menaces. What do you think of him, Hump? What do you think of him?"

-- Погляди на него, Хэмп, -- обратился Волк Ларсен ко мне. -- Погляди
на эту частицу живого праха, на это скопление материи, которое движется, и
дышит, и осмеливается оскорблять меня, и даже искренне уверено, что оно
представляет собой какую-то ценность. Руководствуясь ложными понятиями права
и чести, оно готово отстаивать их, невзирая на грозящие ему неприятности.
Что ты думаешь о нем, Хэмп? Что ты думаешь о нем?


"I think that he is a better man than you are," I answered, impelled,
somehow, with a desire to draw upon myself a portion of the wrath I felt was
about to break upon his head. "His human fictions, as you choose to call
them, make for nobility and manhood. You have no fictions, no dreams, no
ideals. You are a pauper."

-- Я думаю, что он лучше вас, -- ответил я, охваченный бессознательным
желанием хоть отчасти отвлечь на себя гнев, готовый обрушиться на голову
Джонсона. -- Его "ложные понятия", как вы их называете, говорят о его
благородстве и мужестве. У вас же нет ни морали, ни иллюзий, ни идеалов. Вы
нищий!


He nodded his head with a savage pleasantness. "Quite true, Hump, quite
true. I have no fictions that make for nobility and manhood. A living dog is
better than a dead lion, say I with the Preacher. My only doctrine is the
doctrine of expediency, and it makes for surviving. This bit of the ferment
we call 'Johnson,' when he is no longer a bit of the ferment, only dust and
ashes, will have no more nobility than any dust and ashes, while I shall
still be alive and roaring."

Он кивнул головой со свирепым удовольствием. -- Совершенно верно, Хэмп,
совершенно верно! У меня нет иллюзий, свидетельствующих о благородстве и
мужестве. Живая собака лучше мертвого льва, -- говорю я вместе с
Экклезиастом. Моя единственная доктрина -- это целесообразность. Она
помогает выжить. Когда эта частица жизненной закваски, которую мы называем
"Джонсон", перестанет быть частицей закваски и обратится в прах и тлен, в
ней будет не больше благородства, чем во всяком прахе и тлене, а я
по-прежнему буду жить и бушевать.


"Do you know what I am going to do?" he questioned.

Он помолчал и спросил: -- Ты знаешь, что я сейчас сделаю?


I shook my head.

Я покачал головой.


"Well, I am going to exercise my prerogative of roaring and show you
how fares nobility. Watch me."

-- Я использую свою возможность бушевать и покажу тебе, что происходит
с благородством. Смотри!


Three yards away from Johnson he was, and sitting down. Nine feet! And
yet he left the chair in full leap, without first gaining a standing
position. He left the chair, just as he sat in it, squarely, springing from
the sitting posture like a wild animal, a tiger, and like a tiger covered
the intervening space. It was an avalanche of fury that Johnson strove
vainly to fend off. He threw one arm down to protect the stomach, the other
arm up to protect the head; but Wolf Larsen's fist drove midway between, on
the chest, with a crushing, resounding impact. Johnson's breath, suddenly
expelled, shot from his mouth and as suddenly checked, with the forced,
audible expiration of a man wielding an axe. He almost fell backward, and
swayed from side to side in an effort to recover his balance.

Он находился в трех ярда с от Джонсона, то есть в девяти футах! И он
сидел; и одним гигантским прыжком; даже не вставая на ноги, покрыл это
расстояние. Он прыгнул, как тигр, и Джонсон, прикрывая одной рукой живот, а
другой -- голову, напрасно пытался защититься от обрушившейся на него лавины
ярости. Волк Ларсен свой первый сокрушительный удар направил прямо в грудь
матросу. Дыхание Джонсона внезапно пресеклось, и изо рта у него вырвался
хриплый звук, словно он с силой взмахнул топором. Он зашатался и чуть не
опрокинулся навзничь.


