Страница:
было бы предположить, что он кого-нибудь любит. В этом человеке сидел
какой-то бес, заставлявший его ненавидеть весь мир. Мне казалось порой, что
Магридж ненавидит даже самого себя, -- так нелепо и уродливо сложилась его
жизнь. В такие минуты во мне пробуждалось горячее сочувствие к нему и
становилось стыдно, что я мог радоваться его страданиям и бедам. Жизнь подло
обошлась с Томасом Магриджем. Она сыграла с ним скверную штуку, вылепив из
него то, чем он был, и не переставала издеваться над ним. Мог ли он быть
иным? И, будто в ответ на мои невысказанные мысли, кок прохныкал:
"I never 'ad no chance, not 'arf a chance! 'Oo was there to send me to
school, or put tommy in my 'ungry belly, or wipe my bloody nose for me, w'en
I was a kiddy? 'Oo ever did anything for me, heh? 'Oo, I s'y?"
-- Мне всегда, всегда не везло. Некому было послать меня в школу,
некому было меня покормить или вытереть мне разбитый нос, когда я был
мальчонкойРазве кто-нибудь заботился обо мне? Кто, когда, спрашиваю я?
"Never mind, Tommy," I said, placing a soothing hand on his shoulder.
"Cheer up. It'll all come right in the end. You've long years before you,
and you can make anything you please of yourself."
-- Не огорчайся, Томми, -- сказал я, успокаивающе кладя ему руку на
плечо. -- Не унывай! Все наладится. У тебя еще много впереди, ты всего
можешь добиться.
"It's a lie! a bloody lie!" he shouted in my face, flinging off the
hand. "It's a lie, and you know it. I'm already myde, an' myde out of
leavin's an' scraps. It's all right for you, 'Ump. You was born a gentleman.
You never knew wot it was to go 'ungry, to cry yerself asleep with yer
little belly gnawin' an' gnawin', like a rat inside yer. It carn't come
right. If I was President of the United Stytes to-morrer, 'ow would it fill
my belly for one time w'en I was a kiddy and it went empty?
-- ВраньеПодлое вранье! -- заорал он мне в лицо, стряхивая мою руку. --
Вранье, сам знаешь. Меня не переделатьМеня уже сделали -- из всяких
отбросовТакие рассуждения хороши для тебя, Хэмп. Ты родился джентльменом. Ты
никогда не знал, что значит ходить голодным и засыпать в слезах оттого, что
голод грызет твое пустое брюхо, точно крыса. Нет, мое дело пропащее. Да если
даже я проснусь завтра президентом Соединенных Штатов, разве я отъемся за то
время, когда бегал по улицам голодным щенком? Разве это исправишь?
"'Ow could it, I s'y? I was born to sufferin' and sorrer. I've had more
cruel sufferin' than any ten men, I 'ave. I've been in orspital arf my
bleedin' life. I've 'ad the fever in Aspinwall, in 'Avana, in New Orleans. I
near died of the scurvy and was rotten with it six months in Barbadoes.
Smallpox in 'Onolulu, two broken legs in Shanghai, pnuemonia in Unalaska,
three busted ribs an' my insides all twisted in 'Frisco. An' 'ere I am now.
Look at me! Look at me! My ribs kicked loose from my back again. I'll be
coughin' blood before eyght bells. 'Ow can it be myde up to me, I arsk?
'Oo's goin' to do it? Gawd? 'Ow Gawd must 'ave 'ated me w'en 'e signed me on
for a voyage in this bloomin' world of 'is!"
Не в добрый час я родился, вот на мою долю и выпало столько бед, что
хватило бы на десятерых. Полжизни я провалялся по больницам. Хворал
лихорадкой в Аспинвале, в Гаване, в Нью-Орлеане. На Барбадосе полгода
мучился от цинги и чуть не сдох. В Гонолулу -- оспа. В Шанхае -- перелом
обеих ног. В Уналашке -- воспаление легких. Три сломанных ребра во Фриско. А
теперьВзгляни на меняВзгляни! Ведь опять все ребра переломалиИ посмотришь --
буду харкать кровью. Кто же мне возместит все это, спрашиваю я? Кто? Бог,
что ли? Видно, он здорово невзлюбил меня, когда отправил в плавание по этому
проклятому свету!
This tirade against destiny went on for an hour or more, and then he
buckled to his work, limping and groaning, and in his eyes a great hatred
for all created things. His diagnosis was correct, however, for he was
seized with occasional sicknesses, during which he vomited blood and
suffered great pain. And as he said, it seemed God hated him too much to let
him die, for he ultimately grew better and waxed more malignant than ever.
Это возмущение против судьбы продолжалось больше часа, после чего кок
снова принялся за работу, хромая, охая и дыша ненавистью ко всему живущему.
Его диагноз оказался правильным, так как время от времени ему становилось
дурно, он начинал харкать кровью и очень страдал. Но бог, казалось, и
вправду возненавидел его и не хотел прибрать. Мало-помалу кок оправился и
стал еще злее прежнего.
Several days more passed before Johnson crawled on deck and went about
his work in a half-hearted way. He was still a sick man, and I more than
once observed him creeping painfully aloft to a topsail, or drooping wearily
as he stood at the wheel. But, still worse, it seemed that his spirit was
broken. He was abject before Wolf Larsen and almost grovelled to Johansen.
Not so was the conduct of Leach. He went about the deck like a tiger cub,
glaring his hatred openly at Wolf Larsen and Johansen.
Прошло несколько дней, и Джонсон тоже выполз на палубу и кое-как
принялся за работу. Но ему было еще далеко до поправки, и я нередко наблюдал
украдкой, как он с трудом взбирается по вантам или устало склоняется над
штурвалом. А хуже всего было то, что он совсем пал духом. Он пресмыкался
перед Волком Ларсеном и перед помощником. Вот Лич -- тот держался совсем
иначе. Расхаживал по палубе, как молодой тигр, и не скрывал своей ненависти
к капитану и к Иогансену.
"I'll do for you yet, you slab-footed Swede," I heard him say to
Johansen one night on deck.
-- Я еще разделаюсь с тобой, косолапый швед! -- услышал я как-то ночью
на палубе его слова, обращенные к помощнику.
The mate cursed him in the darkness, and the next moment some missile
struck the galley a sharp rap. There was more cursing, and a mocking laugh,
and when all was quiet I stole outside and found a heavy knife imbedded over
an inch in the solid wood. A few minutes later the mate came fumbling about
in search of it, but I returned it privily to Leach next day. He grinned
when I handed it over, yet it was a grin that contained more sincere thanks
than a multitude of the verbosities of speech common to the members of my
own class.
Иогансен выбранился в темноте, и в тот же миг что-то с силой ударилось
о переборку камбуза. Снова послышалась ругань, потом насмешливый хохот, а
когда все стихло, я вышел на палубу и увидел тяжелый нож, вонзившийся в
переборку на целый дюйм. Почти тогда же появился помощник и принялся искать
нож, но я уже завладел им и на следующее утро тайком вернул его Личу. Матрос
только осклабился при этом, но в его улыбке было больше искренней
благодарности, чем в многословных излияниях, присущих представителям моего
класса.
Unlike any one else in the ship's company, I now found myself with no
quarrels on my hands and in the good graces of all. The hunters possibly no
more than tolerated me, though none of them disliked me; while Smoke and
Henderson, convalescent under a deck awning and swinging day and night in
their hammocks, assured me that I was better than any hospital nurse, and
that they would not forget me at the end of the voyage when they were paid
off. (As though I stood in need of their money! I, who could have bought
them out, bag and baggage, and the schooner and its equipment, a score of
times over!) But upon me had devolved the task of tending their wounds, and
pulling them through, and I did my best by them.
