Страница:
Прибыв в Токио на корреспондентскую работу в феврале 1987 года в возрасте 62 лет, я с некоторым чувством неловкости обнаружил, что среди нескольких сот советских людей, находившихся в Японии на работе, я оказался в числе двух-трех самых старых по возрасту. Большинство корреспондентов ТАСС и других журналистов были на поколение младше меня. Более чем на тридцать лет был младше меня собственный корреспондент "Известий" Сергей Агафонов - журналист талантливый, обладавший редким даром фельетониста, но не питавший ни любви, ни уважения к своей стране и склонный к угодничеству перед власть имущими. Корреспондент "Труда" Сергей Бунин - сын генерал-майора в отставке Вячеслава Бунина, моего приятеля, работавшего в посольстве в конце 50-х - начале 60-х годов,- был по возрасту еще младше Агафонова. В столь же "несолидных" годах были и все тассовские корреспонденты, включая Николая Геронина, моего бывшего аспиранта, и заведующего тассовским офисом в Токио Владимира Кучко. В порядке профсоюзного (партийного) поручения меня назначили руководителем "теоретического семинара" журналистов, цель которого состояла в обсуждении событий, происходивших в мире и в Японии. По этой причине раз в месяц я встречался со всеми моими "собратьями по перу" в стенах посольства. Но, естественно, по причине возрастной разницы личные контакты на семейном уровне у меня с ними не сложились, за исключением семьи Герониных. Иногда, правда, тассовский микроавтобус, доставлявший детей журналистов в школу при советском посольстве, подбрасывал попутно из школы до дома и моего сына Сашу.
Мне очень повезло в том, что вскоре после моего приезда в Японию туда же приехал и мой старый друг-однокашник Владимир Николаевич Хлынов, работавший когда-то в Японии собственным корреспондентом газеты "Труд". Затем по возвращении на родину он стал научным сотрудником Института мировой экономики и международных отношений, защитив вскоре докторскую диссертацию по своей излюбленной теме: вопросы взаимоотношений труда и капитала в Японии. Прибыл Хлынов в Японию в качестве представителя ИМЭМО, а потому поселился в Токио самостоятельно, сняв квартиру неподалеку от корпункта "Правды". Владимир Николаевич и его тогдашняя жена Маргарита Дмитриевна стали с тех пор нашими частыми гостями, а также попутчиками по субботним и воскресным автомобильным поездкам на море и в горы. С ними вместе мы пятеро (супруги Хлыновы, я, жена и сын Саша) совершали дважды дальние поездки на машине: один раз в Сэндай, а другой раз в Нагою. Так же как и я, Хлынов располагал полной свободой своего времяпрепровождения. Формально не имея отношения к посольству, он по профсоюзной (партийной) линии входил в организацию журналистов, что нас еще более сближало. Между прочим, в то время непосредственным начальником Хлынова в Москве был не кто иной, как бывший директор Института востоковедения, а в то время директор ИМЭМО Е. М. Примаков. Не могу сказать, чтобы Хлынов питал к нему особую любовь (подчиненные Примакову лица редко питали к нему подобные чувства), но зато он уже тогда был убежден в том, что его новый директор рано или поздно станет либо членом Политбюро, либо министром иностранных дел. В этом отношении Хлынов оказался прозорливее меня: я в то время не очень верил в звезду Примакова.
Что касается посольства СССР в Токио, то там во второй половине 80-х годов ситуация также стала иной по сравнению с прежними временами. Основную массу дипломатов составляли уже люди другого поколения. Среди работников посольства оказалось много детей моих знакомых и приятелей по первым периодам пребывания в Японии, а также по Институту востоковедения. Среди них были, например, сын дипломата-японоведа Владимира Хмелева, сын дипломата-китаиста Владимира Кривцова, сын журналиста-японоведа Алексея Пушкова, сын востоковеда-лингвиста Вадима Солнцева, сын дипломата-японоведа Владимира Прохорова и др. Для них всех я был, конечно, "предком", и контактов с ними не было бы никаких, если бы не одно обстоятельство: моя жена Надя, родившаяся в 1950 году, находилась с ними в одной возрастной группе, а сын Саша, поступивший по приезде в первый класс посольской школы, был даже младше многих детей посольских работников. Это обстоятельство обеспечило связи моей жены с "посольскими" и "корреспондентскими" женами, а сына - со всеми советскими детьми. Поэтому, хотя мы и жили одни на отшибе среди японцев (корпункта "Известий" в нашем доме тогда уже не было), тем не менее ни у жены, ни у сына не было ощущения оторванности от жизни и быта посольских работников, как и других соотечественников.
Самыми близкими мне по возрасту оказались руководящие сотрудники посольства. Так должность советника-посланника занимал в то время Юрий Дмитриевич Кузнецов, который был всего лишь на десять лет моложе меня. С ним меня связывали долгие годы дружеских отношений. Не раз мы ездили в Японию в составе делегации Советского комитета защиты мира на конференции противников ядерного оружия, не раз наши дела соприкасались тогда, когда он работал в Международном отделе ЦК КПСС. Несмотря на постоянную загруженность практическими делами, Кузнецов проявил себя талантливым исследователем-японоведом: в начале 60-х годов он успешно защитил кандидатскую диссертацию, а где-то в начале 70-х подготовил докторскую, и я даже договорился с дирекцией Института востоковедения о вынесении ее на защиту. Но кому-то в Международном отделе ЦК КПСС показалось тогда, что Кузнецов "слишком молод" и "слишком торопится", и в результате звонка директору института Б. Г. Гафурову защита диссертации была приостановлена. Это не отбило, однако, у Юрия Дмитриевича охоту продолжать свою научную работу в последующие годы: в научных изданиях появился ряд его статей, а в 1983 году в свет вышла его интересная книга "Социально-классовая структура современной Японии".
