Страница:
Иогансен приказал Гаррисону лезть по фалу. Всякому было ясно, что
мальчишка трусит. Да и не мудрено -- ведь ему предстояло подняться на
восемьдесят футов над палубой, доверив свою жизнь тонким, колеблющимся
снастям. При более ровном ветре опасность была бы не так велика, но
"Призрак" качало на длинной волне, как скорлупку, и при каждом крене судна
паруса хлопали и полоскались, а фалы то ослабевали, то вдруг натягивались
рывком. Они могли стряхнуть с себя человека, как возница стряхивает муху с
кнута.
Harrison heard the order and understood what was demanded of him, but
hesitated. It was probably the first time he had been aloft in his life.
Johansen, who had caught the contagion of Wolf Larsen's masterfulness, burst
out with a volley of abuse and curses.
Гаррисон слышал приказ и понял, чего от него требуют, но все еще
мешкал. Быть может, ему первый раз в жизни приходилось работать на мачте.
Иогансен, который успел уже перенять манеру Волка Ларсена, разразился градом
ругательств.
"That'll do, Johansen," Wolf Larsen said brusquely. "I'll have you know
that I do the swearing on this ship. If I need your assistance, I'll call
you in."
-- Будет, Иогансен! -- оборвал его капитан. -- На этом судне ругаюсь я,
пора бы вам это понять. Если мне понадобится ваша помощь, я вам скажу.
"Yes, sir," the mate acknowledged submissively.
-- Есть, сэр, -- покорно отозвался помощник.
In the meantime Harrison had started out on the halyards. I was looking
up from the galley door, and I could see him trembling, as if with ague, in
every limb. He proceeded very slowly and cautiously, an inch at a time.
Outlined against the clear blue of the sky, he had the appearance of an
enormous spider crawling along the tracery of its web.
В это время Гаррисон уже лез по фалам. Я смотрел на него из двери
камбуза и видел, что он весь дрожит, словно в лихорадке. Он подвигался
вперед очень медленно и осторожно. Его фигура четко вырисовывалась на яркой
синеве неба и напоминала огромного паука, ползущего по тонкой нити паутины.
It was a slight uphill climb, for the foresail peaked high; and the
halyards, running through various blocks on the gaff and mast, gave him
separate holds for hands and feet. But the trouble lay in that the wind was
not strong enough nor steady enough to keep the sail full. When he was
half-way out, the Ghost took a long roll to windward and back again into the
hollow between two seas. Harrison ceased his progress and held on tightly.
Eighty feet beneath, I could see the agonized strain of his muscles as he
gripped for very life. The sail emptied and the gaff swung amid-ships. The
halyards slackened, and, though it all happened very quickly, I could see
them sag beneath the weight of his body. Then the gag swung to the side with
an abrupt swiftness, the great sail boomed like a cannon, and the three rows
of reef-points slatted against the canvas like a volley of rifles. Harrison,
clinging on, made the giddy rush through the air. This rush ceased abruptly.
The halyards became instantly taut. It was the snap of the whip. His clutch
was broken. One hand was torn loose from its hold. The other lingered
desperately for a moment, and followed. His body pitched out and down, but
in some way he managed to save himself with his legs. He was hanging by
them, head downward. A quick effort brought his hands up to the halyards
again; but he was a long time regaining his former position, where he hung,
a pitiable object.
Гаррисону приходилось взбираться вверх под небольшим уклоном, и
дирик-фал, пропущенный через разные блоки на гафеле и на мачте, кое-где
давал опору для рук и ног. Но беда была в том, что слабый и непостоянный
ветер плохо наполнял паруса. Когда Гаррисон был уже на полпути к ноку
гафеля, "Призрак" сильно качнуло, сначала в наветренную сторону, а потом
обратно в ложбину между двумя валами. Гаррисон замер, крепко уцепившись за
фал. Стоя внизу, на расстоянии восьмидесяти футов от него, я видел, как
напряглись его мускулы в отчаянной борьбе за жизнь. Парус повис пустой,
гафель закинуло, фал ослабел, и хотя все произошло мгновенно, я видел, как
он прогнулся под тяжестью матроса. Потом гафель внезапно вернулся в прежнее
положение, огромный парус, надуваясь, хлопнул так, словно выстрелили из
пушки, а три ряда риф-штертов защелкали по парусине, создавая впечатление
ружейной пальбы. Гаррисон, уцепившийся за фал, совершил головокружительный
полет. Но полет этот внезапно прекратился. Фал натянулся, и это и был удар
кнута, стряхивающий муху. Гаррисон не удержался. Одна рука его отпустила
фал, другая секунду еще цеплялась, но только секунду. Однако в момент
падения матрос каким-то чудом ухитрился зацепиться за снасти ногами и повис
вниз головой. Изогнувшись, он снова ухватился руками за фал. Мало-помалу ему
удалось восстановить прежнее положение, и он жалким комочком прилип к
снастям.
"I'll bet he has no appetite for supper," I heard Wolf Larsen's voice,
which came to me from around the corner of the galley. "Stand from under,
you, Johansen! Watch out! Here she comes!"
-- Пожалуй, это отобьет у него аппетит к ужину, -- услышал я голос
Волка Ларсена, который появился из-за угла камбуза. -- Полундра,
ИогансенБерегитесьСейчас начнется!
In truth, Harrison was very sick, as a person is sea-sick; and for a
long time he clung to his precarious perch without attempting to move.
Johansen, however, continued violently to urge him on to the completion of
his task.
И действительно, Гаррисону было дурно, как при морской болезни. Он
висел, уцепившись за снасти, и не решался двинуться дальше. Но Иогансен не
переставал яростно понукать его, требуя, чтобы он выполнил приказание.
"It is a shame," I heard Johnson growling in painfully slow and correct
English. He was standing by the main rigging, a few feet away from me. "The
boy is willing enough. He will learn if he has a chance. But this is - " He
paused awhile, for the word "murder" was his final judgment.
-- Стыд и позор! -- проворчал Джонсон, медленно и с трудом, но
правильно выговаривая английские слова. Он стоял у грот-вант в нескольких
шагах от меня. -- Малый и так старается. Научился бы понемногу. А это... Он
умолк, прежде чем слово "убийство" сорвалось у него с языка.
"Hist, will ye!" Louis whispered to him, "For the love iv your mother
hold your mouth!"
-- Тише ты! -- шепнул ему Луис. -- Помалкивай, коли тебе жизнь не
надоела!
But Johnson, looking on, still continued his grumbling.
Но Джонсон не унимался и продолжал ворчать.
"Look here," the hunter Standish spoke to Wolf Larsen, "that's my
boat-puller, and I don't want to lose him."
-- Послушайте, -- сказал один из охотников, Стэндиш, обращаясь к
капитану, -- это мой гребец, я не хочу потерять его.
"That's all right, Standish," was the reply. "He's your boat- puller
when you've got him in the boat; but he's my sailor when I have him aboard,
and I'll do what I damn well please with him."
-- Ладно, Стэндиш, -- последовал ответ. -- Он гребец, когда он у вас на
шлюпке, но на шхуне -- он мой матрос, и я могу распоряжаться им, как мне
заблагорассудится, черт подери!
"But that's no reason - " Standish began in a torrent of speech.
-- Это еще не значит... -- начал было снова Стэндиш.
"That'll do, easy as she goes," Wolf Larsen counselled back. "I've told
you what's what, and let it stop at that. The man's mine, and I'll make soup
of him and eat it if I want to."
-- Хватит! -- огрызнулся Ларсен. -- Я сказал, и точка. Это мой матрос,
и я могу сварить из него суп и съесть, если пожелаю.
There was an angry gleam in the hunter's eye, but he turned on his heel
and entered the steerage companion-way, where he remained, looking upward.
