, все любезнее, все ласковей. Он забивал себе голову заботами о Милочке — а ночью, падая в постель, он стонал, плакал, грыз подушку, бил по одеялу кулаками, отгоняя от себя прочь виденье: мертвый Эмиль, и он перед ним, и глядит, как зверь, на свои руки. Однажды ночью, когда он вот так стонал и ворочался в бесконечном кошмаре, Милочка сама пришла к нему и нахально влезла под одеяло. Она просто сама больше не могла ждать. Когда он втиснул свою жалкую плоть во чрево этой маленькой проституточки с Ярославского вокзала, он заплакал. Он понял, что уже недостоин ее. Он почувствовал — он обречен. И с неистовой, с пронзительной жадностью, с жаждой всего себя вылить, излить, выпростать наружу в торопливой неловкой ласке, он целовал ее щеки и крохотные, как у цыпленка, грудки, он покрывал поцелуями жалкие косточки ее ключиц, ее впалый животик, он бился в нее, как бьются в закрытую дверь, ломился сквозь нее, худышку, утенка, к той Великой Жалости, что движет мирами, — и не мог проломиться, не мог войти в навек закрытые врата, и только бормотал: прости меня… прости меня!.. “За что простить-то?.. — не понимая, спрашивала девочка. — Это вы меня — простите!.. это я — плохая… А с вами — так хорошо…” — “Если я умру, — вышептал он ей в ракушку уха, — вышей мне, пожалуйста, длинную и широкую плащаницу, вышей ее звездами, снегами и сугробами, и заверни меня в нее, когда меня будут класть в гроб”. Девочка не на шутку испугалась, отпрянула от него в ночи. Ее косички золотыми ниточками светились на подушке. “А что такое — плащаница?.. плащ, что ли, такой?..” — спросила она, удивляясь и стесняясь. Он перевернул ее на живот и проник в нее еще раз, осторожно, нежно, стараясь не причинить ей боль.
   На следующий день они пошли в контору, он заплатил деньги, и им в паспортах сразу, услужливо, без положенного законом ожиданья, тиснули печати — и эти чернильные штампики свидетельствовали, что они теперь муж и жена. “Дмитрий Морозов и Людмила Морозова, поздравляем вас с законным браком”, - тускло, вяло промямлила толстая чиновница, пожимая им руки, и Мите захотелось смазать ее по лицу, ударить по затылку чем-нибудь увесистым, чтобы баба вздрогнула и сказала что-нибудь человеческое, а не машинное. Чтобы отметить день свадьбы, Митя купил им обоим билеты в Большой театр. Милочка никогда не была в Большом — с чего бы это ей там бывать?.. “А эти кони на нас не упадут?!..” — завопила она испуганно, когда они очутились перед мощными колоннами театра и она, задрав голову, увидала над фронтоном чугунную квадригу, несущуюся в вечность, управляемую Аполлоном. Митя поддерживал ее под руку, и в его душу прорвалось, наконец, невероятное. Он задрожал весь от нежности и жалости. Он задрожал над Милочкой, как над ребенком, как над своей дочкой; будто бы ей сказали, что отец умер, а он нашелся, и вот они свиделись, и вот он трясется над нею, над найденной, а она, закинув головку, робко, заискивающе улыбается ему, боясь, что он опять исчезнет, уйдет.