I cannot give the further particulars of the horrible scene that
followed. It was too revolting. It turns me sick even now when I think of
it. Johnson fought bravely enough, but he was no match for Wolf Larsen, much
less for Wolf Larsen and the mate. It was frightful. I had not imagined a
human being could endure so much and still live and struggle on. And
struggle on Johnson did. Of course there was no hope for him, not the
slightest, and he knew it as well as I, but by the manhood that was in him
he could not cease from fighting for that manhood.

Не могу передать подробности последовавшей затем гнусной сцены. Это
было нечто чудовищное; даже сейчас меня начинает мутить, стоит мне вспомнить
об этом. Джонсон мужественно защищался, но где же ему было устоять против
Волка Ларсена, а тем более против Волка Ларсена и помощникаЗрелище этой
борьбы было ужасно. Я не представлял себе, что человеческое существо может
столько вытерпеть и все же продолжать жить и бороться. А Джонсон боролся. У
него не было ни малейшей надежды справиться с ними, и он знал это не хуже
меня, но он был человек мужественный и не мог сдаться без борьбы.


It was too much for me to witness. I felt that I should lose my mind,
and I ran up the companion stairs to open the doors and escape on deck. But
Wolf Larsen, leaving his victim for the moment, and with one of his
tremendous springs, gained my side and flung me into the far corner of the
cabin.

Я не в состоянии был смотреть на это. Я чувствовал, что схожу с ума, и
бросился к трапу, чтобы убежать на палубу. Но Волк Ларсен, оставив на миг
свою жертву, одним могучим прыжком догнал меня и отшвырнул в противоположный
угол каюты.


"The phenomena of life, Hump," he girded at me. "Stay and watch it. You
may gather data on the immortality of the soul. Besides, you know, we can't
hurt Johnson's soul. It's only the fleeting form we may demolish."

-- Это одно из проявлений жизни, -- с усмешкой бросил он мне. --
Оставайся и наблюдай. Вот тебе случай собрать данные о бессмертии души.
Кроме того, ты ведь знаешь, что душе Джонсона мы не можем причинить вреда.
Мы можем разрушить только ее бренную оболочку.


It seemed centuries - possibly it was no more than ten minutes that the
beating continued. Wolf Larsen and Johansen were all about the poor fellow.
They struck him with their fists, kicked him with their heavy shoes, knocked
him down, and dragged him to his feet to knock him down again. His eyes were
blinded so that he could not set, and the blood running from ears and nose
and mouth turned the cabin into a shambles. And when he could no longer rise
they still continued to beat and kick him where he lay.

Мне казалось, что прошли века, хотя на самом деле избиение продолжалось
не дольше десяти минут. Волк Ларсен и помощник смертным боем избивали
беднягу. Они молотили его кулаками и пинали своими тяжелыми башмаками,
сшибали с ног и поднимали, чтобы повалить снова. Джонсон уже ничего не
видел, кровь хлестала у него из ушей, из носа и изо рта, превращая каюту в
лавку мясника. Когда он уже не мог подняться, они продолжали избивать
лежачего.


"Easy, Johansen; easy as she goes," Wolf Larsen finally said.

-- Легче, Иогансен, малый ход! -- произнес наконец Волк Ларсен.


But the beast in the mate was up and rampant, and Wolf Larsen was
compelled to brush him away with a back-handed sweep of the arm, gentle
enough, apparently, but which hurled Johansen back like a cork, driving his
head against the wall with a crash. He fell to the floor, half stunned for
the moment, breathing heavily and blinking his eyes in a stupid sort of way.

Но в помощнике проснулся зверь, и он не хотел отпустить своей добычи.
Волку Ларсену пришлось оттолкнуть его локтем. От этого, казалось бы, легкого
толчка Иогансен отлетел в сторону, как пробка, и голова его с треском
ударилась о переборку. Оглушенный, он свалился на пол, тяжело дыша и очумело
моргая глазами.


"Jerk open the doors, - Hump," I was commanded.

-- Отвори дверь, Хэмп! -- услышал я приказ.


I obeyed, and the two brutes picked up the senseless man like a sack of
rubbish and hove him clear up the companion stairs, through the narrow
doorway, and out on deck. The blood from his nose gushed in a scarlet stream
over the feet of the helmsman, who was none other than Louis, his boat-mate.
But Louis took and gave a spoke and gazed imperturbably into the binnacle.

