— А ты славянин ли, Гостемил? — спросил Дир с подозрением.
   — Славянин, друг мой, славянин! — добродушно уверил его Гостемил.
   — Славяне славянам рознь, — заметил Дир, не сдаваясь. — Происхождение — еще не все.
   — Это, к сожалению, именно так, — подтвердил Гостемил. — Из-за этого я часто бываю вынужден свое происхождение скрывать, увы.
   — Стыдишься, что ты славянин? — гневно спросил Дир. — В Константинополь глядишь? Бывал я в Константинополе. Ничего особенного.
   — Нет, — сказал Гостемил, удивляясь.
   — Зачем же скрываешь? Происхождение?
   — Не всегда скрываю. Но часто.
   — Зачем? — настаивал Дир.
   — Да вот видишь ли, друг мой, многие, как только слышат о моем происхождении, так сразу семенить и раболепствовать начинают, и общение с ними становится трудным и скучным.
   — Ты, значит, высокого роду?
   — Да.
   — Что же это за род такой?
   — Высокий, — Гостемил улыбнулся лучезарно.
   — А прозывается как?
   Гостемил пожал плечами.
   — Моровичи, — сказал он просто.
   Дир как-то сразу сник и присмирел. Делая последнюю попытку доказать надменному отпрыску древнего рода, что тоже не лыком шит:
   — Болярские сынки живут славно и богато, — сказал он. — А как родную землю защищать, так их не сыщешь, все в разъездах.
   Хелье подумал, что Гостемил сейчас обидится. Но Гостемил не обиделся.
   — Это правда, — сказал он. — Не люблю я войну.
   — Вот поэтому ты и не настоящий славянин, — сказал Дир. — Настоящий славянин — это человек со свердом.
   — Да, наверное, — ответил рассеянно Гостемил, поправляя робу таким образом, чтобы она сидела на нем изящно. — Путь человека со свердом невзрачен и кустист.
   Дир не нашелся, что на это ответить, и некоторое время пребывал в подавленном недоумении. Выпив еще бодрящего свира, он спросил Гостемила, не хочет ли он одолжить у него на время Годрика, а то самому Диру нынче не с руки содержать при себе холопа. Ненадолго. Месяца на три, может быть. Гостемил неожиданно согласился.
* * *
   Ход мысли отвергнутых влюбленных всегда одинаков. Сперва они начинают сомневаться в себе — мол, возможно я недостаточно хорош для нее. Затем им на ум приходит, что пока они страдают в отдалении, нерегулярно питаясь и сочиняя или вспоминая нелепые вирши, предмет вожделения не теряет времени, и время работает отнюдь не на отвергнутых. Нехитрое логическое построение это приводит в конце концов к мысли, что в жизни любимой женщины есть кто-то еще, и сразу вызывает желание на этого кого-то посмотреть, дабы знать наверняка — действительно ли меня предпочли лучшему?
   Васс остался в Константинополе, следовательно, «кто-то еще» был не Васс. Неизвестно, кстати, был ли Васс любовником Марии ранее — поразмыслив, Хелье пришел к выводу, что никаких доказательств любовной связи Васса и Марии у него нет. А вести все не приходили. Значит, не Васс. Кто же?
   Он решил поговорить со стражниками, многие из которых знали его как человека, оказавшего князю услугу. Под большим секретом и за четверть гривны ему объяснили, что почти каждый вечер Мария в сопровождении служанки выходит из детинца и направляется вниз и вправо, а возвращается когда к полуночи, а когда и позже. Последняя надежда разлетелась в пыль. Стало ужасно обидно.
   То есть как! Я, стало быть, еду в Константинополь, рискую жизнями — своей и своих друзей, не сплю с Эржбетой, скачу быстрее ветра в Киев, лошадка погибла, а она вон чего. Я мог не ехать в Константинополь, силком меня не тянули, а спать с Эржбетой не больно-то и хотелось, и все же, и все же! Она, Мария, мне жизнью обязана, если верить Эржбете. И вот.
