Исключительно теплыми были и мои беседы в самом городе Вакканай. Его мэр Хамамори Тацуо и другие участники бесед говорили об укреплении и расширении дружественных контактов с Советским Союзом, и прежде всего с Сахалином. Оживленно обсуждали они предложение сахалинского руководства о налаживании регулярной паромной связи между Вакканаем и Холмском. В этом предложении все они видели долгожданную возможность быстрого оживления экономической жизни города и превращения его в "северные ворота" Японии. Спустя года два я, еще будучи в Токио, с радостью узнал из японских газет, что паромная связь Вакканая с Холмском была налажена и первые пассажирские суда начали курсировать между Хоккайдо и Сахалином.
   Небольшие бреши в стене отчужденности, отделявшей жителей восточных окраин нашей страны от японцев, стали появляться тогда же все чаще и чаще в связи с непредвиденными контактами обеих сторон, возникавшими по причинам чрезвычайного характера. Во второй половине 1990 года, например, советские граждане - жители Сахалина и Камчатки трижды обращались за экстренной помощью к японским врачам в связи с тяжелейшими ожогами детей, и трижды японские врачи, располагавшие более совершенным медицинским оборудованием и лучшими лекарствами, спасали от гибели наших детей, доставлявшихся в японские больницы спецрейсами советских самолетов. Сообщая об этих случаях добрососедского общения двух стран, я писал, что отзывчивость и благородство японских врачей "пробуждали в сердцах каждого из наших соотечественников чувство глубокой благодарности"80. В то же время ставился в одной из заметок и такой вопрос: а не пора ли и наши больницы обеспечить оборудованием и препаратами, необходимыми в подобных критических случаях?
   Отзывчивое и доброе отношение японцев к нашим бедам наглядно проявилось во время трагедии, постигшей в Осаке наш лайнер "Приамурье",трагедии, живым свидетелем которой я стал неожиданно 18 мая 1988 года.
   В тот день я находился в Осаке по причине открытия там 6-й Конференции по экономическому сотрудничеству стран бассейна Тихого океана. Утром, вскоре после начала конференции, по залу пронесся слух: "В порту города горит советский лайнер "Приамурье". Услышав об этом, я попросил находившегося на той же конференции представителя АПН в Осаке А. Ильюшенко подвезти меня на место пожара - в осакский порт, и через двадцать минут мы были уже там. То, что мы увидели, я описал в сообщении, отправленном в тот же день и сразу же опубликованном в "Правде". Ниже привожу его:
   "Осакский порт. Три часа дня. Вот он, пассажирский причал,- место злополучного пожара. На подступах к причалу толпа японских репортеров. Далее - полицейский кордон, а за ним скопление красных пожарных машин. Возле них завершают свое трудное дело сотни усталых пожарных в синих комбинезонах с почерневшими от гари лицами. Некоторые в огнезащитных кислородных масках. А у причала высится черный остов "Приамурья".
   Из иллюминаторов, изуродованных огнем и баграми, еще кое-где валит дым. Острый запах гари стелится над причалом, где в метрах пятнадцати-двадцати от тлеющего судна молча сидят на асфальте хмурые члены экипажа во главе с капитаном А. С. Ерастовым.
   Пытаюсь выяснить обстоятельства трагедии у капитана и экипажа, а также у японских пожарных. Версии не совсем совпадают. Пожар возник, судя по всему, в одной из кают между часом и двумя ночи. Сначала поднятый по тревоге экипаж пытался локализовать его собственными силами. Это, однако, не удалось: столб пламени и дыма быстро поднялся до верхней палубы, после чего пожар стал стремительно распространяться по судну. Японская помощь запоздала, так как прямая телефонная связь судна с портовой службой почему-то не работала.
   Капитан и члены экипажа утверждают, что ими было сделано все возможное для локализации пожара и спасения людей. Основную причину своей неспособности справиться с этой задачей они видят в том, что судно, спущенное на воду двадцать семь лет назад, в 1961 году, оказалось слишком изношенным.