В противоположность остальным членам команды, я теперь ни с кем не был
в ссоре, более того, отлично ладил со всеми. Охотники относились ко мне,
должно быть, со снисходительным презрением, но, во всяком случае, не
враждебно. Смок и Гендерсон, которые понемногу залечивали свои раны и целыми
днями качались в подвесных койках под тентом, уверяли, что я ухаживаю за
ними лучше всякой сиделки и что они не забудут меня в конце плавания, когда
получат расчет. (Как будто мне нужны были их деньги! Я мог купить их со
всеми их пожитками, мог купить всю шхуну, даже двадцать таких шхун!) Но мне
выпала задача ухаживать за ними, перевязывать их раны, и я делал все, что
мог.
Wolf Larsen underwent another bad attack of headache which lasted two
days. He must have suffered severely, for he called me in and obeyed my
commands like a sick child. But nothing I could do seemed to relieve him. At
my suggestion, however, he gave up smoking and drinking; though why such a
magnificent animal as he should have headaches at all puzzles me.
У Волка Ларсена снова был приступ головной боли, длившийся два дня.
Должно быть, он жестоко страдал, так как позвал меня и подчинялся моим
указаниям, как больной ребенок. Но ничто не помогает ему. По моему совету он
бросил курить и пить. Мне казалось просто невероятным, что это великолепное
животное может страдать такими головными болями.
"'Tis the hand of God, I'm tellin' you," is the way Louis sees it.
"'Tis a visitation for his black-hearted deeds, and there's more behind and
comin', or else - "
-- Это божья кара, уверяю вас, -- высказался по этому поводу Луис. --
Кара за его черные дела. И это еще не все, иначе...
"Or else," I prompted.
-- Иначе что? -- спросил я.
"God is noddin' and not doin' his duty, though it's me as shouldn't say
it."
-- Иначе бог, видать, только грозится, а дела не делает. Эх, вот слетит
с языка...
I was mistaken when I said that I was in the good graces of all. Not
only does Thomas Mugridge continue to hate me, but he has discovered a new
reason for hating me. It took me no little while to puzzle it out, but I
finally discovered that it was because I was more luckily born than he -
"gentleman born," he put it.
Нет, зря я сказал, что нахожусь в добрых отношениях со всеми. Томас
Магридж не только по-прежнему ненавидит меня, но даже нашел для своей
ненависти новый повод. Я долго не понимал, в чем дело, но наконец догадался:
он не мог простить мне, что я родился "джентльменом", как он выражается, то
есть под более счастливой звездой, нежели он.
"And still no more dead men," I twitted Louis, when Smoke and
Henderson, side by side, in friendly conversation, took their first exercise
on deck.
-- А покойников что-то не видать! -- поддразнил я Луиса, когда Смок и
Гендерсон, дружески беседуя, прогуливались рядом по палубе в первый раз
после выздоровления.
Louis surveyed me with his shrewd grey eyes, and shook his head
portentously.
Луис поднял на меня хитрые серые глазки и зловеще покачал головой.
"She's a-comin', I tell you, and it'll be sheets and halyards, stand by
all hands, when she begins to howl. I've had the feel iv it this long time,
and I can feel it now as plainly as I feel the rigging iv a dark night.
She's close, she's close."
-- Шквал налетит, говорю вам, и тогда берите все рифы и держитесь
крепче. Я чую, давно чую -- быть буре. Я ее вижу -- вот как такелаж над
головой в темную ночь. Она уже близко, близко!
"Who goes first?" I queried.
-- И кто же будет первой жертвой? -- спросил я.
"Not fat old Louis, I promise you," he laughed. "For 'tis in the bones
iv me I know that come this time next year I'll be gazin' in the old
mother's eyes, weary with watchin' iv the sea for the five sons she gave to
it."
-- Только не старый толстый Луис, за это я поручусь, -- рассмеялся он.
-- Я чую нутром, что через год буду глядеть в глаза моей старой матушке;
ведь она заждалась своих сыновей -- все пятеро ушли в море.
"Wot's 'e been s'yin' to yer?" Thomas Mugridge demanded a moment later.
-- Что он говорил тебе? -- спросил меня потом Томас Магридж.
"That he's going home some day to see his mother," I answered
diplomatically.
-- Что он когда-нибудь съездит домой повидаться с матерью, -- осторожно
отвечал я.
"I never 'ad none," was the Cockney's comment, as he gazed with
lustreless, hopeless eyes into mine.
-- У меня никогда не было матери, -- заявил кок, уставив на меня унылый
взгляд своих тусклых, бесцветных глаз.
It has dawned upon me that I have never placed a proper valuation upon
womankind. For that matter, though not amative to any considerable degree so
far as I have discovered, I was never outside the atmosphere of women until
now. My mother and sisters were always about me, and I was always trying to
escape them; for they worried me to distraction with their solicitude for my
health and with their periodic inroads on my den, when my orderly confusion,
upon which I prided myself, was turned into worse confusion and less order,
though it looked neat enough to the eye. I never could find anything when
they had departed. But now, alas, how welcome would have been the feel of
their presence, the frou- frou and swish-swish of their skirts which I had
so cordially detested! I am sure, if I ever get home, that I shall never be
irritable with them again. They may dose me and doctor me morning, noon, and
night, and dust and sweep and put my den to rights every minute of the day,
and I shall only lean back and survey it all and be thankful in that I am
possessed of a mother and some several sisters.
Думаю о том, что никогда не умел понастоящему ценить женское общество,
хотя почти всю свою жизнь провел в окружении женщин. Я жил с матерью и
сестрами и всегда старался освободиться от их опеки. Они доводили меня до
отчаяния своими заботами о моем здоровье и вторжениями в мою комнату, где
неизменно нарушали тот систематизированный хаос, который был предметом моей
гордости и в котором я отлично разбирался, и учиняли еще больший, с моей
точки зрения, хаос, хотя комната и приобретала более опрятный вид. После их
ухода я никогда ничего не мог найти. Но, увы, как рад был бы я теперь
ощутить возле себя их присутствие, услышать шелест их юбок, который так
докучал мне подчас! Я уверен, что никогда не буду ссориться с ними, если
только мне удастся попасть домой. Пусть с утра до ночи пичкают меня, чем
хотят, пусть весь день вытирают пыль в моем кабинете и подметают пол -- я
буду спокойно взирать на все это и благодарить судьбу за то, что у меня есть
мать и сестры.
All of which has set me wondering. Where are the mothers of these
twenty and odd men on the Ghost? It strikes me as unnatural and unhealthful
that men should be totally separated from women and herd through the world
by themselves. Coarseness and savagery are the inevitable results. These men
about me should have wives, and sisters, and daughters; then would they be
capable of softness, and tenderness, and sympathy. As it is, not one of them
is married. In years and years not one of them has been in contact with a
good woman, or within the influence, or redemption, which irresistibly
radiates from such a creature. There is no balance in their lives. Their
masculinity, which in itself is of the brute, has been over- developed. The
other and spiritual side of their natures has been dwarfed - atrophied, in
fact.
Подобные воспоминания заставляют меня задуматься о другом. Где матери
всех этих людей, плавающих на "Призраке"? И противоестественно и нездорово,
что все эти мужчины совершенно оторваны от женщин и одни скитаются по белу
свету. Грубость и дикость только неизбежный результат этого. Всем этим людям
следовало бы тоже иметь жен, сестер, дочерей. Тогда они были бы мягче,
человечнее, были бы способны на сочувствие. А ведь никто из них даже не
женат. Годами никому из них не приходится испытывать на себе влияния хорошей
женщины, ее смягчающего воздействия. Жизнь их однобока. Их мужественность, в
которой есть нечто животное, чрезмерно развилась в них за счет духовной
стороны, притупившейся, почти атрофированной.
They are a company of celibates, grinding harshly against one another
and growing daily more calloused from the grinding. It seems to me
impossible sometimes that they ever had mothers. It would appear that they
are a half-brute, half-human species, a race apart, wherein there is no such
thing as sex; that they are hatched out by the sun like turtle eggs, or
receive life in some similar and sordid fashion; and that all their days
they fester in brutality and viciousness, and in the end die as unlovely as
they have lived.
