Не отрицаю, что среди сотрудников Института истории, Института философии, Института мировой экономики и международных отношений, как и нашего Института народов Азии, были и такие двуличные люди. Именно эта публика в 1989 - 1992 годах сбросила маски приверженцев марксизма-ленинизма, превратились в откровенных перевертышей, ринувшихся огульно чернить прежнюю официальную идеологию и тем самым завоевывать себе место под солнцем в государственном аппарате, в выборных органах власти и в учреждениях Академии наук. Но их было не так уж много: поначалу марксистские взгляды продолжали еще довольно долго преобладать в умах значительной, если не большей части работников гуманитарных учреждений Академии наук СССР.
   Будучи членом КПСС с пятнадцатилетним стажем, я не видел ничего предосудительного ни в преобладании коммунистов среди ведущих научных сотрудников института, ни в деятельности самой партийной организации, которая в ряде случаев играла роль противовеса администрации, возглавлявшейся директором института. Ведь зачастую не столько дирекции, сколько парткому института приходилось разбирать и гасить те конфликтные ситуации, которые возникали в тех или иных отделах института, а также в личных взаимоотношениях отдельных сотрудников. Дирекция вступала в действие обычно лишь в тех редких случаях, когда партийная организация оказывалась неспособной решить слишком острый или слишком сложный конфликтный вопрос. Чаще же всего партком был в нашем институте, как и в других академических учреждениях, той инстанцией, в которую обращались за помощью все те, кто считал себя пострадавшим от несправедливостей как руководителей отделов и секторов, так и всей дирекции. Поэтому выборам в партком придавалось значение.
   На перевыборное партийное собрание я шел без особого интереса, ибо никаких суждений о деятельности дирекции и прежнего парткома у меня не было. Интересно было просто посмотреть на всех собравшихся в зале сотрудников института: встретить тех, кого не встречал за пять лет работы в "Правде", посмотреть на новичков, послушать, что говорили выступавшие о делах института, от которых я, естественно, оторвался за время пребывания в Японии.
   Но собрание окончилось для меня сюрпризом с большими и неоднозначными последствиями. Дело в том, что при выдвижении кандидатур в члены нового партийного комитета института кто-то из присутствовавших в зале выдвинул и мою кандидатуру. Не берусь судить, было ли это сделано по согласованию с прежним партийным руководством, возглавлявшимся Г. Ф. Кимом, или самостийно. Но, оказавшись в списке кандидатов в члены парткома, я понял, что брать самоотвод мне не к лицу. Ведь я вернулся в институт в ореоле удачливого корреспондента центрального партийного органа КПСС с репутацией опытного специалиста-японоведа, давнего работника института, знающего специфику академической работы и не запятнавшего себя ранее какими-либо скандалами. Что я мог сказать собранию? "Не трогайте меня, я хочу уйти с головой в написание очередной монографии..." Никто бы из присутствующих такого эгоизма не одобрил: "Все мы пишем монографии". Поэтому возражать я не стал в надежде взять себе в парткоме какой-то ограниченный конкретный участок работы и выполнить свой долг перед партийной организацией, если она окажет мне такое доверие.
   Но мои скромные помыслы не оправдались. Все обернулось на практике иначе. На первом заседании нового парткома, состоявшемся сразу же после выборов, А. И. Чичеров и некоторые другие молодые, энергичные и радикально настроенные члены вновь избранного партийного руководства, стремясь, по-видимому, избавиться от парткомовских завсегдатаев, многократно возглавлявших ранее парторганизацию института, попытались избрать меня секретарем парткома как человека свежего и непредвзятого. Но после моего решительного отказа секретарем парткома был избран мой давнишний друг со студенческих лет Вадим Солнцев, которого, кстати сказать, рекомендовал на этот пост и представитель районного комитета партии. Мне же пришлось все-таки согласиться взять на себя почетную обязанность его заместителя по идеологической работе. Моя предшествующая работа в "Правде" стала и в данном случае главным аргументом в пользу именно моего выдвижения на этот пост. Так неожиданно над моими давними планами погружения с головой в творческую научную работу нависла нерадостная перспектива превращения меня в партийного босса, что никак не отвечало моим помыслам о будущем. Такая перспектива стала еще более реальной спустя несколько месяцев, когда В. М. Солнцев надолго заболел и мне пришлось чуть ли не до истечения срока полномочий парткома исполнять его обязанности.