   С другой стороны, любовь ведь бескорыстна. Должна быть. И преданность тоже. Вон Годрик служит Диру. Но Годрик — холоп, это у него должность такая. А я не холоп. Я благородного происхождения. Мои предки пол-Европы мучили. Годрик служит, поскольку родился холопом, а я по собственной воле служил ей, а это чего-нибудь да стоит.
   Он еще раз вспомнил, как хорошо было ему с Евлампией. Да, но, к примеру, ходить с нею по улице в Киеве было бы, наверное, неудобно. Она бы всего стеснялась, краснела бы, глаза долу, дергала бы меня за рукав. Тут Хелье стало стыдно. А ведь, наверное, так же про меня думает Мария.
   Тоска и отчаяние переполняли грудь. Хелье решил обо всем рассказать Гостемилу.
   — Я должен посвятить тебя в некоторые тайны, — сказал он ему за поздним ужином.
   — Нет, не нужно, — откликнулся Гостемил. — Спасибо за доверие.
   — Мне некому больше открыться.
   — Не открывайся. Что за страсть такая — открываться? Оставь, прошу тебя. Не утомляй себя и меня.
   — А мне это необходимо.
   Гостемил пожал плечами.
   — Друг мой Хелье, — сказал он. — Судя по растерянному выражению лица твоего, ты запутался в какой-то любовной истории.
   — Да.
   — Тебе отказали, и ты страдаешь.
   — Да.
   — А тайны связаны с доказательствами твоей безграничной преданности предмету и черной неблагодарности со стороны предмета.
   — Откуда…
   — Откуда мне все это известно.
   — Да.
   — Из поэмы Ибикуса.
   — Которой?
   — Любой.
   Помолчали.
   — Так нельзя рассуждать… — начал было Хелье.
   — Можно, уверяю тебя. Если женщина заставляет тебя страдать еще до того, как ты ее познал, что же будет после того, как ты ее познаешь? Это не дело, брат Хелье. Многие думают, что женщину можно приручить, познав ее. Это заблуждение!
   — Я ничего такого…
   — Тем более!
   — Я из-за нее ездил к грекам! — выпалил Хелье, желая поделиться чувством обиды и несправедливости.
   — Ну вот, видишь. Ездил, утомлялся. А как только ты ее познаешь, тебе захочется познать ее еще раз, и в обмен на обещание она пошлет тебя к печенегам, к арабам, к черту, и ты поедешь, и это будет глупо. Нельзя баловать женщин услужливостью, они от этого становятся нестерпимо циничны и надменны, вне зависимости от сословия.
   — Хорошо тебе рассуждать, — возразил Хелье. — Ты, похоже, вообще равнодушен к женщинам.
   — Я-то? — Гостемил улыбнулся недоуменно. — С чего ты взял?
   — Мне так кажется.
   — Я просто придерживаюсь приличий. Не обязательно показывать всему миру то, что можно и не показывать. Мир обидчив очень, да и завистлив. К чему его в искушение вводить понапрасну.
   — Ты любил ли когда-нибудь?
   Гостемил улыбнулся и подмигнул.
   — Любил.
   — И что же?
   — Ничего.
   — Она тебе отказала?
   Гостемил рассмеялся.
   Что говорить с человеком, который любит только себя, подумал Хелье. Эка высокородные обособились, никто им не нужен, живут себе беззаботно из поколения в поколение. Это потому, что давно их здесь не трясли. Правильно Дир сказал — воевать они низших посылают, а сами вот. А у нас в Сигтуне любой высокородный — вчерашний ниддинг или сын ниддинга.
   Но, конечно же, прав Гостемил отчасти. На что я могу рассчитывать в лучшем случае? Быть ее слугой, которого иногда из каприза допускают до ложа? А я, в общем, согласен, подумал он мрачно. Амбиций у меня никаких особых нет, ни к власти, ни к карьере я не рвусь, к богатству страсти не испытываю. Без семьи могу вполне обойтись, ничего хорошего в семейной жизни все равно нет, сплошное беспрерывное упражнение в терпимости. Вот и буду ей слугой. Должна же она наконец сжалиться надо мной, а?
