— За что сидишь?
   — Говорят, что я коня украл.
   — Нашли коня?
   — Откуда мне знать.
   — А истцы что же говорят?
   — Говорят, что украл я.
   — А это не так?
   — Не так.
   — А лет тебе сколько?
   — Двадцать девять.
   — Чем занимаешься помимо конокрадства?
   — Укроп ращу.
   Добрыня очень любил укроп. Отодвинув засовы, он поднял диагонально к земле висящую дверь.
   — А ну, выйди. Бочонок отхожий с собой не бери.
   Молодец вылез наружу. Выглядел он хлипко. Добрыня, светя ховрегом, осмотрел подозреваемого в краже. Сойдет.
   — Не будешь больше коней красть?
   — Да не крал я.
   — Хорошо. Да только обвинили-то тебя. А сам конокрад исчез, да?
   — Да.
   — Зовут тебя как?
   — Еловит.
   — Ну и сидеть бы тебе, Еловит, пока истцам платить за содержание не надоест. А платить они могут долгие годы. Потому очень обидно за коня. Но я предлагаю тебе выйти отсюда сейчас. Для этого тебе надлежит сделать все, как я говорю. Согласен?
   — А что нужно делать?
   — Согласен, я спрашиваю?
   — А что…
   Добрыня взял подозреваемого за ухо и крутанул. Малый взвизгнул.
   — Согласен?
   — Согласен.
   — Пойдешь в Сестрин Конец. Пятый дом от начала, с палисадником. Спросишь тетку Медину. Мы с нею в родстве. Сын ее в переделку попал. Скажешь — от Добрыни. Она впустит. Понял?
   Подозреваемый покивал.
   — Попросишь, чтобы она тебя накормила, в бане попарила, на кровать положила. Скажешь, так Добрыня велел. Понял?
   — Понял.
   — И будешь с нею жить, как с женой. Скажешь — по велению Добрыни.
   — Это как же?
   — Так же. Ей муж нужен, без мужа она стервенеет и начинает ерепениться противовластно. А ежели не согласен, так ведь вот она, темница, сиди себе дальше. Да и не такая уж это трудная служба, быть тетки Медины мужем. Тетка не красавица, конечно, но и уродиной не назовешь, ежели не среди бела дня. Можешь действительно на ней жениться, ежели вздумаешь. Она не богата, муж в походе пал. А только условие — вздумаешь бежать, так я тебя на дне морском и на горе самой высокой найду и в кипятке сварю. Понял?
   Малый молчал.
   — Я спрашиваю, понял?
   — Да, только вот, кормилец…
   — Что?
   — Ратник я был с измальства и до самого недавнего времени.
   — И что же?
   — Нет у меня привычки с женщиной жить. С мужчиной есть. А с женщиной ни разу.
   Добрыня поразмыслил.
   — Ничего, — пообещал он. — Привыкнешь. Оно поначалу странно покажется, а потом понравится. А мужеложство есть грех великий.
   — Это по греческой вере только.
   — И ты туда же! — удивился Добрыня. — А еще ратник бывший!
   — Мало от этих греков нам на Руси хвоеволия, мало. Греки хитрые, женоподобные, ратное дело не ведают, токмо с бабами путаются, потому сами как бабы.