В последующие годы вплоть до отъезда Кузнецова на родину в конце 80-х годов я поддерживал с ним добрые отношения. В его кабинете нам можно было всегда поговорить откровенно и по поводу состояния советско-японских отношений, и об обстановке в нашей стране. И надо сказать, что по многим острым вопросам наши взгляды были более близки, чем с другими руководящими сотрудниками посольства.
Издавна был знаком мне и другой советник посольства Георгий Евгеньевич Комаровский, бывший студент японского отделения МИВ в то время, когда я был там аспирантом. С ним мои отношения складывались довольно сложно, хотя в прошлом наши пути часто сближались на почве присущего нам обоим интереса к научно-исследовательской работе в области истории и культуры Японии. К Комаровскому я питал чем далее, тем большее уважение как к большому знатоку Японии, проявившему в течение долгих лет своей дипломатической работы на Японских островах неиссякаемый интерес к культуре, религии и общественной жизни страны пребывания. Пожалуй, никто из наших дипломатов-японистов не вникал так глубоко в духовный мир японцев, как это было свойственно Комаровскому. Его книги и статьи служат тому лучшим подтверждением. К сожалению, в отношении Комаровского к большинству своих коллег: дипломатов, журналистов и научных работников постоянно сквозили какая-то сухость, какое-то высокомерие, какое-то стремление говорить с людьми начальственным тоном, что не могло не вызывать у тех, с кем он общался, негативную реакцию. Не раз именно по той же причине черные кошки пробегали и между нами, хотя объективно делить нам с ним было нечего. Внешне, разумеется, на протяжении всего моего третьего пребывания в Японии в качестве корреспондента "Правды" наши отношения с ним оставались достаточно корректными и уважительными.
Были в то время среди руководящих сотрудников посольства и некоторые другие японоведы-дипломаты, достойные упоминания. Одним из них в ранге советника был Александр Николаевич Панов - в то время мы находились с ним в добрых отношениях. Мне импонировало его стремление совмещать свои повседневные дипломатические дела с научной работой и журналистикой. Не раз по-дружески беседовали мы с ним в Москве в стенах Института востоковедения, куда он заходил как автор коллективной работы "СССР - Япония". Тогда я еще не знал о той червоточинке, которая появилась в его взглядах позднее, когда по возвращении в Москву Панов был повышен в должности и занялся сначала в МИД СССР, а потом в МИД России переговорами с японцами по поводу их территориальных притязаний. Но об этом речь пойдет далее.
Были и еще среди дипломатов посольства способные, деятельные и сравнительно молодые люди: Добровольский, Масалов, Шевчук и другие. Находился в то время в числе сотрудников посольства и представитель Института востоковедения АН СССР Г. Ф. Кунадзе. Будучи в должности первого секретаря, он занимался в основном советско-японскими культурными и научными связями, ничем не выделяясь на фоне других дипломатов его возраста.
Приятным для меня совпадением обстоятельств было пребывание в Японии в течение полутора первых лет моего друга юности Виктора Васильевича Денисова, который в ранге советника-посланника возглавлял советское консульство в Осаке. Не раз в те годы приезжал Виктор в Токио и проводил часы досуга в кругу моей семьи. А спустя полгода после нашего приезда в Японию я вместе с женой и сыном приехал на машине в Осаку и там гостил у Виктора. В дни нашего пребывания в Осаке мы ночевали в консульском особняке в просторной квартире, предназначенной для важных персон, прибывавших в Осаку из Москвы, столовались же в соседней квартире генерального консула, то есть у Виктора и его жены.
Консульские работники в Осаке жили в те времена более спокойной и вольготной жизнью, чем посольские работники в Токио. Работали они в просторных помещениях особняка-дворца, главный зал которого был украшен дорогими люстрами. художественной резьбой по дереву и чеканкой по металлу, выполненной не кем иным, как прославленным скульптором Зурабом Церетели, трудившимся там несколько месяцев. Но еще приятнее, чем условия труда, были у наших работников в Осаке условия их отдыха: на территории консульства находились и теннисные корты, и сауна, и бассейн и другие спортивные сооружения. Как выяснилось позже, многие мидовские работники-японисты старшего возраста стремились стать генеральными консулами в Осаке. Потому-то сроки замены начальства и рядовых сотрудников оказывались там короче, чем в Токио. Вслед за Денисовым генконсулом в Осаке стал Горбунов, а затем года через два его сменил Алексеев.
Ну а теперь несколько слов о послах, которые возглавляли посольство СССР в Токио накануне и в годы моего пребывания там.
Как я уже писал ранее, в 1982 году мне довелось познакомиться в Токио с тогдашним советским послом в Японии В. Я. Павловым. Но спустя год-два Павлова отозвали в Москву на пост председателя общества "Интурист", а его преемником стал бывший посол Советского Союза во Франции П. Ф. Абрасимов. По отзывам тех, кто работал в те годы в советском посольстве в Токио, Абрасимов являл собой мрачную личность. Отличительной чертой его поведения было нежелание прислушиваться к советам и мнению своих помощников знатоков Японии. А результатом такого поведения являлись частые ляпсусы в тех высказываниях, которые делались им в беседах с японцами. Задавшись целью приступить сразу же к подготовке книги о Японии, наподобие той, какая была им опубликована после возвращения из Франции, Абрасимов в первые же недели своего пребывания в Японии поручил ряду сотрудников посольства в ранге третьих, вторых и первых секретарей готовить в порядке служебных заданий материалы, предназначенные для будущих глав этой книги. Его чиновничье тщеславие наглядно проявилось в том, что по его распоряжению в посольском вестибюле была установлена мраморная доска с указанием, какие послы и в какие годы возглавляли советское посольство в Японии. Начертаны там были сразу же и его фамилия, имя и отчество.
Как рассказывали мне тогда посольские старожилы, был Абрасимов суров и распекал подчиненных за все то, что ему не нравилось. "Да,- сказал мне один из них,- мы жили при Абрасимове как читатели остросюжетного детектива: чем дальше развертывалась его деятельность, тем страшнее нам становилось".