   Да, возможно. Но тем временем она ходит к кому-то по вечерам. Она к нему, а не наоборот. Какой-то ухарь, хорла, щупает ее каждый вечер потными лапами. Какое-нибудь ничтожество. К грекам ради нее не ездившее.
   Следующим вечером Хелье занял наблюдательную позицию под липой недалеко от входа в детинец. Солнце зашло. Запели вечерние птицы, замяукали где-то нервные киевские коты, зажглись некоторые звезды. Хелье изгрыз себе ногти, сидел, стоял, полулежал под липой, не сводя глаз с ворот. Наконец послышались голоса — стражники кого-то буднично приветствовали. И вскоре Мария действительно вышла за ворота в сопровождении служанки. Выждав интервал и успокоившись, ибо настало время действовать активно, Хелье последовал за ними. Улицы вокруг детинца летом больше напоминали лесные тропы — деревья росли очень густо, их не вырубали, листва отбрасывала тень на дома, в которых иначе, из-за жары, было бы противно жить.
   Женщины свернули на поперечную улицу. Вскоре к ним присоединились двое ратников, и Хелье понял, что тот, к кому заходит Добронега, резидентствует не в непосредственной близости детинца. На Горке особой нужды в охране не было — кругом стража, достаточно крикнуть, и дюжина ратников тут же прибежит, и будь ты хоть сам Свистун Полоцкий со товарищи, до тиуна дело не дойдет. Печенеги, бесконечно наглые и заносчивые на Подоле, никогда здесь не появлялись.
   Держась все время в тени, Хелье следовал за Марией, служанкой, и ратниками. Еще раз свернув, группа направилась круто вниз по спуску. Хелье подумал, что если где-то здесь ждет Марию повозка, то сегодня он ничего не узнает, а на следующий день придется сесть на коня. Сама мысль о верховой езде была отчаянно неприятной, хотя натертости в паху и на тыльной стороне колен давно исчезли, а ладони зажили.
   Но нет. Выйдя на пологую улицу, группа прошла по ней пол-аржи и свернула в какой-то двор. Не доверяя калитке, которая могла в самый неудачный момент скрипнуть, Хелье перелез через забор.
   Небольшой дом, в окнах свет, ставни открыты. Группа скрылась в доме. Хелье вытер вспотевшие руки о порты, переместился к стене, и пошел вдоль нее, заглядывая в ставневые щели. Какие-то варанги, какие-то женщины в странных одеждах. Пьют и разговаривают. Хелье обошел дом сзади и двинулся вдоль противоположной стены. Сквозь третью по счету ставню он увидел, наконец, Марию.
   Соперник его был на голову выше ростом, чем Хелье, шире в плечах, благороднее лицом, и заметно старше. Лет тридцать, решил Хелье, а может сорок. Судя по роже — варанг. Голый до пояса. Держит Марию своими лапами. Целует. Отпускает. Идет к окну.
   Хелье поспешно натянул себе на голову темно-синюю сленгкаппу, выбранную им самим на торге и похожую на плащи, которые он видел в Константинополе, присел под окном и затаил дыхание. Скрипнула ставня и соперник выглянул наружу и посмотрел по сторонам. Ничто в темном дворе его не насторожило. Он снова прикрыл ставню, выждал какое-то время, а затем резко ее распахнул. Хелье, уже хотевший было подняться на ноги, был рад, что не поднялся. Ставня снова закрылась, а затем жидкий свет, пробивавшийся сквозь щели, исчез. Хелье поднялся. В помещении было темно. Он приник ухом к ставне.
   — Вроде никого, — сказал голос соперника по-норвежски.
* * *
   Мария смотрела широко открытыми глазами в темный потолок. Сползший с нее Эймунд сопел ей в плечо, конец его белесой бороды щекотал ее ребра. Ей нравилось, что она может вызывать сильные чувства в этом сильном человеке, de facto повелителе самого могущественного тайного общества континента, по желанию сажающего конунгов и князей на престол. Этому человеку мало было Норвегии — он отказался от нее. Ему мало было и Руси. Он совершенно точно намеревался в скором времени стать повелителем мира. А когда они оставались вдвоем, Мария повелевала им. И это было приятно. Он был третий, и лучший, мужчина в ее жизни. Ей было двадцать лет. Женщина в ней пробуждалась изредка и засыпала снова. Эймунда это не смущало, а Мария об этом не догадывалась, хоть и чувствовала временами некую неуверенность и неудовлетворенность. За исключением особых страстных натур, молодые женщины всегда думают, что как бы ни было хорошо, лучшее все равно возможно.