Я повиновался, и эти звери подняли бесчувственное тело и, словно мешок
с тряпьем, поволокли его по узкому трапу на палубу. У штурвала стоял Луис,
товарищ Джонсона по шлюпке, и кровь алой струей брызнула ему на сапоги. Но
Луис невозмутимо вертел штурвал, не отрывая глаз от компаса.


Not so was the conduct of George Leach, the erstwhile cabin-boy. Fore
and aft there was nothing that could have surprised us more than his
consequent behaviour. He it was that came up on the poop without orders and
dragged Johnson forward, where he set about dressing his wounds as well as
he could and making him comfortable. Johnson, as Johnson, was
unrecognizable; and not only that, for his features, as human features at
all, were unrecognizable, so discoloured and swollen had they become in the
few minutes which had elapsed between the beginning of the beating and the
dragging forward of the body.

Совсем иначе повел себя бывший юнга Джордж Лич. Вся шхуна от бака до
юта была изумлена его поведением. Он самовольно отправился на корму и
перетащил Джонсона на бак, где принялся, как умел, перевязывать его раны и
хлопотать около него. Джонсон был изуродован до неузнаваемости. За несколько
минут лицо его так посинело и распухло, что потеряло всякий человеческий
облик.


But of Leach's behaviour - By the time I had finished cleansing the
cabin he had taken care of Johnson. I had come up on deck for a breath of
fresh air and to try to get some repose for my overwrought nerves. Wolf
Larsen was smoking a cigar and examining the patent log which the Ghost
usually towed astern, but which had been hauled in for some purpose.
Suddenly Leach's voice came to my ears. It was tense and hoarse with an
overmastering rage. I turned and saw him standing just beneath the break of
the poop on the port side of the galley. His face was convulsed and white,
his eyes were flashing, his clenched fists raised overhead.

Но я хотел рассказать о Личе К тому времени, как я закончил уборку
каюты, Лич уже сделал для Джонсона все, что мог. Я поднялся на палубу, чтобы
подышать свежим воздухом и хоть немного успокоиться. Волк Ларсен курил
сигару и осматривал механический лаг, который обычно был опущен за кормой, а
теперь для какой-то цели поднят на борт. Вдруг до меня долетел голос Лича --
хриплый, дрожащий от сдерживаемой ярости. Я повернулся и увидел, что Лич
стоит на палубе перед самым ютом. Лицо его было бледно и перекошено от
бешенства, глаза сверкали, он потрясал сжатыми кулаками над головой.


"May God damn your soul to hell, Wolf Larsen, only hell's too good for
you, you coward, you murderer, you pig!" was his opening salutation.

-- Пусть господь бог пошлет твою душу в ад, Волк ЛарсенДа и ад еще
слишком хорош для тебя! Трус, вот ты кто! УбийцаСвинья! -- так поносил
матрос Лич капитана.


I was thunderstruck. I looked for his instant annihilation. But it was
not Wolf Larsen's whim to annihilate him. He sauntered slowly forward to the
break of the poop, and, leaning his elbow on the corner of the cabin, gazed
down thoughtfully and curiously at the excited boy.

Я стоял, словно громом пораженный. Я думал, что Лич будет сейчас же
убит на месте. Но у Волка Ларсена в эту минуту не было, как видно, охоты
убивать его. Он не спеша подошел к краю юта и, прислонившись к углу рубки, с
задумчивым любопытством поглядел на взбешенного парня.


And the boy indicted Wolf Larsen as he had never been indicted before.
The sailors assembled in a fearful group just outside the forecastle scuttle
and watched and listened. The hunters piled pell-mell out of the steerage,
but as Leach's tirade continued I saw that there was no levity in their
faces. Even they were frightened, not at the boy's terrible words, but at
his terrible audacity. It did not seem possible that any living creature
could thus beard Wolf Larsen in his teeth. I know for myself that I was
shocked into admiration of the boy, and I saw in him the splendid
invincibleness of immortality rising above the flesh and the fears of the
flesh, as in the prophets of old, to condemn unrighteousness.