All hands were on deck now, and all eyes were aloft, where a human life was
at grapples with death. The callousness of these men, to whom industrial
organization gave control of the lives of other men, was appalling. I, who
had lived out of the whirl of the world, had never dreamed that its work was
carried on in such fashion. Life had always seemed a peculiarly sacred
thing, but here it counted for nothing, was a cipher in the arithmetic of
commerce. I must say, however, that the sailors themselves were sympathetic,
as instance the case of Johnson; but the masters (the hunters and the
captain) were heartlessly indifferent. Even the protest of Standish arose
out of the fact that he did not wish to lose his boat-puller. Had it been
some other hunter's boat-puller, he, like them, would have been no more than
amused.
Злой огонек сверкнул в глазах охотника, но он смолчал и направился к
кубрику; остановившись на трапе, он взглянул вверх. Все матросы столпились
теперь на палубе; все глаза были обращены туда, где шла борьба жизни со
смертью. Черствость, бессердечие тех людей, которым современный промышленный
строй предоставил власть над жизнью других, ужаснули меня. Мне, стоявшему
всегда в стороне от житейского водоворота, даже на ум не приходило, что труд
человека может быть сопряжен с такой опасностью. Человеческая жизнь всегда
представлялась мне чем-то высоко священным, а здесь ее не ставили ни во что,
здесь она была не больше как цифрой в коммерческих расчетах. Должен
оговориться: матросы сочувствовали своему товарищу, взять, к примеру, того
же Джонсона, но начальство -- капитан и охотники -- проявляло полное
бессердечие и равнодушие. Ведь и Стэндиш вступился за матроса лишь потому,
что не хотел потерять гребца. Будь это гребец с другой шлюпки, он отнесся бы
к происшествию так же, как остальные, оно только позабавило бы его.
But to return to Harrison. It took Johansen, insulting and reviling the
poor wretch, fully ten minutes to get him started again. A little later he
made the end of the gaff, where, astride the spar itself, he had a better
chance for holding on. He cleared the sheet, and was free to return,
slightly downhill now, along the halyards to the mast. But he had lost his
nerve. Unsafe as was his present position, he was loath to forsake it for
the more unsafe position on the halyards.
Но вернемся к Гаррисону. Минут десять Иогансен всячески понукал и
поносил несчастного и заставил его наконец двинуться с места. Матрос
добрался все же до нока гафеля. Там он уселся на гафель верхом, и ему стало
легче держаться. Он очистил шкот и мог теперь вернуться, спустившись по фалу
к мачте. Но у него уже, как видно, не хватало духу. Он не решался променять
свое опасное положение на еще более опасный спуск.
He looked along the airy path he must traverse, and then down to the
deck. His eyes were wide and staring, and he was trembling violently. I had
never seen fear so strongly stamped upon a human face. Johansen called
vainly for him to come down. At any moment he was liable to he snapped off
the gaff, but he was helpless with fright. Wolf Larsen, walking up and down
with Smoke and in conversation, took no more notice of him, though he cried
sharply, once, to the man at the wheel:
Расширенными от страха глазами он поглядывал на тот путь, который ему
предстояло совершить высоко в воздухе, потом переводил взгляд на палубу. Его
трясло, как в лихорадке. Мне никогда еще не случалось видеть выражения
такого смертельного испуга на человеческом лице. Тщетно Иогансен кричал ему,
чтобы он спускался. Каждую минуту его могло сбросить с гафеля, но он прилип
к нему, оцепенев от ужаса. Волк Ларсен прогуливался по палубе, беседуя со
Смоком, и не обращал больше никакого внимания на Гаррисона, только раз резко
окрикнул рулевого:
"You're off your course, my man! Be careful, unless you're looking for
trouble!"
-- Ты сошел с курса, приятель. Смотри, получишь у меня!
"Ay, ay, sir," the helmsman responded, putting a couple of spokes down.
-- Есть, сэр, -- отвечал рулевой и немного повернул штурвал.
He had been guilty of running the Ghost several points off her course
in order that what little wind there was should fill the foresail and hold
it steady. He had striven to help the unfortunate Harrison at the risk of
incurring Wolf Larsen's anger.
Его провинность состояла в том, что он слегка отклонил шхуну от курса,
чтобы слабый ветер мог хоть немного надуть паруса и удерживать их в одном
положении. Этим он пытался помочь злополучному Гаррисону, рискуя навлечь на
себя гнев Волка Ларсена.
The time went by, and the suspense, to me, was terrible. Thomas
Mugridge, on the other hand, considered it a laughable affair, and was
continually bobbing his head out the galley door to make jocose remarks. How
I hated him! And how my hatred for him grew and grew, during that fearful
time, to cyclopean dimensions. For the first time in my life I experienced
the desire to murder - "saw red," as some of our picturesque writers phrase
it. Life in general might still be sacred, but life in the particular case
of Thomas Mugridge had become very profane indeed. I was frightened when I
became conscious that I was seeing red, and the thought flashed through my
mind: was I, too, becoming tainted by the brutality of my environment? - I,
who even in the most flagrant crimes had denied the justice and
righteousness of capital punishment?
Время шло, и напряжение становилось невыносимым. Однако Томас Магридж
находил это происшествие чрезвычайно забавным. Каждую минуту он высовывал
голову из камбуза и отпускал шуточки. Как я ненавидел его! Моя ненависть к
нему выросла за эти страшные минуты до исполинских размеров. Первый раз в
жизни я испытывал желание убить человека. Я "жаждал крови", как выражаются
некоторые наши писатели и любители пышных оборотов. Жизнь вообще, быть
может, священна, но жизнь Томаса Магриджа представлялась мне чем-то
презренным и нечестивым. Почувствовав жажду убийства, я испугался, и у меня
мелькнула мысль: неужели грубость окружающей среды так на меня повлияла?
Ведь не я ли всегда утверждал, что смертная казнь несправедлива и
недопустима даже для самых закоренелых преступников?
Fully half-an-hour went by, and then I saw Johnson and Louis in some
sort of altercation. It ended with Johnson flinging off Louis's detaining
arm and starting forward. He crossed the deck, sprang into the fore rigging,
and began to climb. But the quick eye of Wolf Larsen caught him.
Прошло не меньше получаса, а затем я заметил, что Джонсон и Луис горячо
о чем-то спорят. Спор кончился тем, что Джонсон отмахнулся от Луиса, который
пытался его удержать, и направился куда-то. Он пересек палубу, прыгнул на
фор-ванты и полез вверх. Это не ускользнуло от острого взора Волка Ларсена.
"Here, you, what are you up to?" he cried.
-- Эй, ты! Куда? -- крикнул он.
Johnson's ascent was arrested. He looked his captain in the eyes and
replied slowly:
Джонсон остановился. Глядя в упор на капитана, он неторопливо ответил:
"I am going to get that boy down."
-- Хочу снять парня.
"You'll get down out of that rigging, and damn lively about it! D'ye
hear? Get down!"
-- Спустись сию же минуту вниз, черт тебя дери! Слышишь? Вниз!
Johnson hesitated, but the long years of obedience to the masters of
ships overpowered him, and he dropped sullenly to the deck and went on
forward.
Джонсон медлил, но многолетняя привычка подчиняться приказу пересилила,
и, спустившись с мрачным видом на палубу, он ушел на бак.
At half after five I went below to set the cabin table, but I hardly
knew what I did, for my eyes and my brain were filled with the vision of a
man, white-faced and trembling, comically like a bug, clinging to the
thrashing gaff. At six o'clock, when I served supper, going on deck to get
the food from the galley, I saw Harrison, still in the same position. The
conversation at the table was of other things. Nobody seemed interested in
the wantonly imperilled life. But making an extra trip to the galley a
little later, I was gladdened by the sight of Harrison staggering weakly
from the rigging to the forecastle scuttle. He had finally summoned the
courage to descend.