К счастью, правление Абрасимова продолжалось не очень долго, и в конце 1985 году он был отправлен в Москву на пенсию.
В московских верхах с приходом к власти М. С. Горбачева появилась вообще тенденция к обновлению контингента советских послов в зарубежных странах, и более того - к выдвижению на руководство посольствами сравнительно молодых людей. Так произошло и в Японии. В 1986 году новым послом в Токио был назначен Николай Николаевич Соловьев специалист-японовед, который после окончания японского отделения Института международных отношений постоянно занимался вопросами советско-японских отношений.
Я помнил Соловьева с того момента, когда он, будучи еще студентом старшего курса МГИМО, появился в Японии в качестве практиканта. Шли мы тогда по посольскому двору с моим другом Виктором Денисовым, работавшим до отъезда в Японию преподавателем МГИМО, а в ту пору бывшим вторым секретарем посольства. Навстречу нам вдруг появился полненький розовощекий молодой человек, который, уступив дорогу Денисову, принял смиренную позу и почтительно произнес:
- Здравствуйте Виктор Васильевич!
Денисов ответствовал ему небрежно:
- Привет!
Потом, когда я спросил его, кто это такой, он ответил:
- А это мой бывший студент Соловьев... прибыл сюда на стажировку...
Время в дальнейшем сравняло в служебном положении Денисова и Соловьева: спустя лет десять-двенадцать, где-то в начале 70-х годов, они работали в посольстве в одной комнате за двумя стоявшими рядом столами. Заглянув к ним, я обратил внимание, что изъяснялись они уже друг с другом на равных, как приятели, невзначай употребляя то и дело в отношении друг друга, да и по адресу других далеко не литературные выражения.
А вот теперь, в 1987 году, когда сравнительно молодой посол Николай Николаевич Соловьев прогуливался по посольскому двору, я мог наблюдать, как уже молодые мидовские чиновники из числа его подчиненных, вежливо сторонясь, здоровались с ним, а он с приятной улыбкой ответствовал им кратко: "Привет".
К чести Николая Николаевича, став послом, он сохранил в своем поведении по отношению к своим подчиненным гораздо больше внешней простоты и демократичности, чем такие послы как Федоренко или Абрасимов. Вскоре после его прибытия в Токио по его указанию была удалена та мраморная доска с именами и фамилиями послов, которую установил в вестибюле посольства его предшественник Абрасимов.
В отличие от своих предшественников, не владевших японским языком, Соловьев по утрам не дожидаясь прихода в свой кабинет тех, кому поручалось докладывать о содержании утренних газет, сам просматривал японскую прессу. В личных беседах с сотрудниками посольства при обсуждении служебных дел он мог подчас терпеливо выслушивать иные, чем у него, взгляды и возражения. Некоторые из моих посольских знакомых говорили мне, правда, что демократизм Соловьева был больше показным, чем искренним, и что от неприятных ему людей из состава посольских работников и консулов он умел избавляться "без шума", договариваясь по секрету с мидовским начальством об их ускоренном отзыве в Москву.
Но мидовская школа давала знать о себе не столько в цивилизованном стиле поведения Соловьева, сколько в его взглядах, суждениях и реакции на все то, что происходило в Москве и приходило оттуда. Еще при встречах с Соловьевым в Москве на различных совещаниях, а также при его беседах с японскими гостями нашего института в стенах МИДа я не раз отмечал его способность улавливать малейшие нюансы и подвижки в суждениях своего начальства (я имею в виду суждения министра иностранных дел А. А. Громыко и его преемника Э. А. Шеварднадзе) и тотчас же привносить в свой собственный лексикон соответствующие выражения и формулировки, заимствованные им у начальников. Сила Соловьева как чиновника-дипломата состояла в том, что любые указания и мнения начальства становились для него абсолютной истиной и его собственным мнением. Но это определяло и его слабость как специалиста-японоведа: приноравливаясь к мнениям начальства, он уже не мог трезво и объективно оценивать факты и ситуацию в стране пребывания. Дальние перспективы развития советско-японских отношений его не интересовали - он жил одним днем, устремляя все внимание на текущие вопросы, и руководствовался прежде всего стремлением угодить "директивным инстанциям".
Вообще говоря, вопреки суждениям некоторых российских мидовцев, я и сегодня сомневаюсь в том, что в наше время всем послам приходится быть лишь флюгерами, отражающими в своих заявлениях и поведении малейшие дуновения мыслей высших руководителей своей страны. Ни к чему хорошему такое поведение послов не приводит. Потому и принято в международной практике ряда стран назначать послов из числа многоопытных, умных и влиятельных политиков, способных лучше, чем заурядные чиновники-дипломаты, понимать национальные интересы своей страны и обладающих собственным видением обстановки и перспектив развития событий в странах их пребывания. Лучшими послами всегда и везде считались те влиятельные государственные мужи. которые были способны не только умело проводить в жизнь "директивные установки" своих правительств, но и смело противиться им в тех случаях, когда таковые оказывались на практике контрпродуктивными. К сожалению, Николай Николаевич Соловьев принадлежал к числу послов-флюгеров: ему не были свойственны ни твердость, ни решительность в отстаивании своих взглядов перед начальством. Да и были ли они у него?
Неуместными казались и его старания всегда и во всем нравиться японцам. Не всегда к месту оказывалось его стремление к общению с хозяевами страны непременно на японском языке. Это выглядело хорошо, когда беседа с японцами шла в узком кругу. Но когда на приеме по случаю одного из наших национальных праздников, состоявшемся в посольстве в присутствии двухсот с лишним гостей, среди которых были не только японцы, но и американцы и европейцы, наш посол в своем выступлении стал приветствовать собравшихся на японском языке, то это оставило у меня, да и не только у меня, но и у других моих соотечественников чувство какого-то недоумения. В подобной торжественной ситуации из уст посла великой державы должна была звучать не какая-то иная, а именно русская речь.