   Да, он привел ее в Большой театр, как когда-то привез Изабель; да, он купил им обоим ту же ложу бенуара, где сидела тогда Изабель, словно искушая судьбу — раньше судьба все время искушала его, а теперь он искусит ее, такой уж он дерзкий. И “Кармен” давали — как тогда. Как изменилась публика. Как много в Москве, оказывается, богатых. Да, этот город — столица богатых, и все разодеты, и дамы в мехах и брильянтах, и сытые подбородочки вздернуты над связками жемчугов и кораллов, и запястья обняты тяжелыми золотыми браслетами — каждый из таких вот браслетов стоит автомата Калашникова, стоит… Да мало ли чего и сколько стоит! Жизнь человека сейчас не стоит ничего. Если тебе надо — найми киллера. И заплати ему двадцать, тридцать, пятьдесят штук баксов. Всего-то. И работник сделает работу. Он убьет того, кто тебе неугоден. И тебе самому трудиться не придется. Ручки пачкать. Ах, как русский человек не любит пачкать ручки!.. А что еще любит русский человек?.. А еще он любит богатство. Медом его не корми — а богатство давай. Особенно такое, что неправедно нажито. А женщины, как наши женщины любят меха, соболей, норок, плечики укутать в шиншиллу, как любят блеск граненых алмазов на груди, сережки с цирконием в ушках!.. Да разве только наши женщины?.. А итальянки не любят?.. А француженки не любят?!.. а американки… И разве только в тряпках и в камешках все дело?.. Человек в своем богатстве любит защищенность. Оно защищает его от ужаса жизни. От черного ледяного мрака, что обнимает его, едва он выйдет за порог: от тьмы нищеты, от ее зубастого, глазастого призрака, что подстерегает за углом тебя — с ножом, с удавкой в тощей руке.
   Они с Милочкой прошествовали в свою ложу, расположились, Милочка с восторгом глядела на гомонящую публику, на сцену, закрытую тяжелым, знаменито расшитым парчовым занавесом. Первый раз в театре! У нее в зобу дыханье сперло. Митя приодел ее знатно — жена известного всей Москве мафиозо Морозова сидела в ложе в белых перчатках до локтя, в том самом белом платье, похожем на распустившуюся лилию, в котором была в своей последний вечер в театре бедная Изабель; Митя сам вытащил платье из шкафа, сам надел на жену, посмеиваясь — мертвые только радуются, когда их вещи носят живые. В ушах Милочки, в маленьких мочках, нестерпимо, на весь театр сверкали алмазные серьги Императрицы Марии Федоровны — последняя драгоценность старухи Голицыной, что Митя извлек из наволочки, валявшейся под кроватью. Когда он ввинчивал серьги дома Милочке в уши, она визжала, как свинья. А теперь на нее в театре все оглядывались, и не помехой был ее большой рот, и не помехой — худоба. Одень женщину, любую, подзаборницу, бомжиху, хорошо, и она станет красавицей.
   Он спросил ее: ты проголодалась?.. Она смущенно кивнула головой. Я сбегаю в буфет, куплю тебе шоколадку, бутербродов с икрой, зефир и воды, ладно?.. Она не была против. Он вскочил, побежал в буфет, обернулся на ходу. Она, сияя, смеясь, слегка привстав над краснобархатным креслом ложи, послала ему воздушный поцелуй. Так, кажется, делают дамы высшего света?.. Она же теперь дама. Она должна вести себя как дама. Ее старая мать, живущая в клопиной “гостинке” на метро “Динамо”, и верить не верит, что ее замызганная вокзальная шваброчка подпрыгнула так высоко. Шамкает: тебя все равно вышвырнут оттуда, Милка, все равно турнут, не потерпят, тобой просто играют, как фантиком, а ты и довольна. Какие прелестные, мягкие белые перчатки. Их нельзя снимать, она будет есть еду, что Митя принесет из буфета, прямо в них. Ох, запачкает… если бутерброд будет с жирной рыбой… Она повернула голову, и серьги в ее ушах снова просверкнули, длинная молния золото-синего света ударила из них вдоль по креслам партера, по глазам глядящих на нее зевак.
   Митя целых полчаса толкался, протискивался сквозь веселую театральную толпу в буфете, вдыхая дамские терпкие духи, упираясь локтями в чьи-то мягкие животы и груди, добывая бутерброды и шипучку. Когда он, запыхавшись, с яствами в руках, прибежал назад, в ложу, и открыл дверь с белой изящной лепниной, он увидел: Милочка сидит в ложе мертвая, с улыбкой на лице, с остановившимся взглядом. Бутерброды, бутылка выпали у него из рук, шмякнулись об ковер. То же сапожное шило, которым проткнули Изабель, торчало у нее в сердце, под левой лопаткой. Ее мочки зияли сиротскими дырками. Алмазных серег в них не было.