   Но этим дело не кончилось: пока я замещал Солнцева, меня заприметило руководство Бауманского РК КПСС. Райкомовские работники не любили часто менять руководителей первичных партийных организаций, тем более таких крупных, какой была парторганизация Института народов Азии с числом членов свыше четырехсот человек. К тому же партийной организации нашего института принадлежала в Бауманском райкоме особая роль. Из ее рядов в распоряжение райкома направлялось наибольшее число квалифицированных лекторов-международников и пропагандистов, а в дни избирательных кампаний весьма большое число агитаторов. Поэтому интересы райкома требовали, чтобы секретарем парткома института был "надежный человек", за которого райкомовские работники могли бы ручаться перед вышестоящими инстанциями, а конкретнее говоря, перед Московским горкомом партии. А кто по мнению райкомовских руководителей мог быть надежнее, чем бывший, и притом отмеченный правительственными наградами, корреспондент газеты "Правда"? Вот почему, когда подошел срок перевыборов парткома, райкомовские руководители обратились не только ко мне, но и к директору института Б. Г. Гафурову с настойчивыми пожеланиями сделать меня руководителем партийной организации института. Возражать против этого у Гафурова не было оснований. За прошедший год наши отношения с ним не ухудшились. Хотя некоторые амбициозные молодые члены парткома, хорохорясь на глазах у общественности, пытались иногда затевать какие-то споры с дирекцией по каким-то не столь уж принципиальным и важным с моей точки зрения вопросам. Я, откровенно говоря, старался избегать разжигания подобных споров, хотя подчас в частных вопросах и соглашался с теми, кто занимался критикой дирекции. Желания обострять отношения с Гафуровым по пустякам у меня не было еще и потому, что я ясно представлял себе особенности восточного характера Гафурова человека, для которого административная власть была главной целью и смыслом его жизни. Гафуров мог многое делать и делал для поднятия престижа института во имя улучшения условий труда его сотрудников, но делал он все лишь тогда, когда его деятельность получала уважительный, одобрительный отклик у сотрудников института, о чьих настроениях он получал от доверенных лиц подробную информацию. Те же люди, которые относились к его деятельности критически и пытались ставить палки в колеса, вызывали у Гафурова затаенную неприязнь, они провоцировали его подчас на поступки, не отвечавшие интересам дела. Перевоспитывать Гафурова было бесполезно, и поэтому я видел свою задачу в том, чтобы избегать открытых столкновений между парткомом и дирекцией даже при наличии разных мнений. Я стоял за то, чтобы внешне проявлять максимум сдержанности в отношении директора, но в то же время без спешки и открытого нажима склонять его к приемлемым для парткома и коллектива решениям.
   Убедившись в период между двумя перевыборными собраниями в моем уважительном отношении к нему, как и в моем нежелании идти на поводу у радикалов и конфликтовать с ним на партийных собраниях или на заседаниях дирекции, Гафуров проникся доверием ко мне, и когда подошло время обсуждать кандидатуру будущего секретаря парткома, он в настойчивой форме в беседе с глазу на глаз предложил мне остаться на этом посту и дать представителям райкома партии положительный ответ. Отказывать ему в таком вопросе я не стал и в результате в итоге очередного перевыборного собрания теперь уже формально был избран секретарем парткома Института народов Азии. Забегая вперед, скажу, что в последующие годы еще трижды мне пришлось переизбираться и продолжать партийную работу в этом же качестве.
