– Все при нас, – сказал Зулус... – Без обману...
   – И лады... Колеса смазаны, телега поехала. Теперь не застрянем...
   Они обменялись пакетами, полуотвернувшись, загородившись локтем, мелко пошерстили в бумагах и молча отправились каждый в свою сторону, чтобы никогда больше не встретиться... Они, наверное, полностью уверились, что я из той же породы людей и их не выдам. Я их повязал однажды и как посредник должен был получить свой процент, а я не спрашивал: ну и дурак, что не захотел наварить... На моих глазах состоялась мелкая сделка, одна из тех десятков тысяч, что ежедневно совершаются на просторах России, в которой скоро и неотвратимо разыгралась судьба человека. Старые люди мешали молодым и предприимчивым, и потому их поторапливали на тот свет, а кто мешкал отплывать на вечный отдых, тех решительно, без особых церемоний, подталкивали на кладбище или в бомжи. Я же из жалости к Татьяне сконопатил крохотную житейскую антисистему, которая по внутренним законам должна была вскоре разрушиться изнутри же и завершиться актом очистительной трагедии. Нет-нет, я хотел лишь счастия красивой женщине... Но если кто-то смеется, то в это мгновение где-то кто-то рыдает.
   Я вышел из сквера, не пряча слез от редких прохожих. Я искренне плакал по Поликушке, который на истерзанной земле сумел разглядеть рай и до смерти жалел о его внезапной пропаже. В воздухе стоял тошнотный сладковатый запах, словно весь мир был густо посыпан нафталином. Зулус поджидал меня возле такси. Черный костюм сидел мешковато, на скульях высыпала серебристая щетина...
   – Хваткий мужик этот С.А., – нарушил грустное молчание Зулус, когда мы уже подъезжали к своему дому. – Но отстрелять не жалко... Иль на лесоповал... Годика на три. Ведь наверняка в армию не ходил, был комсомольским работником, наставлял детишек уму-разуму... Тварь... – сказал Федор, как выстрелил. Заветренный кулак дернулся из коротковатого рукава, словно мужик выхватил из схорона «инструмент» (так крутые нынче называют оружие).
   – Не глупи, Федор. И без того горя за тобою ходят, – неожиданно для себя обронил я, будто поверил в страшное намерение Зулуса...
   – Верно говоришь... За мною горя ходят, потому что я с детства такой горевой, – легко согласился Федор. – А за тобой, Паша, смертя... Ты, Павел Петрович, страшный человек... Я тебя боюся и с тобой в разведку не пойду. – Зулус рассмеялся скрипуче, жестко хлопнул меня по плечу. – Шучу, Паша, шучу...
   Я обиделся. И не просто обиделся, но разволновался так, что меня бросило в жар и лицо залила краска. Надо бы хлестко ответить, но слова неожиданно выпали из оборота, загрязли в голове, и я потерялся, стал обычным деревенским гугнею, каким родился когда-то. Вот она, интеллигентская квашня: бурлит лишь в потемках, в душном тепле, тогда и тесто – в потолок, но чтоб сразу... никогда обидчику не даст отбою, мямля, и только запоздало, в одиночестве, распыхтится, как паровоз, и чего только мстительного не измыслит тогда, Бог ты мой!..
   – И кого же я, по-твоему, убил? – только и нашелся спросить. – Выходит, это я Поликушку убил? И Гавроша?.. Ты что, с цепи сорвался?
   Сказал, разгорячась, и тут же прикусил язык: слишком многозначительно прозвучало и недвусмысленно, и даже для меня с излишней прямотою: я, вечный диссидент, разучился говорить искренне за то короткое время, пока служил во властях.
   – Разве я сказал, что ты убил Поликушку? Это ты сказал, – насмешливо поддел Зулус. – Я по армии знаю: есть люди, с которыми лучше не знаться. Всех похоронят... Прямо на лице написано...
   – Ну да... Такое зловещее у меня лицо... Это я Гаврошу сказал; тони, Артем, хуже не будет. А ты сидел в лодке, ждал Гавроша в гости и раскуривал ему сигаретку, чтобы сразу ткнуть в зубы. Я понимаю: лучшая оборона – нападение, но Бог-то все видит...
