В. Д. Романовский-Техасец
ДОБРОНЕГА

ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ. АЛЛЕГРО

ГЛАВА ПЕРВАЯ. САГА О ПОМОЛВКЕ

   Среди норвежцев как правило встречается много людей молодых. Возможно именно поэтому молодому норвежцу трудно выделиться из общей массы. Нужны особые достоинства или приметы.
   Конунг Олаф, двадцатилетний, деятельный норвежец, выделялся своими размерами и смелыми идеями по поводу государственной власти, а именно, был он толст и считал, что государственная власть должна принадлежать исключительно ему, желательно во всех известных ему странах.
   Вернувшись из похода в Англию, где он со своим войском нагнал страху на бриттов, саксов, и датский контингент, Олаф объявил себя конунгом Норвегии и Дании. Датчане возражали в том смысле, что у них уже имеется свой конунг, от которого житья нету, и совершенно неизвестно, будет ли новый лучше, посему не оставил бы их Олаф в покое? Олаф временно отложил решение датского вопроса и стал приглядываться к Швеции, настроившись в этом случае действовать более дипломатично. Прибыв в столицу страны Сигтуну со своей дружиной, которая тут же начала все крушить и ввязываться в безобразные драки с местными жителями, Олаф прошествовал в замок к своему соседу и тезке, конунгу Олофу. Шведский конунг глубоко вздохнул, нахмурился, и очень перепугался. Приняв пятнадцать лет назад крещение, он постепенно отошел от военных дел и занялся управлением и реформами, что пошло на пользу стране и ему самому, несмотря на обидное прозвище Собиратель Налогов, данное ему соотечественниками. Другие конунги налогов собирали не меньше, но их военная деятельность отвлекала и развлекала народ, и прозвища воякам давали другие. Воинственный толстый норвежец весело и грозно посмотрел на лидера шведов, годящегося ему в отцы, и заявил нагло:
   — Говорят, конунг, у тебя есть дочь на выданье. А мне необходимо жениться, дабы иметь отдохновения источник, восстанавливающий потраченные в сражениях тяжких силы мои. Вы, шведы, хитрый народ, но знаю я, что рад ты предложению моему в глубине сердца твоего. Зять у тебя будет именитый. Но не след мне удостаивать тебя чести великой, доколе не увижу, какая она, дочь твоя. Где она? Вели ее привести сюда.
   Шведский конунг оторопел от этой речи и не нашелся, что сказать. В этот момент в зал вбежала дочь его, пятнадцатилетняя Ингегерд, подпрыгивая и стесняясь. И уставилась на норвежца.
   — Ага, — сказал норвежец, любуясь. — Именно. Вот и хорошо. Ну, о приданом мы договоримся. Земли какие-нибудь. Я очень спешу, поэтому свадьбу назначим на завтра, а пока прикажи подать дружине и мне ужин да уложи нас спать в хоромах твоих.
   Дочери шведского конунга понравился толстый норвежец. Ей стало его очень жалко. Ей часто было жалко людей, и она любила делать им, людям, приятное, скрашивая их неустроенную жизнь. Толстяку явно не хватало счастья, внимания, и еще много чего.
   Шведский Олоф собрался наконец с мыслями.
   — Я бы хотел, уважаемый кузен, поговорить с тобою наедине.
   Норвежец склонил голову на толстой шее вправо, а левую руку водрузил на эфес широкого бредсверда.
   — Что ж. Отойдем.
   Они отошли в угол. В тишине слышалось потрескивание дров в камине и погромыхивание свердов и доспехов норвежской охраны.
   — Предложение твое, дорогой кузен, меня радует, — дипломатично уведомил Олоф Шведский Олафа Норвежского. — Лестное оно.
   — Да, — согласился норвежец.
   — Но народ мой чтит традиции, и старые, и новые.
   — Я тоже их чту, — сказал норвежец грубо.
   — Я это знаю, — живо откликнулся швед. — Именно поэтому я и говорю с тобой. Ты ведь, как и я, христианин?