   Вспоминая то время, я вовсе не хочу сказать, что стал секретарем парткома института по принуждению, вопреки моей воле. Нет, так считать нельзя: просто в то время я ощущал раздвоение в настроениях. С одной стороны, меня тяготила мысль, что партийная работа замедляла работу над монографией и отвлекала мое внимание и энергию от научного творчества на текущие общественные дела института. Но, с другой стороны, мое избрание руководителем большой академической партийной организации давало мне и некоторый моральный комфорт, приятное ощущение своей возросшей значимости. С этого времени я почувствовал стремление многих сотрудников института, включая и самых уважаемых, наладить добрые отношения со мной. Двери кабинета Б. Г. Гафурова, у которых подолгу ждали приема рядовые сотрудники, стали открыты для меня в любое время, если на то была срочная надобность. Исчезла сразу же проблема перепечатки на машинке любых моих рукописей, т.к. я мог отдавать их печатать вне очереди и в машбюро, и секретарю отдела Японии, и техническому секретарю парткома. В буфете института сотрудники стали настойчиво пропускать меня вне очереди, хотя я постоянно продолжал становиться в хвост наряду со всеми входящими. Здороваться со мной в коридорах института стали почему-то даже не знакомые мне лица. Поскольку по сложившейся в партийной жизни практике на заседаниях парткома далеко не все вопросы ставились на голосование, то последнее слово оставалось обычно за мной. Это незаметно для меня самого порождало в моих суждениях и высказываниях раскованность и самоуверенность, хотя я и старался все время держаться со всеми на равных, с предельной скромностью и вежливостью, подавляя в себе искушение нагрубить кому-то даже тогда, когда он этого вполне заслуживал.
   Все эти моральные блага и выгоды, обретенные невзначай с избранием меня секретарем парткома, видимо, исподволь оказывали свое сковывающее влияние на мои намерения не задерживаться надолго на этом престижном посту, и прошли долгих четыре года, прежде чем я переломил себя и твердо, наотрез отказался от продолжения партийной работы в беседах и с руководителями райкома КПСС, и с директором института Б. Г. Гафуровым.
   В то же время неотступное стремление не прерывать работу над рукописью и в период выполнения обязанностей секретаря парткома побудило меня жестко ограничить дни и часы моих занятий партийными делами. Как и все научные сотрудники института, я и после избрания меня секретарем продолжал приходить в институт не ежедневно, а лишь три, а то и два раза в неделю, сохранив за собой право на домашнюю работу в так называемые "творческие" дни. В нашей большой партийной организации это было возможно по той причине, что заместителем секретаря парткома по организационной работе избирался в институте обычно не научный сотрудник, а профессиональный партийный работник, оплачиваемый не институтом, а райкомом партии. Он-то и вел всю текущую организационную и прочую рутинную партийную работу.
   В мою бытность секретарем моим заместителем по организационной работе был бывший армейский политработник полковник в отставке Игнат Васильевич Баранников. Он и технический секретарь Нина Николаевна должны были приходить на работу в институт ежедневно и находиться там положенное всем сотрудникам институтской администрации время, т.е. с утра до вечера. Я же приходил в свой парткомовский кабинет лишь в явочные для старших научных сотрудников дни. Если же возникали какие-то чрезвычайные обстоятельства, то Игнат Васильевич связывался со мной по телефону и тогда, если это было крайне необходимо, я приезжал в институт в нужный час. Такая система позволяла мне продолжать работу над рукописью, хотя и не в таком темпе, как это задумано было ранее.
   Зато в явочные дни я приходил на работу минут за пятнадцать до начала рабочего дня и уходил нередко позже, чем большинство научных сотрудников. Объяснялось это отчасти тем, что приходившие в мой кабинет сотрудники института засиживались у меня подолгу, ибо я старался внимательно их выслушивать и не комкать обсуждение тех вопросов, с которыми они обращались в партком или ко мне лично. Но отчасти мои задержки с уходом из института по окончании рабочего дня объяснялись и своеобразным стилем работы Б. Г. Гафурова, который во второй половине дня уезжал часа на три домой, где он обедал и отдыхал, а потом возвращался в институт и сидел в своем кабинете до 8, а то и 9 часов вечера.