   – Ты Бога, Павел Петрович, не приплетай... И вообще зря завел панихиду... Я разве сказал, что ты?.. Это из тактической задачи чиновника первое правило: поскорее разыщи стрелочника, если вдруг случилась беда. В армии подобные ситуации возникают часто, когда надо списать погибших. Иначе в стрелочники назначат тебя... На себе испытал.
   – Федор, не затягивай мокрые штаны узлом. Вдруг они окажутся твоими, и придется идти на люди нагишом...
   – Мудрено, Паша... И клепаешь-то на меня напрасно... Я сердцем чую, хочешь меня за шестерку держать, за уличную шпану, – жестко обкусывая слова, катая скулы, сказал Зулус. – Зря торопишься. Я ведь не сказал, что ты... Лично не ты... И тем более – не я... И вообще ты наш мужик, простой, деревенский, только вот вляпался крепко, а теперь соскребайся всю жизнь. И зачем ты научил проходимцев, как из воздуха делать деньги и власть? И Гавроша наслал ловить меня. Один-то бы он не решился... Тебе это было так нужно? Ну ладно, замнем, не будем прошлое ворошить. – Зулус снисходительно хлопнул меня по плечу. – Давай дернем по маленькой... Нас уже заждались давно... Пойдем, профессор, помянем нашего незабвенного и незабытного... Это как хорошо, когда мертвые устраивают маленький праздник для еще живых...
   Удивительным свойством обладают некоторые люди: они не замечают за собой никакой вины. Но, может, хитро скрывают ее, умело владея собою, а под личиной внешнего спокойствия и сытости кроется страшная незамиряемая война меж тьмой и светом?.. И самолюбивый человек тем временем незаметно для себя истаивает, как головня, нет, как дуб вековой, внешне еще могучий, раскидистый, дающий тени и приюту всякой живулинке, а по самому сердцу уже изопрелый, трухля трухлей... Зато эта внешняя самоуверенность невольно заставляет оправдываться других, неповинных, перекладывает на их и без того квелые плечики груз сомнений...

5

   Несомненно, квартира Поликушки еще при жизни уже не принадлежала ему, достаточно взглянуть на этот бедлам, который художественные натуры отчего-то называют творческой обстановкой. А он-то, мой друг Поликушка, бывало, вечно не расстававшийся с простиранной ветошкой, подтиравший лихорадочно каждое крохотное пятнышко на мебелях, видимое даже взыскующему взгляду лишь под мелкоскопом, постоянно наблюдая весь этот табор из раскиданных вещей и посуды, наверное, постепенно сходил с ума, никнул, терял волю в борьбе с посланцами ада, которые мало того, что ежедневно расстреливали старика из психологической пушки и подпускали уродливых саранчуков, так теперь под видом молодой привлекательной особи сами проникли в уютный мир Поликушки и стали разрушать его до основания с очаровательной улыбкой на безгрешных устах, слегка призагнутых в углах, будто скрученных в петельки...
   Дома у Катузовых нас действительно ждали: стол был собран, молодые хозяева чинно сидели рядышком.
   Увидев нас, тут же приотодвинулись. Волосяной хохол на голове у Татьяны был покрашен в охряный, почти красный цвет, казалось, что мак расцвел на тонкой нежной шейке. Черное платье с оборками и стоячий кружевной ворот лишь подчеркивали лаковую бледность лица и голубую хмарь под встревоженными, часто вспыхивающими глазами.
   – Ну что, папа... Похоронили? – вскричала Татьяна, и голос ее, высоко натянувшись, пустил визгловатого петуха. – Бедный Поликарп Иванович!.. Он же не болел, папа... Он выглядел таким жизнерадостным... Я, говорит, с вами до ста лет проживу. Я, говорит, нахожусь на передовой, позади Россия и умирать мне нельзя! И вдруг потух за неделю... Это что же такое, папа?