КРУГ СЕДЬМОЙ. НИЗВЕРЖЕНИЕ

   Встать. Поднять свое бренное, ненужное тело с постели.
   Пойти.
   Пойти туда, где тебя не ждут.
   Он застывал перед зеркалом, охорашиваясь. Какая мерзкая рожа. Он отводил рукой со лба черные, с проседью, пряди. Ему под тридцать, ему нет еще и тридцати, а у него морда прожженного, порочного старика. Плохо загримированного Мефистофеля. Потрепанного волка из Московского зоопарка.
   Сейчас мы эту рожу слегка освежим. Одеколон. Дезодорант. Увлажняющий крем. И сто грамм коньяка на дорожку. И семужкой закусить.
   Да, вчера была бурная ночь. Бурнейшая из бурных. Он окунулся в дикое варево черноты. Красные огни вожделенья колыхали его, били молнии в грудь. Сколько тел сплеталось во вчерашней оргии?.. Он не считал. Рим должен гибнуть роскошно. На голых девицах были даже на ногах, на щиколотках, браслеты — он такие видел впервые. Каждый что-нибудь видит впервые. Он не считал, сколько губ раскрылось перед его губами, сколько рук обнимало его. Груди и ягодицы менялись местами. Если б он был художник, он бы нарисовал на одной девичьей ягодице рожу, на другой — другую. И заставил бы девушку плясать, чтобы рожи тряслись, подрагивали щеками, кривлялись.
   Набрать номерочек. “Девицы по услугам”. Как много в Москве подпольных борделей. Наверняка больше, чем в Париже. Ах, бедная Изабель, ты была такая порядочная. Ты бы никогда не подумала, что твой муж окунулся, как писали в старинных романах, в омут разврата. А может, ты видишь все с небес?! Такого, что он видит теперь каждый день, каждую ночь в недрах роскошной блудодейной столицы, не увидишь никогда.
   С похмелья бы не врезаться в “мерсе” в светофорный столб, не сшибить какую-нибудь зазевавшуюся тетеньку с кошелкой. Как это он до сих пор не расколотил машину в пьяном виде, возвращаясь из борделей и с попоек, непонятно. И как его до сих пор не пристрелил Бойцовский за все хорошее, тоже странно. Его уже давным-давно пора пристрелить. Он зажился на свете.
   Как они обнимают, эти легкие девочки. Очень крепко обнимают. Какие они неутомимые. Вся жизнь — в дрожи, в содроганьях, в тряске голых тел, не знающих, куда себя девать, чем бы еще заняться. О нет, они знают очень хорошо, хитрюги. Они получают за это занятье баксы. Много баксов — от многих клиентов. И любая из них когда-нибудь накопит на квартиру, и пристроит детей в элитные школы, и в свой законный полтинник будет тянуть на гранд-даму, и все ее друзья забудут, что она когда-то была грандиозной валютной стервой, задирала ноги по первому вызову туго набитого кармана.
   Он спускался по лестнице, чуть качаясь, как и надлежит прожигающему жизнь. Прожечь жизнь! Что может быть красивее?.. А вот еще красивый жест — снять со счета тысчонок эдак сто баксов и сжечь их перед очаровательной Наташкой… перед тигрицей Манон… перед любой голозадой тварью. Все они твари. И он — тоже тварь. Але!.. Манон!.. Да, еду к тебе. Купить чернослива?.. И лимонной “смирновки”?..
   Тела, сплетенные тела. Ты, художник, ты помнишь, как змеи обвивают нагие тела отца и двух сыновей на той античной страшной скульптуре. Тела — тоже змеи. Женщина — это змей. Не змей совратил Еву; Ева, сама змея, совратила их обоих — и змея, и Адама. Еще немного, и она совратила бы Бога. Она кипела и брызгала сладострастьем, она вся была — кипящий котел, и в ней клокотало варево ее женского безумья.
