Он тихо встал из-за стола и по одной половице, чуть скрипнувшей, прошел в спальню. Чуть не упал через валявшийся на полу халат. Сундук даже не был закрыт. Крышка была откинута. Должно быть, старуха перебирала каменья, как Гобсек, любовалась ими, роняла слезу. Митя запустил руку внутрь. Его пальцы ощутили холод ограненных камней, цепкие крючки застежек, леденистую скань иконного оклада. Он расстегнул рубаху. Брал драгоценности горстями, как ягоды из туеса. Клал за пазуху. Камни, золото холодили живот. Он застегнул пуговицы. Закрыл крышку пустого сундука. Подошел к окну, распахнул форточку и бросил в нее ключ. Его руки, о чудо, опять не дрожали. Ба, Митька, да ты просто молоток, сказал он сам себе весело. Как все просто. Вот так все просто. Бабка дремлет. Сейчас я разбужу ее, поставлю на плиту чайник, мы еще поболтаем немного, мирно простимся, она сладко уснет. А завтра хватится ключа. А ключика-то нет, ищи-свищи. А потом, когда она вскроет замок ножом, отчаявшись, и обнаружит, что внутри — пусто, она будет думать в ужасе, думать, думать и не придумает ничего, как то, что она перепрятала сама свои бирюльки. И будет шарить их по всему дому, искать. Все перевернет вверх дном. И меня звать на помощь. И я буду охать, ахать, помогать ей искать вчерашний день, лазать в ее пыльные шкафы и мышиные кладовки. Вот развлеченье я ей устрою. Под занавес.
   Он гнал от себя мысль об убийстве. Все, после мадам Канда больше никаких убийств. Все надо делать бескровно.
   Он осторожно дунул старухе в лицо. Она тут же вскинулась в кресле, открыла круглые, чуть навыкате, в мешках морщин, проницательные глаза. “Еще чаю?..” — вежливо спросил он, наклонившись над ней. “О нет, дорогой Митенька, я слишком устала. Если б вы были моей горничной, я бы попросила вас раздеть меня”. — “Давайте я вас раздену, — просто сказал он. — Мне это ничего не будет стоить. Не стесняйтесь. Я поухаживаю за вами”. — “Нет, нет, — затрясла она серебряной, гладко причесанной головой. — Это нонсенс. Это уже лишнее. Что, я сама не справлюсь. Мне стыдно, я же… — она помедлила, вздохнула, — хоть и старая, а женщина. Простите, мон шер, что доставляю вам столько хлопот. Спокойной ночи”.
   Он пожелал ей тоже спокойной ночи. Вышел, стараясь не греметь под рубахой камнями и железяками. Войдя к себе, он высыпал все награбленное в наволочку. Крепко завязал. Сунул подальше в шкаф — под накупленные бестолковые детективы, под Библию, растопырившую масленый кожаный переплет.
 
   На другой день, к вечеру, он захотел зайти к старухе. Его разбирало жгучее люьопытство: обнаружила она пропажу?.. нет?.. Он долго звонил, налегал на кнопку. За дверью царило молчанье. Он случайно оперся локтем о дверь. Она подалась. Он толкнул дверь, вошел. Тишина обняла его.
   В гостиной никого не было. В кухне — тоже. Чайные чашки, ложки, чайник, засохшие в блюде пирожки — все, как было накрыто вчера, так и стояло на столе. Он подобрался к спальне. Старуха сидела в кресле, затылком к нему. Он не видел ее лица. Сундук стоял перед ней на столе, открытый, рядом валялся нож — как он и предполагал, она не выдержала, сломала крышку. Он подошел ближе и вскинул глаза. Увидел лицо старухи в зеркале. Она сидела, выпрямившись, прямо перед трюмо. На него из зеркала смотрела застывшая ледяная маска.
   — Ирина Васильевна, вам плохо?!.. — слабо, жалко вскрикнул он. Старуха молчала. Он подошел еще ближе. Взял ее за руку. Отдернул руку. Лед пальцев престарелой княжны прожег насквозь его потную ладонь. Ирина Голицына была мертва. Была абсолютно, бесповоротно мертва. Она умерла от горя. От созерцанья своей пустой, никчемной, никому не нужной жизни, из которой вынули самое больное и драгоценное — память.