   В этом что-то есть, подумал Добрыня. Запутали, заманили тогда Владимира греки. Жена его греческая никогда меня не жаловала. С мужчиной не ложись, ложись только с бабой. А ежели в походе? Где ж походе бабу возьмешь? Не с собой же таскать. А сами-то иудеи в Библии этой греческой что же? Вон, к примеру, конунг Давид. Полжизни в походах, ужасно неуживчивый, драчливый тип. Что ж он в походе хвоеволия себе никакого не имел? Трудно поверить. Хотя, конечно, там, в Палестине ихней, земли было меньше, чем у нас, и поселения стояли гуще. Как поход, так каждый день новое поселение встречается, а там и бабы. Да и хувудваги, небось, получше наших были. Молодцы не так устают. Но тогда получается, что как только с бабой познакомился в поселении, так сразу к ней в постель. Ни поговорить, ни отобедать, ни рассказать ей о подвигах ратных. А то ведь, может, они всех баб в походах насиловали. Совсем тогда никуда не годится. Безобразие. Впрочем, народу тогда в мире было значительно меньше. Войска были смешные — человек двадцать соберется, и уже войско — и ведь целые страны покоряли с таким составом! Интересно было, наверное. Но к нашим делам применять — уж очень стараться надо. С нашими расстояниями, в походе — три недели идти можно, а все по пути ни одного поселения. Ежели без хвоеволия, так ведь драки в войске будут, разброд полнейший, думать молодцы начнут обо всяком. Надумаются, измаются, а тут как раз неприятель. Нет, греки и сами себя женоподобием изводят, и других извести хотят. Адонисы хвоевы. Чтобы вообще походов не было, а власть вся чтобы принадлежала не храбрым да сильным, но хитрым и пронырливым. Вот и племянничек мой, великий князь, так хитрить насобачился за тридцать лет, что любо-дорого! Иной раз говорит — так только запутывает, не поймешь, к чему клонит. Вот сыновья и своеволят, вот и разбаловались. А еще ведь есть мальчишки, новобранцы небитые — а какого им, ежели стрелой в бок или в ногу, а то и свердом — а кровь у них дурная, да и взбесится? Четверть новобранцев погибает от этой самой дурной первой раны. Что ж им, так и помирать, ни разу не испытав хвоеволия? Свинство. К чему это я… Ах, да… Вот и этот был таким сопляком. Первую рану выдюжил, а там сколько тебя не коли да не протыкай, ежели в сердце или в башку или в печенку не шарахнет, так все одно — месяц-другой поваляешься на травке-муравке и снова к битве бранной готов. Проливал молодец кровь свою, хорошей оказавшуюся, а как вышел во вневойсковые веси, так конокрадством занялся, поскольку к бабам не приучен… Да… Глупо как-то…
   — Иди и исполняй, что сказано, — велел Добрыня Еловиту. — И рассуждай поменьше.
   — Чего ж тетка с холопом шашни завести не может, — мрачно сказал Еловит.
   — Нет у ней холопьев. Средства незавидные потому. Иди, иди, не рассуждай… да…
   Сделав таким образом сразу два дела — устроив тетку Мезину и предупредив регицид, Добрыня вернулся к празднующим.
   Внимание его привлекла симпатичная пухлая девица лет четырнадцати, одетая пасторально под южно-франкскую пастушку, босая, в коротком платье, с подвернутыми до колен портами, обнажающими красивого рисунка икры. В движениях ее было что-то нелепо-нервное, мальчишеское. Ростом невелика, и встань она перед Добрыней, голова ее едва бы достала ему до пупа. Что ж, он заслужил. Трудный день. День кончался, как любой другой день за последние тридцать пять лет — властью Владимира. А это означало, что дело свое Добрыня знает хорошо.
   Он кивнул двум охранникам, и они незаметно, притворяясь гостями, приблизились к нему.
   — У второго костра справа, — сказал Добрыня. — Посикуху видите? Через четверть часа приведите ее в мои покои.
   Он удалился — огромный, степенный, придерживая левой рукой боевой сверд — в терем.
   Выгнав из покоев слугу, он неспешно отцепил сверд, снял сленгкаппу, и, сев на кровать, стащил высокие сапоги. Гребнем из диковинного материала — слоновой кости — он расчесал длинные седые свои волосы, эффектно обрамляющие мужественное лицо.
   Дверь в покои распахнули пинком. Добрыня поднял голову. Перед ним стоял Владимир.
   — Да, князь?
   — Мне сказали, что твои люди собрались было доставить тебе сюда одну особу немногих лет.
   — Да, — удивился Добрыня. — И что же?
   Он спокойно смотрел на князя. Какое-то важное дело, понял он. Что ж. Не впервой отказывать себе в хвоеволии. Служба — прежде всего.