   — Да, — норвежец утвердительно кивнул. — Давеча крестился. Нынче все крещеные.
   — Ну так вот, по традиции, принятой у шведских христиан между помолвкой и свадьбой должен пройти время. Год или два.
   — Нельзя, — норвежец покачал головой. — Через месяц мне нужно уехать в Италию по делам и пробыть там долго.
   — Я и моя дочь терпеливы и готовы ждать.
   Олаф задумался. Он не то, чтобы очень уважал традиции, но знал, что их нарушение вызывает недовольство среди собственных его воинов. Воинство всегда консервативно.
   — Хорошо. — Он строго посмотрел на конунга шведского. — Завтра будет помолвка. Через год я вернусь, женюсь на ней, и уведу ее с собой, а ты подаришь мне Ладогу.
   Шведский конунг побледнел, но ничего не ответил.
   — Но смотри, — предупредил норвежец. — Против меня не идти! И не смей в мое отсутствие отдать ее еще за кого-нибудь.
   — Что ты, что ты! За кого же я ее отдам? — притворно изумился швед.
   — Не знаю. Вон Вальдемар Киевский недавно овдовел.
   — Он слишком стар, — заметил швед. — Франки меня не любят, поляки считают одновременно и своим, и предателем, и кроме тебя на примете никого нет. Если бы ты не приехал, я бы через месяц-другой отправился бы к тебе сам. И, как я теперь понимаю, не застал бы тебя. Но дай мне слово, дорогой кузен, что в путешествии своем в земли италийские не будешь ты подвергать жизнь свою опасности, равно как и засматриваться плотски на встречающихся по пути женщин. Мне не нужен развратный зять, и еще меньше нужен зять мертвый.
   Норвежец, уловив соль примитивной этой шутки, польстившей его молодому самолюбию, рассмеялся.
   — Будь по-твоему! — рявкнул он залихватски. — Так и быть, старый хитрец! Так даже лучше. Предвкушение усиливает дальнейшее хвоеволие, получаемое от брачных утех и детей. Моя дружина пока что отдохнет, и я с нею, а ты позови священника и пусть готовит церковь для завтрашней помолвки. Очень мне нравится дочь твоя, конунг. У других конунгов дочки уродины, а у тебя нет. Чувствуется в ней польская… э… утонченность, как бы. Благородная непосредственность. Худышка она пока что, ну дак скоро раздастся. Они в этом возрасте все худышки. Когда мне было пятнадцать, ты не поверишь, я был как соломинка сухая. А теперь глянь на меня — молодцом! А? Ну вот.
   Он дружески хлопнул тезку по плечу.
   Отдав соответствующие распоряжения и послав за священником, Олоф Шведский уединился у себя в апартаментах. Он еще раз пожалел, что так долго тянул с постройкой каменного замка. В деревянный наглый норвежец вошел, как в крог, только что не сунул серебряную монету привратнику на пиво. В каменном замке можно было бы запереть ворота и отстреливаться со стен.
   Священник, расторопный длинный латинянин, прибыл через час. Он поздравил счастливого отца с важным биографическим событием и заверил его, что к утру в церкви все будет готово, добавив к этим уверениям замысловатую латинскую фразу, объясняющую, зачем все идет именно так, как должно идти. Замечательный язык — латынь, подумал конунг. Поговорки на все случаи жизни. Любое свинство можно оправдать.
   Дочь его Ингегерд вскоре явилась, краснющая, заикающаяся, притихшая, и сообщила, что все очень здорово улаживается.
   — Дура, — сказал конунг. — Где Хелье?
   — Где-то поблизости. Он вчера вернулся из Старой Рощи.
   — Найди его и приведи сюда. Живо.
   — А после помолвки мы будем… — она запнулась. — Возлежать?
   Олоф побагровел.
   — Я тебе возлягу! Хорла малолетняя! Кыш! Ищи Хелье!