Это компания холостых мужчин. Жизнь их протекает в грубых стычках, от
которых они еще более черствеют. Порой мне просто не верится, что их
породили на свет женщины. Кажется, что это какая-то полузвериная,
получеловеческая порода, особый вид живых существ, не имеющих пола, что они
вылупились, как черепахи, из согретых солнцем яиц или получили жизнь
какимнибудь другим необычным способом. Дни они проводят среди грубости и
зла, и в конце концов умирают столь же скверно, как и жили.
Rendered curious by this new direction of ideas, I talked with Johansen
last night - the first superfluous words with which he has favoured me since
the voyage began. He left Sweden when he was eighteen, is now thirty-eight,
and in all the intervening time has not been home once. He had met a
townsman, a couple of years before, in some sailor boarding-house in Chile,
so that he knew his mother to be still alive.
Под влиянием таких мыслей я разговорился вчера вечером с Иогансеном.
Это была первая неофициальная беседа, которой он удостоил меня с начала
путешествия. Иогансен покинул Швецию, когда ему было восемнадцать лет;
теперь ему тридцать восемь, и за все это время он ни разу не был дома. Года
два назад в Чили он встретил в каком-то портовом трактире земляка и узнал от
него, что его мать еще жива.
"She must be a pretty old woman now," he said, staring meditatively
into the binnacle and then jerking a sharp glance at Harrison, who was
steering a point off the course.
-- Верно, уж порядком состарилась теперь, -- сказал он, задумчиво
глянув на компас и тотчас метнув колючий взгляд на Гаррисона, отклонившегося
на один румб от курса.
"When did you last write to her?" He performed his mental arithmetic
aloud.
-- Когда вы в последний раз писали ей? Он принялся высчитывать вслух.
"Eighty-one; no - eighty-two, eh? no - eighty-three? Yes, eighty-three.
Ten years ago. From some little port in Madagascar. I was trading. "You
see," he went on, as though addressing his neglected mother across half the
girth of the earth, "each year I was going home. So what was the good to
write? It was only a year. And each year something happened, and I did not
go. But I am mate, now, and when I pay off at 'Frisco, maybe with five
hundred dollars, I will ship myself on a windjammer round the Horn to
Liverpool, which will give me more money; and then I will pay my passage
from there home. Then she will not do any more work."
-- В восемьдесят первом... нет, в восемьдесят втором, кажется. Или в
восемьдесят третьем? Да, в восемьдесят третьем. Десять лет назад. Из
какого-то маленького порта на Мадагаскаре. Я служил тогда на торговом судне.
Видишь ты, -- продолжал он, будто обращаясь через океан к своей забытой
матери, -- ведь каждый год собирался домой. Так стоило ли писать? Через год,
думаю, попаду. Да всякий раз что-нибудь мешало. Теперь вот стал помощником,
так дело пойдет подругому. Как получу расчет во Фриско -- может, набежит
долларов пятьсот, -- так наймусь на какое-нибудь парусное судно, махну
вокруг мыса Горн в Ливерпуль и зашибу еще. А оттуда уж поеду домой на свои
денежки. Вот тогда моей старушке не придется больше работать!
"But does she work? now? How old is she?"
-- Неужто она еще работает? Сколько же ей лет?
"About seventy," he answered. And then, boastingly, "We work from the
time we are born until we die, in my country. That's why we live so long. I
will live to a hundred."
-- Под семьдесят, -- ответил он. И добавил хвастливо: -- У нас на
родине работают с рождения и до самой смерти, поэтому мы и живем так долго.
Я дотяну до ста.
I shall never forget this conversation. The words were the last I ever
heard him utter. Perhaps they were the last he did utter, too.
Никогда не забуду я этого разговора. То были последние слова, которые я
от него слышал, и, быть может, вообще последние его слова.
For, going down into the cabin to turn in, I decided that it was too
stuffy to sleep below. It was a calm night. We were out of the Trades, and
the Ghost was forging ahead barely a knot an hour. So I tucked a blanket and
pillow under my arm and went up on deck.
В тот вечер, спустившись в каюту, я решил, что там слишком душно спать.
Ночь была тихая. Мы вышли из полосы пассатов, и "Призрак" еле полз вперед,
со скоростью не больше одного узла. Захватив под мышку подушку и одеяло, я
поднялся на палубу.
As I passed between Harrison and the binnacle, which was built into the
top of the cabin, I noticed that he was this time fully three points off.
Thinking that he was asleep, and wishing him to escape reprimand or worse, I
spoke to him. But he was not asleep. His eyes were wide and staring. He
seemed greatly perturbed, unable to reply to me.
Проходя мимо Гаррисона, я взглянул на компас, установленный на палубе
рубки, и заметил, что на этот раз рулевой отклонился от курса на целых три
румба. Думая, что он заснул, и желая спасти его от взбучки, а то и от
чего-нибудь похуже, я заговорил с ним. Но он не спал, глаза его были широко
раскрыты и устремлены в даль. Казалось, он был так чем-то взволнован,
что не мог ответить мне.
"What's the matter?" I asked. "Are you sick?"
-- В чем дело? -- спросил я. -- Ты болен?
He shook his head, and with a deep sign as of awakening, caught his
breath.
Он покачал головой и глубоко вздохнул, словно пробуждаясь от сна.
"You'd better get on your course, then," I chided.
-- Так держи курс получше, -- посоветовал я.
He put a few spokes over, and I watched the compass-card swing slowly
to N.N.W. and steady itself with slight oscillations.
Он перехватил ручки штурвала; стрелка компаса медленно поползла к
северо-западу и установилась там после нескольких отклонений.
I took a fresh hold on my bedclothes and was preparing to start on,
when some movement caught my eye and I looked astern to the rail. A sinewy
hand, dripping with water, was clutching the rail. A second hand took form
in the darkness beside it. I watched, fascinated. What visitant from the
gloom of the deep was I to behold? Whatever it was, I knew that it was
climbing aboard by the log-line. I saw a head, the hair wet and straight,
shape itself, and then the unmistakable eyes and face of Wolf Larsen. His
right cheek was red with blood, which flowed from some wound in the head.
Я уже собрался пойти дальше и поднял свои вещи, как вдруг что-то
необычное за бортом привлекло мое внимание. Чья-то жилистая мокрая рука
ухватилась за планшир. Потом из темноты появилась другая. Я смотрел, разинув
рот. Что это за гость из морской глубины? Кто бы это ни был, я знал, что он
взбирается на борт, держась за лаглинь. Появилась голова с мокрыми
взъерошенными волосами, и я увидел лицо Волка Ларсена. Его правая щека была
в крови, струившейся из раны на голове.
He drew himself inboard with a quick effort, and arose to his feet,
glancing swiftly, as he did so, at the man at the wheel, as though to assure
himself of his identity and that there was nothing to fear from him. The
sea-water was streaming from him. It made little audible gurgles which
distracted me. As he stepped toward me I shrank back instinctively, for I
saw that in his eyes which spelled death.
Сильным рывком он перекинул тело через фальшборт и, очутившись на
палубе, метнул быстрый взгляд на рулевого, словно проверяя, кто стоит у
штурвала и не грозит ли с этой стороны опасность. Вода ручьями стекала с его
одежды, и я бессознательно прислушивался к ее журчанию. Когда он двинулся ко
мне, я невольно отступил: я отчетливо прочел слово "смерть" в его взгляде.
"All right, Hump," he said in a low voice. "Where's the mate?"
-- Стой, Хэмп, -- тихо сказал он. -- Где помощник?
I shook my head.
Я с недоумением покачал головой.
"Johansen!" he called softly. "Johansen!" "Where is he?" he demanded of
Harrison.
-- Иогансен! -- негромко позвал капитан. -- ИогансенГде помощник? --
спросил он у Гаррисона.
The young fellow seemed to have recovered his composure, for he
answered steadily enough, "I don't know, sir. I saw him go for'ard a little
while ago."
Молодой матрос уже успел прийти в себя и довольно спокойно ответил: --
Не знаю, сэр. Недавно он прошел на бак.
