Споры об экономических корнях, классовой сущности и конкретных проявлениях милитаристских тенденций в политике и идеологии японских правящих кругов возникли в начале 50-х годов не только заочно между советскими и американскими японоведами, но и очно в нашей собственной среде - между московскими японоведами. Помнится, в отделе Японии при обсуждении одной из рукописей сотрудников отдела такой спор возник между П. П. Топехой и мной, хотя в личном плане мы были в то время и остались надолго потом друзьями. Топеха придерживался того мнения, что японский милитаризм уходит корнями в далекое средневековое прошлое, а я, опираясь на те определения милитаризма, которые давались в некоторых из ленинских работ, стремился доказать, что и в довоенные, и в военные, и в послевоенные годы в основе японского милитаризма лежали интересы наиболее влиятельных финансовых группировок страны.
   Тогда под влиянием этого спора мной была написана и опубликована в журнале "Вопросы истории" (1954, № 9. С. 131-140) статья "Японский милитаризм и его тенденциозное освещение в американской литературе" - одна из моих первых журнальных статей. В этой статье получили, на мой взгляд, совокупное отражение типичные аргументы советских политологов и историков в тогдашних спорах с американскими коллегами по поводу японского милитаризма. Хотя многое из того, что писалось мной тогда, соответствовало действительности того времени, тем не менее сегодня приходится признать, что мои опасения по поводу угрозы возрождения японского милитаризма не нашли подтверждения в последующем ходе событий. Не только миролюбивая японская общественность, но и политические лидеры правящих кругов Японии, как показали четыре минувших десятилетия, сочли за лучшее не торопиться с перевооружением страны и воздержались от возвращения страны к прежним милитаристским порядкам. Ну об этом, разумеется, жалеть не стоит: ведь возрождение японского милитаризма ни тогда, ни теперь не отвечало и не отвечает национальным интересам нашей страны. Как говорится в поговорке, "успех рождает успех". Еще до выхода из печати моей первой книги я получил от другого издательства, а именно из Госюриздата, еще одно предложение: написать книжку о государственном строе послевоенной Японии. Это предложение как нельзя более соответствовало моим тогдашним замыслам. Дело в том, что в начале 50-х годов в Советском Союзе не было ясности в оценках тех изменений, какие произошли в период американской оккупации в государственном строе Японии в итоге реформ, проведенных под давлением мировой и японской демократической общественности. Теперь, в конце XX века, никто не отрицает, что это были поистине революционные, исторические перемены, которые по своим последствиям могут быть приравнены к реформам первых лет эпохи Мэйдзи. Однако к такому пониманию значимости осуществленных в послевоенной Японии преобразований советские японоведы пришли не сразу. Во второй половине 40-х - начале 59-х годов в их публикациях преобладали негативные, скептические оценки. Фактически отрицалась прогрессивная значимость и демократический характер перемен в политической жизни послевоенного японского общества. Это наблюдалось даже в публикациях таких ведущих японоведов как Е. М. Жуков, Х. Т. Эйдус и П. И. Топеха5, не говоря уже о журналистах-газетчиках.
   Столь критическое отношение наших авторов к переменам в политике послевоенной Японии было объяснимо. Ведь главное внимание они уделяли подчеркиванию того, что мешало послевоенному проведению в жизнь провозглашенного союзными державами курса на демилитаризацию Японии. Справедливо критикуя американскую оккупационную администрацию за нежелание подрывать устои власти японских монополий и монархии, советские японоведы в пылу полемики с теми, кто идеализировал макартуровские реформы, недооценивали зачастую масштабы и значимость реальных перемен, свершившихся в Японии независимо от помыслов военной администрации США и японских правящих кругов,- перемен, происшедших под нажимом международных и японских демократических сил. Сказывался, конечно, при этом и недостаток информации о японской действительности в связи с отсутствием в те годы нормальных связей Советского Союза с Японией.