   Катузов криво ухмылялся, отвернувшись от жены, словно бы стыдно было слушать ее бредни, при нашем приходе супруги как-то сразу почужели, отстранились, будто мы принесли с улицы мороза.
   – Успокойся, дочка, – жалостливо сказал Зулус. – Все не вечны под луною... Все когда-нибудь там будем. Вот и профессор потвердит... Павел Петрович, объясни дочери... Не стоит, Таня, рыдать по покойникам, но надо петь и смеяться, чтобы они не тосковали и не жалели нас. Ведь это мы – несчастные. Сколько еще нам горбатиться до посинения. – Зулус споткнулся, понял, что завернул телегу не на ту дорогу, и, скрывая промашку, торопливо разлил по стопкам. – Ну, родные мои, тяпнем по единой, помянем Поликушку. Это же так прекрасно, когда люди вежливо уступают дорогу молодым, догорают легко и быстро, как береста на ветру, не залеживаются бревном и дают нам неожиданный.праздник...
   Зулус лихо опрокинул стопку, поперхнулся, а потом, вспомнив что-то веселое, засмеялся. Дочь укоризненно качала головою, долго водила пальцем по ободу хрусталя, словно прогоняла от себя невидимых хищных живулин: так когда-то делала покойная Марфа. Я зачарованно наблюдал за Татьяной, снова удивляясь их внутреннему сходству, похожести бесконечных терзаний, что не давали отдыха красивым мечтательным женщинам, вроде бы созданным самой природою для семейного счастья и здорового расплоду. Татьяна поймала мой взгляд, встряхнула ярким пламенем волос, прогоняя с лица печальный морок, и выпила до дна. Я пригубил следом, и водка вдруг показалась мне вкусной. Может, зря лишал я себя одного из немногих на земле удовольствий? Вот и в «Домострое» сказано: не проклято вино, но проклято пьянство. Не похуляй вино, бо оно есть кровь Христова... Кагорчиком иной монах так напричащается, что и на ногах не стоит от блаженного счастия, но так и норовит повалиться на мать-сыру землю... И я, кстати припомнив церковную заповедь, опустошил рюмку, что водилось за мною крайне редко.
   – Поликарп Иванович... Поликушка был редким на свете человеком. Может, один из тысячи... Он считал, что жил в раю... Те, кто похитили власть и спрятали ее за кремлевской стеною, почему-то все жили в аду... Так они уверяют нынче нас... Хотя все были при должностях и почестях... Но все мало, мало было им, так хотелось больше... Ну характер такой шакалий у этого сучьего племени, чтобы только урвать. Чтобы сын маршала обязательно стал маршалом, сын академика – академиком, сын народного артиста – артистом... И потому все они, хоть и припеваючи, но жили в аду (так им казалось), потому что маршалов мало, бессмертных – по счету, народных артистов – и того меньше... А Поликушка, счастливый человек, имел спокой, работу, крышу над головою и потому жил в раю...
   – Потому что он идиот, – грубо оборвал меня Катузов, и адамово яблоко в гортани резко подпрыгнуло. – Сущий идиот... Устроили помойку и хрюкали в грязи. Смех ведь!
   – О покойниках иль хорошо, иль ничего! – наставительно поправил зятя Зулус. – Старик был не из худшей десятки. Чужой кусок не рвал из глотки. И тебе, Илья, он сделал праздник. Оглядись, Катузов, это теперь все твое...
   – А чего все-то, чего-о! Этот свинарник? Эта собачья панельная конура?..
   – Но у тебя даже ее не было... А тут как на блюдечке... По рыночным ценам на тридцать тысяч зеленью потянет... Тебе, зятек, всю жизнь горбатиться бы пришлось, и не заработать. А ты – нос в потолок...
   – Господи, о чем вы! Все не о том, папа, не о том. Ведь добрый человек умер и больше никогда не вернется. А вы о квартирах, о баксах... Вы что, не понимаете? Злые вы, злые и бессердечные люди... – Татьяна говорила с блескучей искрою в глазах, театрально-возвышенно, как со сцены. Нет, женщина не играла на людях, это изумленная душа ее вопила от творящегося на земле зла. – Поликушка не мог умереть сам, папа! – Голос у Татьяны задрожал, надорвался на взлете. Женщина пристально обвела взглядом всех нас и вдруг заплакала. – Они убили его, папа! Убили!.. Они не дали человеку высказаться, чтобы все услышали и поняли. Господи, как вы не понимаете? Поликушка угодил под холокост...