"So did I go for'ard. But you will observe that I didn't come back the
way I went. Can you explain it?"
-- Я тоже шел на бак, но ты, верно, заметил, что вернулся я с
противоположной стороны. Как это могло получиться, а?
"You must have been overboard, sir."
-- Вы, верно, были за бортом, сэр.
"Shall I look for him in the steerage, sir?" I asked.
-- Посмотреть, нет ли его в кубрике, сэр? -- предложил я.
Wolf Larsen shook his head.
Ларсен покачал головой.
"You wouldn't find him, Hump. But you'll do. Come on. Never mind your
bedding. Leave it where it is."
-- Ты не найдешь его там, Хэмп. Идем, ты мне нуженОставь вещи здесь.
I followed at his heels. There was nothing stirring amidships.
Я последовал за ним. На палубе было тихо.
"Those cursed hunters," was his comment. "Too damned fat and lazy to
stand a four-hour watch."
-- Проклятые охотники, -- проворчал он. -- Так разленились, что не
могут выстоять четыре часа на вахте!
But on the forecastle-head we found three sailors asleep. He turned
them over and looked at their faces. They composed the watch on deck, and it
was the ship's custom, in good weather, to let the watch sleep with the
exception of the officer, the helmsman, and the look-out.
На полубаке мы нашли трех спящих матросов! Капитан перевернул их на
спину и заглянул им в лицо. Они несли вахту на палубе, а по корабельным
правилам все, за исключением старшего вахтенного, рулевого и сигнальщика, в
хорошую погоду имели право спать.
"Who's look-out?" he demanded.
-- Кто сигнальщик? -- спросил капитан.
"Me, sir," answered Holyoak, one of the deep-water sailors, a slight
tremor in his voice. "I winked off just this very minute, sir. I'm sorry,
sir. It won't happen again."
-- Я, сэр, -- с легкой дрожью в голосе ответил Холиок, один из старых
матросов. -- Я только на минуту задремал сэр. Простите, сэр! Больше этого не
будет.
"Did you hear or see anything on deck?"
-- Ты ничего не заметил на палубе?
"No, sir, I - "
-- Нет, сэр, я...
But Wolf Larsen had turned away with a snort of disgust, leaving the
sailor rubbing his eyes with surprise at having been let of so easily.
Но Волк Ларсен уже отвернулся, презрительно буркнув что-то, и оставил
матроса с раскрытым ртом, -- кто мог думать, что он так дешево отделается!
"Softly, now," Wolf Larsen warned me in a whisper, as he doubled his
body into the forecastle scuttle and prepared to descend.
-- Тише теперь, -- шепотом предупредил меня Волк Ларсен, спускаясь по
трапу в кубрик.
I followed with a quaking heart. What was to happen I knew no more than
did I know what had happened. But blood had been shed, and it was through no
whim of Wolf Larsen that he had gone over the side with his scalp laid open.
Besides, Johansen was missing.
С бьющимся сердцем я последовал за ним. Я не знал, что нас ожидает, как
не знал и того, что уже произошло. Но я видел, что была пролита кровь. И уж,
конечно, не по своей воле Волк Ларсен очутился за бортом. Странно было и
отсутствие Иогансена.
It was my first descent into the forecastle, and I shall not soon
forget my impression of it, caught as I stood on my feet at the bottom of
the ladder. Built directly in the eyes of the schooner, it was of the shape
of a triangle, along the three sides of which stood the bunks, in
double-tier, twelve of them. It was no larger than a hall bedroom in Grub
Street, and yet twelve men were herded into it to eat and sleep and carry on
all the functions of living. My bedroom at home was not large, yet it could
have contained a dozen similar forecastles, and taking into consideration
the height of the ceiling, a score at least.
Я впервые спускался в матросский кубрик и не скоро забуду то зрелище,
которое предстало предо мной, когда я остановился внизу у трапа. Кубрик
занимал треугольное помещение на самом носу шхуны и был не больше
обыкновенной дешевой каморки на Грабстрит. Вдоль трех его стен в два яруса
тянулись койки. Их было двенадцать. Двенадцать человек ютились в этой
тесноте -- и спали и ели здесь. Моя спальня дома была невелика, но все же
она могла вместить дюжину таких кубриков, а если принять во внимание высоту
потолка, то и все двадцать.
It smelled sour and musty, and by the dim light of the swinging
sea-lamp I saw every bit of available wall-space hung deep with sea-boots,
oilskins, and garments, clean and dirty, of various sorts. These swung back
and forth with every roll of the vessel, giving rise to a brushing sound, as
of trees against a roof or wall. Somewhere a boot thumped loudly and at
irregular intervals against the wall; and, though it was a mild night on the
sea, there was a continual chorus of the creaking timbers and bulkheads and
of abysmal noises beneath the flooring.
Тут пахло плесенью и чем-то кислым, и при свете качающейся лампы я
разглядел переборки, сплошь увешанные морскими сапогами, клеенчатой одеждой
и всевозможным тряпьем -- чистым и грязным вперемешку. Все это раскачивалось
взад и вперед с шуршащим звуком, напоминавшим стук веток о стену дома или о
крышу. Время от времени какой-нибудь сапог глухо ударялся о переборку. И
хотя море было тихое, балки и доски скрипели неумолчным хором, а из-под
настила неслись какие-то странные звуки.
The sleepers did not mind. There were eight of them, - the two watches
below, - and the air was thick with the warmth and odour of their breathing,
and the ear was filled with the noise of their snoring and of their sighs
and half-groans, tokens plain of the rest of the animal-man. But were they
sleeping? all of them? Or had they been sleeping? This was evidently Wolf
Larsen's quest - to find the men who appeared to be asleep and who were not
asleep or who had not been asleep very recently. And he went about it in a
way that reminded me of a story out of Boccaccio.
Все это нисколько не мешало спящим. Их было восемь человек -- две
свободные от вахты смены, -- и спертый воздух был согрет их дыханием;
слышались вздохи, храп, невнятное бормотание -- звуки, сопровождавшие сон
этих людей, спящих в своей берлоге. Но в самом ли деле все они спали? И
давно ли? Вот что, по-видимому, интересовало Волка Ларсена. И, чтобы
разрешить свои сомнения, он прибег к приему, напомнившему мне одну из новелл
Боккаччо.
He took the sea-lamp from its swinging frame and handed it to me. He
began at the first bunks forward on the star-board side. In the top one lay
Oofty-Oofty, a Kanaka and splendid seaman, so named by his mates. He was
asleep on his back and breathing as placidly as a woman. One arm was under
his head, the other lay on top of the blankets. Wolf Larsen put thumb and
forefinger to the wrist and counted the pulse. In the midst of it the Kanaka
roused. He awoke as gently as he slept. There was no movement of the body
whatever. The eyes, only, moved. They flashed wide open, big and black, and
stared, unblinking, into our faces. Wolf Larsen put his finger to his lips
as a sign for silence, and the eyes closed again.
Ларсен вынул лампу из ее качающейся оправы и подал мне. Свой обход он
начал с первой койки по правому борту. Наверху лежал канак [10], красавец
матрос, которого товарищи называли Уфти-Уфти. Он спал, лежа на спине, и
дышал тихо, как женщина. Одну руку он подложил под голову, другая покоилась
поверх одеяла. Волк Ларсен взял его за руку и начал считать пульс. Это
разбудило матроса. Он проснулся так же спокойно, как спал, и даже не
пошевельнулся при этом. Он только широко открыл свои огромные черные глаза
и, не мигая, уставился на нас. Волк Ларсен приложил палец к губам, требуя
молчания, и глаза снова закрылись.