 
   Сутки после смерти старухи он валялся на своей роскошной итальянской кровати, вставая только влить в себя рюмку коньяка, мучительно раздумывая. Старуха мертва, он жив. Помимо картины, он — обладатель еще целой кучи драгоценностей Царской короны, каждая из которых стоит… Да к чертям то, сколько они стоят, эти безделки! Да, он спер их. Так было суждено. Вообще все, все человеку на земле суждено. И грязь, и чистота. Он чист. Он не убивал старую бабу. Она умерла сама. От разрыва сердца. У нее вместо сердца и был-то старенький дырявый мешочек. Шутка ли, пройти революции, войны, смерти, лагеря. И она выжила везде. А в собственной спальне умерла. Так захотел Бог.
   Так захотел ты, Митя, не ври себе. Ты угробил ее.
   Ну и что?! Его жизнь продолжается! Курица жрет червяка, кошка жрет курицу, собака жрет кошку, лев жрет собаку! А человек жрет всех. Человек всеяден. Он, новоявленный богач, русский нувориш, не должен скучать в великой столице мира, не должен лежать на кровати, задрав ноги, и плакаться в жилетку о всяких мертвых бабах, старых и молодых. Он должен развлекаться! И он будет развлекаться, черт побери!
* * *
   “Я никогда не был в игорном доме. Я должен туда пойти. Это должно быть очень забавно. Туда приходят мужики с толстыми кошельками, господа с битком набитыми баксами карманами — и, чтобы не испытывать судьбу иначе, чтобы не убивать в подворотнях, чтобы не насиловать баб — а разве богатый человек может позволить себе такое неприличье?!.. а жажда насилья все равно живет в каждом мужике, она только загнана в угол, в самую тьму души!.. — садятся за стол, встают вокруг стола, кидают карты, бросают на кон деньги, запускают волчок, играют в рулетку. Они играют. Что ж, поиграет и он. Я поиграю в игру, а не в жизнь. Если с жизнью играешь неосторожно, нагло, ва-банк, как поиграл недавно я, она подкидывает тебе карту смерти, и тебе просто нечем крыть.”
   Он прекрасно знал это казино на Тверской — когда он тысячу раз шатался по Тверской вечерами, сделав на Столешниковом и Петровке всю дворницкую нудную работу, он все время созерцал эту светящуюся, бешено мигающую, хлесткую рекламу: “Казино! Рулетка! Вы можете выиграть ваше счастье! Не бойтесь игры!” И ниже — пульсирующими буквами, золотыми цифрами: “Зеленая лампа” — и адрес. Вся наша жизнь — игра, подумал он напыщенно. У кого как выпадут кости. Кто как волчок крутанет.
   Он приоделся. Вырвал из шкафа два, три костюма — после пребыванья в дворницких трущобах он уже успел помотаться по магазинам, обзавестись приличным прикидом. Да, пожалуй, вот этот, светлый, кремовый, почти белый. Белый смокинг?! Ну ты, Митька, и даешь. Сейчас же зима! Белое хорошо только в жару, в солнечную погоду, на реке, на уик-энде!.. Чепуха. Он художник. Он одевается как хочет. Ренуар одевался в Париже как хотел. Клод Моне — как хотел. А он должен стесняться, мяться?!.. Это болезнь нищеты, Митя. Излечи ее. Становись смелым. Сбивай с ног, с рук кандалы.
   Картины, холсты, подрамники, краски, что он перевез сюда, на Восстанья, со Столешникова, тоскливо сгрудились в углу. Он не прикасался к ним. Когда домработница, все же приходившая иногда к княжне, явилась и обнаружила тело, и парижской родне немедленно телеграфировали, и в квартире напротив поднялся мрачно-суетливый шум похорон — дверь была открыта настежь, и пол-Москвы шастало на поклон к старухе, дать последний поцелуй, — его пригласили, как соседа, почтить память. Он почтил. На поминках он даже разговорился со старухиным внуком, известным французским пианистом, Кириллом Голицыным, после третьей рюмки признался, что он художник, малюет понемногу. “О, художник?.. — На лице русского француза, чубатого и красивого, как Ален Делон, мужика лет сорока, написался искренний восторг. — Так у меня к вам просьба!..” Митя подумал — сейчас попросит написать портрет жены, дочки. Сейчас предложит: приезжайте к нам в гости в Париж, я вам сделаю вызов. “Сделайте небольшой набросок с усопшей… пожалуйста!.. на память… Все же это княжна Голицына, и нас в мире осталось не так уж много…” И он, скрепя сердце, сидел у изголовья покойницы, вырисовывал карандашом и сангиной на ватмане сухощавые, лукавые, полные затаенной гордыни черты, сеть морщин, набрякшие временем веки.