   Хелье являлся двоюродным братом Ингегерд, на год младше наглого норвежца — ему было девятнадцать. Рос он более или менее на глазах Олофа, но сам по себе. Сам по себе учился чему попало у местных римлян-священников, сам по себе однажды сбежал в Старую Рощу и там, в последнем серьезном лагере викингов, учился диким боевым приемам и пьянству. Родители его, польско-смоленских кровей, махнули на него рукой. К счастью, у них были другие, более почтительные, дети.
   Именно Хелье был нужен теперь конунгу. С неприятным удивлением Олоф понял, что ему не на кого больше положиться.
   Спрятать дочь возможным не представлялось — норвежцу тут же донесли бы, за медный грошик, а то и вовсе из подобострастия, и по извлечении Ингегерд из укрытия, норвежец, давая волю законному возмущению, сжег бы Сигтуну до тла.
   Просить защиты у франков — себе дороже. Поляки — ненадежные, они не любят Олофа. В Италии стоит норвежский контингент. Предложить дочь в жены кому-то из лидеров Второй Римской Империи — вряд ли возьмут. Хайнрих Второй по уши завяз в конфликте с Польшей, ему сейчас не до Скандинавии. Оставался Хольмгард.
   В Хольмгарде правил улыбчивый, обаятельный, неженатый Ярислиф, сын и вассал Вальдемара. То есть, не сам правил, правили за него, но появлялся в нужные моменты, почетным гостем присутствовал в правлении. Люди Ярислифа постоянно пользовались услугами шведского воинства и, наверное, были бы непрочь узаконить военные связи Сигтуны и Хольмгарда. А если норвежцу это не понравится — его дело. За Ярислифом стоит Вальдемар Киевский. Он не жалует сына, но не потерпит норвежских поползновений на земли своего вассала. Лучше Ярислиф, фатоватый но, очевидно, добрый, чем этот хам и самозванец. Конунг он, видите ли. Топить в пруду таких конунгов надо.
   Хелье появился только через два часа. Олоф наорал на Ингегерд, желавшую присутствовать при беседе, и выгнал ее вон из апартаментов, велев ей основательно помыться, а то уже неделю не мылась, гадина. Когда дверь за ней в знак дочернего протеста яростно захлопнулась, конунг оглядел Хелье с ног до головы.
   Тощий, среднего роста… хмм… подросток, несмотря на вполне зрелый уже возраст. Лицо частично славянское, скуластое. Глаза большие, серые. Нос прямой, внушительный. Очень светлые, длинные волосы аккуратно расчесаны на пробор. Взгляд туповатый и насмешливый одновременно. Из-под короткой сленгкаппы торчит внушительный сверд, правое плечо чуть пригибается под его тяжестью, бальтирад явно натер ключицу. Одет слишком легко для марта месяца.
   — А поручу-ка я тебе важное посольство, Хелье, друг мой, — велел конунг строгим голосом. — Сядь.
   Хелье сел, грохнув свердом.
   — Кузина твоя, Ингегерд, в беду попала, Хелье.
   — Я слышал, — отозвался Хелье. — Она говорит, что он ей нравится.
   — Говорит она… говорит! Через два года его зарежут его же горлохваты, а заодно и ее!
   — Но надо же ей за кого-то выйти замуж, — резонно заметил Хелье.
   — Молчи! — крикнул конунг. — Молчи, дурак! Что мне делать, — пожаловался он. — Меня окружают одни дураки. И союзники дураки, и враги тоже дураки. Все эти дураки все время о чем-то договариваются между собой, дерутся, безобразят, мирятся, и все это в обход того, что я им говорю, потому что дурак с дураком договорится скорее, чем с умным. Им даже понимать друг друга не надо. В общем, кроме тебя, Хелье, защитников у Ингегерд нет. Ее нужно выдать замуж за Ярислифа.
   — Он старый и глупый, — заметил Хелье.
   — С чего ты взял?
   — Так говорят.
   — Ему тридцать четыре года.
   — Старый.
   — О его уме ходят легенды.
   — За которые он платит, конечно же.
   — До чего ты, Хелье, остер на язык стал. Неприятно остер. Что ни слово, то яд горький. В Старой Роще тебя всему этому обучили?