   Что делал Гафуров в эти часы? Да ничего особенного: либо говорил с друзьями по телефону, либо читал какие-то документы и рукописи. Заходя к нему в кабинет в эти вечерние часы, я заставал его то за просмотром фотографий, снятых в его зарубежных поездках, то за изучением разложенных на столе чьих-то визитных карточек, то за чтением газет и рукописей. Злые языки говорили, что Гафуров сидел в институте по вечерам лишь потому, что дома ему досаждала его сварливая неугомонная жена Капиталина Васильевна. Но это были, конечно, всего лишь досужие домыслы.
   В явочные дни в рабочие часы кабинет Гафурова осаждали и заведующие научными подразделениями института, и работники отдела кадров, и бухгалтера, и иностранные гости, главным образом из стран Востока, и его земляки из Таджикистана, с которыми он сохранял постоянные разнообразные связи. Таджикские гости прибывали обычно на прием к Гафурову с традиционными подарками: к его кабинету они с помощью личного секретаря директора Ивана Антоновича несли по коридорам институтского здания корзины и ящики с виноградом, дынями, яблоками и прочими южными фруктами. Часть этих продуктов увозилась потом на квартиру Гафурова, а часть оставалась у него в кабинете, и он угощал ими некоторых своих московских посетителей.
   Вечером, однако, вся эта дневная суета на подступах к кабинету директора затихала, и с Бободжаном Гафуровичем можно было неспешно обсудить те или иные вопросы, связанные с жизнью нашего научного коллектива. В такие часы Гафуров нередко предавался воспоминаниям о прошлых годах своей жизни, когда он был у себя на родине всевластным правителем, занимая в течение десяти лет пост первого секретаря Центрального Комитета коммунистической партии Таджикистана. Запомнились мне, например, его воспоминания о встречах со Сталиным, о котором он и в хрущевские, и в брежневские времена отзывался с неизменным уважением.
   - Приезжаю я как-то в Москву,- говорил Гафуров не спеша, с паузами после каждой фразы,- и направляюсь в Кремль на прием к Сталину... Меня пропускают к его кабинету... Я стучу, открываю дверь и вхожу... Вижу Сталин сидит за письменным столом и что-то читает... Я останавливаюсь у двери, мнусь и жду, когда он поднимет голову и посмотрит на меня... А он не поднимает головы и продолжает читать... Я жду... Наконец Сталин прерывает чтение, смотрит в упор на меня и строго говорит: "Ты зачем приехал? Если денег просить, то поворачивай назад и уезжай". И снова погружается в чтение, а я стою... Потом, выждав минуту, говорю ему: "Иосиф Виссарионович, вы напрасно так думаете. Я денег просить не собираюсь - наоборот, я привез деньги в Москву на нужды центра". Тут Сталин вновь поднимает голову, смотрит на меня уже приветливо и говорит: "Ну, тогда это другой разговор: заходи, побеседуем..."
   Отношения с Гафуровым складывались у меня непросто. По складу характера он был человеком мягким и незлобивым, но недоверчивым и своенравным. Обычно он внимательно относился к тем просьбам, с которыми я обращался к нему от имени парткома. Но, не отказывая на отрез в той или иной просьбе и даже соглашаясь с ней на словах, он затем имел обыкновение подолгу тянуть с реализацией своих обещаний. Неторопливость в решении любых проблем, будь то кадровые или научно-организационные вопросы, была одной из главных отличительных черт его директорской деятельности. Трудность в общении с Гафуровым состояла именно в отсутствии ясности и четкости в принимаемых им решениях, а также в его скрытом и упорном нежелании допускать партийную организацию к решению кадровых вопросов, касавшихся руководящих работников института, и прежде всего вопросов, связанных с их приемами на работу, повышением в должности и увольнениями. Здесь этот восточный человек хотел быть безраздельным хозяином и, в сущности, был таковым
   Убедившись в том, что к решению кадровых вопросов Гафуров упорно не хотел никого допускать, я старался не обсуждать с ним эти вопросы, если он сам их не поднимал. Хотя иногда в связи с мнениями, высказывавшимися на заседаниях парткома большинством голосов его членов, мне приходилось заводить с ним разговоры по поводу поведения тех или иных лиц, что всякий раз вызывало у него настороженность и приводило временами к охлаждению наших отношений. В каждой попытке парткома обсуждать с дирекцией кадровые дела Гафурову - человеку очень мнительному - виделась какая-то интрига. Обычно я как мог старался рассеивать подобные подозрения и, уж во всяком случае, убедить Бабоджана Гафуровича в том, что к мнимой интриге я не причастен.