   — Говорят, франки придумали интересный способ казни, — сообщил Владимир. — Берется обыкновенное мельничное колесо. Кладется на бок. К нему привязывают казнимого — руки и ноги в разные стороны. Крепкий парень берет в руки дубину потяжелее и неспешно ломает казнимому каждую конечность в двух местах. Потом берут другое колесо, уже поменьше, отвязывают казнимого и снова привязывают, к малому колесу, по окружности, спиной, так что ноги и руки у него сходятся вместе. И оставляют в таком виде умирать. Смерть наступает не сразу, но через несколько часов. На Руси всякое есть, а такого еще не пробовали. Возможно следует попробовать. Ты мужик крепкий, умирать целый день, небось, будешь.
   Добрыня багровел все гуще пока князь описывал ему сей пикантный аспект франкского судопроизводства.
   — Это за что же мне такое?
   — За позор.
   Добрыня вскочил.
   — Как ты смеешь!
   — Сядь.
   — Ты, Владимир, старого воина унизить захотел?
   — Сядь, тебе говорят.
   — Ты забыл, что я ради тебя кровь проливал? Что если бы не я, не был бы ты князем?
   — Сядешь ты или нет?
   — Ты забыл, — крикнул Добрыня, распаляясь, — что это ради тебя я греческую дрянь на Русь да в Новгородчину приволок, не пожалел земляков своих? В крови мой сверд — новгородцы, братья наши, пусть и двоюродные, на себе попробовали лезвие — все ради того, чтобы угодить капризу киевского властителя, которому гречанку захотелось! Да не какую-нибудь — гречанок полна Греция, бери любую — но самую что ни на есть высокорожденную, сестру императора! Я ради тебя стал врагом братьев наших северных! Я тебе всю жизнь свою посвятил — ни детей, ни дома у меня нет! И за все это — меня, старого воина, унижать? Насмехаться надо мной? Франкскими придумками пугать? Да как язык твой повернулся! Ты забыл, что ты мой племянник? Ты забыл, что согласно законам земли славянской, князем становится не старший сын, но старший в роду? И престол и жизнь я тебе отдал, Владимир, солнышко наше красное! И даже Рагнхильд — тоже я тебе добыл!
   — Эй, кто там! — позвал Владимир.
   В покои вошли четверо молодых парней, ратники — но не из добрыниной охраны.
   — Возьмите молодца под белы руки, — велел Владимир.
   Добрыня распрямил богатырские плечи и улыбнулся презрительно. Он был очень крепкий старик, и с кем угодно мог помериться силой, но ратники тоже были крепкие, и их было четверо. Схватка была недолгой. Добрыне вывернули руки за спину. Он яростно смотрел на Владимира. Владимир был зол, но спокоен.
   — Детей и дома у тебя нет потому, что в молодости ты на баб мало внимания обращал, — мрачно сказал он. — В Новгороде тебя ненавидят потому, что ты дурак и вместо того, чтобы уговаривать да умасливать, ищешь, как бы свердом помахать поплотнее, да побольше народу скосить. А престол ты отдал мне потому, что даже в посадники с твоим умом не годишься. Служишь ты мне всю жизнь, это верно. Но скажи, неужто ради этой службы тебе пришлось на неопределенное время отложить более важные и более интересные какие-то дела, и если да, то почему я об этих делах ничего не знаю? Может, служа мне, ты похоронил свой зодческий дар? Или талант летописца? Или проповедника? На худой конец хлебороба? Не хочешь ли ты сказать, что, не служи ты мне, ты бы строил, а не рушил, писал бы, а не бросал по ветру да в реку хартии и фолианты, обращался бы к народу с тонкой мудростию, а не с грубой бранью, сеял бы, а не жег?
   Добрыня продолжал смотреть яростно, но нужные, едкие и меткие слова — не находились.
   Владимир пригладил правый ус.