   А он — мертв. Он пытается влить в себя обжигающую каплю женского безумья, чтобы заразиться, чтобы опьяниться и погибнуть в захлебе, в пыланье; не выходит. Он мертв, и он едет сейчас на оргию, потом на другую. Как много порочных увеселений в Москве; а в других городах Земли?.. В Риме?.. Париже?.. Лондоне?.. Нью-Йорке?.. Пекине?.. Каким небрежным жестом стаскивает с себя одежды красивая тварь, купленная им за тысячу баксов. Как грациозно ложится, расставив ноги, на стол, между блюдами с горами фруктов, чтоб он — и другие, кто вместе с ним — могли лицезреть ее плоды, дольки ее красных апельсинов. Порок изящен и красив, порок опьяняет, он изыскан и лукав, — а через минуту он становится груб и страшен, и тела содрогаются в бешеной зверьей пляске, и разбитая посуда летит в стороны, и осколки впиваются в голое тело, и ужас, когда тебя душат и бьют, внезапно взрывается преступным, адским наслажденьем. Жизнь — извращенье. Жизнь — плетка в руке Бога, поднятая для удара, и, корчась под ударом, ты испытываешь преступное счастье. Он слишком поздно понял это. Ему был дан шанс — он пропил его, прокутил, прогулял, проспал в обнимку со знаменитой валютной шлюхой на Тверской, 20. У тебя сменился телефон, Манон!.. Дай я запишу новый!..
   Сотовый в его нагрудном кармане звенел назойливо. “Остановись!.. — визгливо кричал в трубку Эмиль. — Я же вижу, как ты гибнешь!.. Я ведь твой приемный отец, дурак, я обязан предостеречь!..” Ты мой приемный вор. Ты мой приемный идиот. Я никогда не прощу тебе. Никогда. “Ну… прости меня!.. Мы с тобой придумаем вместе, что сделать с картиной!.. Она просто жжет мне руки, ведь ты тогда в Нью-Йорке…” Митя с улыбкой нажимал на кнопку. Как это удобно: был голос — и нет его. Был человек — и…
   Две, три ночи проведя в конвульсиях и воплях разнузданной страсти, он сутки мог просидеть в сауне, парясь до одури, смывая с себя грязь и пот многих тел, выпаривая чужие шепоты и змеиные обольщенья, чужие мусорные мыслишки, въевшиеся, как синяки засосов, в кожу. Потом опять бросался с головой в водовороты веселья, больше похожего на истязанье. Ему представлялось: арена, опилки, амфитеатр, полный улюлюкающего, кричащего народу, и он сражается с дикими тиграми и львами, и вперемешку со зверями на арену выгоняют косматых людей, чтобы они убили его, и все это — женщины, они скалятся и хохочут, показывая хищные белые зубы, хотя тут и мужчины есть тоже, и они вооружены, у них в руках — сабли, самострелы, пушки новейшей конструкции, ножи “Золинген”, у иных — и Калашников, и АКМ, и все это наставлено на него, все это метит в него, целит, и он отбивается, а отбиваться-то и нечем — у него в руках просто сетка с трезубцем, просто старая рыбачья сеть с Байкала, просто старая дедова острога, с которой он ходил на тайменя. А из АКМ уже палят в него, уже огонь поливает бешеными молниями, взрывает опилки, песок! И у него из всего оружья остались только руки. Ну да, ведь руками он убивал. Он душил руками. Он руками выбрасывал из окна. Это просто чудо, что его до сих пор не нашла американская полиция, не прижучил Интерпол. А чудо-то простое, как лапоть, Митя. Эмиль откупился от Фемиды. У него хватило пороху откупиться. А у тебя не хватило — простить его.
 
   Эмиль улетел в Париж. Эмиль Дьяконов затеял непростую и очень опасную игру. Россия давно должна была и Европе, и Америке по всем счетам — Эмиль придумал, как можно безвредно выплыть с такой глубины, где при стремительном всплытии может начаться кессонная болезнь.