   Да, да, он художник, и белый костюм ему к лицу! У него же черные длинные волосы, высокая шея, космы спадают на плечи, небольшие усы и бородка придают ему совсем парижский видок. А может, гладко выбриться?.. Нет, так отлично. Самый игорный вид. У него вид такой, будто он уже выиграл десять лимонов баксов. А что? Он и выиграет. Игра только началась, господа.
   Он накинул черный длинный плащ. Сунул в карман деньги. Потом подумал и полез в шкаф, за книги, вынул туго увязанную наволочку. Запустив туда руку, наудачу — пусть сама судьба распорядится!.. — вытащил изумрудный Царский перстень. Это спасательный круг. Да нет, это талисман. Если вдруг он, неумеха, лох, все просадит, у него будет, что бросить, надменно глядя в глаза крупье, на черное, на красное поле.
   Он весело глянул на себя в зеркало. Весело загрохотал замком. Весело скатился вниз по лестнице, плюнув на лифт. Его ждало сегодня веселье — то столичное веселье, о котором пишут в книгах, опасное, зловещее, поджигающее кровь, яркое, как веер из павлиньих перьев. У подъезда высотки, внизу, на стоянке, дремала машина. Его собственная машина. В память об Анне он купил в автосалоне на Красной Пресне маленькую “мазду”. Права он купил, так же, как и прописку, не встретив особого сопротивленья у чиновников. Водить машину, плохо ли, хорошо ли, он умел. Научился еще в Сибири, там катался без прав — на ветхих тачках брательников, собутыльников.
   Он сел в “мазду”, разогрел мотор, вытащил из кармана пачку “Мальборо”, не торопясь закурил. Сидеть в собственной машине, курить “Мальборо”, пьянеть от свободы, от предвкушенья азарта и победы. В казино наверняка будут ошиваться красивые женщины. О, телки, о, козочки. Он попасет вас. Он выберет самую нужную ему из вас. А какая тебе нужна, Митенька?! О, он еще не знает. Все решается в последний момент. Лови момент, угрюмый дворник из Столешникова. Жизнь хороша тем, что состоит из моментов, как из цветных стеклышек. Бог повернет калейдоскоп, и завтра стекла сложатся по-другому, разрежут тебе горло, высыпятся тебе под ноги в грязь.
   Когда он тронул руль и снялся с места, слушая шуршанье шин о заледенелый асфальт, ему показалось, что за стеклом “мазды” возник, будто из морозных узоров, лик умершей старухи Голицыной. Ее птичий глаз глядел на него через стекло, проницая, приговаривая. О, художник, тебе бы во всем, во всей природе видеть образы, картины, фигуры, лица. Ты без них не можешь. Ну-ну, ступай в казино. Ты увидишь там новые лица, типажи, характеры, узришь такие рожи, что тебе и не снились. Это будут твои впечатленья. И ты зарисуешь их. Кинешь на холст. Сначала надо жить. А потом уже — работать. А разве нельзя и то, и другое вместе?.. Может быть, и можно. Но он сначала рьяно, пьяно хочет жить. Ведь он не жил до сих пор. Он прозябал. Он скреб лопатой мостовую. У первой же красивой девушки, которая подойдет к нему в казино, он нагло отведет со лба прядь волос, дерзко поцелует ее в губы. Он неотразим. Он Адонис в этом белом костюме.
   “Мазда” вырулила с Большой Никитской на Манежную, завернула на Тверскую. Слепящая, сыплющая холодными зернами бенгальского фейерверка реклама казино наплыла на Митино лицо. Он тормознул. Постучал себя по нагрудному карману, проверяя, есть ли в запасе сигареты.