   В помещении школы, куда я направился из порта, на мои вопросы отвечала большая группа пассажиров - юношей и девушек, находившихся там в ожидании отправки в гостиницы города. Многие из них склонны считать, что экипаж судна оказался не на высоте ни при тушении пожара, ни при спасении пассажиров (по предварительным данным погибли 11 пассажиров и 35 госпитализированы). Некоторые из спавших в каютах туристов не услышали сразу сигнала тревоги, оповещавшего о пожаре. Не все противопожарное оборудование было быстро приведено в действие. Почему-то не экипажу, а туристам пришлось бежать на берег и разбивать там стекло с кнопкой для вызова японской пожарной команды. Многие девушки были спасены, по их словам, лишь благодаря отваге своих товарищей-туристов, проявивших самообладание и мужество. Пока, однако, уверенно судить о чем-то трудно. Причины ночного пожара на "Приамурье" и действия экипажа, конечно, требуют тщательного расследования.
   В заключение не могу не упомянуть с благодарностью о теплой заботе и помощи жителей Осака. Как только известие о пожаре на "Приамурье" было передано утром по телевидению, в порт поспешили представители самых различных организаций. В школу, куда были направлены пассажиры, в короткое время доставили много одежды и продовольствия, Местные власти оперативно организовали телефонную связь с Советским Союзом, в результате пострадавшие смогли переговорить со своими близкими в разных городах нашей страны. Отложив свои служебные дела, советских туристов посетил мэр города Осака, выразивший пострадавшим сочувствие. Все это не могло не вызывать признательность советских людей.
   Грустно, однако, что слишком уж часто происходят в последнее время на наших судах столь трагические и непростительные катастрофы"81.
   Трагедия на "Приамурье" дала повод для широкого обсуждения случившегося и в посольстве, и среди представителей "Морфлота", и в печати. И мне как советскому журналисту - свидетелю этого пожара пришлось в последующие дни вести споры с теми нашими чиновниками, которые, спасая честь мундира, стремились замять дело и придать ему удобную для себя окраску.
   Во-первых, в отчетах, направленных в Москву представителями "Морфлота" делались недостойные попытки свалить на японцев вину за запоздалый приезд пожарников к горевшему судну, хотя японцы, как я выяснил, прибыли сразу же после телефонного звонка. Но звонок этот запоздал на 20-30 минут! Почему? Да потому, что сначала экипаж судна во избежание издержек за вызов японских пожарников пытался безуспешно ликвидировать пожар своими силами, а еще потому, что в целях все той же денежной экономии телефонная связь с причальной службой не была установлена, как это обычно полагается при швартовке на ночь.
   Во-вторых, в своих отчетах в Москву чиновники "Морфлота" изобразили борьбу экипажа с пожаром как образец дисциплины и героизма, в то время как по свидетельству пассажиров-туристов экипаж проявил полную растерянность, и многие из моряков спасали прежде всего себя. Не случайно среди членов экипажа не было пострадавших.
   И, наконец, в-третьих, в статьях наших журналистов, отправленных в Москву из Токио в последующие дни и написанных по информации наших представителей морского флота и других ведомств, туристы изображались как бездушные стяжатели, поскольку последние, потерявшие в результате пожара свою одежду и багаж, предъявили организаторам круиза требования компенсации за материальный ущерб и моральные травмы, полученные в результате ночного пожара. В подобных сообщениях явно выявилось стремление ряда наших ведомств отвлечь внимание общественности от тех нетерпимых неполадок, которые вскрылись при рассмотрении обстоятельств, приведших к пожару и гибели 11 пассажиров.
   Но вспомнилась мне вся эта трагическая история в иной связи: как пример благородного поведения японцев, не промедливших ни минуты с бескорыстной, гуманитарной помощью попавшим в беду советским людям. Сотни жителей Осаки отнеслись в тот день к совершенно незнакомым им чужестранцам как к своим близким родственникам.
   Но бывали в дни моей журналистской работы в Токио и иные события, в ходе которых я испытывал не боль и горечь за своих соотечественников, попавших в тяжелые, жалкие ситуации, а наоборот, гордость и радость за русских людей, демонстрировавших на глазах у всей Японии свое умение делать то. что было тогда не под силу японцам. Одним из таких событий стал в декабре 1990 года полет в космос на советском космическом корабле японского журналиста Акияма Тоёхиро.