In the lower bunk lay Louis, grossly fat and warm and sweaty, asleep
unfeignedly and sleeping laboriously. While Wolf Larsen held his wrist he
stirred uneasily, bowing his body so that for a moment it rested on
shoulders and heels. His lips moved, and he gave voice to this enigmatic
utterance:
На нижней койке лежал Луис, толстый, распаренный. Он спал непритворным,
какой-то бес, заставлявший его ненавидеть весь мир. Мне казалось порой, что
Магридж ненавидит даже самого себя, -- так нелепо и уродливо сложилась его
жизнь. В такие минуты во мне пробуждалось горячее сочувствие к нему и
становилось стыдно, что я мог радоваться его страданиям и бедам. Жизнь подло
обошлась с Томасом Магриджем. Она сыграла с ним скверную штуку, вылепив из
него то, чем он был, и не переставала издеваться над ним. Мог ли он быть
иным? И, будто в ответ на мои невысказанные мысли, кок прохныкал:
"I never 'ad no chance, not 'arf a chance! 'Oo was there to send me to
school, or put tommy in my 'ungry belly, or wipe my bloody nose for me, w'en
I was a kiddy? 'Oo ever did anything for me, heh? 'Oo, I s'y?"
-- Мне всегда, всегда не везло. Некому было послать меня в школу,
некому было меня покормить или вытереть мне разбитый нос, когда я был
мальчонкойРазве кто-нибудь заботился обо мне? Кто, когда, спрашиваю я?
"Never mind, Tommy," I said, placing a soothing hand on his shoulder.
"Cheer up. It'll all come right in the end. You've long years before you,
and you can make anything you please of yourself."
-- Не огорчайся, Томми, -- сказал я, успокаивающе кладя ему руку на
плечо. -- Не унывай! Все наладится. У тебя еще много впереди, ты всего
можешь добиться.
"It's a lie! a bloody lie!" he shouted in my face, flinging off the
hand. "It's a lie, and you know it. I'm already myde, an' myde out of
leavin's an' scraps. It's all right for you, 'Ump. You was born a gentleman.
You never knew wot it was to go 'ungry, to cry yerself asleep with yer
little belly gnawin' an' gnawin', like a rat inside yer. It carn't come
right. If I was President of the United Stytes to-morrer, 'ow would it fill
my belly for one time w'en I was a kiddy and it went empty?
-- ВраньеПодлое вранье! -- заорал он мне в лицо, стряхивая мою руку. --
Вранье, сам знаешь. Меня не переделатьМеня уже сделали -- из всяких
отбросовТакие рассуждения хороши для тебя, Хэмп. Ты родился джентльменом. Ты
никогда не знал, что значит ходить голодным и засыпать в слезах оттого, что
голод грызет твое пустое брюхо, точно крыса. Нет, мое дело пропащее. Да если
даже я проснусь завтра президентом Соединенных Штатов, разве я отъемся за то
время, когда бегал по улицам голодным щенком? Разве это исправишь?
"'Ow could it, I s'y? I was born to sufferin' and sorrer. I've had more
cruel sufferin' than any ten men, I 'ave. I've been in orspital arf my
bleedin' life. I've 'ad the fever in Aspinwall, in 'Avana, in New Orleans. I
near died of the scurvy and was rotten with it six months in Barbadoes.
Smallpox in 'Onolulu, two broken legs in Shanghai, pnuemonia in Unalaska,
three busted ribs an' my insides all twisted in 'Frisco. An' 'ere I am now.
Look at me! Look at me! My ribs kicked loose from my back again. I'll be
coughin' blood before eyght bells. 'Ow can it be myde up to me, I arsk?
'Oo's goin' to do it? Gawd? 'Ow Gawd must 'ave 'ated me w'en 'e signed me on
for a voyage in this bloomin' world of 'is!"
Не в добрый час я родился, вот на мою долю и выпало столько бед, что
хватило бы на десятерых. Полжизни я провалялся по больницам. Хворал
лихорадкой в Аспинвале, в Гаване, в Нью-Орлеане. На Барбадосе полгода
мучился от цинги и чуть не сдох. В Гонолулу -- оспа. В Шанхае -- перелом
обеих ног. В Уналашке -- воспаление легких. Три сломанных ребра во Фриско. А
теперьВзгляни на меняВзгляни! Ведь опять все ребра переломалиИ посмотришь --
буду харкать кровью. Кто же мне возместит все это, спрашиваю я? Кто? Бог,
что ли? Видно, он здорово невзлюбил меня, когда отправил в плавание по этому
проклятому свету!
This tirade against destiny went on for an hour or more, and then he
buckled to his work, limping and groaning, and in his eyes a great hatred
for all created things. His diagnosis was correct, however, for he was
seized with occasional sicknesses, during which he vomited blood and
suffered great pain. And as he said, it seemed God hated him too much to let
him die, for he ultimately grew better and waxed more malignant than ever.
Это возмущение против судьбы продолжалось больше часа, после чего кок
снова принялся за работу, хромая, охая и дыша ненавистью ко всему живущему.
Его диагноз оказался правильным, так как время от времени ему становилось
дурно, он начинал харкать кровью и очень страдал. Но бог, казалось, и
вправду возненавидел его и не хотел прибрать. Мало-помалу кок оправился и
стал еще злее прежнего.
Several days more passed before Johnson crawled on deck and went about
his work in a half-hearted way. He was still a sick man, and I more than
once observed him creeping painfully aloft to a topsail, or drooping wearily
as he stood at the wheel. But, still worse, it seemed that his spirit was
broken. He was abject before Wolf Larsen and almost grovelled to Johansen.
Not so was the conduct of Leach. He went about the deck like a tiger cub,
glaring his hatred openly at Wolf Larsen and Johansen.
Прошло несколько дней, и Джонсон тоже выполз на палубу и кое-как
принялся за работу. Но ему было еще далеко до поправки, и я нередко наблюдал
украдкой, как он с трудом взбирается по вантам или устало склоняется над
штурвалом. А хуже всего было то, что он совсем пал духом. Он пресмыкался
перед Волком Ларсеном и перед помощником. Вот Лич -- тот держался совсем
иначе. Расхаживал по палубе, как молодой тигр, и не скрывал своей ненависти
к капитану и к Иогансену.
"I'll do for you yet, you slab-footed Swede," I heard him say to
Johansen one night on deck.
-- Я еще разделаюсь с тобой, косолапый швед! -- услышал я как-то ночью
на палубе его слова, обращенные к помощнику.
The mate cursed him in the darkness, and the next moment some missile
struck the galley a sharp rap. There was more cursing, and a mocking laugh,
and when all was quiet I stole outside and found a heavy knife imbedded over
an inch in the solid wood. A few minutes later the mate came fumbling about
in search of it, but I returned it privily to Leach next day. He grinned
when I handed it over, yet it was a grin that contained more sincere thanks
than a multitude of the verbosities of speech common to the members of my
own class.
Иогансен выбранился в темноте, и в тот же миг что-то с силой ударилось
о переборку камбуза. Снова послышалась ругань, потом насмешливый хохот, а
когда все стихло, я вышел на палубу и увидел тяжелый нож, вонзившийся в
переборку на целый дюйм. Почти тогда же появился помощник и принялся искать
нож, но я уже завладел им и на следующее утро тайком вернул его Личу. Матрос
только осклабился при этом, но в его улыбке было больше искренней
благодарности, чем в многословных излияниях, присущих представителям моего
класса.
Unlike any one else in the ship's company, I now found myself with no
quarrels on my hands and in the good graces of all. The hunters possibly no
more than tolerated me, though none of them disliked me; while Smoke and
Henderson, convalescent under a deck awning and swinging day and night in
their hammocks, assured me that I was better than any hospital nurse, and
that they would not forget me at the end of the voyage when they were paid
off. (As though I stood in need of their money! I, who could have bought
them out, bag and baggage, and the schooner and its equipment, a score of
times over!) But upon me had devolved the task of tending their wounds, and
pulling them through, and I did my best by them.