В половине шестого я направился в кают-компанию накрывать на стол, но
почти не сознавал, что делаю. Я видел только раскачивающийся гафель и
прилепившегося к нему бледного, дрожащего от страха матроса, похожего снизу
на какую-то смешную козявку. В шесть часов, подавая обед и пробегая по
палубе в камбуз, я видел Гаррисона все в том же положении. Разговор за
столом шел о чем-то постороннем. Никого, по-видимому, не интересовала жизнь
этого человека, подвергнутая смертельной опасности потехи ради. Однако
немного позже, лишний раз сбегав в камбуз, я, к своей великой радости,
увидел Гаррисона, который, не таясь, брел от вант к люку на баке. Он наконец
собрался с духом и спустился.
Before closing this incident, I must give a scrap of conversation I had
with Wolf Larsen in the cabin, while I was washing the dishes.
-- Чтоб покончить с этим случаем, я должен вкратце передать свой
разговор с Волком Ларсеном, -- он заговорил со мной в кают-компании, когда я
убирал посуду.
"You were looking squeamish this afternoon," he began. "What was the
matter?"
-- Что это у вас сегодня такой жалкий вид? -- начал он. -- В чем дело?
I could see that he knew what had made me possibly as sick as Harrison,
that he was trying to draw me, and I answered, "It was because of the brutal
treatment of that boy."
Я видел, что он отлично понимает, почему я чувствую себя почти так же
худо, как Гаррисон, но хочет вызвать меня на откровенность, и отвечал: --
Меня расстроило жестокое обращение с этим малым.
He gave a short laugh. "Like sea-sickness, I suppose. Some men are
subject to it, and others are not."
Он усмехнулся. -- Это у вас нечто вроде морской болезни. Одни
подвержены ей, другие -- нет.
"Not so," I objected.
-- Что же тут общего? -- возразил я.
"Just so," he went on. "The earth is as full of brutality as the sea is
full of motion. And some men are made sick by the one, and some by the
other. That's the only reason."
-- Очень много общего, -- продолжал он. -- Земля так же полна
жестокостью, как море -- движением. Иные не переносят первой, другие --
второго. Вот и вся причина.
"But you, who make a mock of human life, don't you place any value upon
it whatever?" I demanded.
-- Вы так издеваетесь над человеческой жизнью, неужели вы не придаете
ей никакой цены? -- спросил я.
"Value? What value?" He looked at me, and though his eyes were steady
and motionless, there seemed a cynical smile in them. "What kind of value?
How do you measure it? Who values it?"
-- Цены! Какой цены? -- Он посмотрел на меня, и я прочел циничную
усмешку в его суровом пристальном взгляде. -- О какой цене вы говорите? Как
вы ее определите? Кто ценит жизнь?
"I do," I made answer.
-- Я ценю, -- ответил я.
"Then what is it worth to you? Another man's life, I mean. Come now,
what is it worth?"
-- Как же вы ее цените? Я имею в виду чужую жизнь. Сколько она,
по-вашему, стоит?
The value of life? How could I put a tangible value upon it? Somehow,
I, who have always had expression, lacked expression when with Wolf Larsen.
I have since determined that a part of it was due to the man's personality,
but that the greater part was due to his totally different outlook. Unlike
other materialists I had met and with whom I had something in common to
start on, I had nothing in common with him. Perhaps, also, it was the
elemental simplicity of his mind that baffled me. He drove so directly to
the core of the matter, divesting a question always of all superfluous
details, and with such an air of finality, that I seemed to find myself
struggling in deep water, with no footing under me. Value of life? How could
I answer the question on the spur of the moment? The sacredness of life I
had accepted as axiomatic. That it was intrinsically valuable was a truism I
had never questioned. But when he challenged the truism I was speechless.
Цена жизни! Как мог я определить ее? Привыкший ясно и свободно излагать
свои мысли, я в присутствии Ларсена почему-то не находил нужных слов.
Отчасти я объяснял себе это тем, что его личность подавляла меня, но главная
причина крылась все же в полной противоположности наших воззрений. В спорах
с другими материалистами я всегда мог хоть в чем-то найти общий язык, найти
какую-то отправную точку, но с Волком Ларсеном у меня не было ни единой
точки соприкосновения. Быть может, меня сбивала с толку примитивность его
мышления: он сразу приступал к тому, что считал существом вопроса,
отбрасывая все, казавшееся ему мелким и незначительным, и говорил так
безапелляционно, что я терял почву под ногами. Цена жизниКак мог я
сразу, не задумываясь, ответить на такой вопрос? Жизнь священна -- это я
принимал за аксиому. Ценность ее в ней самой -- это было столь очевидной
истиной, что мне никогда не приходило в голову подвергать ее сомнению. Но
когда Ларсен потребовал, чтобы я нашел подтверждение этой общеизвестной
истине, я растерялся.
"We were talking about this yesterday," he said. "I held that life was
a ferment, a yeasty something which devoured life that it might live, and
that living was merely successful piggishness. Why, if there is anything in
supply and demand, life is the cheapest thing in the world. There is only so
much water, so much earth, so much air; but the life that is demanding to be
born is limitless. Nature is a spendthrift. Look at the fish and their
millions of eggs. For that matter, look at you and me. In our loins are the
possibilities of millions of lives. Could we but find time and opportunity
and utilize the last bit and every bit of the unborn life that is in us, we
could become the fathers of nations and populate continents. Life? Bah! It
has no value. Of cheap things it is the cheapest. Everywhere it goes
begging. Nature spills it out with a lavish hand. Where there is room for
one life, she sows a thousand lives, and it's life eats life till the
strongest and most piggish life is left."
-- Мы с вами беседовали об этом вчера, -- сказал он. -- Я сравнивал
жизнь с закваской, с дрожжевым грибком, который пожирает жизнь, чтобы жить
самому, и утверждал, что жизнь -- это просто торжествующее свинство. С точки
зрения спроса и предложения жизнь самая дешевая вещь на свете. Количество
воды, земли и воздуха ограничено, но жизнь, которая порождает жизнь,
безгранична. Природа расточительна. Возьмите рыб с миллионами икринок. И
возьмите себя или меня! В наших чреслах тоже заложены миллионы жизней. Имей
мы возможность даровать жизнь каждой крупице заложенной в нас нерожденной
жизни, мы могли бы могли бы екать отцами народов и населить целые материки.
Жизнь? Пустое! Она ничего не стоит. Из всех дешевых вещей она самая дешевая.
Она стучится во все двери. Природа рассыпает ее щедрой рукой. Где есть место
для одной жизни, там она сеет тысячи, и везде жизнь пожирает жизнь, пока не
остается лишь самая сильная и самая свинская.
"You have read Darwin," I said. "But you read him misunderstandingly
when you conclude that the struggle for existence sanctions your wanton
destruction of life."
-- Вы читали Дарвина, -- заметил я. -- Но вы превратно толкуете его,
если думаете, что борьба за существование оправдывает произвольное
разрушение вами чужих жизней.
He shrugged his shoulders.
Он пожал плечами.
"You know you only mean that in relation to human life, for of the
flesh and the fowl and the fish you destroy as much as I or any other man.
And human life is in no wise different, though you feel it is and think that
you reason why it is. Why should I be parsimonious with this life which is
cheap and without value? There are more sailors than there are ships on the
sea for them, more workers than there are factories or machines for them.
Why, you who live on the land know that you house your poor people in the
slums of cities and loose famine and pestilence upon them, and that there
still remain more poor people, dying for want of a crust of bread and a bit
of meat (which is life destroyed), than you know what to do with. Have you
ever seen the London dockers fighting like wild beasts for a chance to
work?"