   — Не обращай внимания, конунг. Это, говорят, по молодости. Пройдет.
   Конунг не выдержал и рассмеялся.
   — Слушай меня, мальчик. Ты поедешь в Хольмгард к Ярислифу. Ты скажешь ему, что за Ингегерд он получит в приданое Ладогу. Ты скажешь, что я освобожу всех шведских воинов, ему служащих, от пошлины в мою пользу. Таким образом он сможет меньше им платить. Не он, но его люди, но это все равно. Объяснишь ему, как сумеешь, насчет норвежского хама. Если он тебе откажет…
   — Да?
   Конунг вздохнул.
   — Если откажет, езжай дальше. На Русь. В Киев. Вальдемар недавно овдовел.
   — По-моему, это глупо, — заметил Хелье. — Неприлично как-то. Владимиру лет сто двадцать, по меньшей мере.
   — Пятьдесят восемь, — сказал Олоф.
   — Неприлично.
   — Не твое дело. По мне, так лучше он, чем…
   — По тебе, конунг, кто угодно лучше. Чем тебе не нравится Олаф? Вояка как вояка.
   — Что ты за него вступаешься!
   — Я очень хорошо помню, — глаза у Хелье сузились, — как чувствует себя человек, у которого из-под носа увели невесту. Ты был когда-нибудь в таком положении? Нет. А я был. Ах, милый Хелье, — пискнул он фальцетом, передразнивая кого-то, — ты хороший мальчик, но недостаточно знатен и совсем не богат! Кстати, — добавил он с оттенком мстительности, — почему это я не богат? Вот почему? Вот объясни мне. Положим, состоять в родстве со шведским конунгом — это еще не знатность. Но где мое богатство? Где состояние?
   — Сам виноват, — заметил конунг.
   — В чем? В том, что я не старший сын своего отца?
   — Безобразил много. Вот отец и лишил тебя твоей доли.
   — А ты что же? Я в этом хлеву верчусь с измальства, Ингегерд за косички дергал, нос ей вытирал. У тебя на побегушках состоял. Где мое состояние?
   — Что ж ты мне прикажешь — половину Швеции тебе отдать, что ли?
   — Нет, но денег каких-нибудь можно было управиться выдать.
   — Денег у меня у самого нет. А то, что она, невеста твоя, предпочла грека этого самого — так ей сердце велело.
   — Ингегерд сердце велит предпочесть норвежца.
   — Не бывать этому! — крикнул конунг, снова багровея. — Не бывать!
   Он налил себе пива из огромного глиняного кувшина, пригубил, и тут же выплюнул на досчатый пол. Пиво оказалось теплое. Вообще март в этом году смахивал на май. Теплынь. Конунгу это не нравилось. Ему вообще не нравилась непредсказуемость северной погоды, и одной из причин его крещения, пусть не главной, была возможность попросить Того, Кто Все Это Создал, чтобы с погодой стало как-нибудь… ну… спокойнее, что ли. Чтобы не было в мае неожиданных снегопадов, а в феврале почти жарких дней, когда дурацкие растения вдруг просыпаются и распускаются почками и цветами, а потом их хрясть морозом, и после этого они все лето стоят, как пьяница горький, которому по роже залепили и к стенке прислонили для равновесия. Не то у Создателя имелись заботы поважней, не то Он не считал нужным удовлетворять погодные пожелания конунгов, а может просто изначально включил в общую гармонию вселенной элемент непредсказуемости, чтобы никому скучно не было — конунг не знал. Но был недоволен.
   — Хелье, мальчик мой, друг мой любезный, — сказал он почти умоляюще. — Ну съезди ты в Хольмгард, что тебе стоит. Заодно развеешься. Деньги на путешествие я тебе дам. А? Не знаю, когда вернется из похода норвежская сволочь, но ведь вернется же. И тогда будет поздно. Ну, пожалуйста.
   — Ладно, — смилостивился Хелье. — Подумаю.
* * *
   Вот уже полгода любимым местом Хелье было взморье. Сидеть и смотреть на волны — любимое занятие. Даже в непогоду.