 
   Он фертом вошел, вступил, как некоронованный король, в зал, изукрашенный сплошняком зелеными тканями — стены были обиты золото-зеленой парчой, во весь пол размахнулся черно-зеленый персидский ковер, столы были, как водилось издавна в казино, устланы зеленым сукном. Вокруг столов спокойно, мертво стояли, оживленно шевелились, отчаянно метались, скептически застывали люди. Богатая публика Москвы играла, пробуя на вкус счастье. Никто не знал, какое оно. Митя сорвал с плеч плащ, кинул его на руки гардеробщику. Когда он шел к столу, где метался, как бешеный, шарик рулетки, на него, на его белый костюм оглядывались. Митя, не кажешься ли ты тут снеговиком на зеленой травке?.. Как они на тебя пялятся. И, гляди ты, почти нет баб. Скучновато. Может, он прикатил рано, и козочки прискачут попозже?..
   Он подошел ближе к зеленому столу. От стола к нему обернулись лица. Ого, какие мордочки! Наглее не придумать. Трое, уставившиеся на него, видимо, были его ровесниками. Им не стукнуло еще и четвертака. Золотая молодежь, алмазные хлыщи. Проматывают папенькины, маменькины баксики. Митя изогнул губы в кривой усмешке. Видал я вас. А внутри все у него рухнуло в пропасть. Сейчас они поймут, что я новичок, и поднимут меня на смех. Он скосил глаза. Шарик метался по красным и черным полям рулетки. Молодые люди не глядели на рулетку. Они глядели на него. Он был свежей дичью, возможно, добычей.
   — Привет, господа, — процедил Митя сквозь зубы, развязно, фривольно, подчеркивая, что он тут завсегдатай, что все тут ему смертельно надоело, да привычка, что поделаешь, гонит сюда, охота пуще неволи. — Делаем ставки?..
   Крупье прокричал что-то невнятное. Куча людей за столом пришла в неистовое движенье. Все жадно, с интересом, с завистью, с ненавистью, с искусственным подчеркнутым равнодушием смотрели на высокого обрюзгшего господина в черном, похожего на крупную собаку, на дога; он сгребал в карман кучу потрепанных и новеньких, хрустящих, зеленых баксов, среди которых попадались разноцветные английские деньги — фунты стерлингов — и затесались несколько немецких купюр с сусальной рожицей красотки Клары Вик. Этот господин, похожий на собаку, выиграл. Он выиграл! Значит, выиграет и он, Митя, если постарается!
   Как ты не поймешь, дурило, что от твоего дерьмового старанья ничего не зависит. Все решает Бог.
   Бог — или…
   Он не дал себе додумать. Гладкорожий молодой хлыщ с модной стрижкой “лесенкой” насмешливо измерил его взглядом.
   — Привет, синьор, — засмеялся он, и белые зубы парня выблеснули ножево. — Пари держу, что ты тут впервые. Только не вздумай врать. Тех, кто брешет, мы мигом колем. А потом доверья ничем уже не заслужить.
   — Отменный прикид, — проронил второй парень, нахально цепляя его пальцами за полу пиджака. — От Версаче?.. От Валентино?.. Скажешь, где брал, я там тоже че-нибудь возьму. Поиграть пришел?.. Давай, начинай. Хочешь стоя, хочешь сидя. Кто как любит.
   Митя протиснулся к игорному столу. Он видел морщинистый лоб, мокрую от пота лысину крупье, импозантного старика в галстуке-бабочке; крупье воздымал руки, будто молился кому-то, а по красным и черным полям рулетки носился, прыгал, летал шарик, и все напряженно ждали его остановки, и все гипнотизировали его, умоляли Бога о счастливом исходе пляски; Митя видел дрожащие руки игроков, сведенные судорогой ожиданья бледные лица, высвеченные желто-лимонным сияньем люстры; видел пальму, раскинувшую длинные, веером, темные листья сзади стола, в кадке, украшенной елочным “дождем”. “После Нового Года не сняли”, - подумал он сердито.
   — Да, я тут впервые, — сказал Митя. К чему была вся его спесь. Он здесь ученик, и ему надо учиться. Во всем нужна школа. У него совершенно нет школы этойжизни. — Сколько тут ставят?.. Какая ставка считается приличной?..