А тот бросал капитану в лицо обвинения, каких никто еще не решался ему
предъявить. Матросы боязливо жались у бака, прислушиваясь к происходящему.
Охотники, балагуря, высыпали на палубу; но я заметил, что веселость слетела
с их лиц, когда они услышали выкрики Лича. Даже они были испуганы
необычайной смелостью матроса. Казалось невероятным, чтобы ктонибудь мог
бросить Волку Ларсену подобные оскорбления. Должен сказать, что я сам был
удивлен и восхищен поступком Лича и видел в нем блестящее доказательство
непобедимости бессмертного духа, который выше плоти и ее страха смерти. Этот
юноша напомнил мне древних пророков, обличавших людские грехи.


And such condemnation! He haled forth Wolf Larsen's soul naked to the
scorn of men. He rained upon it curses from God and High Heaven, and
withered it with a heat of invective that savoured of a mediaeval
excommunication of the Catholic Church. He ran the gamut of denunciation,
rising to heights of wrath that were sublime and almost Godlike, and from
sheer exhaustion sinking to the vilest and most indecent abuse.

И как он обличал Волка Ларсена! Он обнажал его душу и выставлял напоказ
всю ее низость. Он призывал на его голову проклятия бога и небес и делал это
с жаром, напоминавшим сцены отлучения от церкви в средние века. В своем
гневе он то поднимался до грозных высот, то опускался до грязной площадной
брани.


His rage was a madness. His lips were flecked with a soapy froth, and
sometimes he choked and gurgled and became inarticulate. And through it all,
calm and impassive, leaning on his elbow and gazing down, Wolf Larsen seemed
lost in a great curiosity. This wild stirring of yeasty life, this terrific
revolt and defiance of matter that moved, perplexed and interested him.

Ярость Лича граничила с безумием. На губах его выступила пена, он
задыхался, в горле у него клокотало, и временами речь становилась
нечленораздельной. А Волк Ларсен все так же холодно и спокойно слушал его,
прислонившись к углу рубки, и, казалось, был охвачен любопытством. Это дикое
проявление жизненного брожения, этот буйный мятеж и вызов, брошенный ему
движущейся материей, поразили и заинтересовали его.


Each moment I looked, and everybody looked, for him to leap upon the
boy and destroy him. But it was not his whim. His cigar went out, and he
continued to gaze silently and curiously.

Каждый миг и я и все присутствующие ждали, что он бросится на молодого
матроса и одним ударом прикончит его. Но по какому-то странному капризу он
этого не делал. Его сигара потухла, а он все смотрел вниз с безмолвным
любопытством.


Leach had worked himself into an ecstasy of impotent rage.

Лич в своем неистовстве дошел до предела.


"Pig! Pig! Pig!" he was reiterating at the top of his lungs. "Why don't
you come down and kill me, you murderer? You can do it! I ain't afraid!
There's no one to stop you! Damn sight better dead and outa your reach than
alive and in your clutches! Come on, you coward! Kill me! Kill me! Kill me!"

-- Свинья! СвиньяСвинья! -- выкрикивал он, не помня себя. -- Почему же
ты не сойдешь вниз и не прикончишь меня, убийца? Ты легко можешь сделать
этоНикто не остановит тебя! Но я тебя не боюсьВ тысячу раз лучше быть
мертвым и избавиться от тебя, чем остаться живым в твоих когтяхИди же,
трусУбей меня! УбейУбей!


It was at this stage that Thomas Mugridge's erratic soul brought him
into the scene. He had been listening at the galley door, but he now came
out, ostensibly to fling some scraps over the side, but obviously to see the
killing he was certain would take place. He smirked greasily up into the
face of Wolf Larsen, who seemed not to see him. But the Cockney was
unabashed, though mad, stark mad. He turned to Leach, saying:

Как раз в эту минуту грешная душа Томаса Магриджа вытолкнула его на
сцену. Он все время слушал, стоя у двери камбуза, но теперь высунулся
вперед, как бы для того, чтобы выбросить за борт какие-то очистки, на самом
же деле, чтобы не прозевать убийства, которое, по его мнению, неминуемо
должно было сейчас произойти. Он заискивающе улыбнулся Волку Ларсену, но
тот, казалось, даже не заметил его. Однако это не смутило кока. Он тоже был
как бы не в себе; повернувшись к Личу, он крикнул:


"Such langwidge! Shockin'!"