   Эмиль посвятил Митю в намечающийся ход своих действий. Митя, вялый, как пельмень, после очередной оргии с девочками, слушал сначала вполуха, потом проснулся. И уже не задремал. И запомнил все, что Эмиль говорил ему.
   Да, начинается новая игра. Начинается, судя по всему, Большая Игра. И в нее стоит поиграть. Хватит Игры Площадной. Она кончилась. С ней покончено. Внезапно, разом и навсегда. Начинается Игра Аристократическая.
   И он, Митя, смело может ставить на кон в этой последней Игре свою жизнь.
   А не жирно ли будет, Митенька, дружок?..
   Он, закрыв глаза, слушая, как из подземелья, мрачный голос Эмиля, излагающий версии pro e contra, увидел: откос над рекой, снежные дали, зализы ледяных излучин, перелески и острова, серые мрачные тучи, простор и воля. И Котя, отец Корнилий, одной рукой, выпачканной в земле, утирает потный лоб, и пустой рукав треплет ветер. Нет, не жирно. Котя поехал на войну, чтоб оправдать себя перед Богом, не вынеся ужаса предательства. Он останется здесь, в Москве, и поставит на кон в игре свою жизнь, чтобы сразиться с теми, кто сделал его таким, каков он стал сегодня.
* * *
   Он снова стал блестящим, лощеным, умным, светским, хитрым. Он стал таким, какой он был тогда в Париже, когда они с Эмилем устраивали его парижские дела, когда очарованная им Изабель бросилась ему на грудь — молодым умным волком, еще не вожаком, но знающим, что он станет им, ведущим своих верных волков за собой след в след. Он делал абсолютно точные ходы в начавшейся в России политической игре, и даже Эмиль удивлялся ему. “Да, Сынок, преображенье, ничего не скажешь, — восхищенно качал он головой, — преобразился ты — на все сто. Скажи, ты, случаем, не подшился?.. Или в классных саунах сутками потел?.. Или — закодировался у лучшего экстрасенса?.. Или ты — это не ты, а… твой двойник?..” Митя улыбался. Игра только начиналась. В ней важно было не проиграть. Победителей, как известно, не судят. А проигравшему в игре была уготована только смерть — ничего более.
   Он начал с того, что сделал точный ход в сторону Бойцовского. Он предложил ему свои услуги в переводе крупных сумм денег на зарубежные счета — швейцарские, французские, итальянские, американские, — он уже знал в этом толк. Он сказал Бойцовскому, игриво подмигивая: я никогда не забуду, Боря, что ты сделал для меня. Бойцовский подумал: благодарит за пятьсот миллионов, заплаченных за предательство. И не знает, что это я поспорил с Прайсом на твою жену. И мы оба проспорили. И мы сделали то, за что ты не так бы нас благодарил.
   Бойцовский согласился на удивленье быстро. Он и знать не знал ни сном, ни духом, что собирался сделать Дмитрий Морозов.
   Морозов собирался занять его место.
   Морозов собирался, вместо Бойцовского, сам, один, станцевать дикий танец победы на развалинах страны, еще мнящей себя могучим государством, а на деле — корчащейся в жадных руках мафии, как корчится валютная проститутка, раскинув ноги, на уставленном яствами бордельном столе.