-- Вы, очевидно, имеете в виду лишь человеческую жизнь, так как зверей,
и птиц, и рыб вы уничтожаете не меньше, чем я или любой другой человек. Но
человеческая жизнь ничем не отличается от всякой прочей жизни, хотя вам и
кажется, что это не так, и вы якобы видите какую-то разницу. Почему я должен
беречь эту жизнь, раз она так дешево стоит и не имеет ценности? Для матросов
не хватает кораблей на море, так же как для рабочих на суше не хватает
фабрик и машин. Вы, живущие на суше, отлично знаете, что, сколько бы вы ни
вытесняли бедняков на окраины, в городские трущобы, отдавая их во власть
голода и эпидемий, и сколько бы их мерло из-за отсутствия корки хлеба и
куска мяса (то есть той же разрушенной жизни), их еще остается слишком
много, и вы не знаете, что с ними делать. Видели вы когда-нибудь, как
лондонские грузчики дерутся, словно дикие звери, из-за возможности получить
работу?
He started for the companion stairs, but turned his head for a final
word.
Он направился к трапу, но обернулся, чтобы сказать еще что-то
напоследок.
"Do you know the only value life has is what life puts upon itself? And
it is of course over-estimated since it is of necessity prejudiced in its
own favour. Take that man I had aloft. He held on as if he were a precious
thing, a treasure beyond diamonds or rubies. To you? No. To me? Not at all.
To himself? Yes. But I do not accept his estimate. He sadly overrates
himself. There is plenty more life demanding to be born. Had he fallen and
dripped his brains upon the deck like honey from the comb, there would have
been no loss to the world. He was worth nothing to the world. The supply is
too large. To himself only was he of value, and to show how fictitious even
this value was, being dead he is unconscious that he has lost himself. He
alone rated himself beyond diamonds and rubies. Diamonds and rubies are
gone, spread out on the deck to be washed away by a bucket of sea- water,
and he does not even know that the diamonds and rubies are gone. He does not
lose anything, for with the loss of himself he loses the knowledge of loss.
Don't you see? And what have you to say?"
-- Видите ли, жизнь не имеет никакой цены, кроме той, какую она сама
себе придает. И, конечно, она себя оценивает, так как неизбежно пристрастна
к себе. Возьмите хоть этого матроса, которого я сегодня держал на мачте. Он
цеплялся за жизнь так, будто это невесть какое сокровище, драгоценнее всяких
бриллиантов или рубинов. Имеет ли она для вас такую ценность? Нет. Для меня?
Нисколько. Для него самого? Несомненно. Но я не согласен с его оценкой, он
чрезмерно переоценивает себя. Бесчисленные новые жизни ждут своего рождения.
Если бы он упал и разбрызгал свои мозги по палубе, словно мед из сотов, мир
ничего не потерял бы от этого. Он не представляет для мира никакой ценности.
Предложение слишком велико. Только в своих собственных глазах имеет он цену,
и заметьте, насколько эта ценность обманчива, -- ведь, мертвый, он уже не
сознавал бы этой потери. Только он один и ценит себя дороже бриллиантов и
рубинов. И вот бриллианты и рубины пропадут, рассыплются по палубе, их смоют
в океан ведром воды, а он даже не будет знать об их исчезновении. Он ничего
не потеряет, так как с потерей самого себя утратит и сознание потери. Ну?
Что вы скажете?
"That you are at least consistent," was all I could say, and I went on
washing the dishes.
-- Что вы по крайней мере последовательны, -- ответил я. Это было все,
что я мог сказать, и я снова занялся мытьем тарелок.
At last, after three days of variable winds, we have caught the
north-east trades. I came on deck, after a good night's rest in spite of my
poor knee, to find the Ghost foaming along, wing-and- wing, and every sail
drawing except the jibs, with a fresh breeze astern. Oh, the wonder of the
great trade-wind! All day we sailed, and all night, and the next day, and
the next, day after day, the wind always astern and blowing steadily and
strong. The schooner sailed herself. There was no pulling and hauling on
sheets and tackles, no shifting of topsails, no work at all for the sailors
to do except to steer. At night when the sun went down, the sheets were
slackened; in the morning, when they yielded up the damp of the dew and
relaxed, they were pulled tight again - and that was all.
Наконец после трех дней переменных ветров мы поймали северо-восточный
пассат. Я вышел на палубу, хорошо выспавшись, несмотря на боль в колене, и
увидел, что "Призрак", пеня волны, летит, как на крыльях, под всеми
парусами, кроме кливеров. В корму дул свежий ветер. Какое чудо эти мощные
пассатыВесь день мы шли вперед и всю ночь и так изо дня в день, а ровный и
сильный ветер все время дул нам в корму. Шхуна сама летела вперед, и не
нужно было выбирать и травить всевозможные снасти или переносить топселя, и
матросам оставалось только нести вахту у штурвала. Вечерами, после захода
солнца, шкоты немного потравливали, а по утрам, дав им просохнуть после
росы, снова добирали, -- и это было все.
Ten knots, twelve knots, eleven knots, varying from time to time, is
the speed we are making. And ever out of the north-east the brave wind
blows, driving us on our course two hundred and fifty miles between the
dawns. It saddens me and gladdens me, the gait with which we are leaving San
Francisco behind and with which we are foaming down upon the tropics. Each
day grows perceptibly warmer. In the second dog-watch the sailors come on
deck, stripped, and heave buckets of water upon one another from overside.
Flying-fish are beginning to be seen, and during the night the watch above
scrambles over the deck in pursuit of those that fall aboard. In the
morning, Thomas Mugridge being duly bribed, the galley is pleasantly areek
with the odour of their frying; while dolphin meat is served fore and aft on
such occasions as Johnson catches the blazing beauties from the bowsprit
end.
Наша скорость -- десять, одиннадцать, иной раз двенадцать узлов. А
попутный ветер все дует и дует с северо-востока, и мы за сутки покрываем
двести пятьдесят миль. Меня и печалит и радует эта скорость, с которой мы
удаляемся от Сан-Франциско и приближаемся к тропикам. С каждым днем
становится все теплее. Во время второй вечерней полувахты матросы выходят на
палубу, раздеваются и окатывают друг друга морской водой. Начинают
появляться летучие рыбы, и ночью вахтенные ползают по палубе, ловя тех, что
падают к нам на шхуну. А утром, если удается подкупить Магриджа, из камбуза
несется приятный запах жареной рыбы. Порой все лакомятся мясом дельфина,
когда Джонсону посчастливится поймать с бушприта одного из этих красавцев.
Johnson seems to spend all his spare time there or aloft at the
crosstrees, watching the Ghost cleaving the water under press of sail. There
is passion, adoration, in his eyes, and he goes about in a sort of trance,
gazing in ecstasy at the swelling sails, the foaming wake, and the heave and
the run of her over the liquid mountains that are moving with us in stately
procession.
Джонсон проводит там все свое свободное время или же заберется на
салинг и смотрит, как "Призрак", гонимый пассатом, рассекает воду. Страсть и
упоение светятся в его взгляде, он ходит, как в трансе, восхищенно
поглядывая на раздувающиеся паруса, на пенистый след корабля, на его
свободный бег по высоким волнам, которые движутся вместе с нами величавой
процессией.
The days and nights are "all a wonder and a wild delight," and though I
have little time from my dreary work, I steal odd moments to gaze and gaze
at the unending glory of what I never dreamed the world possessed. Above,
the sky is stainless blue - blue as the sea itself, which under the forefoot
is of the colour and sheen of azure satin. All around the horizon are pale,
fleecy clouds, never changing, never moving, like a silver setting for the
flawless turquoise sky.