В целом у меня с Соловьевым сложились вроде бы нормальные отношения. Как и во время совместного нашего пребывания в Японии в 70-х годах, мы обращались друг к другу на "ты". Я называл его Колей, он меня - Игорем. Но особой близости у меня с ним не возникло: мы никогда не общались друг с другом на семейном уровне и никогда не бывали ни в совместных поездках со служебными целями, ни на отдыхе. Чаще всего мы с Николаем Николаевичем встречались по понедельникам в кабинете посла на совещаниях дипломатического актива, на которых из числа журналистов присутствовали лишь корреспонденты "Правды" и "Известий", а также руководители отделений ТАСС и АПН (Агентства печати "Новости").
Еженедельные совещания в кабинете посла преследовали своей целью обсуждение наиболее важных вопросов, связанных с текущими событиями и оценками ситуации в Японии. Дискуссии и совещания предворялись иногда сообщениями посла о каких-либо важных известиях, полученных им из Москвы. Основную группу выступавших составляли на этих совещаниях мидовские работники, главным образом советники. Изредка с какими-либо сообщениями выступали военный и морской атташе, а также представители торгпредства. Молча сидели, если их ни о чем не спрашивал посол, представители прочих ведомств ("Аэрофлота", "Интуриста", "Международной книги", "ССОДа"). Что же касается журналистов, то высказывать свои суждения по тем или иным вопросам и тем более не соглашаться с мнениями посольских работников считал возможным, пожалуй, лишь я. Другие же мои коллеги предпочитали помалкивать. Естественно, что мои критические замечания не могли не раздражать как советников посла, так и его самого. Но учитывая независимое положение собкоров "Правды", да к тому же и мой почтенный возраст, меня не ограничивали в подобных выступлениях, хотя и активной поддержки со стороны присутствовавших я обычно не получал.
Чаще всего моей критике подвергались "новые взгляды" Москвы на территориальный спор Советского Союза с Японией, суть которых сводилась к тогда еще еле заметным, но все-таки ощутимым подвижкам навстречу необоснованным японским территориальным притязаниям. Поскольку эти веяния шли из Москвы, а точнее - из окружения нового министра иностранных дел Э. А. Шеварднадзе, то послом Соловьевым они воспринимались однозначно как непререкаемые предписания к исполнению. Этому-то я и противился, что стало в дальнейшем сказываться на теплоте отношений Соловьева со мной. Но внешне тогда это ни в чем не проявилось.
В 1990 году на смену Соловьеву послом Советского Союза в Японии был назначен другой мой давний знакомый: Людвиг Александрович Чижов, занимавший в МИДе перед тем высокий пост главы одного из управлений. Как и Соловьева, Чижова я знал с 1960 года, когда он вместе с однокашником Ю. Д. Кузнецовым прибыл в посольство СССР в качестве стажера-студента МГИМО и в течение нескольких месяцев практиковался там в дипломатических делах и японском языке. В те далекие годы Чижов собирался как будто поступать в аспирантуру нашего института и вел даже со мной разговоры на эту тему. Но потом он предпочел все-таки дипломатическое поприще и на протяжении всех последующих лет занимался в МИДе японскими делами.
Новый посол являл собой идеальный образец карьерного дипломата высшей квалификации, посвятившего всего себя одному делу - делу решения сложных вопросов советско-японских отношений. Его компетентность подкреплялась длительным стажем работы в качестве главного мидовского знатока японского языка, которому доверялась переводческая работа при встречах высших руководителей нашей страны с японскими представителями соответствующего уровня. Отличительной чертой характера Чижова была с давних пор педантичная приверженность нормам дипломатического протокола и букве договорных документов, подписанных ранее между нашими странами. Глубокий смысл своей дипломатической работы он видел в заботе о неукоснительном соблюдении всех существующих советско-японских соглашений. Иногда мне казалось, что эти заботы превалировали в его сознании над заботой о реальных национальных интересах нашей страны. Такое пристрастие к дипломатическим бумагам создало Чижову в мидовских верхах репутацию не только большого знатока своего дела, но и человека весьма ответственного, взвешенного в своих суждениях, чрезвычайно осмотрительного, и притом способного воспрепятствовать любым отклонениям нашей политики на японском направлении от ранее установленного курса.
Внешне Чижов держался везде и всегда чинно, не допуская ни с кем излишней фамильярности. Говорил он обычно медленно, тихо и твердо. На совещаниях в кабинете посла, которые продолжались и при нем проводиться еженедельно по понедельникам, Чижов был сух со всеми присутствующими, немногословен, не допускал отклонений от повестки дня, но в то же время не позволял себе никаких грубостей в отношении присутствовавших. Как и с Соловьевым, я сохранял с ним в личных беседах прежнюю форму нашего общения на "ты", ну а на совещаниях, естественно, обращался к нему по имени и отчеству, так же как и он ко мне.
В ходе упомянутых совещаний и при Чижове у меня не раз возникали споры с посольскими работниками по поводу тех или иных решений руководства МИД СССР, что, разумеется, не способствовало появлению особой теплоты в моих отношениях с Чижовым. Препятствовали тому же и некоторые особенности его характера: сухость и чопорность при общении с окружавшими его людьми, настороженность в отношении любых предложений, связанных с отклонением от норм, сложившихся в советско-японских отношениях, постоянная забота о сохранении своего верховенства в решении любых, даже мелких текущих посольских дел, замкнутость и нежелание откровенничать ни с кем ни по каким вопросам. И все-таки Чижов как посол мне нравился. Я считал его более надежным выразителем и защитником национальных интересов нашей страны, чем Соловьева. Нравился мне, в частности, консервативный подход Чижова к советско-японским отношениям.