   — Приехали ко мне на праздник полоцкие боляре, — сказал он, — муж с женой, люди мирные, никому в этой жизни зла не причинившие, и привезли дочку — чтобы на град первопрестольный посмотрела распахнутыми глазами. Думали, что Владимир — муж гостеприимный. А оказалось — это они старому козлу живой товар доставили. Мне только вот с Полоцком поссориться не хватало. Чтобы Изяслав к Ярославу присоединился.
   Добрыня сразу сник. Взывания к совести большого впечатления не произвели, но теперь оказалось, что дело было политическое, а к политике старый воин всегда питал огромное уважение. Поняв, что чуть не поставил под угрозу равновесие сил во владимировых владениях, Добрыня испугался.
   — Отпустите его, — приказал Владимир. — И оставьте нас вдвоем.
   Ратники вышли. Добрыня стоял перед Владимиром, повесив голову.
   — Прости, князь, — сказал он просто.
   — Прощу со временем, — ответил Владимир. — Пойдешь завтра к богатым межам денег просить. Нужно много войска снарядить, казны не хватит.
   — Я — к межам? Опять?
   — А ты все свое. Это не по тебе, то не по тебе. Только на девок молоденьких смотреть тебе не зазорно.
   — Нет, я…
   — Ты. Пойдешь к межам. Они думают, что ты сам меж.
   — Я не меж.
   — Мне все равно, меж ты или нет. Но они думают, что меж.
   — Но я…
   — И это нужно учесть и использовать. У них связи во всех землях, и деньги у многих есть. Ко мне они благоволят, поскольку думают, что мать моя была из межей. Это тоже надо использовать.
   — Сестра моя не…
   — Молчи, Добрыня. Тебе надо молчать да исполнять. Думать ты не умеешь. Только что ты в этом убедился. Через полчаса явись в совещательную палату.
   — Зачем?
   — Воздержись от вопросов. — Владимир помолчал. — Воевод я собираю. Дело очень важное. Отлагательства не терпит. А не хочешь — возьми у казначея сколько унесешь, и езжай, куда ветер дует. Замену я тебе как-нибудь подберу.
   — Я приду, — пообещал Добрыня.
   — Эка радость. Ну, сделай милость. Обуться не забудь.
   Резко повернувшись, Владимир вышел. Добрыня сел на кровать и обхватил голову руками. Вот я дурак, подумал он. Вот дурак. Лет пять уже, как думаю я, что Владимир постарел да обленился, что ни к чему он не стремится больше, что нет у него воли к правлению, что слаб он стал. А он — вон какой у меня, племянник. Все тот же, только научился умильное лицо при этом делать. Чуть было я его не подвел… чуть не предал…
* * *
   Воеводы собрались в малой совещательной палате вокруг стола, на котором горели изящной греческой работы светильники. Вездесущие варанги, вот уже лет двести терзающие Британские Острова, вывезли оттуда легенду о древнем, но вроде бы уже христианском, конунге, собиравшем своих ратников за специальным круглым столом для совещаний. Все ратники имели равное право голоса и свободно высказывали свое мнение по тому или иному вопросу. Входя в помещение последним, Владимир подумал что, несмотря на отсутствие формального права трепать языками без спросу, общими своими настроениями воеводы его весьма напоминают древнюю бриттскую вольницу. Из десяти воевод семеро были в летах — усмиряли когда-то Новгород, дрались со шведами, греками и печенегами вместе с Владимиром, но вот уже лет десять, как бездействовали, иногда лениво отдавая приказы другим. Они обросли многочисленными приспешниками, семейными связями, и жиром, и в данном своем состоянии никуда не годились. Странно, что он раньше этого не замечал. Или не хотел замечать. Он считал их своими друзьями, как считал друзьями своих соратников его предок Олег. Олега, по тайным семейным преданиям, продали с потрохами, отомстив за жестокость и вероломство. Владимир поежился. Жестокости и вероломства в его собственной жизни тоже хватало. Возмездие, подумал он вяло. Возмездие не в том, что воеводы его слабы и, возможно, продажны, и не в том, что за все грехи ему вдруг предъявили счет — к этому он всегда был готов. Но в том, что счет этот предъявил ему собственный сын.