   — Ха-ха, да он думает о приличиях! — расхохотался первый бонвиван, краем глаза продолжая следить за оголтелым бегом шарика по красно-черному магическому пространству. — Сколько не жалко, столько и ставь. Или ставь все, что у тебя есть. Если у тебя с собой много — прилично выиграешь. Или неприлично проиграешь. Га-га-га-а-а-а!..
   Митя побледнел. Залез двумя пальцами в карман белого пиджака. Когда он вытащил и кинул на красное поле увесистую пачку баксов, три богатеньких паренька, прикалывавшихся к нему, чуть ли не потешавшихся над ним, внезапно онемели. Крупье завопил:
   — Две тысячи долларов на красное!.. Две тысячи долларов на красное!..
   — Ого-го, да ты не скупердяй, мальчонка, как я погляжу. — Стриженный “лесенкой”, белокурый юноша оценивающе глянул на Митю, уважительно цокнул языком. — Да ты наш человек. Ну, давай, расшивайся, ты наш или не наш?.. Занимаешься всячиной?.. Мы — занимаемся.
   Митя судорожно озирался. Расправлял плечи под лебяжьим пиджаком, тер щетинистую пятидневную бородку, щипал усы. Надо бы еще каждое словцо мотать на ус, выучивать ихязык. Всячина!.. Словно бы — ветчина… Торгуют ветчиной… Торгуют — краденым сибирским золотом… Тогруют — женским телом?.. нефтью?.. взрывчаткой?.. оружьем?.. почками и селезенками малых детей?.. да чем угодно, лишь бы — торговать… Всячина… У него закружилась голова, как от выпивки. Он опять криво улыбнулся. Не подавай виду, Митя. Не подавай виду.
   Шарик запрыгал по столу. Все затаили дыханье. Третий из троицы согнулся над столом. Двое — этот, золотоволосый, стриженый, и тот, с волосами погуще и подиче, что щупал его за пиджак, проверяя прочность, качество и дороговизну ткани, глаз не сводили с Мити.
   — А если ты выиграешь, принц Уэльский?.. — без обиняков спросил его белокурый, с сытой мордахой. — Опять поставишь?.. Или по девочкам побежишь?.. с корзиной шампанского?!..
   — Опять поставлю, — мрачно сказал Митя. Белокурый уважительно поглядел на него. И снова его глаза брызнули наглой насмешкой, иглами презренья.
   — Ну точно наш человек!.. — Он ткнул локтем в бок лохматого. — Ты, Бобка, лови кайф, следи за рулеткой!.. Голову на отсеченье, этот волосатик выиграет!.. Получит куш!.. Смотри, смотри!.. Ну так и есть!.. Фарт!..
   Митя не слышал, что кричал крупье, жертвенно воздымая толстенькие ручки, смешно высовывающиеся из-под обшлагов, над зеленым сукном стола. Он видел — все оборачивались на него. Протыкали его взглядами. Смущенно улыбались ему. Обреченные на смерть приветствуют тебя, Цезарь, — вспомнилась ему ни с того ни с сего выспренняя фраза из какой-то ветхой книжки, что он мусолил в Сибири, на чердаке у бабки.
   — Ты выиграл двадцать штук, чувак, — холодно и восхищенно вычеканил стриженный “лесенкой”. — Не слабо. Гуляем?.. Ну уж штуку-то из твоего выигрыша, лох ты наш дорогой, на стильных девочек потратим?.. Водка “Абсолют”, сауна — как в Лапландии, телочки — по высшему разряду. Ты же ни черта играть не умеешь, и ты выиграл. Ну, мы тебя научим. Все, сегодня больше не играем. Едем! Едем отсюда! Ты на тачке?.. Мы тоже. Я Лангуста. Это Боб, — кивнул он на кудлатого. — А это Павел. Паша, — он хохотнул, — Эмильевич. Натурально. Его отец…
   — Заткнись ты о моем отце, — с внезапной ненавистью подал голос третий парень. — Не тебе ему кости перемывать. Забирай выигрыш, вон, видишь, крупье удивляется, почему ты так долго копаешься. Вон, вон они, твои баксы!