Но при всем при этом Чижову, как и Соловьеву, присуще было общее для всех наших мидовцев сугубо чиновничье отношение к своим служебным делам. Стремление никогда и ни в чем не возражать начальству и следовать неизменно его указаниям, даже тогда, когда в душе он не был с ними согласен, доминировало у него над всеми прочими порывами души. Поэтому я не ждал от Чижова активной поддержки моих выступлений в "Правде" с критикой различных отклонений от прежней твердой позиции МИДа СССР в территориальных спорах с Японией. Но и в споре со мной он не вступал и не осуждал мои статьи заочно. И это уже было отрадно: такая позиция посла была отнюдь не худшим вариантом в дни, когда поборники "нового мышления" приступили к повсеместному расшатыванию основ прежней советской внешней политики. Гораздо хуже для национальных интересов нашей страны был бы приезд в Японию не в меру ретивого "реформатора"-дуролома.
Что можно еще сказать о жизни в Японии моих соотечественников во второй половине 80-х - начале 90-х годов?
Мне очень повезло в том, что вскоре после моего приезда в Японию туда же приехал и мой старый друг-однокашник Владимир Николаевич Хлынов, работавший когда-то в Японии собственным корреспондентом газеты "Труд". Затем по возвращении на родину он стал научным сотрудником Института мировой экономики и международных отношений, защитив вскоре докторскую диссертацию по своей излюбленной теме: вопросы взаимоотношений труда и капитала в Японии. Прибыл Хлынов в Японию в качестве представителя ИМЭМО, а потому поселился в Токио самостоятельно, сняв квартиру неподалеку от корпункта "Правды". Владимир Николаевич и его тогдашняя жена Маргарита Дмитриевна стали с тех пор нашими частыми гостями, а также попутчиками по субботним и воскресным автомобильным поездкам на море и в горы. С ними вместе мы пятеро (супруги Хлыновы, я, жена и сын Саша) совершали дважды дальние поездки на машине: один раз в Сэндай, а другой раз в Нагою. Так же как и я, Хлынов располагал полной свободой своего времяпрепровождения. Формально не имея отношения к посольству, он по профсоюзной (партийной) линии входил в организацию журналистов, что нас еще более сближало. Между прочим, в то время непосредственным начальником Хлынова в Москве был не кто иной, как бывший директор Института востоковедения, а в то время директор ИМЭМО Е. М. Примаков. Не могу сказать, чтобы Хлынов питал к нему особую любовь (подчиненные Примакову лица редко питали к нему подобные чувства), но зато он уже тогда был убежден в том, что его новый директор рано или поздно станет либо членом Политбюро, либо министром иностранных дел. В этом отношении Хлынов оказался прозорливее меня: я в то время не очень верил в звезду Примакова.
Что касается посольства СССР в Токио, то там во второй половине 80-х годов ситуация также стала иной по сравнению с прежними временами. Основную массу дипломатов составляли уже люди другого поколения. Среди работников посольства оказалось много детей моих знакомых и приятелей по первым периодам пребывания в Японии, а также по Институту востоковедения. Среди них были, например, сын дипломата-японоведа Владимира Хмелева, сын дипломата-китаиста Владимира Кривцова, сын журналиста-японоведа Алексея Пушкова, сын востоковеда-лингвиста Вадима Солнцева, сын дипломата-японоведа Владимира Прохорова и др. Для них всех я был, конечно, "предком", и контактов с ними не было бы никаких, если бы не одно обстоятельство: моя жена Надя, родившаяся в 1950 году, находилась с ними в одной возрастной группе, а сын Саша, поступивший по приезде в первый класс посольской школы, был даже младше многих детей посольских работников. Это обстоятельство обеспечило связи моей жены с "посольскими" и "корреспондентскими" женами, а сына - со всеми советскими детьми. Поэтому, хотя мы и жили одни на отшибе среди японцев (корпункта "Известий" в нашем доме тогда уже не было), тем не менее ни у жены, ни у сына не было ощущения оторванности от жизни и быта посольских работников, как и других соотечественников.
Самыми близкими мне по возрасту оказались руководящие сотрудники посольства. Так должность советника-посланника занимал в то время Юрий Дмитриевич Кузнецов, который был всего лишь на десять лет моложе меня. С ним меня связывали долгие годы дружеских отношений. Не раз мы ездили в Японию в составе делегации Советского комитета защиты мира на конференции противников ядерного оружия, не раз наши дела соприкасались тогда, когда он работал в Международном отделе ЦК КПСС. Несмотря на постоянную загруженность практическими делами, Кузнецов проявил себя талантливым исследователем-японоведом: в начале 60-х годов он успешно защитил кандидатскую диссертацию, а где-то в начале 70-х подготовил докторскую, и я даже договорился с дирекцией Института востоковедения о вынесении ее на защиту. Но кому-то в Международном отделе ЦК КПСС показалось тогда, что Кузнецов "слишком молод" и "слишком торопится", и в результате звонка директору института Б. Г. Гафурову защита диссертации была приостановлена. Это не отбило, однако, у Юрия Дмитриевича охоту продолжать свою научную работу в последующие годы: в научных изданиях появился ряд его статей, а в 1983 году в свет вышла его интересная книга "Социально-классовая структура современной Японии".
В последующие годы вплоть до отъезда Кузнецова на родину в конце 80-х годов я поддерживал с ним добрые отношения. В его кабинете нам можно было всегда поговорить откровенно и по поводу состояния советско-японских отношений, и об обстановке в нашей стране. И надо сказать, что по многим острым вопросам наши взгляды были более близки, чем с другими руководящими сотрудниками посольства.