В противоположность остальным членам команды, я теперь ни с кем не был
в ссоре, более того, отлично ладил со всеми. Охотники относились ко мне,
должно быть, со снисходительным презрением, но, во всяком случае, не
враждебно. Смок и Гендерсон, которые понемногу залечивали свои раны и целыми
днями качались в подвесных койках под тентом, уверяли, что я ухаживаю за
ними лучше всякой сиделки и что они не забудут меня в конце плавания, когда
получат расчет. (Как будто мне нужны были их деньги! Я мог купить их со
всеми их пожитками, мог купить всю шхуну, даже двадцать таких шхун!) Но мне
выпала задача ухаживать за ними, перевязывать их раны, и я делал все, что
мог.
Wolf Larsen underwent another bad attack of headache which lasted two
days. He must have suffered severely, for he called me in and obeyed my
commands like a sick child. But nothing I could do seemed to relieve him. At
my suggestion, however, he gave up smoking and drinking; though why such a
magnificent animal as he should have headaches at all puzzles me.
У Волка Ларсена снова был приступ головной боли, длившийся два дня.
Должно быть, он жестоко страдал, так как позвал меня и подчинялся моим
указаниям, как больной ребенок. Но ничто не помогает ему. По моему совету он
бросил курить и пить. Мне казалось просто невероятным, что это великолепное
животное может страдать такими головными болями.
"'Tis the hand of God, I'm tellin' you," is the way Louis sees it.
"'Tis a visitation for his black-hearted deeds, and there's more behind and
comin', or else - "
-- Это божья кара, уверяю вас, -- высказался по этому поводу Луис. --
Кара за его черные дела. И это еще не все, иначе...
"Or else," I prompted.
-- Иначе что? -- спросил я.
"God is noddin' and not doin' his duty, though it's me as shouldn't say
it."
-- Иначе бог, видать, только грозится, а дела не делает. Эх, вот слетит
с языка...
I was mistaken when I said that I was in the good graces of all. Not
only does Thomas Mugridge continue to hate me, but he has discovered a new
reason for hating me. It took me no little while to puzzle it out, but I
finally discovered that it was because I was more luckily born than he -
"gentleman born," he put it.
Нет, зря я сказал, что нахожусь в добрых отношениях со всеми. Томас
Магридж не только по-прежнему ненавидит меня, но даже нашел для своей
ненависти новый повод. Я долго не понимал, в чем дело, но наконец догадался:
он не мог простить мне, что я родился "джентльменом", как он выражается, то
есть под более счастливой звездой, нежели он.
"And still no more dead men," I twitted Louis, when Smoke and
Henderson, side by side, in friendly conversation, took their first exercise
on deck.
-- А покойников что-то не видать! -- поддразнил я Луиса, когда Смок и
Гендерсон, дружески беседуя, прогуливались рядом по палубе в первый раз
после выздоровления.
Louis surveyed me with his shrewd grey eyes, and shook his head
portentously.
Луис поднял на меня хитрые серые глазки и зловеще покачал головой.
"She's a-comin', I tell you, and it'll be sheets and halyards, stand by
all hands, when she begins to howl. I've had the feel iv it this long time,
and I can feel it now as plainly as I feel the rigging iv a dark night.
She's close, she's close."
-- Шквал налетит, говорю вам, и тогда берите все рифы и держитесь
крепче. Я чую, давно чую -- быть буре. Я ее вижу -- вот как такелаж над
головой в темную ночь. Она уже близко, близко!
"Who goes first?" I queried.
-- И кто же будет первой жертвой? -- спросил я.
"Not fat old Louis, I promise you," he laughed. "For 'tis in the bones
iv me I know that come this time next year I'll be gazin' in the old
mother's eyes, weary with watchin' iv the sea for the five sons she gave to
it."
-- Только не старый толстый Луис, за это я поручусь, -- рассмеялся он.
-- Я чую нутром, что через год буду глядеть в глаза моей старой матушке;
ведь она заждалась своих сыновей -- все пятеро ушли в море.
"Wot's 'e been s'yin' to yer?" Thomas Mugridge demanded a moment later.
-- Что он говорил тебе? -- спросил меня потом Томас Магридж.
"That he's going home some day to see his mother," I answered
diplomatically.
-- Что он когда-нибудь съездит домой повидаться с матерью, -- осторожно
отвечал я.
"I never 'ad none," was the Cockney's comment, as he gazed with
lustreless, hopeless eyes into mine.
-- У меня никогда не было матери, -- заявил кок, уставив на меня унылый
взгляд своих тусклых, бесцветных глаз.
It has dawned upon me that I have never placed a proper valuation upon
womankind. For that matter, though not amative to any considerable degree so
far as I have discovered, I was never outside the atmosphere of women until
now. My mother and sisters were always about me, and I was always trying to
escape them; for they worried me to distraction with their solicitude for my
health and with their periodic inroads on my den, when my orderly confusion,
upon which I prided myself, was turned into worse confusion and less order,
though it looked neat enough to the eye. I never could find anything when
they had departed. But now, alas, how welcome would have been the feel of
their presence, the frou- frou and swish-swish of their skirts which I had
so cordially detested! I am sure, if I ever get home, that I shall never be
irritable with them again. They may dose me and doctor me morning, noon, and
night, and dust and sweep and put my den to rights every minute of the day,
and I shall only lean back and survey it all and be thankful in that I am
possessed of a mother and some several sisters.
Думаю о том, что никогда не умел понастоящему ценить женское общество,
хотя почти всю свою жизнь провел в окружении женщин. Я жил с матерью и
сестрами и всегда старался освободиться от их опеки. Они доводили меня до
отчаяния своими заботами о моем здоровье и вторжениями в мою комнату, где
неизменно нарушали тот систематизированный хаос, который был предметом моей
гордости и в котором я отлично разбирался, и учиняли еще больший, с моей
точки зрения, хаос, хотя комната и приобретала более опрятный вид. После их
ухода я никогда ничего не мог найти. Но, увы, как рад был бы я теперь
ощутить возле себя их присутствие, услышать шелест их юбок, который так
докучал мне подчас! Я уверен, что никогда не буду ссориться с ними, если
только мне удастся попасть домой. Пусть с утра до ночи пичкают меня, чем
хотят, пусть весь день вытирают пыль в моем кабинете и подметают пол -- я
буду спокойно взирать на все это и благодарить судьбу за то, что у меня есть
мать и сестры.
All of which has set me wondering. Where are the mothers of these
twenty and odd men on the Ghost? It strikes me as unnatural and unhealthful
that men should be totally separated from women and herd through the world
by themselves. Coarseness and savagery are the inevitable results. These men
about me should have wives, and sisters, and daughters; then would they be
capable of softness, and tenderness, and sympathy. As it is, not one of them
is married. In years and years not one of them has been in contact with a
good woman, or within the influence, or redemption, which irresistibly
radiates from such a creature. There is no balance in their lives. Their
masculinity, which in itself is of the brute, has been over- developed. The
other and spiritual side of their natures has been dwarfed - atrophied, in
fact.
Подобные воспоминания заставляют меня задуматься о другом. Где матери
всех этих людей, плавающих на "Призраке"? И противоестественно и нездорово,
что все эти мужчины совершенно оторваны от женщин и одни скитаются по белу
свету. Грубость и дикость только неизбежный результат этого. Всем этим людям
следовало бы тоже иметь жен, сестер, дочерей. Тогда они были бы мягче,
человечнее, были бы способны на сочувствие. А ведь никто из них даже не
женат. Годами никому из них не приходится испытывать на себе влияния хорошей
женщины, ее смягчающего воздействия. Жизнь их однобока. Их мужественность, в
которой есть нечто животное, чрезмерно развилась в них за счет духовной
стороны, притупившейся, почти атрофированной.
They are a company of celibates, grinding harshly against one another
and growing daily more calloused from the grinding. It seems to me
impossible sometimes that they ever had mothers. It would appear that they
are a half-brute, half-human species, a race apart, wherein there is no such
thing as sex; that they are hatched out by the sun like turtle eggs, or
receive life in some similar and sordid fashion; and that all their days
they fester in brutality and viciousness, and in the end die as unlovely as
they have lived.