   Разногласия возникали подчас и в среде членов парткома, в котором насчитывалось в те годы от 12 до 15 человек. Состав парткома, избиравшегося тайным голосованием участников общего партийного собрания, в какой-то мере отражал неоднозначные, разноречивые настроения членов институтской партийной организации.
   Уже тогда, в середине 60-х годов, определенную часть сотрудников института, включая и членов КПСС, составляли люди, именуемые в наши дни либо "шестидесятниками", либо "диссидентами". Конкретнее говоря, это были люди, критически настроенные в душе к сложившемуся в нашей стране общественному и политическому строю, к официальной идеологии КПСС, к политике Хрущева, а затем и Брежнева, но обычно не решавшиеся заявлять об этом открыто и прямо из-за боязни навлечь на себя неприятности и со стороны властей, и со стороны академического руководства. Воздерживаясь от открытой критики советских порядков и политики Кремля, как и от восторгов по поводу американского образа жизни, чем занимались в ту пору завзятые "диссиденты" типа В. Буковского или И. Григоренко, такие научные работники института втайне сочувствовали этой группе откровенных противников коммунизма и советской власти. В большинстве своем они продолжали оставаться в составе партийной организации института и ограничивались лишь тем, что время от времени выпускали пары своего недовольства, затевая дискуссии по тем или иным теоретическим проблемам истории, философии или экономики стран Востока, в ходе которых как бы невзначай подвергали критике преобладавшие в работах советских востоковедов марксистские взгляды на затрагивавшиеся в дискуссиях вопросы. А иногда их затаенное недовольство нашей действительностью выливалось в ожесточенные нападки либо на дирекцию, либо на партком, либо вообще на систему организации труда научных работников нашего института и Академии наук. Естественно, упрекать их за подобные нападки на дирекцию мне как секретарю парткома не полагалось, т.к. они воспринимались в коллективе лишь как острая, нелицеприятная, но принципиальная критика, а по уставу партии к критике надлежало относиться с вниманием и уважением.
   Примечательно, что лица, принадлежавшие к этой группе скрытых "диссидентов", не только оставались членами КПСС, но и проявляли повышенную активность в профсоюзных и партийных делах и потому зачастую оказывались избранными и в профсоюзный комитет и в партком. Правда, в парткоме они оказывались обычно в меньшинстве. Большую часть членов парткома составляли, как правило, сторонники ортодоксальных взглядов на нашу действительность, на политику Советского Союза и КПСС. И это было закономерно: люди конформистского склада - середнячки в отличие от бунтарски настроенных личностей охотнее тянули лямку повседневной, рутинной партийной работы, к тому же они не раздражали других своей амбициозностью и реже портили личные отношения с другими членами парторганизации, что и повышало их шансы на выборах в партком. Мне же при руководстве работой парткома приходилось считаться и с затаенными "диссидентами", и со слишком прямолинейными ортодоксами, хотя, естественно, из прагматических соображений я чаще опирался на конформистское большинство.