   Меня же тогда более всего интересовал вопрос о государственном и политическом устройстве послевоенной Японии. Этот интерес был естественным: ведь моя кандидатская диссертация и опубликованная книга, в сущности, были также посвящены рассмотрению государственного устройства и политической жизни Японии - только в ней рассматривалась Япония довоенных и военных лет. Поэтому хотелось поглубже разобраться в том, какие изменения привнесли в политическую и государственную жизнь японского общества послевоенные реформы. К тому же мне думалось, что данный вопрос представлял интерес не только для меня, но и для нашей общественности, включая и научные, и практические учреждения, да и рядовых жителей.
   Главная трудность в написании этой второй моей книжки состояла в поисках литературы по данному вопросу на японском и английском языках, так как на русском языке в то время таковая практически отсутствовала. Помогли мне в этом деле прежде всего тексты японской конституции, законов о парламенте и об учреждениях местной администрации, обнаруженные мной в Ленинской библиотеке. Но очень скудны были сведения о том, как на практике функционировала в те годы новая государственная структура Японии. Приходилось довольствоваться в ряде случаев лишь обрывками информации. Но как бы там ни было, а небольшая по объему рукопись "Государственный строй Японии" была мной написана и опубликована в виде книжки в 1956 году. Публикация эта стала первым в нашей стране описанием государственного строя послевоенной Японии. Впоследствии, как мне говорили преподаватели некоторых вузов, эта книжка в течение ряда лет оставалась единственным пособием для изучения современного японского государственного строя.
   Параллельно в ходе работы над названной книжкой я перевел с японского языка на русский текст новой конституции Японии, выверив затем этот перевод по английскому тексту того же документа. Этот перевод был поначалу опубликован в книге "Конституции государств Юго-Восточной Азии и Тихого океана" (М.: 1960), а позднее в справочнике "Современная Япония" (М.: 1967). И помнится, что втайне я был очень горд тем, что советские читатели-правоведы знакомились с текстом конституции современной Японии, переведенным мной, а не кем-то другим на русский язык. Мальчишеское тщеславие бывает и у взрослых людей.
   Работа над названной книгой, а также над переводом японской конституции 1947 года дала мне в руки достаточно конкретных фактов для участия в дискуссии по вопросу о японских послевоенных реформах, возникшей в то время в отделе Японии. Дискуссия эта была инициирована историками отдела, но в ней приняли участие и специалисты из других научных и практических учреждений, в частности, ответственный сотрудник международного отдела ЦК КПСС Василий Васильевич Ковыженко - японовед и автор ряда статей по вопросам японской политики. Речь в ходе этой дискуссии шла о том, продвинулась ли Япония тех дней по пути демократизации в итоге макартуровских реформ, и если да, то в какой мере. А определить свое отношение к этому вопросу было не так-то просто. С одной стороны, логика "холодной войны" с США, развернувшейся в те годы с еще большим размахом, чем прежде, требовала от нас, специалистов, самых жестких оценок макартуровской политики и ее результатов. Нельзя было позволить американской пропаганде выдавать генерала Макартура - этого воинствующего реакционера и врага нашей страны - чуть ли не за единственного инициатора и проводника политики демилитаризации и демократизации Японии, так как в действительности такая политика проводилась только под давлением международной миролюбивой, демократической общественности, в то время как оккупационные власти США скорее препятствовали, чем содействовали ее претворению в жизнь. Но, с другой стороны, японская действительность вынуждала каждого объективного исследователя констатировать факты, свидетельствовавшие о больших сдвигах в сторону демократизации государственной и политической жизни японского общества, происшедших в период американской оккупации. Отрицать эти сдвиги в первой половине 50-х годов было уже невозможно. Требовалась поэтому дать вразумительные объяснения тому, почему и как эти сдвиги произошли, несмотря на заведомо реакционные, антидемократические, антикоммунистические действия американских оккупационных властей.