-- Что ты ругаешься? Постыдился бы!


Leach's rage was no longer impotent. Here at last was something ready
to hand. And for the first time since the stabbing the Cockney had appeared
outside the galley without his knife. The words had barely left his mouth
when he was knocked down by Leach. Three times he struggled to his feet,
striving to gain the galley, and each time was knocked down.

Бессильная ярость Лича наконец нашла себе выход. В первый раз после их
стычки кок вышел из камбуза без ножа. И не успели слова слететь с его губ,
как кулак Лича сбил его с ног. Трижды поднимался кок на ноги, стараясь
удрать в камбуз, и всякий раз молодой матрос одним ударом валил его на
палубу.


"Oh, Lord!" he cried. "'Elp! Elp! Tyke 'im aw'y, carn't yer? Tyke 'im
aw'y!"

-- Помогите! -- завопил Магридж. -- ПомогитеПомогитеУберите его! Что вы
глядите, уберите его!


The hunters laughed from sheer relief. Tragedy had dwindled, the farce
had begun. The sailors now crowded boldly aft, grinning and shuffling, to
watch the pummelling of the hated Cockney. And even I felt a great joy surge
up within me. I confess that I delighted in this beating Leach was giving to
Thomas Mugridge, though it was as terrible, almost, as the one Mugridge had
caused to be given to Johnson. But the expression of Wolf Larsen's face
never changed. He did not change his position either, but continued to gaze
down with a great curiosity. For all his pragmatic certitude, it seemed as
if he watched the play and movement of life in the hope of discovering
something more about it, of discerning in its maddest writhings a something
which had hitherto escaped him, - the key to its mystery, as it were, which
would make all clear and plain.

Охотники только смеялись с чувством облегчения. Трагедия кончилась,
начинался фарс. Матросы осмелели и, ухмыляясь, пододвинулись ближе, чтобы
лучше видеть, как будут бить ненавистного кока. И даже я возликовал в душе.
Признаюсь, я испытывал удовлетворение, глядя, как Лич избивает Магриджа,
хотя это было почти столь же ужасное избиение, как то, которое только что,
по вине самого Магриджа, выпало на долю Джонсона. Но лицо Волка Ларсена
оставалось невозмутимым. Он даже не переменил позы и с тем же любопытством
следил за избиением. Казалось, он, несмотря на свой отъявленный прагматизм,
наблюдает за игрой и движением жизни в надежде узнать о ней что-нибудь
новое, различить в ее безумных корчах что-то ускользавшее до сих пор от его
внимания -- ключ к тайне жизни, который поможет ему эту тайну раскрыть.


But the beating! It was quite similar to the one I had witnessed in the
cabin. The Cockney strove in vain to protect himself from the infuriated
boy. And in vain he strove to gain the shelter of the cabin. He rolled
toward it, grovelled toward it, fell toward it when he was knocked down. But
blow followed blow with bewildering rapidity. He was knocked about like a
shuttlecock, until, finally, like Johnson, he was beaten and kicked as he
lay helpless on the deck. And no one interfered. Leach could have killed
him, but, having evidently filled the measure of his vengeance, he drew away
from his prostrate foe, who was whimpering and wailing in a puppyish sort of
way, and walked forward.

Ну и досталось же коку! Да, это избиение мало чем отличалось от
виденного мною в каюте. Магридж напрасно старался спастись от разъяренного
матроса. Напрасно пытался он укрыться в каюту. Когда Лич сбивал его с ног,
Магридж делал попытки докатиться до нее, добраться до нее ползком, старался
падать в сторону каюты, но удар следовал за ударом с непостижимой быстротой.
Лич швырял кока, как мяч, пока наконец Магридж не растянулся недвижимый на
палубе. Но и после этого он еще продолжал получать удары и пинки. Никто не
заступился за него. Лич мог бы убить кока, но, очевидно, гнев его иссяк. Он
повернулся и ушел, оставив своего врага распростертым на палубе; кок лежал и
повизгивал, как щенок.