Издавна был знаком мне и другой советник посольства Георгий Евгеньевич Комаровский, бывший студент японского отделения МИВ в то время, когда я был там аспирантом. С ним мои отношения складывались довольно сложно, хотя в прошлом наши пути часто сближались на почве присущего нам обоим интереса к научно-исследовательской работе в области истории и культуры Японии. К Комаровскому я питал чем далее, тем большее уважение как к большому знатоку Японии, проявившему в течение долгих лет своей дипломатической работы на Японских островах неиссякаемый интерес к культуре, религии и общественной жизни страны пребывания. Пожалуй, никто из наших дипломатов-японистов не вникал так глубоко в духовный мир японцев, как это было свойственно Комаровскому. Его книги и статьи служат тому лучшим подтверждением. К сожалению, в отношении Комаровского к большинству своих коллег: дипломатов, журналистов и научных работников постоянно сквозили какая-то сухость, какое-то высокомерие, какое-то стремление говорить с людьми начальственным тоном, что не могло не вызывать у тех, с кем он общался, негативную реакцию. Не раз именно по той же причине черные кошки пробегали и между нами, хотя объективно делить нам с ним было нечего. Внешне, разумеется, на протяжении всего моего третьего пребывания в Японии в качестве корреспондента "Правды" наши отношения с ним оставались достаточно корректными и уважительными.
Были в то время среди руководящих сотрудников посольства и некоторые другие японоведы-дипломаты, достойные упоминания. Одним из них в ранге советника был Александр Николаевич Панов - в то время мы находились с ним в добрых отношениях. Мне импонировало его стремление совмещать свои повседневные дипломатические дела с научной работой и журналистикой. Не раз по-дружески беседовали мы с ним в Москве в стенах Института востоковедения, куда он заходил как автор коллективной работы "СССР - Япония". Тогда я еще не знал о той червоточинке, которая появилась в его взглядах позднее, когда по возвращении в Москву Панов был повышен в должности и занялся сначала в МИД СССР, а потом в МИД России переговорами с японцами по поводу их территориальных притязаний. Но об этом речь пойдет далее.
Были и еще среди дипломатов посольства способные, деятельные и сравнительно молодые люди: Добровольский, Масалов, Шевчук и другие. Находился в то время в числе сотрудников посольства и представитель Института востоковедения АН СССР Г. Ф. Кунадзе. Будучи в должности первого секретаря, он занимался в основном советско-японскими культурными и научными связями, ничем не выделяясь на фоне других дипломатов его возраста.
Приятным для меня совпадением обстоятельств было пребывание в Японии в течение полутора первых лет моего друга юности Виктора Васильевича Денисова, который в ранге советника-посланника возглавлял советское консульство в Осаке. Не раз в те годы приезжал Виктор в Токио и проводил часы досуга в кругу моей семьи. А спустя полгода после нашего приезда в Японию я вместе с женой и сыном приехал на машине в Осаку и там гостил у Виктора. В дни нашего пребывания в Осаке мы ночевали в консульском особняке в просторной квартире, предназначенной для важных персон, прибывавших в Осаку из Москвы, столовались же в соседней квартире генерального консула, то есть у Виктора и его жены.
Консульские работники в Осаке жили в те времена более спокойной и вольготной жизнью, чем посольские работники в Токио. Работали они в просторных помещениях особняка-дворца, главный зал которого был украшен дорогими люстрами. художественной резьбой по дереву и чеканкой по металлу, выполненной не кем иным, как прославленным скульптором Зурабом Церетели, трудившимся там несколько месяцев. Но еще приятнее, чем условия труда, были у наших работников в Осаке условия их отдыха: на территории консульства находились и теннисные корты, и сауна, и бассейн и другие спортивные сооружения. Как выяснилось позже, многие мидовские работники-японисты старшего возраста стремились стать генеральными консулами в Осаке. Потому-то сроки замены начальства и рядовых сотрудников оказывались там короче, чем в Токио. Вслед за Денисовым генконсулом в Осаке стал Горбунов, а затем года через два его сменил Алексеев.
Ну а теперь несколько слов о послах, которые возглавляли посольство СССР в Токио накануне и в годы моего пребывания там.
Как я уже писал ранее, в 1982 году мне довелось познакомиться в Токио с тогдашним советским послом в Японии В. Я. Павловым. Но спустя год-два Павлова отозвали в Москву на пост председателя общества "Интурист", а его преемником стал бывший посол Советского Союза во Франции П. Ф. Абрасимов. По отзывам тех, кто работал в те годы в советском посольстве в Токио, Абрасимов являл собой мрачную личность. Отличительной чертой его поведения было нежелание прислушиваться к советам и мнению своих помощников знатоков Японии. А результатом такого поведения являлись частые ляпсусы в тех высказываниях, которые делались им в беседах с японцами. Задавшись целью приступить сразу же к подготовке книги о Японии, наподобие той, какая была им опубликована после возвращения из Франции, Абрасимов в первые же недели своего пребывания в Японии поручил ряду сотрудников посольства в ранге третьих, вторых и первых секретарей готовить в порядке служебных заданий материалы, предназначенные для будущих глав этой книги. Его чиновничье тщеславие наглядно проявилось в том, что по его распоряжению в посольском вестибюле была установлена мраморная доска с указанием, какие послы и в какие годы возглавляли советское посольство в Японии. Начертаны там были сразу же и его фамилия, имя и отчество.
Как рассказывали мне тогда посольские старожилы, был Абрасимов суров и распекал подчиненных за все то, что ему не нравилось. "Да,- сказал мне один из них,- мы жили при Абрасимове как читатели остросюжетного детектива: чем дальше развертывалась его деятельность, тем страшнее нам становилось".
К счастью, правление Абрасимова продолжалось не очень долго, и в конце 1985 году он был отправлен в Москву на пенсию.
В московских верхах с приходом к власти М. С. Горбачева появилась вообще тенденция к обновлению контингента советских послов в зарубежных странах, и более того - к выдвижению на руководство посольствами сравнительно молодых людей. Так произошло и в Японии. В 1986 году новым послом в Токио был назначен Николай Николаевич Соловьев специалист-японовед, который после окончания японского отделения Института международных отношений постоянно занимался вопросами советско-японских отношений.