Дни и ночи -- "чудо и неистовый восторг", и хотя нудная работа
поглощает все мое время, я все же стараюсь улучить минутку, чтобы
полюбоваться этой бесконечной торжествующей красотой, о существовании
мальчишка трусит. Да и не мудрено -- ведь ему предстояло подняться на
восемьдесят футов над палубой, доверив свою жизнь тонким, колеблющимся
снастям. При более ровном ветре опасность была бы не так велика, но
"Призрак" качало на длинной волне, как скорлупку, и при каждом крене судна
паруса хлопали и полоскались, а фалы то ослабевали, то вдруг натягивались
рывком. Они могли стряхнуть с себя человека, как возница стряхивает муху с
кнута.
Harrison heard the order and understood what was demanded of him, but
hesitated. It was probably the first time he had been aloft in his life.
Johansen, who had caught the contagion of Wolf Larsen's masterfulness, burst
out with a volley of abuse and curses.
Гаррисон слышал приказ и понял, чего от него требуют, но все еще
мешкал. Быть может, ему первый раз в жизни приходилось работать на мачте.
Иогансен, который успел уже перенять манеру Волка Ларсена, разразился градом
ругательств.
"That'll do, Johansen," Wolf Larsen said brusquely. "I'll have you know
that I do the swearing on this ship. If I need your assistance, I'll call
you in."
-- Будет, Иогансен! -- оборвал его капитан. -- На этом судне ругаюсь я,
пора бы вам это понять. Если мне понадобится ваша помощь, я вам скажу.
"Yes, sir," the mate acknowledged submissively.
-- Есть, сэр, -- покорно отозвался помощник.
In the meantime Harrison had started out on the halyards. I was looking
up from the galley door, and I could see him trembling, as if with ague, in
every limb. He proceeded very slowly and cautiously, an inch at a time.
Outlined against the clear blue of the sky, he had the appearance of an
enormous spider crawling along the tracery of its web.
В это время Гаррисон уже лез по фалам. Я смотрел на него из двери
камбуза и видел, что он весь дрожит, словно в лихорадке. Он подвигался
вперед очень медленно и осторожно. Его фигура четко вырисовывалась на яркой
синеве неба и напоминала огромного паука, ползущего по тонкой нити паутины.
It was a slight uphill climb, for the foresail peaked high; and the
halyards, running through various blocks on the gaff and mast, gave him
separate holds for hands and feet. But the trouble lay in that the wind was
not strong enough nor steady enough to keep the sail full. When he was
half-way out, the Ghost took a long roll to windward and back again into the
hollow between two seas. Harrison ceased his progress and held on tightly.
Eighty feet beneath, I could see the agonized strain of his muscles as he
gripped for very life. The sail emptied and the gaff swung amid-ships. The
halyards slackened, and, though it all happened very quickly, I could see
them sag beneath the weight of his body. Then the gag swung to the side with
an abrupt swiftness, the great sail boomed like a cannon, and the three rows
of reef-points slatted against the canvas like a volley of rifles. Harrison,
clinging on, made the giddy rush through the air. This rush ceased abruptly.
The halyards became instantly taut. It was the snap of the whip. His clutch
was broken. One hand was torn loose from its hold. The other lingered
desperately for a moment, and followed. His body pitched out and down, but
in some way he managed to save himself with his legs. He was hanging by
them, head downward. A quick effort brought his hands up to the halyards
again; but he was a long time regaining his former position, where he hung,
a pitiable object.
Гаррисону приходилось взбираться вверх под небольшим уклоном, и
дирик-фал, пропущенный через разные блоки на гафеле и на мачте, кое-где
давал опору для рук и ног. Но беда была в том, что слабый и непостоянный
ветер плохо наполнял паруса. Когда Гаррисон был уже на полпути к ноку
гафеля, "Призрак" сильно качнуло, сначала в наветренную сторону, а потом
обратно в ложбину между двумя валами. Гаррисон замер, крепко уцепившись за
фал. Стоя внизу, на расстоянии восьмидесяти футов от него, я видел, как
напряглись его мускулы в отчаянной борьбе за жизнь. Парус повис пустой,
гафель закинуло, фал ослабел, и хотя все произошло мгновенно, я видел, как
он прогнулся под тяжестью матроса. Потом гафель внезапно вернулся в прежнее
положение, огромный парус, надуваясь, хлопнул так, словно выстрелили из
пушки, а три ряда риф-штертов защелкали по парусине, создавая впечатление
ружейной пальбы. Гаррисон, уцепившийся за фал, совершил головокружительный
полет. Но полет этот внезапно прекратился. Фал натянулся, и это и был удар
кнута, стряхивающий муху. Гаррисон не удержался. Одна рука его отпустила
фал, другая секунду еще цеплялась, но только секунду. Однако в момент
падения матрос каким-то чудом ухитрился зацепиться за снасти ногами и повис
вниз головой. Изогнувшись, он снова ухватился руками за фал. Мало-помалу ему
удалось восстановить прежнее положение, и он жалким комочком прилип к
снастям.
"I'll bet he has no appetite for supper," I heard Wolf Larsen's voice,
which came to me from around the corner of the galley. "Stand from under,
you, Johansen! Watch out! Here she comes!"
-- Пожалуй, это отобьет у него аппетит к ужину, -- услышал я голос
Волка Ларсена, который появился из-за угла камбуза. -- Полундра,
ИогансенБерегитесьСейчас начнется!
In truth, Harrison was very sick, as a person is sea-sick; and for a
long time he clung to his precarious perch without attempting to move.
Johansen, however, continued violently to urge him on to the completion of
his task.
И действительно, Гаррисону было дурно, как при морской болезни. Он
висел, уцепившись за снасти, и не решался двинуться дальше. Но Иогансен не
переставал яростно понукать его, требуя, чтобы он выполнил приказание.
"It is a shame," I heard Johnson growling in painfully slow and correct
English. He was standing by the main rigging, a few feet away from me. "The
boy is willing enough. He will learn if he has a chance. But this is - " He
paused awhile, for the word "murder" was his final judgment.
-- Стыд и позор! -- проворчал Джонсон, медленно и с трудом, но
правильно выговаривая английские слова. Он стоял у грот-вант в нескольких
шагах от меня. -- Малый и так старается. Научился бы понемногу. А это... Он
умолк, прежде чем слово "убийство" сорвалось у него с языка.
"Hist, will ye!" Louis whispered to him, "For the love iv your mother
hold your mouth!"
-- Тише ты! -- шепнул ему Луис. -- Помалкивай, коли тебе жизнь не
надоела!
But Johnson, looking on, still continued his grumbling.
Но Джонсон не унимался и продолжал ворчать.
"Look here," the hunter Standish spoke to Wolf Larsen, "that's my
boat-puller, and I don't want to lose him."
-- Послушайте, -- сказал один из охотников, Стэндиш, обращаясь к
капитану, -- это мой гребец, я не хочу потерять его.
"That's all right, Standish," was the reply. "He's your boat- puller
when you've got him in the boat; but he's my sailor when I have him aboard,
and I'll do what I damn well please with him."
-- Ладно, Стэндиш, -- последовал ответ. -- Он гребец, когда он у вас на
шлюпке, но на шхуне -- он мой матрос, и я могу распоряжаться им, как мне
заблагорассудится, черт подери!
"But that's no reason - " Standish began in a torrent of speech.
-- Это еще не значит... -- начал было снова Стэндиш.
"That'll do, easy as she goes," Wolf Larsen counselled back. "I've told
you what's what, and let it stop at that. The man's mine, and I'll make soup
of him and eat it if I want to."
-- Хватит! -- огрызнулся Ларсен. -- Я сказал, и точка. Это мой матрос,
и я могу сварить из него суп и съесть, если пожелаю.
There was an angry gleam in the hunter's eye, but he turned on his heel
and entered the steerage companion-way, where he remained, looking upward.