   Предпочла грека…
   Откуда он взялся, этот грек? Никто и не думал до его появления предъявлять Хелье какие либо претензии по поводу происхождения. Семья Матильды сидела по уши в долгах, ей грозила потеря земель и даже продажа некоторых ее членов в рабство, и все давно с этим смирились! Никто не возражал против брака Хелье и Матильды, никто! Кроме ее брата, конечно, но брат не в счет, с братом Хелье бы как-нибудь сам разобрался. Но вынырнул этот… грек… и заплатил все долги. И как награду взял себе Матильду. То есть попросту ее купил! Большинство людей так или иначе продажны, а женщины особенно, поскольку им почти всегда есть, что продать. Но Матильда была другая. Непродажная. Надменная. Неподкупная. До появления грека.
   Неприступная Матильда ни разу не позволила Хелье себя поцеловать. Хелье не возражал — Матильда являлась ему загадочным и возвышенным саксонским божеством, хозяйкой его, Хелье, существования. Ее молчаливое согласие с его планами — женитьба, дальнейшая жизнь вместе — представлялась Хелье великой милостью. Ему, Хелье, позволили подняться на сверхъестественную высоту. Пожелания ее были для Хелье приказами, капризы долгом, он благоговел перед нею. Благоговел настолько, что в жалкую минуту подарил ей семейный амулет, доставшийся ему от матери — серебряный, на цепочке, старинный, с изображением сверда и полумесяца. Такое дарят только невестам. Матильда амулет после уговоров взяла, и даже некоторое время носила его на груди. Грек всех уравнял. Хелье сперва посмел обидеться на любимую девушку, а потом разозлился. И злился бы дальше, кстати говоря, и забыл бы о ней в конце концов, если бы не письмо, найденное им в дупле вяза, кое дупло он и Матильда два года пользовали, обмениваясь сведениями. Не веря себе, все еще думая, что Матильда просто ждала все это время, не подвернется ли кто получше, Хелье извлек скрученный в трубку и перевязанный лентой пергамент.
   «Любимый…» — так начиналось письмо.
   Ого. Ни разу не назвала его так Матильда за все время ухаживания. Хелье устроился под вязом и прочел послание три раза подряд.
   «Любимый, я поступила так, как велел мне родовой долг. Уверена я, что на моем месте ты поступил бы так же. Я уезжаю — на юг, посмотреть на дом, в котором мой муж хочет со мною жить. После этого мы предпримем длительное путешествие — он мне обещал. Будущим летом я рассчитываю быть в Киеве и задержаться там на полгода: у мужа какие-то дела. Воспользуешься ты этим или нет — решать тебе.
Твоя Матильда».
   Логика женщинам не свойственна. Что значит — так велел родовой долг? А если бы родовой долг велел бы ей ехать в Африку и быть там съеденной пигмеями, она бы поехала? Что значит — на моем месте поступил бы так же? Как он, мужчина, может оказаться на месте женщины? На юг, смотреть на дом — зачем? Обещал ей длительное путешествие… Хелье представил себе… Киев. Полгода в Киеве. Что же, поехать в Киев и украсть ее? Можно, конечно. Но почему бы ей самой не попробовать сбежать? Почему он, Хелье, всегда должен делать все, а она ничего? И это ханжеское «твоя» в конце. Вот же стерва.
   Киев. Киев… Город конунга, а по-славянски князя, Вальдемара. Владимира, как его там величают. Киев веселый, Киев раздольный, Киев развратный, невероятный, блистательный, Киев — мечта каждого молодого воина. Киев — где никогда не закрываются кроги, где всегда тепло, где люди умны и вежливы, где, говорят, женщины играют значительную роль в правлении. Киев, союза с которым давно и безнадежно ищет немецкий император, Киев, перед которым дрожит и на который надеется Византия, Киев, с этикетом и кодексом чести, Киев на широкой реке Днепр, Киев — бывший колониальный, но давно уже получивший, или взявший силой, все права и привилегии метрополии и свысока смотрящий на бывшего хозяина, а ныне почти вассала — Скандинавию (как некогда назвал этот регион Плиний Старший в своей «Естественной Истории»).