   Названный журналист стал первым жителем Страны восходящего солнца, попавшим в космос, а вместе с тем и первым в мировой истории журналистом-профессионалом, специально поднявшимся в космос, чтобы вести оттуда свои репортажи. Вознес его на космическую орбиту наш корабль "Союз". А затем в течение недели Акияма находился в компании четырех советских космонавтов на борту космической станции "Мир". Его репортажи, передававшиеся из космоса на Японию, получали широчайшее освещение во всех японских средствах массовой информации.
   Вся эпопея, связанная с полетом японского журналиста на советской космической станции, была затеяна японской телевизионной компанией "Ти-Би-Эс" и стоила этой компании миллионы долларов. Продолжалась она больше года.
   Начало ей положила длительная стажировка Акиямы в советском космическом городке. В дни, предшествовавшие полету, в Советский Союз по линии той же телевизионной компании прибыла многочисленная команда японских телерепортеров и операторов, ведшая в течение ряда дней свои репортажи на Японию то из Москвы, то из Центра управления космическими полетами, то из Байконура.
   Зоркие и наблюдательные японские операторы и комментаторы подробнейшим образом ознакомили телезрителей со всеми этапами подготовки к взлету в космос двух советских космонавтов и их японского компаньона-журналиста. Даже я, советский человек, никогда прежде не видел на телеэкранах нашей страны всего того, что увидели японцы на своих экранах. Благодаря дотошности японских телевизионщиков зрители Японии получили в те дни всестороннее представление и о Байконуре, и о советских людях, занимавшихся подготовкой к полету, а также об устройстве советского космического корабля и технике его подъема в космос. Пожалуй, никогда еще японцам не давалось на протяжении нескольких дней столь огромного количества информации о достижениях нашей страны в освоении космоса. Многократно в комментариях японских репортеров упоминалось при этом имя первого в мире космонавта Юрия Гагарина.
   Естественно, особое внимание в репортажах из Байконура было сосредоточено на герое дня - Акияме Тоёхиро. Японские телезрители подробно узнали его предшествовавшую журналистскую биографию и ознакомились с буднями той трудной учебы, которую он прошел в Советском Союзе на протяжении предшествовавшего года. Не раз отмечались при этом комментаторами его волевые качества, мужество и журналистское мастерство. И действительно, журналистская хватка Акиямы и нескольких десятков его коллег - японских операторов и корреспондентов позволила живо и всесторонне воспроизвести на телевизионных экранах Японии и трогательные сцены расставания первого японского космонавта со своими друзьями-журналистами и женой, прибывшей на Байконур для его проводов в дальний путь, и напряженность минут, предшествовавших старту космического корабля, и торжественность самого старта, и красоту взлета корабля в заоблачную высь, и всеобщую радость, охватившую японцев и советских людей, наблюдавших этот взлет при получении известий об успешном выходе корабля на заданную орбиту. В памяти японских телезрителей, как мне думалось тогда, надолго остались напряженное лицо Акиямы и его первые слова, долетевшие до Земли из кабины только что стартовавшего корабля: "Ух, здорово!" - как и тотчас же посланное ему вслед коллегами-соотечественниками напутствие: "Крепись, Акияма-сан!.."
   Спустя полгода в Токио в здании одной из столичных телестудий я встретился с первым японским космонавтом, и речь в нашей беседе шла о его впечатлениях о своем полете в космос и о тех советских людях, которые готовили его к этому полету и находились рядом с ним в одном космическом корабле. Не раз при этом упоминал Акияма и имя своего великого предшественника - первого в мире космонавта Юрия Гагарина. "Имя Гагарина,сказал он тогда,- стало с тех пор собирательным символом. Оно стало знаменовать собой совокупность альтруизма, воли и научно-технических достижений всех тех людей, которые посылали Гагарина в космос. Именно вклад этих людей в развитие космических полетов обеспечил надежность и безопасность и моего недавнего полета в космос. Когда я теперь езжу по всей Японии и выступаю с лекциями о моем полете, то слушатели постоянно спрашивают меня, ощущал ли я страх во время полета на советском космическом корабле. На это я отвечаю, что такого страха у меня не было... по той простой причине, что техника советских полетов в космос, участником одного из которых я стал, была освоена еще тридцать лет тому назад и надежность ее была многократно проверена на практике. Эту технику сегодня можно считать уже "прирученной техникой"82.