   – Кто убил? Кто это они? Может, явился со стороны мужик с кувалдой и приложил по лобешнику? Чего ты мелешь? – оборвал Катузов, цепко схватил жену за хрупкое плечо, повернул к себе, так что хрустнули мосолики. – Посмотри мне прямо в глаза... Ну что ты строишь из себя Клару Целкин...
   – Кто о чем, а вшивый о бане... Успокойся, ведь не вся жизнь ниже пояса...
   – Ну так объясни нам, дуракам, если такая умная...
   – Сотрудники ада, вот кто... Поликарп Иванович рассказал мне... Они охотились за ним, они хотели прогнать его из земного рая...
   – Что, и у тебя, Танчура, крыша поехала? – спросил отец. – Видно, совсем заморочили вам головы в городах... Ехала бы ты домой, девка...
   – И давно поехала... Только говорить тебе не хотелось, – злорадно захохотал Катузов. – Макинтоши для ангелов кроит, а про штаны забыла. Летят мужики по небу, а шланги наружу... И какашки – на голову.
   – Катузов, ты меня очень сильно обидел. Я тебе этих слов никогда не прощу.
   – Так уж никогда... Зачешется пониже пупенца, сама попросишь... – Илья зачем-то дразнил, притравливал жену, словно бы готовил к разрыву. Взорвется баба, наговорит колкостей и тем как бы подготовит Кутузову дорогу к уходу: де, поглядите, люди добрые, ну как с такою стервой жить?
   – А у тебя вообще никогда крыши не было. Посмотри на себя в зеркало... Не голова, а грыжа... Место под шапку, если не сказать хуже. Дон Жуан из Пердичева, только по юбкам шарить да плодить уродов, себе подобных! – Голос Татьяны зазвенел, сорвался на визг, глаза округлились, позеленели от ярости.
   – А ты мою родину не замай, жабья дочь... Вылезла из Жабок... Кутюрье, бультерье... Ха-ха... Ее в Париже ждут, дура!.. Выползла из болота и корчит всю из себя... Запомни, Танька, на всю оставшуюся жизнь: Одесса – мама, Бердичев – папа... Иначе пропадешь... Если хочешь знать, из Бердичева великие люди на свет вышли, на весь мир знаменитые...
   – Это ты, что ли?
   – А хоть бы и я...
   Бедный Поликушка был начисто забыт: единственная поминальная рюмка и та пошла дуриком, не в свой черед, и замутила смятенные неразумные головы. Зулус не вмешивался, может, не решался взять чью-либо сторону, и я понимал его затруднения: если, предположим, склониться к дочери, защитить ее, то зятю может крепко не занравиться, и тогда самое пустяковое слово вдруг обернется порохом иль берестяным свитком и подпустит лишнего жару в семейный неустрой, а если же Катузова поддержать в нескладную минуту, то Танчура может глубоко, непростимо обидеться до конца жизни. А как хочется, чтобы у дочери все заладилось, и как знать, если сейчас на людях царюют буря и натиск, гром и молоньи, то в минуты ночного уединения они сами скоро столкуются и затрут ласками все случайные шероховатости; только бы сейчас не усугубить семейную досаду случайным попреком... И потому, наверное, Зулус молчал и туго соображал, тупо уставясь в салатницу, откуда торчала серебряная ложка, похожая на рукоять клинка.