   Такие объяснения были высказаны и мной и некоторыми другими специалистами в ходе обсуждения этого вопроса, хотя кое-кто из участников дискуссии продолжал идти в ногу с нашей прессой, концентрируя внимание лишь на отступлениях американских правящих кругов от курса на демилитаризацию и демократизацию Японии, сбиваясь, таким образом, на однобокие, а следовательно и на тенденциозные, сугубо негативные характеристики политической жизни послевоенной Японии.
   В те годы мне было уже вполне ясно, что ключом к правильному, объективному освещению этого вопроса должен был стать обязательный учет того мощного влияния, которое оказывали на ход событий в Японии и на изменения в ее государственной и политической структуре зарубежные прогрессивные демократические силы, включая американское общественное мнение, с одной стороны, и неожиданно поднявшуюся волну японского рабочего и коммунистического движения, с другой. Поэтому послевоенные демократические преобразования в Японии следовало рассматривать не как результат односторонних усилий макартуровской администрации - такое видение было свойственно многим американским японоведам - а, наоборот, как результат упорной борьбы зарубежной и японской общественности с макартуровской администрацией и японскими властями, стремившимися превратить в фарс демократические реформы, всемерно сузить их рамки и сохранить в Японии монархию и власть консерваторов -сторонников военного союза с США. Будучи одним из участников этой дискуссии, я высказывал спорное по тем временам мнение, суть которого сводилась к тому, что в результате нажима внешних и внутренних демократических сил государственный строй Японии претерпел существенные изменения и стал иным, более приемлемым для японского народа, чем это было прежде.
   Упомянутая дискуссия в стенах Института востоковедения побудила меня написать третью по счету монографию: "Конституционный вопрос в послевоенной Японии", сначала задуманную в виде статьи, а затем, по мере того как я углублялся в изучение темы, превратившуюся в отдельную книгу. На страницах этой книги я попытался изложить на фактах ход послевоенных реформ государственной структуры Японии, показать конкретно какими скрытыми политическими соображениями руководствовался Макартур при подготовке проекта японской конституции, какое влияние оказало на макартуровскую администрацию создание Дальневосточной комиссии и Союзного совета по делам Японии, какую роль в проведении конституционной реформы сыграла Коммунистическая партия Японии, добивавшаяся превращения Японии в демократическую республику. Узкая на первый взгляд тема оказалась в действительности очень широкой, и в ходе ее разработки мне приходилось затрагивать все большее и большее число побочных вопросов. В результате целая глава книги оказалась посвящена критическому рассмотрению самого текста конституции 1947 года. А в заключительных разделах пришлось проследить ход борьбы, развернувшейся между правящими консервативными верхами и демократической оппозицией Японии в последующие годы,- борьбы, завершившейся срывом попыток японской реакции пересмотреть конституцию 1947 года и узаконить восстановление военной мощи страны, а также прежних антидемократических порядков. Книга эта была передана мной в издательство накануне моего отъезда на работу в Японию и вышла в свет в 1959 году. В дальнейшем по предложению издательства "Токосёин" она была переведена на японский язык и в 1962 году опубликована этим издательством в Токио под заголовком " Конституционный вопрос в Японии".
   Смерть И. Сталина. XX съезд КПСС
   и перемены в ИВАН
   Рутинная научная жизнь Института востоковедения АН СССР в 50-х годах несколько раз нарушалась чрезвычайными событиями национального масштаба, оказавшими так или иначе влияние на политические взгляды сотрудников института и содержание их трудов. В марте 1953 года таким событием стала кончина И. В. Сталина. Это была не просто смерть главы государства - умер, как говорилось тогда в народе, "хозяин" страны, самодержец, обладавший безграничной властью и окруженный созданным вокруг него ореолом гениальности и неземного величия. Это был конец одной эпохи в жизни Советского Союза и начало другой, тогда еще никому не ведомой.