   И еще сказал мне в той же беседе Акияма-сан такие лестные для моей родины слова: "Мои советские коллеги в Звездном городке часто говорили, что мне суждено стать японским Гагариным. На это я всякий раз отвечал им, что я всего-навсего простой человек и никак не могу стать таким великим человеком как Гагарин, хотя мне и были приятны слова моих коллег. Но и сейчас я еще раз повторяю: полеты в космос перестали быть теми дерзаниями, какими они были на первых порах. Сейчас эти полеты означают лишь четкое выполнение поставленных задач в рамках тех возможностей, которые предоставляет имеющаяся техника. Нынешние полеты не идут ни в какое сравнение с полетом Гагарина, мужественно полетевшего навстречу неизвестному, а может быть, и смертельной опасности во имя осуществления мечты всего человечества"83.
   Да, в те годы, наша страна все еще сохраняла способность внушать к себе уважение зарубежной общественности, и в том числе японской, по крайней мере своими успехами в освоении космоса. Одной из последних сенсаций, произведшей на японцев огромное впечатление, стал на рубеже 80-х - 90-х годов успешный беспилотный полет "Бурана" - советского космического корабля, превзошедшего по своим показателям, как считали японские эксперты, американский "Шаттл". Но это было последнее выдающееся достижение отечественной космонавтики - господа "реформаторы" уже приступили в те годы к развалу космических разработок, и больше "Буран" своих полетов не возобновлял...
   А вообще говоря, в ветрах "перестройки", долетавших до Японии из Москвы уже в конце 80-х годов, стали улавливаться подчас наряду с новыми, свежими веяниями и веяния с каким-то неприятным, помоечным душком. Таким душком неожиданно повеяло на меня в марте 1988 года во время гастролей в Токио труппы Московского художественного театра, возглавлявшегося О. Н. Ефремовым.
   Гастроли эти состоялись ровно тридцать лет после того, как в Токио гастролировала труппа корифеев МХАТа - сподвижников и учеников Станиславского и Немировича-Данченко. В то время, в конце 50-х годов, я познакомился близко со многими из них, и они произвели на меня впечатление подлинных мастеров и подвижников отечественного сценического искусства. Японские зрители их боготворили, и у них были на то основания. Ждал я поэтому триумфа и от прибывшей в Токио труппы представителей нового поколения мхатовцев, тем более что в своих выступлениях по токийскому телевидению О. Н. Ефремов, который, видимо, никогда не страдал от скромности, объявил себя одним из "лидеров перестройки", а возглавлявшийся им театр наследником "школы великого Станиславского" и "авангардом" движения за реформы в области советского сценического искусства. На первом спектакле мхатовцев в Токио - это была чеховская "Чайка" - японская публика вроде бы не ошиблась в своих ожиданиях: спектакль был выдержан в классическом мхатовском стиле.
   Но огорошил Ефремов японцев вторым привезенным им в Японию спектаклем - "Перламутровая Зинаида", который был подан им по приезде как творческий вклад Московского художественного театра в великое дело "перестройки". Я, естественно, пошел на премьеру этого спектакля. Но чем дольше смотрел я на сцену, тем острее становилось мое ощущение, что все происходившее на сцене - это не игра актеров прославленного академического театра, а мерзкое кривлянье фигляров в дешевом балагане. Пошлый и неправдоподобный сюжет (внезапная любовь богатой американки к московскому вокзальному носильщику-пьянице) обыгрывался на сцене с примитивным натурализмом. За бесстыдной постельной эротикой последовали какие-то полупристойные танцы почти обнаженных пожилых толстозадых женщин с дряблыми бюстами и животами, а потом началось выявление героями спектакля своих грязных помыслов и денежных махинаций, причем едва ли не в каждом акте и в каждой сцене эти герои без стеснения выражались и поносили друг друга нецензурными бранными словами, отыскать которые зрителям-японцам в своих карманных русско-японских словарях не удавалось.