Это компания холостых мужчин. Жизнь их протекает в грубых стычках, от
которых они еще более черствеют. Порой мне просто не верится, что их
породили на свет женщины. Кажется, что это какая-то полузвериная,
получеловеческая порода, особый вид живых существ, не имеющих пола, что они
вылупились, как черепахи, из согретых солнцем яиц или получили жизнь
какимнибудь другим необычным способом. Дни они проводят среди грубости и
зла, и в конце концов умирают столь же скверно, как и жили.
Rendered curious by this new direction of ideas, I talked with Johansen
last night - the first superfluous words with which he has favoured me since
the voyage began. He left Sweden when he was eighteen, is now thirty-eight,
and in all the intervening time has not been home once. He had met a
townsman, a couple of years before, in some sailor boarding-house in Chile,
so that he knew his mother to be still alive.
Под влиянием таких мыслей я разговорился вчера вечером с Иогансеном.
Это была первая неофициальная беседа, которой он удостоил меня с начала
путешествия. Иогансен покинул Швецию, когда ему было восемнадцать лет;
теперь ему тридцать восемь, и за все это время он ни разу не был дома. Года
два назад в Чили он встретил в каком-то портовом трактире земляка и узнал от
него, что его мать еще жива.
"She must be a pretty old woman now," he said, staring meditatively
into the binnacle and then jerking a sharp glance at Harrison, who was
steering a point off the course.
-- Верно, уж порядком состарилась теперь, -- сказал он, задумчиво
глянув на компас и тотчас метнув колючий взгляд на Гаррисона, отклонившегося
на один румб от курса.
"When did you last write to her?" He performed his mental arithmetic
aloud.
-- Когда вы в последний раз писали ей? Он принялся высчитывать вслух.
"Eighty-one; no - eighty-two, eh? no - eighty-three? Yes, eighty-three.
Ten years ago. From some little port in Madagascar. I was trading. "You
see," he went on, as though addressing his neglected mother across half the
girth of the earth, "each year I was going home. So what was the good to
write? It was only a year. And each year something happened, and I did not
go. But I am mate, now, and when I pay off at 'Frisco, maybe with five
hundred dollars, I will ship myself on a windjammer round the Horn to
Liverpool, which will give me more money; and then I will pay my passage
from there home. Then she will not do any more work."
-- В восемьдесят первом... нет, в восемьдесят втором, кажется. Или в
восемьдесят третьем? Да, в восемьдесят третьем. Десять лет назад. Из
какого-то маленького порта на Мадагаскаре. Я служил тогда на торговом судне.
Видишь ты, -- продолжал он, будто обращаясь через океан к своей забытой
матери, -- ведь каждый год собирался домой. Так стоило ли писать? Через год,
думаю, попаду. Да всякий раз что-нибудь мешало. Теперь вот стал помощником,
так дело пойдет подругому. Как получу расчет во Фриско -- может, набежит
долларов пятьсот, -- так наймусь на какое-нибудь парусное судно, махну
вокруг мыса Горн в Ливерпуль и зашибу еще. А оттуда уж поеду домой на свои
денежки. Вот тогда моей старушке не придется больше работать!
"But does she work? now? How old is she?"
-- Неужто она еще работает? Сколько же ей лет?
"About seventy," he answered. And then, boastingly, "We work from the
time we are born until we die, in my country. That's why we live so long. I
will live to a hundred."
-- Под семьдесят, -- ответил он. И добавил хвастливо: -- У нас на
родине работают с рождения и до самой смерти, поэтому мы и живем так долго.
Я дотяну до ста.
I shall never forget this conversation. The words were the last I ever
heard him utter. Perhaps they were the last he did utter, too.
Никогда не забуду я этого разговора. То были последние слова, которые я
от него слышал, и, быть может, вообще последние его слова.
For, going down into the cabin to turn in, I decided that it was too
stuffy to sleep below. It was a calm night. We were out of the Trades, and
the Ghost was forging ahead barely a knot an hour. So I tucked a blanket and
pillow under my arm and went up on deck.
В тот вечер, спустившись в каюту, я решил, что там слишком душно спать.
Ночь была тихая. Мы вышли из полосы пассатов, и "Призрак" еле полз вперед,
со скоростью не больше одного узла. Захватив под мышку подушку и одеяло, я
поднялся на палубу.
As I passed between Harrison and the binnacle, which was built into the
top of the cabin, I noticed that he was this time fully three points off.
Thinking that he was asleep, and wishing him to escape reprimand or worse, I
spoke to him. But he was not asleep. His eyes were wide and staring. He
seemed greatly perturbed, unable to reply to me.
Проходя мимо Гаррисона, я взглянул на компас, установленный на палубе
рубки, и заметил, что на этот раз рулевой отклонился от курса на целых три
румба. Думая, что он заснул, и желая спасти его от взбучки, а то и от
чего-нибудь похуже, я заговорил с ним. Но он не спал, глаза его были широко
раскрыты и устремлены в даль. Казалось, он был так чем-то взволнован,
что не мог ответить мне.
"What's the matter?" I asked. "Are you sick?"
-- В чем дело? -- спросил я. -- Ты болен?
He shook his head, and with a deep sign as of awakening, caught his
breath.
Он покачал головой и глубоко вздохнул, словно пробуждаясь от сна.
"You'd better get on your course, then," I chided.
-- Так держи курс получше, -- посоветовал я.
He put a few spokes over, and I watched the compass-card swing slowly
to N.N.W. and steady itself with slight oscillations.
Он перехватил ручки штурвала; стрелка компаса медленно поползла к
северо-западу и установилась там после нескольких отклонений.
I took a fresh hold on my bedclothes and was preparing to start on,
when some movement caught my eye and I looked astern to the rail. A sinewy
hand, dripping with water, was clutching the rail. A second hand took form
in the darkness beside it. I watched, fascinated. What visitant from the
gloom of the deep was I to behold? Whatever it was, I knew that it was
climbing aboard by the log-line. I saw a head, the hair wet and straight,
shape itself, and then the unmistakable eyes and face of Wolf Larsen. His
right cheek was red with blood, which flowed from some wound in the head.
Я уже собрался пойти дальше и поднял свои вещи, как вдруг что-то
необычное за бортом привлекло мое внимание. Чья-то жилистая мокрая рука
ухватилась за планшир. Потом из темноты появилась другая. Я смотрел, разинув
рот. Что это за гость из морской глубины? Кто бы это ни был, я знал, что он
взбирается на борт, держась за лаглинь. Появилась голова с мокрыми
взъерошенными волосами, и я увидел лицо Волка Ларсена. Его правая щека была
в крови, струившейся из раны на голове.
He drew himself inboard with a quick effort, and arose to his feet,
glancing swiftly, as he did so, at the man at the wheel, as though to assure
himself of his identity and that there was nothing to fear from him. The
sea-water was streaming from him. It made little audible gurgles which
distracted me. As he stepped toward me I shrank back instinctively, for I
saw that in his eyes which spelled death.
Сильным рывком он перекинул тело через фальшборт и, очутившись на
палубе, метнул быстрый взгляд на рулевого, словно проверяя, кто стоит у
штурвала и не грозит ли с этой стороны опасность. Вода ручьями стекала с его
одежды, и я бессознательно прислушивался к ее журчанию. Когда он двинулся ко
мне, я невольно отступил: я отчетливо прочел слово "смерть" в его взгляде.
"All right, Hump," he said in a low voice. "Where's the mate?"
-- Стой, Хэмп, -- тихо сказал он. -- Где помощник?
I shook my head.
Я с недоумением покачал головой.
"Johansen!" he called softly. "Johansen!" "Where is he?" he demanded of
Harrison.
-- Иогансен! -- негромко позвал капитан. -- ИогансенГде помощник? --
спросил он у Гаррисона.
The young fellow seemed to have recovered his composure, for he
answered steadily enough, "I don't know, sir. I saw him go for'ard a little
while ago."
Молодой матрос уже успел прийти в себя и довольно спокойно ответил: --
Не знаю, сэр. Недавно он прошел на бак.