But these two affairs were only the opening events of the day's
programme. In the afternoon Smoke and Henderson fell foul of each other, and
a fusillade of shots came up from the steerage, followed by a stampede of
the other four hunters for the deck. A column of thick, acrid smoke - the
kind always made by black powder - was arising through the open
companion-way, and down through it leaped Wolf Larsen. The sound of blows
and scuffling came to our ears. Both men were wounded, and he was thrashing
them both for having disobeyed his orders and crippled themselves in advance
of the hunting season. In fact, they were badly wounded, and, having
thrashed them, he proceeded to operate upon them in a rough surgical fashion
and to dress their wounds. I served as assistant while he probed and
cleansed the passages made by the bullets, and I saw the two men endure his
crude surgery without anaesthetics and with no more to uphold them than a
stiff tumbler of whisky.

Но эти два происшествия послужили только прелюдией к другим событиям
того же дня. Под вечер произошла стычка между Смоком и Гендерсоном. В
кубрике внезапно раздались выстрелы, и остальные четверо охотников выскочили
на палубу. Столб густого, едкого дыма -- какой всегда бывает от черного
пороха -- поднялся из открытого люка. Волк Ларсен бросился туда и исчез в
этом дыму. До нас долетели звуки ударов. Смок и Гендерсон -- оба были
ранены, а капитан вдобавок еще избил их за то, что они ослушались его
приказа и изувечили друг друга перед началом охоты. Раны оказались
серьезными, и, отколотив охотников, Волк Ларсен тут же принялся лечить их,
как умел, и делать перевязки. Я помогал ему, когда он зондировал и промывал
раны, и оба молодца стоически переносили эту грубую хирургию без всякого
наркоза, подкрепляя свои силы только добрым стаканом виски.


Then, in the first dog-watch, trouble came to a head in the forecastle.
It took its rise out of the tittle-tattle and tale- bearing which had been
the cause of Johnson's beating, and from the noise we heard, and from the
sight of the bruised men next day, it was patent that half the forecastle
had soundly drubbed the other half.

Затем во время первой вечерней полувахты поднялась драка на баке.
Причиной ее послужили сплетни и наушничество, из-за которых был избит
Джонсон. Шум, доносившийся с бака, и синяки, разукрасившие физиономии
матросов, свидетельствовали о том, что одна половина команды изрядно
отделала другую.


The second dog-watch and the day were wound up by a fight between
Johansen and the lean, Yankee-looking hunter, Latimer. It was caused by
remarks of Latimer's concerning the noises made by the mate in his sleep,
and though Johansen was whipped, he kept the steerage awake for the rest of
the night while he blissfully slumbered and fought the fight over and over
again.

Вторая вечерняя полувахта ознаменовалась новой дракой -- на этот раз
между Иогансеном и тощим, похожим на янки охотником Лэтимером. Повод к ней
подало замечание Лэтимера, что помощник, дескать, храпит и разговаривает во
сне. В результате последний получил изрядную трепку, после чего снова не
давал никому спать, без конца переживая -- во сне все подробности драки.


As for myself, I was oppressed with nightmare. The day had been like
some horrible dream. Brutality had followed brutality, and flaming passions
and cold-blooded cruelty had driven men to seek one another's lives, and to
strive to hurt, and maim, and destroy. My nerves were shocked. My mind
itself was shocked. All my days had been passed in comparative ignorance of
the animality of man. In fact, I had known life only in its intellectual
phases. Brutality I had experienced, but it was the brutality of the
intellect - the cutting sarcasm of Charley Furuseth, the cruel epigrams and
occasional harsh witticisms of the fellows at the Bibelot, and the nasty
remarks of some of the professors during my undergraduate days.