   Я вышел с того спектакля как оплеванный и облитый помоями: мне было стыдно смотреть в глаза японским зрителям, среди которых преобладали хорошо воспитанные интеллигентные люди. Тем более было стыдно спрашивать об их впечатлениях. Зато прибывшим с Ефремовым мхатовским администраторам казалось, судя по всему, что спектакль прошел удачно: ведь предельно тактичные японцы не ушли с него раньше времени, а некоторые из них даже вежливо поаплодировали после того как занавес опустился.
   Не почувствовали тогда и мхатовские актеры того, как опозорили они свой великий театр, превратив его сцену в базарные подмостки. Видимо, в Москве их полупорнографические выходки воспринимались "на ура" многими советскими зрителями, не имевшими прежде доступа в низкопробные балаганы вечерних кварталов Парижа, Лондона, Нью-Йорка и Токио. Однако этот "смелый" прорыв мхатовцев в пошлую эротику произвел на рафинированные круги японских любителей театрального искусства удручающее впечатление... Не понимал, разумеется, и сам Ефремов, какую гадость привез его театр в Японию. Трудно было ему это понять еще и потому, что по прибытии в Токио большую часть своего времени он находился в нетрезвом виде. Не произвели на меня впечатления в ходе мимолетных встреч на приемах и ведущие актеры из числа "нового поколения" мхатовцев. Уклоняясь от разговоров о своих впечатлениях о Японии, они протискивались к столам с мясными, рыбными, овощными и фруктовыми яствами и, как голодные волки, ели, ели, ели...
   Встречи с мхатовцами из числа ефремовских сподвижников, выдававших себя в Японии за "авангардный отряд" поборников "перестройки", подтвердили мои опасения, как бы горбачевская "перестройка" не обернулась в сфере культуры бездумным заимствованием у США и других стран Запада лишь отрицательных сторон их духовной жизни: будь то культ наживы и пошлых взглядов на секс или же воинствующий индивидуализм с его нежеланием подчинять личные интересы, общественным. Спектакль "Перламутровая Зинаида" стал для меня первым наглядным свидетельством неблагополучия в умах и морали советской творческой интеллигенции, оказавшейся неспособной отделять зерна от плевел в массовой культуре западного мира. Но тогда мне все еще хотелось верить в то, что в ходе "перестройки" моя родина, Советский Союз, обретет новые возможности и стимулы для движения по пути прогресса и укрепления своего могущества.
   Мою веру в лучшие времена и в светлое будущее моей страны не раз подкрепляли в те годы встречи на японской земле с замечательными русскими людьми, чьи твердые нравственные устои в сочетании с самозабвенной увлеченностью своим делом и горячей любовью к своему отечеству невольно воскрешали в памяти ломоносовские слова, что "может собственных Платонов и быстрых разумом Невтонов российская земля рождать".
   Где-то летом 1989 года посол Н. Н. Соловьев позвонил мне в корпункт и попросил меня приехать к нему. Там, в своем кабинете, он познакомил меня со знаменитым русским художником Александром Максовичем Шиловым, прибывшим в Японию в связи с открытием в одном из центральных кварталов японской столицы выставки его полотен. Имя Шилова было известно мне по тем длинным очередям, которые выстраивались несколько недель подряд по утрам перед дверьми выставочного зала на Кузнецком мосту, когда там экспонировались картины этого художника. Но картин его я, признаюсь, не видел: стоять в очередях за билетами в театры, на концерты или какие-либо выставки мне никогда не хотелось.
   - Александр Максович,- сказал Соловьев,- впервые в Токио. Знакомых у него здесь нет. Может быть, вы в свободное время просветите его по тем вопросам общественной и культурной жизни Японии, которые его интересуют?
   Я не возражал и согласился, но с оговоркой, что через два дня предстоит мой отъезд в командировку в один из районов Японии.