   В моей памяти свежи до сих пор воспоминания об открытом партийном собрании, экстренно созванном в институте на следующий день после публикации известия о смерти "вождя". Помню тягостную, напряженную тишину в заполненном до отказа зале. Помню надрывные скорбные речи участников собрания. В память врезалось выступление старейшего по стажу пребывания в рядах КПСС сотрудника института Ильи Яковлевича Златкина, который, взойдя на кафедру, заплакал и жалобно простонал: "Закатилось наше красное солнышко..."
   В тот же день, после полудня, перед зданием института, на проезжей части Кропоткинский улицы, выстроилась большая колонна сотрудников с намерением организованно двинуться к Дому Союзов, где был установлен гроб с великим покойником. Был в этой колонне и я. Молча двинулись мы вдоль Гоголевского бульвара, прошли Никитские ворота, дошли до площади Пушкина, перегороженной шпалерами солдат и милиционеров, затем направились не к центру, а на Садовое кольцо, потом у Самотека свернули на Цветной бульвар и двинулись в сторону Трубной площади. Но там на пути участников шествия выросла стена армейских грузовиков, плотно сдвинутых один к другому. Сзади на нашу колонну стали напирать десятки других таких же колонн. Наши ряды расстроились, сплющились, а люди, находившиеся в рядах, стали растворяться в огромной людской массе, заполонившей аллеи Цветного бульвара, мостовые и тротуары. Многие из этой толпы стали карабкаться на кузова грузовиков, чтобы преодолеть искусственную запруду и двинуться дальше через Трубную площадь к Неглинке. Но там я увидел в просвете между двумя грузовиками кипящее людское море. Оттуда же доносились чьи-то вопли и стоны. Увидев издали эту картину, я отказался от намерения преодолевать стену грузовиков и, работая локтями, стал выбираться из толпы в обратном направлении...
   В тот день большинство из участников траурных шествий, двигавшихся к Колонному залу, так и не дошли до цели. По слухам, распространившимся по Москве, в давке, создавшейся тогда на Трубной площади, пострадало большое число людей.
   Но все-таки спустя сутки мы с женой вышли из дома в 2 часа ночи и к 8 часам утра, двигаясь по Пушкинской улице сквозь плотные шеренги военнослужащих, достигли Дома Союзов и прошли через Колонный зал мимо гроба, утопавшего в венках и букетах цветов. Так я отдал свой долг уважения великому кремлевскому деспоту, проявившему в годы гитлеровского нашествия твердость духа, выдающиеся организаторские способности, политическую прозорливость и железную волю к победе. Видимо, за эти же заслуги перед страной чтили Сталина в дни его похорон сотни тысяч других людей, прибывших в центр Москвы не только со всех концов столицы, но и из многих других городов страны. Конечно, в несметных толпах людей, хлынувших к гробу Сталина, было немало и просто зевак - любителей торжественных зрелищ.
   Смерть Сталина не сразу, но постепенно стала оказывать влияние на духовную атмосферу в институте и на содержание работ его научных сотрудников. Меньше стало возникать спорных вопросов, касавшихся "идейной направленности" тех или иных рукописей и публикаций. Реже стали цитироваться сталинские книги, статьи и речи. А спустя три года - после XX - съезда упоминания о Сталине и его трудах, без которых прежде не обходились ни историки, ни экономисты, ни филологи, как-то сами собой исчезли со страниц институтских рукописей. Зато чаще стали цитироваться труды В. И. Ленина, а вскоре появились и такие конъюнктурщики, которые к месту и не к месту стали вставлять в свои рукописи выдержки из речей Н. Хрущева и других государственных деятелей, заполучивших после смерти Сталина контроль над государственными делами и политикой страны.