   А Зимняя вечная Война все шла и шла. А люди на Кавказе все гибли и гибли — Грозный взяли, но началась изматывающая, жестокая партизанская война, боевики прятались в горах — и чеченцы, и наемники, — Запад неустанно вваливал деньги в эту доходную кампанию, Россия горделиво задирала нос, бомбы падали на города, пули свистели из-за горных склонов, снайперы устраивались на вершинах и скалах, усаживались под крышами восстанавливаемых домов, — на восстановленье разрушенного правителями бросались деньги, деньги, деньги, а солдатики, а молоденькие ребята подрывались на зарубежных минах, за которые и производителям, и продавцам тоже платились деньги и деньги, — и деньги, немеряные деньги шуршали в холодном воздухе, падали на разбомбленные города снегом, устилали зелеными платами снежные похоронные пути с рыдающими у гробов матерями, со склонившими головы перед прахом генерала скорбными офицерами. Деньги облепляли человеческую жизнь, ими вся жизнь обклеивалась, как обоями — клопиная плохая комнатенка, на деньгах ели и пили, деньгами укрывались вместо одеял. И Митя понимал: он обладает такими деньгами, что не втереться ему с ними без мыла в Мировое Правительство — просто позор. Наступало новое Средневековье. Все делилось, все дробилось на части. Целого больше не существовало. Надо было захватывать землю, пока она, брошенная, залитая кровью, на переломе веков, времен плохо лежала; надо было захватывать власть, пока все, кто рвался к ней ежечасно, передрались и перегрызлись, а настоящая власть принадлежала тем, у кого больше всего денег было, кто мог купить страну со всеми потрохами, со всеми заводами и полями, со всеми идеями и безумьем, — со всеми бедными жителями, задирающими жалкие головенки к небу: Боже, не летишь ли Ты к нам нас спасать, не наступает ли время Твоего Второго пришествия. Нет, не видать было Бога. Впереди было хорошо видно — империя погибла, и труп смердит. И Бойцовский, и Прайс, и иже с ними — были черные вороны, слетевшиеся на последнее пиршество. И Митя захотел быть самым главным вороном в молодой стае. Дьяконов — старик. Его время уже уходит, ушло. Игра наступает жестокая и серьезная меж молодыми, идут новые солдаты под началом новых генералом, строится Новая Империя — лютая, жесткая, с железным каркасом, с прищуренными взглядами ее верных легионеров. Такая — не снилась никакой старой России, ни монархической, ни думской, ни краснозвездной, ни лапотной, ни тупо-бетонной. Империя, поделенная на банковские ячейки. Кто будет пасечник?! Тот, кто быстрее всех вычерпает мед для нового летящего, гудящего черного роя глубокой деревянной ложкой.
 
   Игра началась, господа, и ставки сделаны. Он засучил рукава черного смокинга. Он начисто вымыл свою машину. Он постригся в лучшем салоне. Он заколол рубаху алмазной булавкой.
   Он нанял шпионов, чтобы четко и подробно проследили за Бойцовским — куда он ходит, с кем и о чем разговаривает, что делает. Он заплатил им бешено. Превысив все возможные ставки. День Бойцовского был расписан для него по секундам. Он даже знал, когда он пребывает в отхожем месте; когда — кувыркается с очередной девицей; что он ест на завтрак. В шпионскую сеть слеженья за олигархом были вовлечены все — от булочницы до личного портного Бориса. Деньги текли рекой, река денег текла и шуршала, и сведенья поступали точные и в срок. Он выяснил, что Бойцовский вел двойную игру, как и следовало ожидать. Борис начал перекачивать суммы с российских казенных счетов прямиком на Запад, минуя посреднические услуги Мити. Шпионы доложили Мите, что Бойцовский подписал важные бумаги, содержанье которых сводилось к одному: страна будет поделена на финансовые регионы, и права регионов будут приравнены к колониям, и в роли колонизаторов выступят сильнейшие денежные компании, промышленные монстры и мощные финансовые корпорации мира. Митя читал распечатанные на принтере названья фирм и концернов, и у него рябило в глазах. TUSRIF, “General motors”, CHS “Electronics”, Merisel CIS… Это те, кто через два года, через пять, десять лет будет владеть им и его страной. Хорошо, Боря. Ты играешь в закрытую. Он поиграет с тобой в твою игру. Но потом он сдернет маску. Он не будет ждать, морочить всем голову, так, как Инга. Он сдернет маску. Но только после того, как без хитростей, напрямую, в лоб, твоим же хищным способом, которым ты, веселый игрок, убрал с дороги сотни жизней, убьет тебя.