All hands were on deck now, and all eyes were aloft, where a human life was
at grapples with death. The callousness of these men, to whom industrial
organization gave control of the lives of other men, was appalling. I, who
had lived out of the whirl of the world, had never dreamed that its work was
carried on in such fashion. Life had always seemed a peculiarly sacred
thing, but here it counted for nothing, was a cipher in the arithmetic of
commerce. I must say, however, that the sailors themselves were sympathetic,
as instance the case of Johnson; but the masters (the hunters and the
captain) were heartlessly indifferent. Even the protest of Standish arose
out of the fact that he did not wish to lose his boat-puller. Had it been
some other hunter's boat-puller, he, like them, would have been no more than
amused.
Злой огонек сверкнул в глазах охотника, но он смолчал и направился к
кубрику; остановившись на трапе, он взглянул вверх. Все матросы столпились
теперь на палубе; все глаза были обращены туда, где шла борьба жизни со
смертью. Черствость, бессердечие тех людей, которым современный промышленный
строй предоставил власть над жизнью других, ужаснули меня. Мне, стоявшему
всегда в стороне от житейского водоворота, даже на ум не приходило, что труд
человека может быть сопряжен с такой опасностью. Человеческая жизнь всегда
представлялась мне чем-то высоко священным, а здесь ее не ставили ни во что,
здесь она была не больше как цифрой в коммерческих расчетах. Должен
оговориться: матросы сочувствовали своему товарищу, взять, к примеру, того
же Джонсона, но начальство -- капитан и охотники -- проявляло полное
бессердечие и равнодушие. Ведь и Стэндиш вступился за матроса лишь потому,
что не хотел потерять гребца. Будь это гребец с другой шлюпки, он отнесся бы
к происшествию так же, как остальные, оно только позабавило бы его.
But to return to Harrison. It took Johansen, insulting and reviling the
poor wretch, fully ten minutes to get him started again. A little later he
made the end of the gaff, where, astride the spar itself, he had a better
chance for holding on. He cleared the sheet, and was free to return,
slightly downhill now, along the halyards to the mast. But he had lost his
nerve. Unsafe as was his present position, he was loath to forsake it for
the more unsafe position on the halyards.
Но вернемся к Гаррисону. Минут десять Иогансен всячески понукал и
поносил несчастного и заставил его наконец двинуться с места. Матрос
добрался все же до нока гафеля. Там он уселся на гафель верхом, и ему стало
легче держаться. Он очистил шкот и мог теперь вернуться, спустившись по фалу
к мачте. Но у него уже, как видно, не хватало духу. Он не решался променять
свое опасное положение на еще более опасный спуск.
He looked along the airy path he must traverse, and then down to the
deck. His eyes were wide and staring, and he was trembling violently. I had
never seen fear so strongly stamped upon a human face. Johansen called
vainly for him to come down. At any moment he was liable to he snapped off
the gaff, but he was helpless with fright. Wolf Larsen, walking up and down
with Smoke and in conversation, took no more notice of him, though he cried
sharply, once, to the man at the wheel:
Расширенными от страха глазами он поглядывал на тот путь, который ему
предстояло совершить высоко в воздухе, потом переводил взгляд на палубу. Его
трясло, как в лихорадке. Мне никогда еще не случалось видеть выражения
такого смертельного испуга на человеческом лице. Тщетно Иогансен кричал ему,
чтобы он спускался. Каждую минуту его могло сбросить с гафеля, но он прилип
к нему, оцепенев от ужаса. Волк Ларсен прогуливался по палубе, беседуя со
Смоком, и не обращал больше никакого внимания на Гаррисона, только раз резко
окрикнул рулевого:
"You're off your course, my man! Be careful, unless you're looking for
trouble!"
-- Ты сошел с курса, приятель. Смотри, получишь у меня!
"Ay, ay, sir," the helmsman responded, putting a couple of spokes down.
-- Есть, сэр, -- отвечал рулевой и немного повернул штурвал.
He had been guilty of running the Ghost several points off her course
in order that what little wind there was should fill the foresail and hold
it steady. He had striven to help the unfortunate Harrison at the risk of
incurring Wolf Larsen's anger.
Его провинность состояла в том, что он слегка отклонил шхуну от курса,
чтобы слабый ветер мог хоть немного надуть паруса и удерживать их в одном
положении. Этим он пытался помочь злополучному Гаррисону, рискуя навлечь на
себя гнев Волка Ларсена.
The time went by, and the suspense, to me, was terrible. Thomas
Mugridge, on the other hand, considered it a laughable affair, and was
continually bobbing his head out the galley door to make jocose remarks. How
I hated him! And how my hatred for him grew and grew, during that fearful
time, to cyclopean dimensions. For the first time in my life I experienced
the desire to murder - "saw red," as some of our picturesque writers phrase
it. Life in general might still be sacred, but life in the particular case
of Thomas Mugridge had become very profane indeed. I was frightened when I
became conscious that I was seeing red, and the thought flashed through my
mind: was I, too, becoming tainted by the brutality of my environment? - I,
who even in the most flagrant crimes had denied the justice and
righteousness of capital punishment?
Время шло, и напряжение становилось невыносимым. Однако Томас Магридж
находил это происшествие чрезвычайно забавным. Каждую минуту он высовывал
голову из камбуза и отпускал шуточки. Как я ненавидел его! Моя ненависть к
нему выросла за эти страшные минуты до исполинских размеров. Первый раз в
жизни я испытывал желание убить человека. Я "жаждал крови", как выражаются
некоторые наши писатели и любители пышных оборотов. Жизнь вообще, быть
может, священна, но жизнь Томаса Магриджа представлялась мне чем-то
презренным и нечестивым. Почувствовав жажду убийства, я испугался, и у меня
мелькнула мысль: неужели грубость окружающей среды так на меня повлияла?
Ведь не я ли всегда утверждал, что смертная казнь несправедлива и
недопустима даже для самых закоренелых преступников?
Fully half-an-hour went by, and then I saw Johnson and Louis in some
sort of altercation. It ended with Johnson flinging off Louis's detaining
arm and starting forward. He crossed the deck, sprang into the fore rigging,
and began to climb. But the quick eye of Wolf Larsen caught him.
Прошло не меньше получаса, а затем я заметил, что Джонсон и Луис горячо
о чем-то спорят. Спор кончился тем, что Джонсон отмахнулся от Луиса, который
пытался его удержать, и направился куда-то. Он пересек палубу, прыгнул на
фор-ванты и полез вверх. Это не ускользнуло от острого взора Волка Ларсена.
"Here, you, what are you up to?" he cried.
-- Эй, ты! Куда? -- крикнул он.
Johnson's ascent was arrested. He looked his captain in the eyes and
replied slowly:
Джонсон остановился. Глядя в упор на капитана, он неторопливо ответил:
"I am going to get that boy down."
-- Хочу снять парня.
"You'll get down out of that rigging, and damn lively about it! D'ye
hear? Get down!"
-- Спустись сию же минуту вниз, черт тебя дери! Слышишь? Вниз!
Johnson hesitated, but the long years of obedience to the masters of
ships overpowered him, and he dropped sullenly to the deck and went on
forward.
Джонсон медлил, но многолетняя привычка подчиняться приказу пересилила,
и, спустившись с мрачным видом на палубу, он ушел на бак.
At half after five I went below to set the cabin table, but I hardly
knew what I did, for my eyes and my brain were filled with the vision of a
man, white-faced and trembling, comically like a bug, clinging to the
thrashing gaff. At six o'clock, when I served supper, going on deck to get
the food from the galley, I saw Harrison, still in the same position. The
conversation at the table was of other things. Nobody seemed interested in
the wantonly imperilled life. But making an extra trip to the galley a
little later, I was gladdened by the sight of Harrison staggering weakly
from the rigging to the forecastle scuttle. He had finally summoned the
courage to descend.