   Вспоминается мне и общее партийное собрание института, посвященное итогам XX съезда КПСС. С напряженным вниманием прослушали все мы зачитанный кем-то из членов парткома текст выступления Н. С. Хрущева с критикой "культа личности" Сталина. Это новое словосочетание - "культ личности" тогда тотчас же широко вошло в общественно-политический и научный обиход страны. В сознании большинства слушателей как-то плохо укладывались сразу те сведения о Сталине, которые содержались в зачитанной нам речи Хрущева. Если верить им, то получалось, что "великий Сталин" был неучем, знавшим географию в пределах настольного глобуса, и что целый ряд его деяний представлял собой поступки психически нездорового человека либо противоправные действия. Многие из сидевших на собрании коммунистов были, как видно, ошарашены всем услышанным и не могли сразу же собраться с мыслями. Но не все: в числе выступавших на собрании оказались и такие, кто поторопился опередить других и не только осудить "культ", но и призвать всю партию к всеобщему "покаянию", легкомысленно бросая тень на прошлое поведение миллионов тех коммунистов, которые не щадя жизни защищали страну от врага и самоотверженными усилиями превратили Советский Союз в великую "сверхдержаву".
   Вскоре, правда, райкомовские работники, продолжавшие следить за настроениями членов партии в таких "идеологических организациях" как наш институт, приняли экстренные меры к тому, чтобы положить конец завихрению умов. Два сотрудника нашего института, Г. И. Мордвинов и П. М. Шаститко, подверглись суровому осуждению вышестоящих партийных инстанций за свои "незрелые" выступления, после чего всем стало ясно, что осуждение "культа личности" Сталина не будет сопровождаться ни в жизни страны, ни во внутренней жизни КПСС какими-либо обвальными переменами. Да и у сторонников таких перемен, если судить по их тогдашним высказываниям, не было ясности в том, чего они хотели и в чем видели свою конечную цель. Только потом, тридцать лет спустя, в последние дни горбачевской перестройки, стало очевидным, что немалое число поборников "десталинизации" образа жизни Советского Союза в душе ненавидели коммунистическую идеологию и мечтали о возвращении страны на путь капитализма и западного парламентаризма. Но тогда у них не было, конечно, ни малейшего шанса на реализацию подобных помыслов: правящие верхи Советского Союза во главе с Н. С. Хрущевым прочно взяли в свои руки бразды государственного правления и им в голову не приходила мысль о замене сложившейся в стране социалистической структуры экономики на рыночно-капиталистическую систему.
   Зато в жизни Института востоковедения АН СССР XX съезд принес большие и вполне ощутимые перемены. Дело в том, что один из влиятельных членов Президиума ЦК КПСС А. И. Микоян выступил на этом съезде с речью, в которой особое внимание обратил на состояние советской востоковедной науки. При этом, с одной стороны, он отметил повсеместное становление в Азиатско-Африканском регионе национальных государств, а с другой - обратил внимание на слабую реакцию на происшедшие исторические перемены в исследованиях и публикациях советских востоковедов. "Восток проснулся, а наши востоковеды все еще спят" - такова была суть реплики, прозвучавшей в его выступлении, что дало повод руководителям Академии наук безотлагательно подвергнуть критике состояние дел в нашем институте.
   Так уж плохо работал тогда Институт востоковедения? Думаю, что нет. Просто он работал в рамках ограниченного бюджета и штатного расписания, а поэтому, естественно, не хватало кадров специалистов по целому ряду вновь возникших на Востоке государств. К тому же в силу традиций, сложившихся в сознании большинства советских историков, экономистов, а также филологов, в центре внимания гуманитариев продолжали и в то время оставаться США и страны Западной Европы, а страны Востока воспринимались как периферия. А такие взгляды становились, конечно, анахронизмом после выхода на международную арену такого колосса как КНР, а также таких крупных государств как Индия, Пакистан, Индонезия, Вьетнам и др.