   Сегодня, спустя тридцать лет, нет смысла писать конкретно, кто из членов парткома принадлежал в те годы к "диссидентам" и к "ортодоксам". Зачем ворошить прошлое? Но стоит подчеркнуть другое: членами парткома в те годы избирались многие уважаемые научные сотрудники института, ставшие в дальнейшем именитыми учеными-востоковедами. К их числу относились: Ю. Ганковский, Н. Симония, Ю. Ванин, В. Москаленко, А. Чичеров, В. Тюрин, Р. Корниенко и др.
   Чаще всего на заседаниях парткома заслушивались отчеты первичных партийных организаций отделов (таких отделов в институте насчитывалось тогда более 20), в ходе которых рассматривались научно-производственные дела и отчитывались как заведующие отделами, так и секретари отдельческих парторганизаций - парторги. Обсуждались и другие рутинные вопросы. К примеру: "О работе лекторов института", "О работе профкома института", "О подготовке коммунистов института к очередной кампании по выборам в Верховный Совет СССР" и т.п.
   Разбирались иногда на заседаниях парткома персональные дела отдельных членов партии. Наиболее частыми причинами персональных дел были утери партийных билетов, за что виновники получали обычно строгий выговор с предупреждением. Бывали случаи злоупотребления спиртными напитками, но крайне редко. И уж ни разу за все четыре с лишним года моего руководства не обсуждались на парткомовских заседаниях персональные дела, связанные с супружескими изменами и прочими нарушениями "моральных норм". Когда ко мне поступали подобные жалобы, я под различными предлогами не давал им хода, будучи твердо убежден в том, что парторганизации не следует лезть в личную жизнь и тем более в постельные дела взрослых людей. Связано, наверное, это было и с тем, что и я сам, и многие другие коммунисты, в том числе члены парткома, не были ангелами с крылышками, и бросать нам камни в каких-то "грешников" было бы наихудшим проявлением ханжества.
   Малоприятные воспоминания остались у меня о случаях участия отдельных научных сотрудников института в тех самых политических протестных выступлениях "диссидентов", которые имели место в 60-х годах в связи с арестами и высылкой за рубеж некоторых авторов самиздатовских статей и распространителей запрещенной антисоветской литературы. Так, выяснилось, что несколько наших работников института - филологов поставили свои подписи под заявлением в поддержку каких-то писателей-"диссидентов", подвергшихся гонению советских органов безопасности. Это заявление было направлено его подписантами за рубеж и передавалось затем на нашу страну радиостанцией "Голос Америки" и еще какими-то "вражьими голосами", о чем меня и Гафурова тотчас же информировали работники райкома. При таких обстоятельствах мое положение обязывало меня "реагировать" и "принимать меры". Да и сам я никаких симпатий к этой публике не питал. Как мне думалось тогда, в каждой государственной и экономической системе есть свои недостатки. Были они и в советском образе жизни, но это совсем не означало, что нам следовало обливать помоями и ломать этот образ жизни, создавая взамен нечто подобное американским порядкам с их откровенным отрицанием социальной справедливости и наглой властью денег. Пришлось тогда, как мне помнится, приглашать в партком названных подписантов - двух беспартийных дам и долго объяснять им, почему их обращение к американцам с жалобой на наши власти означало не что иное, как вынос сора из избы, и заслуживало осуждения. И эту нравоучительную беседу я провел тогда не кривя душой, будучи сам твердо убежден в непорядочности тех, кто преднамеренно давал американской пропаганде пищу для нападок на нашу Родину.
   Однако по административной линии названные беспартийные научные сотрудники института никаких взысканий не получили. Другое дело, когда в той же группе подписантов и распространителей самиздатовской антисоветской литературы оказался член партии - специалист по арабской литературе И. М. Фильштинский. С ним на парткоме состоялся весьма жесткий разговор. И я, и другие члены парткома в своих выступлениях констатировали несовместимость его мировоззрения, политических взглядов и действий с принадлежностью к КПСС, после чего решением парткома, утвержденным затем и райкомом, Фельштинский был исключен из партии, о чем, судя по его поведению, он не очень-то и жалел. В институте он продолжал работать еще лет двенадцать, но потом вроде бы уехал за рубеж.