Меня тоже всю ночь мучили кошмары. Этот день был похож на страшный сон.
Одна зверская сцена сменялась другой, разбушевавшиеся страсти и
хладнокровная жестокость заставляли людей покушаться на жизнь своих ближних,
бить, калечить, уничтожать. Нервы мои были потрясены. Ум возмущался. До этой
поры жизнь моя протекала в относительном неведении зверской стороны
человеческой природы. Ведь я всегда жил чисто интеллектуальной жизнью. Я
сталкивался с жестокостью, но только с жестокостью духовной -- с колким
сарказмом Чарли Фэрасета, с безжалостными эпиграммами и остротами приятелей
по клубу и ядовитыми замечаниями некоторых профессоров в мои студенческие
годы.


That was all. But that men should wreak their anger on others by the
bruising of the flesh and the letting of blood was something strangely and
fearfully new to me. Not for nothing had I been called "Sissy" Van Weyden, I
thought, as I tossed restlessly on my bunk between one nightmare and
another. And it seemed to me that my innocence of the realities of life had
been complete indeed. I laughed bitterly to myself, and seemed to find in
Wolf Larsen's forbidding philosophy a more adequate explanation of life than
I found in my own.

Вот и все. Но чтобы люди могли вымещать свой гнев на ближних, проливая
кровь и калеча Друг друга, -- это было для меня внове и повергало в ужас. Не
напрасно называли меня "неженка Ван-Вейден", думал я и беспокойно ворочался
на койке, терзаемый кошмарами. Я дивился своему полному незнанию жизни и
горько смеялся над собой; казалось, я уже готов был признать, что
отталкивающая философия Волка Ларсена дает более правильное объяснение
жизни, чем моя.


And I was frightened when I became conscious of the trend of my
thought. The continual brutality around me was degenerative in its effect.
It bid fair to destroy for me all that was best and brightest in life. My
reason dictated that the beating Thomas Mugridge had received was an ill
thing, and yet for the life of me I could not prevent my soul joying in it.
And even while I was oppressed by the enormity of my sin, - for sin it was,
- I chuckled with an insane delight. I was no longer Humphrey Van Weyden. I
was Hump, cabin-boy on the schooner Ghost. Wolf Larsen was my captain,
Thomas Mugridge and the rest were my companions, and I was receiving
repeated impresses from the die which had stamped them all.

Такое направление мыслей испугало меня. Я чувствовал, что окружающее
зверство оказывает на меня развращающее влияние, омрачая все, что есть
хорошего и светлого на свете. Я отдавал себе отчет в том, что избиение
Томаса Магриджа -- скверное, злое дело, и тем не менее не мог не ликовать
при мысли об этом происшествии. И, сознавая, что я грешу, что такие мысли
чудовищны, я все же захлебывался от бессмысленного злорадства. Я больше не
был Хэмфри ВанВейденом. Я был Хэмпом, юнгой на шхуне "Призрак". Волк Ларсен
был моим капитаном, Томас Магридж и остальные -- моими товарищами, и печать,
которой они были отмечены, уже начинала проступать и на моей шкуре.


    CHAPTER XIII



    ГЛАВА XIII




For three days I did my own work and Thomas Mugridge's too; and I
flatter myself that I did his work well. I know that it won Wolf Larsen's
approval, while the sailors beamed with satisfaction during the brief time
my REGIME lasted.

Три дня я работал и за себя и за Томаса Магриджа и могу с гордостью
сказать, что справлялся с делами неплохо. Я знаю, что заслужил одобрение
Волка Ларсена, да и матросы были довольны мною во время моего краткого
правления в камбузе.


"The first clean bite since I come aboard," Harrison said to me at the
galley door, as he returned the dinner pots and pans from the forecastle.
"Somehow Tommy's grub always tastes of grease, stale grease, and I reckon he
ain't changed his shirt since he left 'Frisco."

-- В первый раз ем чистую пищу, с тех пор как попал на борт, -- сказал
мне Гаррисон, просунув в дверь камбуза обеденную посуду с бака. -- Стряпня
Томми почему-то всегда отдавала тухлым жиром, и сдается мне, что он ни разу
не сменил рубашки, как отплыл из Фриско.