Я помнил Соловьева с того момента, когда он, будучи еще студентом старшего курса МГИМО, появился в Японии в качестве практиканта. Шли мы тогда по посольскому двору с моим другом Виктором Денисовым, работавшим до отъезда в Японию преподавателем МГИМО, а в ту пору бывшим вторым секретарем посольства. Навстречу нам вдруг появился полненький розовощекий молодой человек, который, уступив дорогу Денисову, принял смиренную позу и почтительно произнес:
- Здравствуйте Виктор Васильевич!
Денисов ответствовал ему небрежно:
- Привет!
Потом, когда я спросил его, кто это такой, он ответил:
- А это мой бывший студент Соловьев... прибыл сюда на стажировку...
Время в дальнейшем сравняло в служебном положении Денисова и Соловьева: спустя лет десять-двенадцать, где-то в начале 70-х годов, они работали в посольстве в одной комнате за двумя стоявшими рядом столами. Заглянув к ним, я обратил внимание, что изъяснялись они уже друг с другом на равных, как приятели, невзначай употребляя то и дело в отношении друг друга, да и по адресу других далеко не литературные выражения.
А вот теперь, в 1987 году, когда сравнительно молодой посол Николай Николаевич Соловьев прогуливался по посольскому двору, я мог наблюдать, как уже молодые мидовские чиновники из числа его подчиненных, вежливо сторонясь, здоровались с ним, а он с приятной улыбкой ответствовал им кратко: "Привет".
К чести Николая Николаевича, став послом, он сохранил в своем поведении по отношению к своим подчиненным гораздо больше внешней простоты и демократичности, чем такие послы как Федоренко или Абрасимов. Вскоре после его прибытия в Токио по его указанию была удалена та мраморная доска с именами и фамилиями послов, которую установил в вестибюле посольства его предшественник Абрасимов.
В отличие от своих предшественников, не владевших японским языком, Соловьев по утрам не дожидаясь прихода в свой кабинет тех, кому поручалось докладывать о содержании утренних газет, сам просматривал японскую прессу. В личных беседах с сотрудниками посольства при обсуждении служебных дел он мог подчас терпеливо выслушивать иные, чем у него, взгляды и возражения. Некоторые из моих посольских знакомых говорили мне, правда, что демократизм Соловьева был больше показным, чем искренним, и что от неприятных ему людей из состава посольских работников и консулов он умел избавляться "без шума", договариваясь по секрету с мидовским начальством об их ускоренном отзыве в Москву.
Но мидовская школа давала знать о себе не столько в цивилизованном стиле поведения Соловьева, сколько в его взглядах, суждениях и реакции на все то, что происходило в Москве и приходило оттуда. Еще при встречах с Соловьевым в Москве на различных совещаниях, а также при его беседах с японскими гостями нашего института в стенах МИДа я не раз отмечал его способность улавливать малейшие нюансы и подвижки в суждениях своего начальства (я имею в виду суждения министра иностранных дел А. А. Громыко и его преемника Э. А. Шеварднадзе) и тотчас же привносить в свой собственный лексикон соответствующие выражения и формулировки, заимствованные им у начальников. Сила Соловьева как чиновника-дипломата состояла в том, что любые указания и мнения начальства становились для него абсолютной истиной и его собственным мнением. Но это определяло и его слабость как специалиста-японоведа: приноравливаясь к мнениям начальства, он уже не мог трезво и объективно оценивать факты и ситуацию в стране пребывания. Дальние перспективы развития советско-японских отношений его не интересовали - он жил одним днем, устремляя все внимание на текущие вопросы, и руководствовался прежде всего стремлением угодить "директивным инстанциям".
Вообще говоря, вопреки суждениям некоторых российских мидовцев, я и сегодня сомневаюсь в том, что в наше время всем послам приходится быть лишь флюгерами, отражающими в своих заявлениях и поведении малейшие дуновения мыслей высших руководителей своей страны. Ни к чему хорошему такое поведение послов не приводит. Потому и принято в международной практике ряда стран назначать послов из числа многоопытных, умных и влиятельных политиков, способных лучше, чем заурядные чиновники-дипломаты, понимать национальные интересы своей страны и обладающих собственным видением обстановки и перспектив развития событий в странах их пребывания. Лучшими послами всегда и везде считались те влиятельные государственные мужи. которые были способны не только умело проводить в жизнь "директивные установки" своих правительств, но и смело противиться им в тех случаях, когда таковые оказывались на практике контрпродуктивными. К сожалению, Николай Николаевич Соловьев принадлежал к числу послов-флюгеров: ему не были свойственны ни твердость, ни решительность в отстаивании своих взглядов перед начальством. Да и были ли они у него?
Неуместными казались и его старания всегда и во всем нравиться японцам. Не всегда к месту оказывалось его стремление к общению с хозяевами страны непременно на японском языке. Это выглядело хорошо, когда беседа с японцами шла в узком кругу. Но когда на приеме по случаю одного из наших национальных праздников, состоявшемся в посольстве в присутствии двухсот с лишним гостей, среди которых были не только японцы, но и американцы и европейцы, наш посол в своем выступлении стал приветствовать собравшихся на японском языке, то это оставило у меня, да и не только у меня, но и у других моих соотечественников чувство какого-то недоумения. В подобной торжественной ситуации из уст посла великой державы должна была звучать не какая-то иная, а именно русская речь.
В целом у меня с Соловьевым сложились вроде бы нормальные отношения. Как и во время совместного нашего пребывания в Японии в 70-х годах, мы обращались друг к другу на "ты". Я называл его Колей, он меня - Игорем. Но особой близости у меня с ним не возникло: мы никогда не общались друг с другом на семейном уровне и никогда не бывали ни в совместных поездках со служебными целями, ни на отдыхе. Чаще всего мы с Николаем Николаевичем встречались по понедельникам в кабинете посла на совещаниях дипломатического актива, на которых из числа журналистов присутствовали лишь корреспонденты "Правды" и "Известий", а также руководители отделений ТАСС и АПН (Агентства печати "Новости").