"So did I go for'ard. But you will observe that I didn't come back the
way I went. Can you explain it?"
-- Я тоже шел на бак, но ты, верно, заметил, что вернулся я с
противоположной стороны. Как это могло получиться, а?
"You must have been overboard, sir."
-- Вы, верно, были за бортом, сэр.
"Shall I look for him in the steerage, sir?" I asked.
-- Посмотреть, нет ли его в кубрике, сэр? -- предложил я.
Wolf Larsen shook his head.
Ларсен покачал головой.
"You wouldn't find him, Hump. But you'll do. Come on. Never mind your
bedding. Leave it where it is."
-- Ты не найдешь его там, Хэмп. Идем, ты мне нуженОставь вещи здесь.
I followed at his heels. There was nothing stirring amidships.
Я последовал за ним. На палубе было тихо.
"Those cursed hunters," was his comment. "Too damned fat and lazy to
stand a four-hour watch."
-- Проклятые охотники, -- проворчал он. -- Так разленились, что не
могут выстоять четыре часа на вахте!
But on the forecastle-head we found three sailors asleep. He turned
them over and looked at their faces. They composed the watch on deck, and it
was the ship's custom, in good weather, to let the watch sleep with the
exception of the officer, the helmsman, and the look-out.
На полубаке мы нашли трех спящих матросов! Капитан перевернул их на
спину и заглянул им в лицо. Они несли вахту на палубе, а по корабельным
правилам все, за исключением старшего вахтенного, рулевого и сигнальщика, в
хорошую погоду имели право спать.
"Who's look-out?" he demanded.
-- Кто сигнальщик? -- спросил капитан.
"Me, sir," answered Holyoak, one of the deep-water sailors, a slight
tremor in his voice. "I winked off just this very minute, sir. I'm sorry,
sir. It won't happen again."
-- Я, сэр, -- с легкой дрожью в голосе ответил Холиок, один из старых
матросов. -- Я только на минуту задремал сэр. Простите, сэр! Больше этого не
будет.
"Did you hear or see anything on deck?"
-- Ты ничего не заметил на палубе?
"No, sir, I - "
-- Нет, сэр, я...
But Wolf Larsen had turned away with a snort of disgust, leaving the
sailor rubbing his eyes with surprise at having been let of so easily.
Но Волк Ларсен уже отвернулся, презрительно буркнув что-то, и оставил
матроса с раскрытым ртом, -- кто мог думать, что он так дешево отделается!
"Softly, now," Wolf Larsen warned me in a whisper, as he doubled his
body into the forecastle scuttle and prepared to descend.
-- Тише теперь, -- шепотом предупредил меня Волк Ларсен, спускаясь по
трапу в кубрик.
I followed with a quaking heart. What was to happen I knew no more than
did I know what had happened. But blood had been shed, and it was through no
whim of Wolf Larsen that he had gone over the side with his scalp laid open.
Besides, Johansen was missing.
С бьющимся сердцем я последовал за ним. Я не знал, что нас ожидает, как
не знал и того, что уже произошло. Но я видел, что была пролита кровь. И уж,
конечно, не по своей воле Волк Ларсен очутился за бортом. Странно было и
отсутствие Иогансена.
It was my first descent into the forecastle, and I shall not soon
forget my impression of it, caught as I stood on my feet at the bottom of
the ladder. Built directly in the eyes of the schooner, it was of the shape
of a triangle, along the three sides of which stood the bunks, in
double-tier, twelve of them. It was no larger than a hall bedroom in Grub
Street, and yet twelve men were herded into it to eat and sleep and carry on
all the functions of living. My bedroom at home was not large, yet it could
have contained a dozen similar forecastles, and taking into consideration
the height of the ceiling, a score at least.
Я впервые спускался в матросский кубрик и не скоро забуду то зрелище,
которое предстало предо мной, когда я остановился внизу у трапа. Кубрик
занимал треугольное помещение на самом носу шхуны и был не больше
обыкновенной дешевой каморки на Грабстрит. Вдоль трех его стен в два яруса
тянулись койки. Их было двенадцать. Двенадцать человек ютились в этой
тесноте -- и спали и ели здесь. Моя спальня дома была невелика, но все же
она могла вместить дюжину таких кубриков, а если принять во внимание высоту
потолка, то и все двадцать.
It smelled sour and musty, and by the dim light of the swinging
sea-lamp I saw every bit of available wall-space hung deep with sea-boots,
oilskins, and garments, clean and dirty, of various sorts. These swung back
and forth with every roll of the vessel, giving rise to a brushing sound, as
of trees against a roof or wall. Somewhere a boot thumped loudly and at
irregular intervals against the wall; and, though it was a mild night on the
sea, there was a continual chorus of the creaking timbers and bulkheads and
of abysmal noises beneath the flooring.
Тут пахло плесенью и чем-то кислым, и при свете качающейся лампы я
разглядел переборки, сплошь увешанные морскими сапогами, клеенчатой одеждой
и всевозможным тряпьем -- чистым и грязным вперемешку. Все это раскачивалось
взад и вперед с шуршащим звуком, напоминавшим стук веток о стену дома или о
крышу. Время от времени какой-нибудь сапог глухо ударялся о переборку. И
хотя море было тихое, балки и доски скрипели неумолчным хором, а из-под
настила неслись какие-то странные звуки.
The sleepers did not mind. There were eight of them, - the two watches
below, - and the air was thick with the warmth and odour of their breathing,
and the ear was filled with the noise of their snoring and of their sighs
and half-groans, tokens plain of the rest of the animal-man. But were they
sleeping? all of them? Or had they been sleeping? This was evidently Wolf
Larsen's quest - to find the men who appeared to be asleep and who were not
asleep or who had not been asleep very recently. And he went about it in a
way that reminded me of a story out of Boccaccio.
Все это нисколько не мешало спящим. Их было восемь человек -- две
свободные от вахты смены, -- и спертый воздух был согрет их дыханием;
слышались вздохи, храп, невнятное бормотание -- звуки, сопровождавшие сон
этих людей, спящих в своей берлоге. Но в самом ли деле все они спали? И
давно ли? Вот что, по-видимому, интересовало Волка Ларсена. И, чтобы
разрешить свои сомнения, он прибег к приему, напомнившему мне одну из новелл
Боккаччо.
He took the sea-lamp from its swinging frame and handed it to me. He
began at the first bunks forward on the star-board side. In the top one lay
Oofty-Oofty, a Kanaka and splendid seaman, so named by his mates. He was
asleep on his back and breathing as placidly as a woman. One arm was under
his head, the other lay on top of the blankets. Wolf Larsen put thumb and
forefinger to the wrist and counted the pulse. In the midst of it the Kanaka
roused. He awoke as gently as he slept. There was no movement of the body
whatever. The eyes, only, moved. They flashed wide open, big and black, and
stared, unblinking, into our faces. Wolf Larsen put his finger to his lips
as a sign for silence, and the eyes closed again.
Ларсен вынул лампу из ее качающейся оправы и подал мне. Свой обход он
начал с первой койки по правому борту. Наверху лежал канак [10], красавец
матрос, которого товарищи называли Уфти-Уфти. Он спал, лежа на спине, и
дышал тихо, как женщина. Одну руку он подложил под голову, другая покоилась
поверх одеяла. Волк Ларсен взял его за руку и начал считать пульс. Это
разбудило матроса. Он проснулся так же спокойно, как спал, и даже не
пошевельнулся при этом. Он только широко открыл свои огромные черные глаза
и, не мигая, уставился на нас. Волк Ларсен приложил палец к губам, требуя
молчания, и глаза снова закрылись.
In the lower bunk lay Louis, grossly fat and warm and sweaty, asleep
unfeignedly and sleeping laboriously. While Wolf Larsen held his wrist he
stirred uneasily, bowing his body so that for a moment it rested on
shoulders and heels. His lips moved, and he gave voice to this enigmatic
utterance:
На нижней койке лежал Луис, толстый, распаренный. Он спал непритворным,