   То, что рассказали ему вернувшиеся из Новгорода гонцы, было не просто возмутительно — беспрецедентно. Посадники и ранее ссорились с Киевом, но вступительные препирания затягивались обычно на месяцы — и господа, и вассалы давали себе время подготовиться к конфликту. У Ярослава же, как оказалось, все было готово. Он одним махом и отказал Киеву в дани, и объявил Землю Новгородскую независимым государством. И управлялось это государство, судя по рассказу послов, эффективно, без задержек, все целиком и сразу. Начавши спускаться по реке, у первого волока послы сошли с ладьи, чтобы пересесть на коней. Оказалось, что ярославовы гонцы их опередили по берегу, и в лошадях в трех поселениях подряд им было отказано. Олегов Указ, безоговорочно действовавший целое столетие, не распространялся больше на новгородские территории!
   Что-то надо было предпринимать в очень скором времени, иначе остальным сыновьям, вдохновленным примером ловкого брата, тоже чего-нибудь захочется выкинуть. Включая, между прочим, даже Бориса. Сердце Владимира сжалось — Борис, безвольный, неприкаянный, и самый любимый — нуждался в постоянной опеке, и защита от соблазнов была этой опеки частью. Нельзя допустить, чтобы Борис совершил подлость. Поэтому Ярослава следует остановить любыми путями. То есть — смертоубийством большого количества народу, оказавшегося так или иначе на стороне мятежного сына. Не хочется. Неужто нет другого пути?
   Молодых воевод было трое.
   Ляшко — болярский сынок, которому никто никогда ни в чем не отказывал. Парень неплохой, но бестолковый.
   Ходун — мрачный, суровый варанг.
   И Талец. Неприятный Талец. Враждебный Талец — печенег. Собственно он и воеводой-то не был, но мог, в случае надобности, за золото и обещания, мобилизовать большие печенежские силы. Тальца приходилось терпеть и с печенегами приходилось дружить — позорно и унизительно. Но лучше было иметь при себе Тальца, чем самому ездить к печенегам в кочующие станы для переговоров или посылать кого-то. Когда Алешка еще служил Владимиру, в посольство всегда ездил он — молодой, внимательный, и совершенно спокойный. Спокойно смотрел там, у печенегов в стане, на унижения славянских и варангских наложниц, спокойно выслушивал необходимые пояснения перед распитием — этот кубок, говорили вожди печенегов, сделан из черепа Святослава, отца Владимира. Алешка не менялся в лице, не трусил, но и не хватался за сверд. Когда Владимир во время оно спросил его, как ему это удается, Алешка пожал плечами.
   — Этих черепов они понастригли тысячи, и каждый из них — непременно череп именно Святослава. Настриги себе столько же и пей из них брагу, говоря, что это черепа отцов и сыновей печенежского воинства. Или римских императоров, побежденных блистательным Рюриком. Кто тебе мешает.
   Но Алешки не было среди воевод, увы. На то были особые причины.
   Владимир обвел взглядом почтенное собрание. Утопить их всех в Днепре, что ли, подумал он. Взять себе других, молодых и храбрых. Умных. И худых! Эка брюхи у всех повылазили. Ни в какие доспехи не влезут, даже в праздничные, не говоря уж о боевых.
   Хорошо бы, чтобы имело место предательство. Можно было бы по-настоящему разозлиться, как в добрые старые времена, и перетряхнуть всю эту пригревшуюся, заютившуюся свору, не погибшую вовремя в бою, ибо погибают лучшие, не ушедшую на покой, ибо уходят независимые, не проявившую себя никак в качестве стратегов, ибо проявляют себя инициативные. А эти умеют только жрать, глупо смеяться над скабрезными шутками, и бледнеть от страха, когда на них прикрикнешь.
   — Дела наши плохи, ребята, — сказал он. — Кто-то донес Ярославу, что у нас войско не готово ни к походу, ни к обороне. И Ярослав осмелел.