Еженедельные совещания в кабинете посла преследовали своей целью обсуждение наиболее важных вопросов, связанных с текущими событиями и оценками ситуации в Японии. Дискуссии и совещания предворялись иногда сообщениями посла о каких-либо важных известиях, полученных им из Москвы. Основную группу выступавших составляли на этих совещаниях мидовские работники, главным образом советники. Изредка с какими-либо сообщениями выступали военный и морской атташе, а также представители торгпредства. Молча сидели, если их ни о чем не спрашивал посол, представители прочих ведомств ("Аэрофлота", "Интуриста", "Международной книги", "ССОДа"). Что же касается журналистов, то высказывать свои суждения по тем или иным вопросам и тем более не соглашаться с мнениями посольских работников считал возможным, пожалуй, лишь я. Другие же мои коллеги предпочитали помалкивать. Естественно, что мои критические замечания не могли не раздражать как советников посла, так и его самого. Но учитывая независимое положение собкоров "Правды", да к тому же и мой почтенный возраст, меня не ограничивали в подобных выступлениях, хотя и активной поддержки со стороны присутствовавших я обычно не получал.
Чаще всего моей критике подвергались "новые взгляды" Москвы на территориальный спор Советского Союза с Японией, суть которых сводилась к тогда еще еле заметным, но все-таки ощутимым подвижкам навстречу необоснованным японским территориальным притязаниям. Поскольку эти веяния шли из Москвы, а точнее - из окружения нового министра иностранных дел Э. А. Шеварднадзе, то послом Соловьевым они воспринимались однозначно как непререкаемые предписания к исполнению. Этому-то я и противился, что стало в дальнейшем сказываться на теплоте отношений Соловьева со мной. Но внешне тогда это ни в чем не проявилось.
В 1990 году на смену Соловьеву послом Советского Союза в Японии был назначен другой мой давний знакомый: Людвиг Александрович Чижов, занимавший в МИДе перед тем высокий пост главы одного из управлений. Как и Соловьева, Чижова я знал с 1960 года, когда он вместе с однокашником Ю. Д. Кузнецовым прибыл в посольство СССР в качестве стажера-студента МГИМО и в течение нескольких месяцев практиковался там в дипломатических делах и японском языке. В те далекие годы Чижов собирался как будто поступать в аспирантуру нашего института и вел даже со мной разговоры на эту тему. Но потом он предпочел все-таки дипломатическое поприще и на протяжении всех последующих лет занимался в МИДе японскими делами.
Новый посол являл собой идеальный образец карьерного дипломата высшей квалификации, посвятившего всего себя одному делу - делу решения сложных вопросов советско-японских отношений. Его компетентность подкреплялась длительным стажем работы в качестве главного мидовского знатока японского языка, которому доверялась переводческая работа при встречах высших руководителей нашей страны с японскими представителями соответствующего уровня. Отличительной чертой характера Чижова была с давних пор педантичная приверженность нормам дипломатического протокола и букве договорных документов, подписанных ранее между нашими странами. Глубокий смысл своей дипломатической работы он видел в заботе о неукоснительном соблюдении всех существующих советско-японских соглашений. Иногда мне казалось, что эти заботы превалировали в его сознании над заботой о реальных национальных интересах нашей страны. Такое пристрастие к дипломатическим бумагам создало Чижову в мидовских верхах репутацию не только большого знатока своего дела, но и человека весьма ответственного, взвешенного в своих суждениях, чрезвычайно осмотрительного, и притом способного воспрепятствовать любым отклонениям нашей политики на японском направлении от ранее установленного курса.
Внешне Чижов держался везде и всегда чинно, не допуская ни с кем излишней фамильярности. Говорил он обычно медленно, тихо и твердо. На совещаниях в кабинете посла, которые продолжались и при нем проводиться еженедельно по понедельникам, Чижов был сух со всеми присутствующими, немногословен, не допускал отклонений от повестки дня, но в то же время не позволял себе никаких грубостей в отношении присутствовавших. Как и с Соловьевым, я сохранял с ним в личных беседах прежнюю форму нашего общения на "ты", ну а на совещаниях, естественно, обращался к нему по имени и отчеству, так же как и он ко мне.
В ходе упомянутых совещаний и при Чижове у меня не раз возникали споры с посольскими работниками по поводу тех или иных решений руководства МИД СССР, что, разумеется, не способствовало появлению особой теплоты в моих отношениях с Чижовым. Препятствовали тому же и некоторые особенности его характера: сухость и чопорность при общении с окружавшими его людьми, настороженность в отношении любых предложений, связанных с отклонением от норм, сложившихся в советско-японских отношениях, постоянная забота о сохранении своего верховенства в решении любых, даже мелких текущих посольских дел, замкнутость и нежелание откровенничать ни с кем ни по каким вопросам. И все-таки Чижов как посол мне нравился. Я считал его более надежным выразителем и защитником национальных интересов нашей страны, чем Соловьева. Нравился мне, в частности, консервативный подход Чижова к советско-японским отношениям.
Но при всем при этом Чижову, как и Соловьеву, присуще было общее для всех наших мидовцев сугубо чиновничье отношение к своим служебным делам. Стремление никогда и ни в чем не возражать начальству и следовать неизменно его указаниям, даже тогда, когда в душе он не был с ними согласен, доминировало у него над всеми прочими порывами души. Поэтому я не ждал от Чижова активной поддержки моих выступлений в "Правде" с критикой различных отклонений от прежней твердой позиции МИДа СССР в территориальных спорах с Японией. Но и в споре со мной он не вступал и не осуждал мои статьи заочно. И это уже было отрадно: такая позиция посла была отнюдь не худшим вариантом в дни, когда поборники "нового мышления" приступили к повсеместному расшатыванию основ прежней советской внешней политики. Гораздо хуже для национальных интересов нашей страны был бы приезд в Японию не в меру ретивого "реформатора"-дуролома.
Что можно еще сказать о жизни в Японии моих соотечественников во второй половине 80-х - начале 90-х годов?