   Когда Митя сгребал себе купюры в угодливо подставленную для этой цели находчивым крупье смешную старую шляпу — и откуда только она тут взялась, черная, ветхая, чуть ли не изъеденная молью, в богатом, блестящим зеркалами казино?! — он удивился сам себе. Вот он с первого захода выиграл двадцать тысяч долларов, а не радуется. Ведь у него на счету… О, несчетно у него на счету. А для юных мафиози и штука — пожива. Вон как они глядят на тебя. Их глаза горят, как у волков. Они знать не знают — или знать не хотят, — что кто-нибудь в свой черед освежует их, снимет с них волчьи шкуры, разошьет их жемчугом, вставит рубины вместо глаз. Ах вы, мафики, мафики! Как же вы возгордились, как же вас съедает звериная гордость: мы — первые! А ты, Митя, разве не хочешь быть — первым?! Разве не хочешь ты взойти на трон жизни, и чтобы голенькие девочки сновали у твоих ног, неся то корзину с фруктами на голове, как Лавиния у Тициана, то мочалку, чтоб потереть тебе спинку, то лавандовое масло, чтоб вылить тебе на живот и зад, прежде чем заняться с тобой любовью?!.. Лаванда. Он вспомнил запах от белья мадам Канда. Зажмурился.
   — Что жмуришься, как кот?! — проорал ему в ухо Лангуста. — Повеселимся с девочками, а вечером — опять сюда! Клево здесь, а?! Скажи!..
   Они уже шли к выходу по залу казино. Он выиграл стремительно, и стремительно же удалился, в лучших традициях таинственных незнакомцев. Все оглядывались на белый смокинг. Черные длинные Митины волосы развевались над плечами, когда он спускался по лестнице. Боб восторженно глянул на него. Взлохматил свою шевелюру.
   — Ну ты, в натуре, даешь, отпад!.. а так и не сказал, хитрый, как тебя зовут!.. может, ты вообще Березовский!..
   — Дмитрий, — сказал Митя остановившись у двери. — Дмитрий Морозов.
   — О, Морозов!.. — воскликнул белокурый Лангуста, прищурясь, рассматривая его, будто в лупу, — Морозов, это же какая-то знаменитая фамилия?.. в Москве были такие купцы?.. ну да, верно, один из них был клевый магнат, даже какой-то театрик открыл однажды, и, по слухам, там Шаляпин пел… а теперь один мафик есть крутой, Морозов тоже, он нефтью занимается, с Ближним Востоком шашни вертит… ты случайно не его братан?..
   — Может быть, — пожал Митя плечами. Гардеробщик накинул на него черный плащ, метущий полами мрамор. — Я тоже мафиозо. Двадцать штук баков для меня — копейки поганые. Поехали к девочкам. И в баньке я не прочь попариться. Тут у меня деньки жаркие выдались. Требуется отдохнуть… — он внимательно поглядел на Лангусту, — по первому… разряду.
   Лангуста вернул ему пристальный взгляд. Митя разлепил губы.
   — А тебя-то как зовут, парень… ну, по-правдашнему?..
   — Зяма, — выдавил Лангуста, его скулы вспыхнули. — Зиновий полное.
 
   Сауна дышала неистовым жаром. В парильне было так невыносимо, что Митя, войдя туда, испугался. Он думал, что воспламенится. Когда он сел на прогретый до жаровенного каленья деревянный полок, он подскочил с криком: обжег себе тощий мускулистый зад.
   Парни расстелили на досках полотенца, простыни. Голый Лангуста оказался субтильней, хилее, чем выглядел, под важным цивильным пиджаком. У него торчали ребра, будто бы он был нищим, побирушкой, дворником, будто бы ничего не ел по утрам и вечерам. Форму держит?.. Ну да, бег, гимнастика, диета, баня!.. Толстым быть немодно… Боб и Паша выглядели чуть потолще, повыше и покрасивее. У них ноги были постройнее, не такие кривые, как у Зямы; повыпуклей наросли плиты мышц на груди. Боб поглаживал себя по бокам, по чреслам. Закрывал глаза: ребята, до чего хорошо!.. давайте жить в сауне!.. давайте никуда больше отсюда не уйдем!.. А где же девочки?.. А вот они и девочки. Эй, девочки!.. Ну вы и опаздываете!.. У нас же за все заплачено!..