"I know he hasn't," I answered.

-- Так оно и есть, -- подтвердил я.


"And I'll bet he sleeps in it," Harrison added.

-- Небось, и спит в ней? -- продолжал Гаррисон.


"And you won't lose," I agreed. "The same shirt, and he hasn't had it
off once in all this time."

-- Будь уверен, -- сказал я. -- На нем все та же рубашка, и он ее ни
разу не снимал.


But three days was all Wolf Larsen allowed him in which to recover from
the effects of the beating. On the fourth day, lame and sore, scarcely able
to see, so closed were his eyes, he was haled from his bunk by the nape of
the neck and set to his duty. He sniffled and wept, but Wolf Larsen was
pitiless.

Но только три дня дал капитан коку на поправку после нанесенных ему
побоев. На четвертый день его за шиворот стащили с койки, и он, хромая и
шатаясь от слабости, приступил к исполнению своих обязанностей. Глаза у него
так отекли, что он почти ничего не видел. Он хныкал и вздыхал, но Волк
Ларсен был неумолим.


"And see that you serve no more slops," was his parting injunction. "No
more grease and dirt, mind, and a clean shirt occasionally, or you'll get a
tow over the side. Understand?"

-- Смотри, чтоб не было помоев! -- напутствовал он кока. -- И грязи я
больше не потерплюИзволь также иногда менять рубашку, не то я тебя выкупаю.
Понял?


Thomas Mugridge crawled weakly across the galley floor, and a short
lurch of the Ghost sent him staggering. In attempting to recover himself, he
reached for the iron railing which surrounded the stove and kept the pots
from sliding off; but he missed the railing, and his hand, with his weight
behind it, landed squarely on the hot surface. There was a sizzle and odour
of burning flesh, and a sharp cry of pain.

Томас Магридж с трудом ковылял по камбузу, и первый же резкий крен
"Призрака" чуть не свалил его с ног. Стараясь сохранить равновесие, он хотел
схватиться за железные прутья, предохраняющие кастрюли от падения, но
промахнулся и оперся рукой о раскаленную плиту. Раздалось шипение, потянуло
запахом горелого мяса, и кок взвыл от боли.


"Oh, Gawd, Gawd, wot 'ave I done?" he wailed; sitting down in the
coal-box and nursing his new hurt by rocking back and forth. "W'y 'as all
this come on me? It mykes me fair sick, it does, an' I try so 'ard to go
through life 'armless an' 'urtin' nobody."

-- Господи, господи, вот еще беда-то! -- причитал он, усевшись на
угольный ящик и размахивая обожженной рукой. -- Что ж это за напасть
такаяПрямо тошно становитсяИ за что мне это? Уж я ли не стараюсь жить со
всеми в ладу!


The tears were running down his puffed and discoloured cheeks, and his
face was drawn with pain. A savage expression flitted across it.

Слезы струились по его опухшим, покрытым кровоподтеками щекам, лицо
было перекошено от боли, но сквозь боль проглядывала затаенная злоба.


"Oh, 'ow I 'ate 'im! 'Ow I 'ate 'im!" he gritted out.

-- Как я ненавижу его! Как ненавижу! -- пробормотал он, скрипнув
зубами.


"Whom?" I asked; but the poor wretch was weeping again over his
misfortunes. Less difficult it was to guess whom he hated than whom he did
not hate. For I had come to see a malignant devil in him which impelled him
to hate all the world. I sometimes thought that he hated even himself, so
grotesquely had life dealt with him, and so monstrously. At such moments a
great sympathy welled up within me, and I felt shame that I had ever joyed
in his discomfiture or pain. Life had been unfair to him. It had played him
a scurvy trick when it fashioned him into the thing he was, and it had
played him scurvy tricks ever since. What chance had he to be anything else
than he was? And as though answering my unspoken thought, he wailed:

-- Кого это? -- спросил я, но бедняга уже опять начал оплакивать свои
невзгоды. Впрочем, угадать, кого он ненавидит, было нетрудно, -- труднее