   Казалось бы — повелитель континента, куда уж лучше. Но ведь это не все? Власть — не всё? Или всё? Ей нравилось, что Эймунд радуется встречам с ней, хочет остаться с ней наедине, ждет момента. Иногда ей было приятно с ним. Всё или не всё? А мальчишка, который так ее любит — как бы было ей с ним? Никак. Это невозможно. Это было бы унизительно. Это был бы разврат.
   Она провела ступней по мускулистой ноге Эймунда. Приятно. Потрогала бороду. Тоже приятно. Он обнял ее одной рукой и слегка прижал. Не очень приятно. Провел рукой по ее боку. Приятнее. Потрепал по волосам. Неприятно.
   — А если бы, — спросила она, — на давешней встрече оказалось бы, что у меня нет ни списков, ни амулета, что бы ты сделал?
   — Хмм? — спросил он сонно. — Ты это к чему?
   — Вот предположим, что я все придумала. Про амулет и хартии. Чтобы привлечь к себе внимание. Что бы ты сделал?
   — Не болтай, — сказал он. — Такими вещами не шутят. Это страшное преступление.
   — Ты бы меня не защитил?
   — Но ведь амулет у тебя был. Чего ж придумывать то, чего не было. И ты откуда-то знала ведь, что существуют Неустрашимые. И знала, где их найти.
   — А вдруг мне это сказал кто-нибудь, и я решила воспользоваться?
   — Не болтай, — повторил Эймунд. — Легкомысленная ты бываешь порой, я даже диву даюсь. Как в тот раз, с племянником Олофа. Чуть все не раскрылось. Кто бы мог подумать — бабу послать на такое дело. Как ее? Эльжбета? Эржебет?
   — Эржбета.
   — Будто верных людей не стало.
   — Вернее Эржбеты никого нет. Не сомневайся.
   — Вернее-то может и нет. Но как ей это удалось — неизвестно. Парень был очень крепкий. Оно правда, что Неустрашимые сразу о тебе узнали. Но все равно глупо.
   — Что тебе сказал Святополк?
   Эймунд помолчал немного, но все-таки ответил:
   — Брат твой менее легкомысленный, чем ты. Он сразу понял, что к чему, и ухватил главное. Понял, что пока есть Борис, толку не будет. Колебался недолго.
   — Я бы тоже недолго колебалась. Борис меня два раза чуть не погубил. Гаденыш. Пьяница.
   — Бориса я все-таки возьму на себя. Ты не вмешивайся.
   — Я и не собиралась. Я вообще против всего этого. Я не люблю, когда людей убивают, когда их можно просто спрятать подальше.
   — Сына князя не спрячешь. Да и хлопот много. Помнишь главное правило? Неустрашимые действуют так, чтобы их потом ни в чем нельзя было обвинить. Хорошо, что Борис с войском идет. В Киеве к нему было бы не подступиться. А в чистом поле много чего можно придумать. Я уж придумал.
   Мария поворочалась, изменила положение, и положила голову на грудь Эймунду.
   — Что же ты придумал? — спросила она нехотя.
* * *
   Слушая у ставни, Хелье несколько раз облился холодным потом. Неровное мычание, вскрик, опять мычание, вздохи. Разговор. Нужно было уйти, уехать, никогда больше не возвращаться в Киев, затаиться в глуши. А то и в Корсунь махнуть, или в Константинополь. Но он продолжал слушать, кусая губы до крови, морщась, дрожа от ненависти и растерянности. Недоумение его росло. Нет, подумал он, дело не в том, что она такая. Она вовсе не такая. Это этот мерзавец такой, а она ему подыгрывает. Со мной было бы по-другому. Она не падшая, не пропащая, она хорошая, но ее развратили, испортили эти гады. Неустрашимые. Это из-за них я ездил в Константинополь. Они могли бы ее убить, если бы я опоздал. А теперь она снова с ними. А я — вот, подслушиваю у ставни. Амулет — знак Неустрашимых. Но ведь это чудовищно. Какое отношение к Неустрашимым имеет моя мать? Моя семья? Мои братья?