В половине шестого я направился в кают-компанию накрывать на стол, но
почти не сознавал, что делаю. Я видел только раскачивающийся гафель и
прилепившегося к нему бледного, дрожащего от страха матроса, похожего снизу
на какую-то смешную козявку. В шесть часов, подавая обед и пробегая по
палубе в камбуз, я видел Гаррисона все в том же положении. Разговор за
столом шел о чем-то постороннем. Никого, по-видимому, не интересовала жизнь
этого человека, подвергнутая смертельной опасности потехи ради. Однако
немного позже, лишний раз сбегав в камбуз, я, к своей великой радости,
увидел Гаррисона, который, не таясь, брел от вант к люку на баке. Он наконец
собрался с духом и спустился.
Before closing this incident, I must give a scrap of conversation I had
with Wolf Larsen in the cabin, while I was washing the dishes.
-- Чтоб покончить с этим случаем, я должен вкратце передать свой
разговор с Волком Ларсеном, -- он заговорил со мной в кают-компании, когда я
убирал посуду.
"You were looking squeamish this afternoon," he began. "What was the
matter?"
-- Что это у вас сегодня такой жалкий вид? -- начал он. -- В чем дело?
I could see that he knew what had made me possibly as sick as Harrison,
that he was trying to draw me, and I answered, "It was because of the brutal
treatment of that boy."
Я видел, что он отлично понимает, почему я чувствую себя почти так же
худо, как Гаррисон, но хочет вызвать меня на откровенность, и отвечал: --
Меня расстроило жестокое обращение с этим малым.
He gave a short laugh. "Like sea-sickness, I suppose. Some men are
subject to it, and others are not."
Он усмехнулся. -- Это у вас нечто вроде морской болезни. Одни
подвержены ей, другие -- нет.
"Not so," I objected.
-- Что же тут общего? -- возразил я.
"Just so," he went on. "The earth is as full of brutality as the sea is
full of motion. And some men are made sick by the one, and some by the
other. That's the only reason."
-- Очень много общего, -- продолжал он. -- Земля так же полна
жестокостью, как море -- движением. Иные не переносят первой, другие --
второго. Вот и вся причина.
"But you, who make a mock of human life, don't you place any value upon
it whatever?" I demanded.
-- Вы так издеваетесь над человеческой жизнью, неужели вы не придаете
ей никакой цены? -- спросил я.
"Value? What value?" He looked at me, and though his eyes were steady
and motionless, there seemed a cynical smile in them. "What kind of value?
How do you measure it? Who values it?"
-- Цены! Какой цены? -- Он посмотрел на меня, и я прочел циничную
усмешку в его суровом пристальном взгляде. -- О какой цене вы говорите? Как
вы ее определите? Кто ценит жизнь?
"I do," I made answer.
-- Я ценю, -- ответил я.
"Then what is it worth to you? Another man's life, I mean. Come now,
what is it worth?"
-- Как же вы ее цените? Я имею в виду чужую жизнь. Сколько она,
по-вашему, стоит?
The value of life? How could I put a tangible value upon it? Somehow,
I, who have always had expression, lacked expression when with Wolf Larsen.
I have since determined that a part of it was due to the man's personality,
but that the greater part was due to his totally different outlook. Unlike
other materialists I had met and with whom I had something in common to
start on, I had nothing in common with him. Perhaps, also, it was the
elemental simplicity of his mind that baffled me. He drove so directly to
the core of the matter, divesting a question always of all superfluous
details, and with such an air of finality, that I seemed to find myself
struggling in deep water, with no footing under me. Value of life? How could
I answer the question on the spur of the moment? The sacredness of life I
had accepted as axiomatic. That it was intrinsically valuable was a truism I
had never questioned. But when he challenged the truism I was speechless.
Цена жизни! Как мог я определить ее? Привыкший ясно и свободно излагать
свои мысли, я в присутствии Ларсена почему-то не находил нужных слов.
Отчасти я объяснял себе это тем, что его личность подавляла меня, но главная
причина крылась все же в полной противоположности наших воззрений. В спорах
с другими материалистами я всегда мог хоть в чем-то найти общий язык, найти
какую-то отправную точку, но с Волком Ларсеном у меня не было ни единой
точки соприкосновения. Быть может, меня сбивала с толку примитивность его
мышления: он сразу приступал к тому, что считал существом вопроса,
отбрасывая все, казавшееся ему мелким и незначительным, и говорил так
безапелляционно, что я терял почву под ногами. Цена жизниКак мог я
сразу, не задумываясь, ответить на такой вопрос? Жизнь священна -- это я
принимал за аксиому. Ценность ее в ней самой -- это было столь очевидной
истиной, что мне никогда не приходило в голову подвергать ее сомнению. Но
когда Ларсен потребовал, чтобы я нашел подтверждение этой общеизвестной
истине, я растерялся.
"We were talking about this yesterday," he said. "I held that life was
a ferment, a yeasty something which devoured life that it might live, and
that living was merely successful piggishness. Why, if there is anything in
supply and demand, life is the cheapest thing in the world. There is only so
much water, so much earth, so much air; but the life that is demanding to be
born is limitless. Nature is a spendthrift. Look at the fish and their
millions of eggs. For that matter, look at you and me. In our loins are the
possibilities of millions of lives. Could we but find time and opportunity
and utilize the last bit and every bit of the unborn life that is in us, we
could become the fathers of nations and populate continents. Life? Bah! It
has no value. Of cheap things it is the cheapest. Everywhere it goes
begging. Nature spills it out with a lavish hand. Where there is room for
one life, she sows a thousand lives, and it's life eats life till the
strongest and most piggish life is left."
-- Мы с вами беседовали об этом вчера, -- сказал он. -- Я сравнивал
жизнь с закваской, с дрожжевым грибком, который пожирает жизнь, чтобы жить
самому, и утверждал, что жизнь -- это просто торжествующее свинство. С точки
зрения спроса и предложения жизнь самая дешевая вещь на свете. Количество
воды, земли и воздуха ограничено, но жизнь, которая порождает жизнь,
безгранична. Природа расточительна. Возьмите рыб с миллионами икринок. И
возьмите себя или меня! В наших чреслах тоже заложены миллионы жизней. Имей
мы возможность даровать жизнь каждой крупице заложенной в нас нерожденной
жизни, мы могли бы могли бы екать отцами народов и населить целые материки.
Жизнь? Пустое! Она ничего не стоит. Из всех дешевых вещей она самая дешевая.
Она стучится во все двери. Природа рассыпает ее щедрой рукой. Где есть место
для одной жизни, там она сеет тысячи, и везде жизнь пожирает жизнь, пока не
остается лишь самая сильная и самая свинская.
"You have read Darwin," I said. "But you read him misunderstandingly
when you conclude that the struggle for existence sanctions your wanton
destruction of life."
-- Вы читали Дарвина, -- заметил я. -- Но вы превратно толкуете его,
если думаете, что борьба за существование оправдывает произвольное
разрушение вами чужих жизней.
He shrugged his shoulders.
Он пожал плечами.
"You know you only mean that in relation to human life, for of the
flesh and the fowl and the fish you destroy as much as I or any other man.
And human life is in no wise different, though you feel it is and think that
you reason why it is. Why should I be parsimonious with this life which is
cheap and without value? There are more sailors than there are ships on the
sea for them, more workers than there are factories or machines for them.
Why, you who live on the land know that you house your poor people in the
slums of cities and loose famine and pestilence upon them, and that there
still remain more poor people, dying for want of a crust of bread and a bit
of meat (which is life destroyed), than you know what to do with. Have you
ever seen the London dockers fighting like wild beasts for a chance to
work?"