   Но я, лишний вовсе при споре человек, никак не мог принять этого вздора на поминках: душа бунтовала. Я с тоскою взглядывал на окно, словно ожидал увидеть зрячую душу Поликушки. Старик никогда не понимал небесных блаженств и потому с плачем покидал сейчас родимую землю, на которой не смог сохранить рая. И откланяться-то, уйти мне казалось неловким: словно бы поспешу прочь от трудных обстоятельств, умыв руки и сохранив достойную мину на лице. И вовсе некстати подумал, почему-то жалея Зулуса, его поклонную голову, густо припорошенную ранним снегом: если не утишить, не унять сейчас ссоры, то, видит Бог, не избежать слез и проклятий. И ведь знаю, что в данную минуту третий лишний, что милые не бранятся, а только тешатся, но влез, бездельный, со своим профессорским, брюзгливо-поучающим голосом:
   – Молодые люди, очнитесь!.. Остыньте, горячие головы! Сейчас наговорите лишнего, а после стыдно будет вспомнить. Остудите, милые, жар, опомнитесь: язык на замок, а ключ в море.
   И перенял, дурень, всю ярость на себя... Даже Зулус не заступился за меня, своего благодетеля. Он потел в своей старинной черной тройке, перехватывая со стола рюмки и кидая их в бездонную прожорливую топку бывшего воркутинского шахтера, и, может, придумывал для меня в назидание потомкам необычную казнь. Да и было за что держать мстительный умысел, ибо снова я, уже в который раз, оказался свидетелем не совсем благовидного подсудного поступка. Я, как тяжелое бревно, оказывался на его дороге...
   – Не вам бы нас поучать, Павел Петрович. – Катузов принагнулся вопросительным знаком, чтобы поглядеть мне в глаза, я невольно отвернулся, но Илья, преследуя, не спускал с меня привязчивого злого взгляда.
   – Это почему же?..
   – Мы, конечно, небезгрешные с Танчурой, но и ты не святой. Указчику – чирей на щеку. Так, кажется, в народе говорится? Грубо, но верно. – Катузов приобнял жену за плечико, и Татьяна не скинула тяжелой властной руки.
   Я проглотил грубость, чтобы, опомнясь от внезапного нападения, выварить из нее желчь для грядущего поединка. Конечно, дворянской дуэли на пистолях не получится. И даже той, что предполагалась меж Гаврошем и Зулусом: на кладбище возле свежевырытых могил... Но и прощения от Катузова ждать бесполезно. Я, наверное, переступил дорогу искателю горючих сланцев, затворил ему путь в верха, чтобы пробиться в касту посвященных, и потому Катузов возненавидел меня с первой встречи и теперь ищет случая, чтобы сквитаться со мною. Да, муж и жена – одна сатана... И то, что Татьяна Кутюрье, милая портняжка из Жабок, неожиданно покорилась своему властелину, обрадовало меня, будто я уже одержал крохотную победу и склеил глубокую трещину в семейном кувшине. Неужели система сбоев вдруг потеряла свою остроту?
   – Все же мы, Катузов, на поминках... – напомнил я.
   – Да, на поминках... Но эти поминки устроили вы, Павел Петрович. Это вы убили Поликушку, отняли у него дурацкий земной рай, когда деревянный рубль был поделен на всех, и снова вздумали надеть на русский народ камзол и вшивый парик времен масона Петра... Себя-то вы, конечно, уже в дворянах видите? А может, и бумагу на то звание имеете с гербовой печатью и поместье?
   – Каюсь... – искренне повинился я. – Никак не представлял, что власть перехватят дилетанты от науки, продавцы цветов, картежники и анекдотчики одесского разлива, мелкие шулера и менялы, шестерки и братва, кому прежде считалось неприличным подать руки.
   – Вот-вот... Не согрешишь – не покаешься. Кайтесь, бейтесь лбом до крови, но нас не невольте. Я бы всех вас заслал в химчистку, вывесил на просушку на солнышко, а к власти призвал бы варягов: володейте нами... Видите ли, ему Поликушку жалко... Боже мой, Боже мой! – Катузов театрально всплеснул руками, и острый кадык мелькнул под кожею, как поплавок под мелкой речной быстриною.
   – Кого вас-то? Кого?..