   Три блистательных города есть на свете — Рим, Константинополь, и Киев. Рим — много раз разрушенный варварами, старый, дряхлый, погрязший в неестественной смеси отживших традиций, южного цинизма, и извращенного, поверхностного христианства. Константинополь — пестрый, безалаберный, и тоже старый, многовековой. И Киев — город молодой, кипящий жизнью, город будущего.
   Деревенщине все равно, где жить. Даже рожденные в столицах на всю жизнь, бывает, остаются провинциалами. Но каждый цивилизованный молодой человек мечтает попасть в Киев и утвердиться там — в новом Константинополе. Киев — где женщины свободно ходят в одиночку по улицам, где что ни день устраиваются представления, где щепетильные воины встречаются в поединках по строгим правилам.
   Где, шепнул ему внутренний голос, не прекращается борьба за власть. Где непрерывно интригует и составляет заговоры еще очень молодая, но уже легендарная, Добронега. Где удачливость, предприимчивость и доблесть щедро вознаграждаются.
   Неприятная мысль посетила Хелье. А не Киев ли тут причиной? Может, Матильде захотелось покрасоваться, поблистать в обществе, и предвидела она, что, выйдя замуж за Хелье, проведет она всю жизнь в Сигтуне, за два века существования так и не переставшей быть захолустным городком, а то и в Хардангер-Фьорде, где у родителей Хелье имелись какие-то земли, или, того хуже, в лесном Смоленске, среди провинциальной, кичливой и глупой славяно-варангской кодлы, величающей себя аристократией? А ей хотелось в Киев. Хелье с ужасом вспомнил, что она об этом говорила, и даже писала ему в письмах, а он не обратил внимания. Дурак! Следовало пообещать ей, что как только они поженятся, он сразу же приступит к постройке ладьи славянского типа. А грек сразу показал Матильде… драккар, не драккар — здоровенную посудину, на которой, как он сказал, они пойдут морем до самой Венеции (она, захлебываясь, рассказывала об этом изнывающему от скуки, ревности и злобы Хелье). Пойдут — мимо саксонских земель, тех самых, из которых семья Матильды десять лет назад бежала от датских захватчиков. Чтоб они там опрокинулись по пути!
   Хелье представил себе… далеко не в первый раз… как старый противный грек раздевает Матильду… а она радостно позволяет ему… и он кладет ее на спину, на ложе, и ложится сверху на атласное тело, всем своим весом… и видна отодвинутая в сторону нога Матильды, чуть согнутая в колене… и ее грудь, которую грек ласкает волосатой греческой рукой… и ее золотые волосы и счастливая улыбка на лице.
   Уеду в Киев и предамся там разврату, подумал Хелье.
   Сам он познакомился с греком случайно. Впрочем, судя по всему, жизнь и действия грека редко посещала случайность. Возможно Хелье, сам того не зная, оказался втянутым в какую-то интригу, его просто использовали, а потом оставили. Хорошо хоть не зарезали.
   Грек, с отвращением подумал Хелье. Привлекательный мужчина, да. Хоть и старый. Несмотря на то, что было ему далеко за тридцать, выглядел он… в общем, женщины таких любят. Блондин с сединой. На голову выше Хелье. Крепкий и плотный, несмотря на пластичность. Орлиный нос. Хорошо бы по этому носу кулаком… ага… Красивая вельможная походка, величавая осанка, надменность. И легкий славяно-греческий какой-то акцент, заставляющий девушек и замужних женщин таять и желать немедленного продолжения рода на любых условиях.
   И ведь именно он, Хелье, ничего тогда не подозревавший, привел грека к дому племянника конунга. И хотя потом некий Эрик Рауде признался в убийстве, Хелье знал совершенно точно, кто именно убил молодого многообещающего воина, на которого молилась дружина. Будь племянник конунга жив, вряд ли Олаф Норвежский появился бы в этих краях. Следовательно, создавшееся положение с помолвкой и прочим — частично дело рук самого Хелье. А это к чему-то да обязывает. Никто, правда, об этом не знает, но есть такая грунка, как совесть.