-- Вы, очевидно, имеете в виду лишь человеческую жизнь, так как зверей,
и птиц, и рыб вы уничтожаете не меньше, чем я или любой другой человек. Но
человеческая жизнь ничем не отличается от всякой прочей жизни, хотя вам и
кажется, что это не так, и вы якобы видите какую-то разницу. Почему я должен
беречь эту жизнь, раз она так дешево стоит и не имеет ценности? Для матросов
не хватает кораблей на море, так же как для рабочих на суше не хватает
фабрик и машин. Вы, живущие на суше, отлично знаете, что, сколько бы вы ни
вытесняли бедняков на окраины, в городские трущобы, отдавая их во власть
голода и эпидемий, и сколько бы их мерло из-за отсутствия корки хлеба и
куска мяса (то есть той же разрушенной жизни), их еще остается слишком
много, и вы не знаете, что с ними делать. Видели вы когда-нибудь, как
лондонские грузчики дерутся, словно дикие звери, из-за возможности получить
работу?
He started for the companion stairs, but turned his head for a final
word.
Он направился к трапу, но обернулся, чтобы сказать еще что-то
напоследок.
"Do you know the only value life has is what life puts upon itself? And
it is of course over-estimated since it is of necessity prejudiced in its
own favour. Take that man I had aloft. He held on as if he were a precious
thing, a treasure beyond diamonds or rubies. To you? No. To me? Not at all.
To himself? Yes. But I do not accept his estimate. He sadly overrates
himself. There is plenty more life demanding to be born. Had he fallen and
dripped his brains upon the deck like honey from the comb, there would have
been no loss to the world. He was worth nothing to the world. The supply is
too large. To himself only was he of value, and to show how fictitious even
this value was, being dead he is unconscious that he has lost himself. He
alone rated himself beyond diamonds and rubies. Diamonds and rubies are
gone, spread out on the deck to be washed away by a bucket of sea- water,
and he does not even know that the diamonds and rubies are gone. He does not
lose anything, for with the loss of himself he loses the knowledge of loss.
Don't you see? And what have you to say?"
-- Видите ли, жизнь не имеет никакой цены, кроме той, какую она сама
себе придает. И, конечно, она себя оценивает, так как неизбежно пристрастна
к себе. Возьмите хоть этого матроса, которого я сегодня держал на мачте. Он
цеплялся за жизнь так, будто это невесть какое сокровище, драгоценнее всяких
бриллиантов или рубинов. Имеет ли она для вас такую ценность? Нет. Для меня?
Нисколько. Для него самого? Несомненно. Но я не согласен с его оценкой, он
чрезмерно переоценивает себя. Бесчисленные новые жизни ждут своего рождения.
Если бы он упал и разбрызгал свои мозги по палубе, словно мед из сотов, мир
ничего не потерял бы от этого. Он не представляет для мира никакой ценности.
Предложение слишком велико. Только в своих собственных глазах имеет он цену,
и заметьте, насколько эта ценность обманчива, -- ведь, мертвый, он уже не
сознавал бы этой потери. Только он один и ценит себя дороже бриллиантов и
рубинов. И вот бриллианты и рубины пропадут, рассыплются по палубе, их смоют
в океан ведром воды, а он даже не будет знать об их исчезновении. Он ничего
не потеряет, так как с потерей самого себя утратит и сознание потери. Ну?
Что вы скажете?
"That you are at least consistent," was all I could say, and I went on
washing the dishes.
-- Что вы по крайней мере последовательны, -- ответил я. Это было все,
что я мог сказать, и я снова занялся мытьем тарелок.
At last, after three days of variable winds, we have caught the
north-east trades. I came on deck, after a good night's rest in spite of my
poor knee, to find the Ghost foaming along, wing-and- wing, and every sail
drawing except the jibs, with a fresh breeze astern. Oh, the wonder of the
great trade-wind! All day we sailed, and all night, and the next day, and
the next, day after day, the wind always astern and blowing steadily and
strong. The schooner sailed herself. There was no pulling and hauling on
sheets and tackles, no shifting of topsails, no work at all for the sailors
to do except to steer. At night when the sun went down, the sheets were
slackened; in the morning, when they yielded up the damp of the dew and
relaxed, they were pulled tight again - and that was all.
Наконец после трех дней переменных ветров мы поймали северо-восточный
пассат. Я вышел на палубу, хорошо выспавшись, несмотря на боль в колене, и
увидел, что "Призрак", пеня волны, летит, как на крыльях, под всеми
парусами, кроме кливеров. В корму дул свежий ветер. Какое чудо эти мощные
пассатыВесь день мы шли вперед и всю ночь и так изо дня в день, а ровный и
сильный ветер все время дул нам в корму. Шхуна сама летела вперед, и не
нужно было выбирать и травить всевозможные снасти или переносить топселя, и
матросам оставалось только нести вахту у штурвала. Вечерами, после захода
солнца, шкоты немного потравливали, а по утрам, дав им просохнуть после
росы, снова добирали, -- и это было все.
Ten knots, twelve knots, eleven knots, varying from time to time, is
the speed we are making. And ever out of the north-east the brave wind
blows, driving us on our course two hundred and fifty miles between the
dawns. It saddens me and gladdens me, the gait with which we are leaving San
Francisco behind and with which we are foaming down upon the tropics. Each
day grows perceptibly warmer. In the second dog-watch the sailors come on
deck, stripped, and heave buckets of water upon one another from overside.
Flying-fish are beginning to be seen, and during the night the watch above
scrambles over the deck in pursuit of those that fall aboard. In the
morning, Thomas Mugridge being duly bribed, the galley is pleasantly areek
with the odour of their frying; while dolphin meat is served fore and aft on
such occasions as Johnson catches the blazing beauties from the bowsprit
end.
Наша скорость -- десять, одиннадцать, иной раз двенадцать узлов. А
попутный ветер все дует и дует с северо-востока, и мы за сутки покрываем
двести пятьдесят миль. Меня и печалит и радует эта скорость, с которой мы
удаляемся от Сан-Франциско и приближаемся к тропикам. С каждым днем
становится все теплее. Во время второй вечерней полувахты матросы выходят на
палубу, раздеваются и окатывают друг друга морской водой. Начинают
появляться летучие рыбы, и ночью вахтенные ползают по палубе, ловя тех, что
падают к нам на шхуну. А утром, если удается подкупить Магриджа, из камбуза
несется приятный запах жареной рыбы. Порой все лакомятся мясом дельфина,
когда Джонсону посчастливится поймать с бушприта одного из этих красавцев.
Johnson seems to spend all his spare time there or aloft at the
crosstrees, watching the Ghost cleaving the water under press of sail. There
is passion, adoration, in his eyes, and he goes about in a sort of trance,
gazing in ecstasy at the swelling sails, the foaming wake, and the heave and
the run of her over the liquid mountains that are moving with us in stately
procession.
Джонсон проводит там все свое свободное время или же заберется на
салинг и смотрит, как "Призрак", гонимый пассатом, рассекает воду. Страсть и
упоение светятся в его взгляде, он ходит, как в трансе, восхищенно
поглядывая на раздувающиеся паруса, на пенистый след корабля, на его
свободный бег по высоким волнам, которые движутся вместе с нами величавой
процессией.
The days and nights are "all a wonder and a wild delight," and though I
have little time from my dreary work, I steal odd moments to gaze and gaze
at the unending glory of what I never dreamed the world possessed. Above,
the sky is stainless blue - blue as the sea itself, which under the forefoot
is of the colour and sheen of azure satin. All around the horizon are pale,
fleecy clouds, never changing, never moving, like a silver setting for the
flawless turquoise sky.
Дни и ночи -- "чудо и неистовый восторг", и хотя нудная работа
поглощает все мое время, я все же стараюсь улучить минутку, чтобы
полюбоваться этой бесконечной торжествующей красотой, о существовании