   – А всех колбасников-коммуняк. Обещали рая, а настроили лагерей... И снова вы, везде вы, партейные, и снова кругом лагеря нищеты и колбаса для простого народа, в которой нет мяса, но есть немецкая синтетическая вата и финская туалетная бумага. И снова прежние крики о благоденствии, – словно и не было бархатной демократической революции и босс Ельцин не влезал на танк, превозмогая дикое похмелье и одышку, одним глазом кося на убежище в Белом доме, а другим – на приоткрытые двери в американском посольстве... Прав кудрявый Немцов, хоть и туповат, но с наглецой и напором. Весь мир должен принадлежать деловым людям, кто знает, в натуре, как отделить желток от белка, не взламывая яйца... А вам, колбасникам, обязательно надо сначала все раздолбать, отнять и поделить. – Катузов говорил всполошливо, напористо и зло, жена же с любопытством и недоверием смотрела снизу вверх на извивистые тонкие губы, на ядовитую ухмылку, на впалые щеки, будто скроенные из солдатской кирзы.
   – Ты что, анархист? – спросила Татьяна с издевкою.
   – Нудист с трехцветным покрасом, – неулыбчиво ответил Катузов. – Когда приду к власти, всех заставлю ходить голыми, в первую очередь Черномырдина, Хромушина и т.д. Только взглянул на человека, и сразу понятно, кто он и на что годен. За зебры – и на солнышко на просушку... В одежде вроде бы демократ, а раздень его – сплошь красный!
   Мне стало жаль Катузова. Он был из породы неудачников, с тяжелой хворью на душе и потому тайно боящийся Бога. Илья завидовал мне даже за то, что я с такой легкостью распрощался с былым благополучием, находя в добровольном заточении утешение и замену тленным земным почестям... Значит, я в изнурительных гонках по жизни опередил Катузова на целый круг, и ему уже никогда не догнать меня в этом мире... Только от одной этой мысли сойдешь с ума. Ведь сначала ему предстоит насытить гордыню, а после пренебречь ею. И потому Катузов презирал меня, находя хоть в этом утешение.
   – Ты говоришь зло и не по адресу. Ты меня с кем-то перепутал, Катузов...
   – И ни с кем я тебя не спутал, Хромушин. Зря ты задаешься, профессор без кафедры, пиковый туз без колоды. Тебя выкинули из игры, как засаленную меченую карту. И сейчас ты интересен лишь советским потертым бабам из бывшего профкома и месткома, которые живот носят на бандаже, а груди в авоське... Ха-ха... Рубенсовским женщинам с целлюдитом на жирных ляжках и отвислым гузном. Им ты можешь заливать байки, старым б..., которые охотно давали мужикам из чистого патриотизма.
   – Ну почему же... Смешно сказать, но это было достижением социализма: сбегаться только по любви... Давай о женщинах после поговорим, хорошо? И зря ты, Илья, злишься на меня. Разве я тебя в чем-то заел? Обещал и обманул? Ты пригласил на поминки, и я пришел. Хотя и через силу... Хвалиться не буду, но вот и тебе, Катузов, я был нужен. Я вызвался помочь – и помог, а сейчас ты на меня льешь помои... Но я и не жду от тебя благодарности. К чему слова. Может, я в чем-то действительно не прав, так прости, пожалуйста... Давай исходить из житейского правила: добрый сосед – лучше плохой родни. Поликушка вас любил и, значит, было за что, – гибко подольстил я Катузову, чтобы снять в разговоре вздорный накал, угнетающий меня. Надо было немедленно уйти из гостей, а я зачем-то тянул время и покорно принимал брань.
   Татьяна поняла мое милосердие, пришла на помощь, воскликнула:
   – Папа, налей всем. И не пей, пожалуйста, один. Я Поликарпу Ивановичу в благодарность за его доброту сшила великолепный костюм из натуральной английской шерсти, и в нем он отлетит в райские кущи... Жаль, не успел поносить. А ты, Илья, не смейся надо мною. Ангелы, что присматривают за нами, – это бывшие дббрые люди... Но их нельзя сердить... Они могут отступиться от нас.
   Катузов оказался за столом напротив меня и, уставя мне в висок граненую рюмку, неуступчиво продолжал злословить, словно бы решил окончательно допечь меня.