   Слова эти были сказаны без всякого умысла, почти в шутку, но, оглядывая с безучастным видом соратников, Владимир вдруг заметил, как один из них — Возята, опрятный старик с маленькими глазками и разлапистой бородой — вдруг изменился лицом. Окаменели у Возяты скулы, пожелтела кожа на щеках. Глазки мигнули. Тут же Владимир понял, что неожиданно попал в точку. И предательство, которого он хотел, имеет место на самом деле. Почему-то это его не обрадовало. И даже не очень разозлило.
   — Добрыня, — сказал он. — А позови-ка мне стражу.
   Добрыня, усмиренный до почти подобострастности давешним уроком, молча и быстро вышел. Пока он ходил за стражей, Владимир, устроившись поудобнее на лавице, обводил взглядом собрание, лицо за лицом, по кругу, и молчал.
   — Кто же этот подлец! — воскликнул наконец воевода Путята.
   Тут половина воевод заговорила, выражая бессвязно верноподданническое возмущение свое.
   — Этого следовало ожидать, — тихо, но очень отчетливо произнес молодой болярский сынок Ляшко.
   — Почему же? — спросили его.
   — Потому, что есть среди нас молодцы, кому родная земля — звук пустой, смыслом не наполненный, — объяснил Ляшко коряво. — Ибо не здесь они родились, не впитали с млеком материнским наше житье-бытье.
   Ходун закатил глаза, указывая таким образом на несерьезность речей Ляшко. А печенег Талец улыбнулся криво и нагло, презрительно глядя в сторону. Остальные воеводы загудели одобрительно.
   До чего все-таки дурак этот Ляшко, подумал Владимир. Вон какой кряжистый вырос, а до сих пор не понял, что публичным тявканьем, да еще таким нескладным, шаблонно-лубочным, до большой власти не доберешься.
   — Тише, — попросил он негромко.
   За столом примолкли.
   Двери распахнулись и Добрыня вошел в сопровождении дюжины воинов из числа его команды. Владимир, дав им всем вступить в палату, растянул паузу до неприличия — даже те, кто решительно ни в чем не был замешан, почувствовали себя неловко.
   — Возята, — тихо сказал Владимир. — Послужил ты Ярославу, сыну моему, послужи и мне.
   — Я? Я ничего не знаю! — закричал Возята визгливо. — Я не доносил!
   Владимир засмеялся. Некоторые воеводы, робко и нервно, но с явным облегчением, последовали его примеру.
   — О доносе речи вообще-то и не было, — сказал Владимир. — Добрыня, будь другом, дай-ка мне… вон… лежит…
   Добрыня взял с подставки в углу и положил перед Владимиром дощечку и свинцовую палочку. Владимир начертал на дощечке несколько слов.
   — Косуль, — обратился он к одному из почтенных воевод. — Прочти-ка, что здесь написано.
   Он толкнул дощечку по столу к Косулю. Тот заулыбался смущенно.
   — Так ведь, князь, грамоте-то я не обучен. Как со свердом дело иметь, так это я мигом, парень не промах, а вот с грамотой не то.
   — Со свердом ты не имел дело уже восемь лет, — бросил небрежно Владимир, с хвоеволием ощущая прилив настоящей злости, которую он с хвоеволием же и сдержал.
   — И давно я у тебя хотел спросить, — продолжал он, — да все недосуг было… Чем ты занимаешься целыми днями, как время проводишь? Воинов своих ты нечасто собираешь. Дети у тебя давно взрослые. Жена старая, любовницы нет. Уж не колдовством ли промышляешь?
   — Что ты, что ты, князь!
   — А коли не колдовством, так чем же? Говорил я тебе лет двадцать назад — научись, Косуль, грамоте. Ты тогда занят был, всегда в седле, свердом туда-сюда… хшшш, хшшш… — Владимир показал рукой, как делал Косуль свердом. — Но вот эти самые восемь лет — как ты от утра до ночи проживаешь, каким действом от скуки отвлекаешься?
   — Я… думаю, — ответил Косуль.