   Почему Рауде взял вину на себя? Трудно сказать. Хелье ни разу не видел этого Рауде. Какой-нибудь старый проходимец, которому все равно — объявят его ниддингом или нет. Наверное, ему хорошо заплатили греческим золотом.
   А когда все решилось, и Матильда ему уже не принадлежала, он, Хелье, как побитый щенок продолжал таскаться в дом родителей Матильды, упрямо делая вид, что ничего не подозревает, и мать Матильды, весьма похожая на дочь, только в старом, потасканном исполнении, украдкой ей, дочери, выговаривала на саксонском наречии, что, мол, неприлично это, думая, что Хелье не понимает, а отец Матильды стыдливо молчал. Впрочем, не стыдливо. А — покорно. Мать, улыбаясь, делая вид, что речь идет о повседневном, о кухонной утвари, мать, говорящая по-шведски очень плохо, говорила дочери:
   — Thine nonchalance is downright unacceptable, precious. The child visiteth thee twice a week — it must stop now that thou art betrothed.
   — Pledged, — поправляла Матильда равнодушно.
   — I stand corrected. Pledged be it. I grant thee these folks have a different take on morals and all the rest of it, uncivilized as they are. However, you will agree, precious, there ought to be limits. Do reflect, Mathilde. ‘Tis hardly fair. Thou encourageth him — dost thou imagine thou rendereth the poor unsuspecting youth a good service? Thou ought to tell him the truth.
   Матильда сердилась, оглядывалась, и говорила сквозь зубы:
   — Leave me bloody hell alone, mother. Goodness, I believe I have already told thee, I know not, forty thousand times or so — keep thine snoopy beak out of mine affairs, and especially out of mine bed. Cease pestering thy daughter, woman. I shall do as I damn well please. — И добавляла, понизив голос, ни к кому не обращаясь, — One’s parents are such a fucking nuisance sometimes, I swear.
   Хелье не понимал всего, но суть этих разговоров была ему ясна. А словосочетание «these folks» означало, скорее всего, местное население, на взгляд саксонки вполне дикое. Действительно, как-никак, Римская Империя откатилась от Туманных Островов всего лишь пять веков назад, они там до сих пор все сверхцивилизованные.
   И, конечно, большую роль в развращении… в обольщении… Матильды сыграла ее кузина, которую Матильда называла своей сестрой. Будучи на пять лет или более старше Матильды, кузина ее, наполовину полька, удачно вышла замуж еще в Англии, за какого-то славянина, который тут же ее увез — в Киев! Матильда обменивалась с кузиной посланиями, и даже прочла несколько киевских депеш вслух, когда они гуляли вдвоем, чтобы Хелье понял как там, в Киеве, здорово. В письмах кузина описывала город, достопримечательности, и свое времяпровождение, таким обыденным, небрежным слогом, что Матильда, конечно же, умирала от зависти — и только сейчас Хелье это наконец понял.
   На следующее утро Хелье пришел в церковь — все еще старую, деревянную. Неподалеку строители укладывали фундамент новой, каменной церкви. Третий год уже укладывали.
   Нахлобучив новгородскую шапку с мохнатым стильным околышем, модную в тот год среди шведской молодежи, на самые глаза, и закутавшись в сленгкаппу, Хелье прислонился к внутренней стороне церковной ограды и стал ждать. Дьяконы распахнули двери главного входа. Процессия подошла к церкви пешком. Громко и нарочито грубо переговаривались норвежцы из свиты Олафа. Девушки и девочки, подружки Ингегерд, хихикали и сплетничали. Процессия вошла во двор, Олаф и Ингегерд впереди. Жених снял шапку, такую же, как у Хелье — возможно, мода дошла и до Норвегии, а может, конунг проявлял чувствительность, как будущий политик, к местным настроениям — и бросил ее кому-то из своих дружинников.