   Ему очень хотелось уйти, но он все-таки не ушел, а продолжал слушать, слушать, слушать. С политики любовники переключились на сплетни, а со сплетен на философию, иллюстрируемую случаями из жизни, а потом снова была любовь, и снова разговоры, и не было этому конца.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ. ЧЕЛОВЕК ВЕРНЫЙ, НО СЛАДИТЬ С НИМ СЛОЖНО

   Ранним утром Владимир, спавший последнее время плохо, сидел на солнышке возле терема, привалившись к стене, закинув руки за голову, а ноги, обутые в легкие сапоги, положив на край низкой повозки. Босиком было бы лучше, но не подобает князю выставлять на показ, при низших сословиях, свои пятки и деформированные в бурной походной молодости пальцы ног.
   Следовало еще раз поговорить с Предславой, которая упрямилась, отказываясь отвечать и выходить из светелки, и вообще вела себя непочтительно. Дался ей Болеслав! Неужто на Руси мужиков не стало? Вон среди охранников двое стоят — рослые, молодые, красивые. Ежели неймется, принимала бы у себя ночью вон того, который чуть пониже ростом, с глупым лицом. Потом, конечно, все бы открылось, и я бы посадил его в темницу, а она бы следующего… Кстати, не беременна ли она? Вот бы удружил Болеслав! Внуков и внучек у меня — всех не перечтешь, по именам едва ли треть знаю и помню, но сына или дочь Предславы уж я бы нянчил сам. А он, или она, небось говорил бы басом, как Предслава в детстве.
   Наверное, есть своя прелесть в каждой стадии жизни, и валять дурака с внуками тоже, небось, приятно. А если бы еще уехать куда! Взять с собою Бориса, беспутного пьяницу, ему все равно, где пить, и Предславу с дитем, если таковое наличествует, и прямым ходом куда-нибудь, где меня искать не будут, но где золото в ходу? В Иберию, например. Или в Индию. Нет, в Индии грязно и скучно. Иберия — в самый раз. Там редко бывает холодно, и это радует. Надоел холод собачий, каждый год одно и то же — все кутаются, кутаются, печи топят, моются редко. Свиньи.
   Ты смотри, кто к нам пожаловать изволил. Алешка. С Илларионом. Смешной парень Илларион. К Алешке липнет все время, когда последний раз Ипполита видел — неизвестно, ночует у Алешки, ест у Алешки, и Алешка очень не против. А жена алешкина учит парня бриттскому своему наречию. Язык сломаешь.
   — Чем обязан? — спросил Владимир в ответ на вежливый поклон от Алешки и на поспешный, после легкого шлепка, поклон от Иллариона.
   — Мне нужно срочно отлучиться, — сказал Алешка, как всегда развязно. — Жена сегодня недомогает, Швеле я не верю, а отец мой занят приготовлениями к какому-то бывшему языческому празднику, уж я не помню, какому. Присмотри за Илларионом.
   Владимир мигнул от неожиданности.
   — Ты, Алешка, совсем оборзел, — заметил он. — Князь Киевский в качестве временной няньки — такого, пожалуй, в истории еще не было.
   — А теперь будет, — заверил его Алешка. — Важно создать прецедент. Князей киевских тоже раньше не было, а теперь вот сидишь ты у стены, на солнце греешься. Что тебе, жалко? Или ты занят очень? Илларион тебя любит. Искренне. Это следует ценить.
   — Сволочь ты, — сказал Владимир. — Учишь ребенка непочтительности.
   — Нет, Александр не сволочь, — вступился Илларион. — Это он обо мне заботится. И ты позаботься. О детях обязательно нужно заботится, в них вся надежда и есть.
   Владимир снял ноги с телеги.
   — Надолго отлучаешься? — спросил он.