   Митя, распластанный на обжигающих досках, поднялся на локте. У него потемнело в глазах. На него надвигались такие три грации, что покойная мадам Канда и все его трущобные кралечки-дворничихи померкли, скукожились, помстились ему уродками, обязьянами. Словно отлитые из бронзы, точеные голые тела. Девушки были одного роста, как на подбор; ступившая в сауну первой была черненькая, две остальные — беленькие. Кармен и две Маргариты, подумал он озорно. Они с парнями уже успели выпить изумительной водки и закусить ветчиной и лимоном в прекрасном, как для приемов, отделанном мрамором и цветными изразцами зале, называемом Лангустой презрительно предбанником; кровь бросилась ему в голову. Он вонзил глаза в черненькую, как крючья. Но перед ним, нагим, на корточки опустилась беленькая. Ее щеки тут же запунцовели в немилосердном жару, между торчащих врозь, как у козы, грудей потек мелкий пот.
   — О-о, какой хорошенький молодой петушок!.. — замурлыкала беленькая, поглаживая Митин горячий живот. — Какой хоро-ошенький, какой сла-авненький!.. Ну покукарекай, сделай милость!..
   Митя почувствовал, как вся кровь из всего его тела прилила у него к низу живота. Ну да, прямо здесь, при плюс ста тридцати по Цельсию. При чужих людях. На чужих глазах. Это же не представленье, Митька!.. Это представленье. Все в жизни — спектакль, игра. Ты ведь уже это, кажется, понял, петушок?!
   Беленькая взяла в руки его естество осторожно, тихо, будто боясь причинить ему боль. Он изогнулся. Внезапная сладкая мука пронизала его. Лангуста рядом, невидимый, захохотал. Черненькая девушка принесла с собой еловый веник; она легонько похлестывала Боба по спине, другой рукой залезая ему между ягодиц. Митя скосил глаза. Ах ты, стеснительный Митя! Паша рядом с ним, у него в ногах, чуть повыше него, лежа на пахнущем смолой полке, уже усадил верхом на себя вторую белобрысую барышню, и она весело, будто скакала на добром коне по полям и лугам, подскакивала на нем, гортанно, дико вскрикивая. “Ты же убил человека, — повторял он себе, — ты же уже убил человека. Женщину. Ты задушил ее. Так что странного в том, что люди совокупляются. Ведь белокурая бестия уже пускает слюни. Ей очень хочется тебя. И тебе — ее. Слышишь, она шепчет: ого, какой дрын. Она одобряет тебя. Она уже влезает на тебя. Так что блуд не страшнее смерти, Митя. Ты слышишь, не страшнее!” И все-таки он боялся. Когда она, оторвав свои мокрые вывернутые после долгой ласки губы от его восставшей торчком плоти, подняла лицо и, повернувшись к нему задом, вонзив его, лежащего, в себя, задвигалась сразу быстро, резко, жестоко, будто танцевала ритмичную жесткую ламбаду, он возненавидел ее. Он захотел ее сбросить с себя, как кусачую муху. Как рака, впившегося клешней в нежную кожу.
   А Лангуста сзади все смеялся. Бедный Лангуста. Ему не досталось девушки.
   — Эй, вы! — повелительно крикнул он. — Кабаны! Давайте скорей! А то мне уже неможется! Вы думаете, я железный, что ли?! Ты, Лизка, слишком долго ты… отцепишься от него, двигай в бассейн, там порезвимся!..
   У Мити занималось дыханье. Это тебе не Иезавель. Это покруче. Хотя и с Иезавелью тоже все было не так уж плохо. Иезавель просто ненавидела его. Хм, и он тоже не особо ее жаловал. Просто надо было с кем-то распинаться на полу, на старых клопиных диванишках. А теперь он валяется на досках шикарной блатной сауны, и за каждую шлюху они с молодыми господами отвалили по пятьсот баксов. Угощал он. Он был сегодня в выигрыше. Дружки маслено, хищно блестели глазами. “У нас так принято!” А если они просто… выманивают из него деньги?.. Что ж, обман едет на обмане, обманом погоняет. Сегодня они использовали его, завтра он использует их. Как долго прыгает на нем эта проститутка. Какой у нее упругий, гладкий зад. Будто выточенный из мрамора. Краем гаснущего от взрыва наслажденья сознанья он уцепил мысль: как здорово бы ее подержать в качестве натурщицы на каком-нибудь возвышенье, на подиуме. Такие точеные формы — редкость. Гель, что ли, они все впрыскивают?! Ну же! Ну!..