   – Я на одном фуршете познакомился с академиком... Юрий Константинович Фарафонов. Такой милый, смешной огрызок прошлого с клювом старого умирающего грифа и злоотточенными коготками. Вдруг оказался вашим другом. Он странно отрекомендовал вас. Хромушин, говорит, это рыцарь без тела и дела... Я поначалу не понял, а сейчас дошло. Как точно подмечено... Вы инфернальный тип нереального бесплотного тела, то бишь кочующий во времени, докучающий всем призрак.
   Знаете, ваш тип подробно описал Максим Горький в «Климе Самгине». Тип человека без тела и дела... Вы вечно чем-то недовольны, плачетесь и ноете, непрестанно жалеете себя и рубите сук, на котором сидите, чтобы, упавши и потерев шишку на темечке, с досады тут же приступить к разрушительной работе. И так без устали во все времена... И потому вы ненавидите тех, кто вкалывает и мечтает заработать... Вам плохо, когда другим плохо, но еще хуже, когда кому-то хорошо... Вы плачете, жалея весь белый свет, и в тоже время изничтожаете его... Потому что вас поперли, выставили за дверь. Нас прищемили, и вам больно. Вот вы и ноете на весь белый свет, корчите из себя борца за справедливость. Думаете, я совсем дурак и ничего не смыслю?
   – Да нет... Может, и не совсем... – Я невольно отплатил Катузову той же монетою, задев за живое. Меня ударили по щеке, и я не смирился, не подставил готовно другую, но мелко отомстил. – Ваша беда в том, что вы хотите большего, чем дает вам судьба. Вы забываете, что у подножия любого счастия покоятся невинные кости... А завидовать – грех, большой грех. Катузов, почему бы вам не продать душу дьяволу? Раз – и готово, и все сразу при вас: деньги, чины, власть, успех, только успевай пригребать лопатой да не смотри назад, чтобы не ослепнуть... Оглянешься, и сокровища твои сразу превратятся в потухшие уголья. Но подумай, как страшно будет умирать. Ведь с собой не заберешь состояние, дворцы, Канары, любовниц, утехи, золото...
   – Ой не пугайте... Ради бога, не пугайте. Не бросайтесь красивыми словами. Да лучше хоть что-то оставить за собою – дачку, машину, столовое серебро, золотишко, счет в банке, чем всю жизнь не иметь ничего, кроме пауков в углу, тараканов на кухне и мышей за унитазом... Эх, кто бы позарился на мою душу! А то бы и продал!.. Грабить – так банк, спать – так с королевой... Но как?.. Легче верблюду пролезть в игольное ушко... Там же три круга обороны. К агро-мад-ной куче денег разве припустят со стороны? Стервы, прикрылись бронею, не взорвать. Ужом разве, сквозь двери спальни. – Катузов нехорошо засмеялся, осклабился, выставив щетинистый подбородок вперед.
   – И неужели бы ты продал душу? Илья, что ты сказал, опомнись! – охнула Татьяна и от страха обронила на пол вилку. От неожиданности все вздрогнули, на улице потемнело, нависшая туча спрятала солнечный зрак. В форточку повеяло сквозняком.
   – А что... и продал бы! – Катузов обвел застолье победительным взглядом. – Как два пальца об асфальт... Да-да, продал бы... Трус не играет в хоккей. Одинова, братцы, живем, и только на земле. Почему Адам с бабой своей бежали из рая? Чуете? Если бы хорошо жилось, то не поскочили бы на землю... Ведь небо – это мираж, пустота, мрак и стужа. И если есть на самом деле Бог, то он правит не в небе, а на земле, где-нибудь в горах, может, на Гималаях иль в Тибете. И рай был когда-то на земле, а Бог был в нем управителем. Потому люди и ползут на вершины, чтобы поговорить с Богом и выведать... Товарищ Бог, можно вас на два слова? – Катузов, ерничая, поклонился тарелке с едою и хихикнул. – Хоть на три, булдак, если не окаменеешь! – провещал Катузов грохочущим басом...