   — До полудня, — ответил Алешка, зевая. — Ну, может, чуть позже полудня вернусь. К обеду точно буду. Не съест тебя Илларион за это время, не бойся.
   — Я его отдам кому-нибудь из холопов.
   — Нельзя, — сказал Александр.
   — Совсем нельзя, — подтвердил Илларион.
   — Да почему же?
   — Неотесанные они, — объяснил Александр. — Чуть что — сразу драться и кричать страшным голосом. Требуют, чтобы дети сидели смирно и молчали.
   — Что же в этом плохого?
   — У меня тонкая натура, — сообщил Илларион. — Я не могу все время сидеть и молчать. Я очень подвижный и ансивный.
   — Какой-какой?
   — Экспансивный, — подсказал Александр. — Экстраверт. Как чего в голову взбредет — сразу хочет поделиться со всем человечеством. Не то, что ты — все в себе таишь, пока оно бродить не начнет. Ну, я пошел. До свидания, князь. Илларион, будь с князем вежлив и проявляй снисходительность к его слабостям.
   Алешка хлопнул Иллариона по плечу и пошел себе. И пошел, и пошел. Эка вышагивает, орясина. Что это у него за дела такие всегда? Какие-то свои тайные помыслы. Единственное, что я точно знаю — он не против меня, он за. Это так. Но вот кому он на самом деле служит? Не Константинополю, это точно. Не Хайнриху — Хайнрих греков ненавидит. Не Роберу ли? Не Римской ли Курии? И откуда у него такие громадные средства?
   — Откуда у Алешки столько денег, а, Илларион?
   — Не знаю, — сказал Илларион. — Я очень долго над этим думал. Ночами не спал.
   Владимир засмеялся.
   — Жрать хочешь? — спросил он.
   — Хочу.
   — Не дам, — отрезал Владимир. — Экстравертов полагается кормить с запозданием.
   — Это не честно.
   — Зато действенно. Ладно, не куксись. Ишь, щеки растопырил. Пойдем, пожрем чего-нибудь.
   Накормив Иллариона и заодно себя очень вкусной и сладкой кашей, приготовленной польским поваром, и замечательным же киселем, и рассказав ему смешную сказку про ведьму, питавшуюся исключительно индусами, Владимир решил, что все-таки пора поговорить с Предславой. А Илларион очень кстати под рукой. При нем легче сохранять спокойствие.
   — Пошли, Илларион, дочь мою драгоценную проведаем.
   По пути в светелку Владимир остановил пробегавшего мимо холопа, собиравшегося проучить помощника повара за нерадивость, и отнял у него розгу.
   Не меня ли он собирается сечь, подумал Илларион. Пусть только посмеет. Я Александру пожалуюсь.
   У светелки Владимир сказал стражнику «кыш!», украдкой перекрестился, и открыл дверь. Предслава, простоволосая, заспанная, в одной рубахе, сидела на постели и смотрела в окно. Увидев Владимира, она отвернулась к стене.
   Илларион вошел за Владимиром и понюхал воздух. Пахло не очень противно.
   — Перестань дуться, — попросил Владимир. — Давай поговорим.
   — Мне не о чем с тобою говорить, — отрезала Предслава.
   — Так уж и не о чем, — усомнился Владимир. — Все-таки я старый и опытный, людей хорошо знаю, да и в средствах не стеснен. Верно, Илларион?
   — Зачем тебе эта розга? — спросил Илларион. — Розга — это плохо. Ты брось розгу.
   Владимир поднял брови удивленно.
   — Вот как? А как же конунг Соломон?
   Илларион не понял, при чем тут конунг Соломон, и насупился.
   — Конунг Соломон сказал, — объяснил Владимир, — щади розгу только если ненавидишь дитя.
   — Ну и глупо, — резюмировал Илларион. — Если ненавидишь дитя, отступись и не трогай его, а розги не при чем.
   — А если любишь?
   — А если любишь, — резонно возразил Илларион, — то как же у тебя на любимое дитя рука подымется, посуди?
   — По-твоему получается, что розги вообще не нужны.