   — О чем же? — осведомился Владимир с интересом.
   — Обо всяком. О жизни.
   — И что же ты надумал, расскажи.
   Косуль затравленно посмотрел на князя, обвел глазами подобострастно насмешливые лица воевод, и опустил глаза долу.
   — Много разного.
   — Например?
   Косуль некоторое время озирался, надеясь отчаянно, что кто-нибудь чудом переведет разговор в шутливое русло. Но воеводы продолжали смотреть насмешливо, боясь не поддержать Владимира. Давно он с ними так не говорил. Многие вдруг вспомнили другого Владимира — не старого и рассудительного, но молодого и беспощадного. Картины ужасов, связанные с его тогдашним правлением, на удивление отчетливо проступили в памяти.
   — Возята, — обратился Владимир снова к предателю. — Давно ли были у тебя ярославовы гонцы?
   — Не вели казнить, князь, — попросил Возята.
   — Велю, если на вопросы не будешь отвечать. Давно ли?
   — Месяц как отбыли обратно, — честно признался Возята.
   — Ах, хорла, Новгород! — сказал вдруг Владимир с досадой. — Упрямое семя, астеры! Укрепились в осинах своих, в бору! Страх потеряли! Языческие обряды совершают…
   Пауза снова повисла над столом. Ляшко, стоящий всегда за справедливость, паузу нарушил.
   — Никогда астеры Русь не полюбят. Ненавидят они нас.
   — Да, — неожиданно согласился Владимир. — А только недолго им нас ненавидеть. Дети и внуки их будут нас любить.
   Он поднялся со лавицы и вдруг метнулся к темному окну. Этот проход по помещению — из света в тень, из тени в свет — помнили все старые воеводы. Это был — их Владимир, не знающий ни страха, ни рассудка, ни жалости. Когда-то они, молодые, пришли на смену старым, таким, какие они сейчас. О том, что стало с некоторыми из старых, не хотелось даже думать.
   — Будут любить, — повторил Владимир. — Ибо сами станут Русью! Нет никакой Земли Новгородской, нет никаких астеров! Есть Русь!
   Трое или четверо воевод украдкой переглянулись.
   Вышгород слишком близко, подумал Владимир, радуясь собственному энтузиазму. Для провинции что Вышгород, что Киев. Надо соорудить себе Камелот подале. Шарлемань умница был — Шапель от Лютеции в трех днях езды. Вот так и надо сделать. И тогда никто не посмеет сказать, что князь чтит свой город другим в ущерб. Есть Русь! Вот только с хувудвагами плохо. Бывает, что не пройти, не проехать. Как осуществлять правление при таких хувудвагах?
   — А что, Возята, — обратился он к изменнику насмешливо. — Хороши ли хувудваги нынче в Новгороде Великом?
   — А?
   — Хувудваги хороши ли?
   — Да что ты, князь, — забормотал Возята, — хувудваги худые все. Сынок-то твой, он не то, что ты… в управлении… и хувудваги плохи, и мосты поразвалилися…
   Владимир сделал резкое движение. Сидящие в голове стола отшатнулись. Снова схватив дощечку, князь затер написанное рукавом, и перевернул дощечку на другую сторону.
   — Не помню, — сказал он, оглядывая собравшихся. — Давно не был… Как астеры называют хувудваг? Слово какое-то… дурацкое… страда? Нет, то италийцы…
   — Дорога, — подсказал кто-то.
   — Точно.
   Он стремительно начертал несколько слов.
   — Грамотен ли ты, Возята? — спросил он.
   — Даждь-богом клянусь, князь…
   — Я спрашиваю — грамотен ли?
   — Грамотен.
   — Даждь-бог научил грамоте?… Нет, дьячок наш, ровесник твой… ладно. Читай, что написано… — Владимир вдруг посмотрел на сжатый свой кулак. Разомкнув пальцы, добавил, — … рукою моей.
   Возята затравленно оглядел остальных. Ему решительно никто не сочувствовал, а ратники Добрыни смотрели на него и ждали.