   Вряд ли можно было упрекать в беспечности и безучастном отношении к своему научному долгу и ведущих ученых института. Тогдашний директор института член-корреспондент Академии наук СССР А. А. Губер вполне соответствовал занимаемой им должности. Это был не только настоящий ученый-исследователь, автор ряда крупных монографий, но и образцовый русский интеллигент в самом лучшем смысле этого слова. Единственной его слабостью как администратора была мягкость в отношениях с сотрудниками института: даже в случаях явных нарушений научными сотрудниками графиков окончания своих плановых работ Губер избегал жестких дисциплинарных взысканий. Сотрудники института не боялись Губера как администратора, но старались выполнять свои научные задания, чтобы не испортить доброго отношения к себе директора и заслужить его похвалу. Приходя в свой директорский кабинет, Губер принимал всех, кто добивался приема к нему в связи с какой-либо просьбой. Встречал он входящих в кабинет с неизменной доброй улыбкой и выражением внимания на лице, а свои беседы с посетителями сопровождал то и дело либо шутками, либо какими-то остроумными репликами, либо анекдотами. Прекрасно смотрелся А. А. Губер при общении с иностранными гостями. Говорил он с ними по-английски, и не было у него нарочитой важности, но в то же время не было ни суетливости, ни заискиваний. Не случайно в академических кругах и у зарубежных ученых Губер пользовался неизменным уважением.
   Кстати сказать, при Губере дирекции института удалось заполучить в Армянском переулке Москвы большее по площади и вполне респектабельное здание - старомодный особняк с колоннами, построенный в начале XVIII века богатыми армянскими купцами братьями Лазаревыми. В его помещениях в прошлом не раз размещались учебные заведения как до Октябрьской революции, так и после. В середине 50-х годов, когда Институт востоковедения АН СССР переехал в Армянский переулок, просторных помещений этого особняка оказалось вполне достаточно для размещения в них и библиотеки, и всех научных отделов, и различных административных подразделений, включая редакционно-издательский отдел, для которого была отведена довольно удобная комната. Переезд института в Армянский переулок ускорило, вероятно, и то обстоятельство, что прежнее здание на Кропоткинской улице (ныне Пречистенка) по настоянию московской литературной общественности стал столичным музеем А. С. Пушкина.
   Есть основания полагать, что после критики работы Института востоковедения АН СССР с трибуны XX съезда КПСС появилась в руководящих верхах страны и еще одна проблема: как заменить директора Института А. А. Губера. В то время в партийных организациях союзных республик высвобождалось много руководящих кадров, т.к. Хрущев стремился поставить во главе этих республик более молодых и более послушных ему людей. Учитывая, однако, особенности национального склада партийных боссов в этих республиках, он действовал там более осмотрительно, чем по отношению к местной партийной номенклатуре в российских областях. Обиды, нанесенные тому или иному руководителю республики, могли плохо сказаться на настроениях всей местной элиты. При таких обстоятельствах наилучшей формой их смещения со своих постов становились их отзывы в Москву с назначением на какие-то высокие, престижные руководящие посты.
   Именно так случилось, по-видимому, и с нашим институтом в 1956 году. Неожиданно по указанию свыше Президиум АН СССР издал постановление, в соответствии с которым работа Института востоковедения была охарактеризована как неудовлетворительная. В постановлении указывалось, что по этой причине директор Института А. А. Губер освобождается от занимаемой должности, а на его место для поднятия работы института на новый, более высокий уровень назначается бывший первый секретарь ЦК КП Таджикистана Б. Г. Гафуров, который был известен как автор ряда научных работ по таджикской истории и имел ученую степень доктора наук и прочие престижные академические звания. Какими бы затаенными соображениями своей кадровой политики ни руководствовался в то время Н. С. Хрущев, формально все выглядело благопристойно: переезд Б. Г. Гафурова в Москву на высокий академический пост с сохранением за ним членства в ЦК КПСС не ронял его престижа в глазах своих земляков, хотя, конечно, рассматривать пост директора академического института более престижным, чем пост первого секретаря в союзной республике, навряд ли кому-либо приходило в голову.