   — Иногда нужны. Вот Михе розги нужны.
   — Ну, с Михой мы потом побеседуем. А с этой мне что делать?
   — С какой?
   — Да вон, на ложе сидит, арселем широким простыни примяв?
   — А в чем она провинилась?
   — Тебе Алешка не сказывал?
   — Сказывал, а только он говорит, что это не ее вина.
   — Алешка так говорит? А ты слушаешь?
   Илларион прикусил язык. Да, подумал он, лишнее сказал. Сейчас он действительно меня выпорет. Вон розга в руке как подрагивает.
   — Я слушаю, но верю не вдруг, — ответил он дипломатично.
   — Стало быть, не веришь ты, что нет за ней вины?
   Илларион промолчал.
   — А вот мы сейчас узнаем, — пообещал Владимир, подходя к ложу.
   Предслава поглядела на него и отодвинулась было, но он поймал ее за волосы.
   Ну, сегодня не меня, подумал Илларион.
   Взяв розгу в зубы, Владимир опрокинул Предславу на спину и перевернул ее на живот. Она закричала, и это прибавило ему азарта. Одной рукой вдавливая ее в ложе, другой он потянулся задрать ей юбку, но тут вдруг Илларион повис на этой руке, крича:
   — Не смей! Не смей!
   Владимир резко выпрямился. Предслава тут же вскочила, слетела с ложа, и отбежала в угол, затравленно глядя на Владимира. Князь выплюнул розгу на пол.
   — Ты чего это, — спросил он, глядя на Иллариона строго.
   — Не смей ее бить, вот и все, — сказал Илларион.
   — Ты дурак, Илларион. Я ж не калечить ее собирался, а так, розог пять-шесть по арселю, для ума.
   — Для ума книжки греческие читают, — возразил Илларион. — А бить нехорошо.
   — Ты не понимаешь, Илларион, — Владимир говорил, глядя на Предславу. — Мне с нею побеседовать надо.
   — Ну и беседуй. А бить зачем.
   — Так она не слушает, что ей говорят! — крикнул Владимир. — Какая уж тут беседа!
   — Наверное, ей неинтересно, — предположил Илларион. — Так бывает. А бить нельзя. Когда мне неинтересно, а Ипполит меня бьет, я все равно не слушаю, а только страдаю.
   Владимир сел на ложе и подпер подбородок кулаком.
   — Что же мне делать, Илларион? Она меня не слушается.
   — Это по-разному. Когда меня Маринка не слушается, я ее пугаю.
   — Как же ты ее пугаешь?
   — Я ей говорю, что больше не приглашу ее в дом Александра, потому что она меня только позорит.
   — Хм, — сказал Владимир. — И она начинает слушаться?
   Илларион подумал.
   — Нет, — честно признался он.
   — Так какой же смысл ее пугать?
   — Для порядку.
   — Нет сладу с бабами, — серьезно и с чувством сказал Владимир. — Хочешь замуж за Болеслава? А? Говори, гадина.
   Предслава воззрилась на него.
   — Говори, пока я добрый. Говори, пока ребенок здесь. Говори, сволочь.
   — Хочу, — ответила Предслава, не смея верить.
   — Зачем?
   — Я его люблю.
   — Мало ли что. Я вот люблю баранину, но мне вредно, и я ее не ем.
   — Неправда.
   — Ну разве что изредка.
   — Каждый второй день лопаешь.
   — Ну, лопаю. А обо мне ты подумала? Как я тут буду без тебя. Подумала?
   — Я не единственная твоя дочь.
   — Он тебя в два с половиной раза старше. Мало ли кругом молодых. Вон Ляшко… нет, Ляшко дурак… ну вот подожди, Илларион подрастет… А хочешь, призовем какого-нибудь смазливого, высокородного — из Швеции или из Италии… И он будет тут жить. У нас. А то ведь Гнезно далеко. Захочешь ты, к примеру, обратиться ко мне за советом, а нельзя. Далеко. Илларион, скажи ей.
   — Страсть, как далеко, — сказал Илларион.
   — То есть, — предположила Предслава, — мне лучше молодость свою ради тебя загубить, да?