   На первый взгляд знаменитый художник не произвел на меня приятного впечатления. Сидя в кабинете посла, Шилов держался как-то суховато и надменно. Не понравилась мне его ярко-розовая рубашка со странно поднятым вверх воротником, ни его вычурно зачесанная густая шевелюра, ни его картинные позы, ни скупая мимика лица... "Не слишком ли он высокомерен?" подумалось мне. Потом, однако, когда мы с ним разговорились в моей машине, это первое не очень приятное впечатление рассеялось, а в его высказываниях на разные темы я не уловил никакого высокомерия. Скорее, наоборот, в них преобладали искренность, твердость собственных суждений, обостренное чувство справедливости и нежелание мириться с теми безобразиями, которые имели место в жизни нашей страны. Резко критически отзывался он о руководителях правления Союза советских художников, злоупотреблявших своей властью и проявлявших предвзятость к творчеству тех художников, которые почему-либо не оказывались у них в фаворе. Резко отзывался он о группе влиятельных советских искусствоведов, начавшей под флагом "перестройки" вновь восхвалять творчество авангардистов и абстракционистов типа Кандинского, Малевича, Фалька, Шагала и их последователей, а заодно преуменьшать ценность произведений отечественных художников-реалистов... "Попытки этой публики выискивать глубокий смысл и проблески гениальности в "Черном квадрате" Малевича,- сказал в той беседе со мной Шилов,- это самое настоящее шарлатанство, призванное утаить от общественности профессиональную импотенцию подобных художников".
   По его предложению мы вчетвером, с нашими женами, направились в район Сукиябаси, где одна из японских фирм, организовала выставку шиловских работ. В обеденные часы мы не встретили там большого числа посетителей, и это позволило мне не спеша посмотреть все полотна моего знаменитого соотечественника. Пояснения по каждой из картин давал он сам. А полотна эти, написанные в духе великих русских мастеров портретной живописи XIX столетия, поразили меня удивительной способностью художника воспроизводить на холсте духовный мир и эмоциональный настрой тех, кто был на них изображен: простых советских людей разных социальных слоев, разных профессий и разных возрастов. Поразило меня потрясающее умение Шилова придавать и лицам, и одежде объектов своего творчества такую натуральность, что казалось, будто с картин смотрели на нас живые люди.
   При встречах со знаменитостями я всегда придерживался правила не набиваться к ним в друзья и ограничивать свои контакты с ними лишь теми рамками, которые их устраивали, и не более. Шилов, как я почувствовал из нашей беседы, был заинтересован в том, чтобы "Правда" поместила информацию о выставке его произведений в Токио. Такая информация казалось и мне полезной. На следующий день я написал соответствующий текст, зачитал его по телефону Шилову и, получив его согласие, отправил в редакцию. Но, как я и опасался, эта информация не была опубликована: и причиной тому было не плохое отношение "Правды" к Шилову, а другое: в то время руководство редакции соблюдало строгий запрет на публикацию сообщений зарубежных корреспондентов о выставках, театральных гастролях и концертах в других странах наших именитых соотечественников. Запрет этот объяснялся нежеланием руководства редакции использовать газету для излишней рекламы тех или иных знаменитостей, ибо публикация сообщений об успехах за рубежом одних наших деятелей культуры порождала обиды и нарекания в субъективности многих других их коллег, которых зарубежные корреспонденты газеты почему-либо не заметили.
   В дальнейшем я Шилова никогда не встречал, но краткое по времени общение с ним оставило в моей памяти приятный след и глубокое убеждение в том, что наша Русь еще подарит миру много новых, замечательных шедевров изобразительного искусства.
   Ну а в общем, горбачевская "перестройка" была воспринята японской общественностью с большим интересом и породила много дискуссий в политических кругах страны. Вести, поступавшие в тот период из Москвы, вызывали среди японцев разные, зачастую противоположные суждения и эмоции. Кого-то они обнадеживали, кого-то тревожили. Но в целом на том этапе ход событий в Советском Союзе оказывал позитивное влияние на советско-японские отношения. Во всяком случае, когда в начале 90-х годов уже многие наши соотечественники отзывались о Горбачеве весьма скептически и неуважительно, японцы все еще продолжали восхвалять его деяния и личные качества. Крах его власти в 1991 году стал для них громом среди ясного неба.