— Худо сегодня мне. Чую, заблудилась я. Конец приходит мне. И уж пришел. Давай травиться!.. Вот яд при мне… Докажи, что любишь, ну!..
   В дверь сильно постучали. Анфиса спросила крепким голосом:
   — Кто?
   — Отопри, Анфиса. Я!
   Петр Данилыч разминулся с Шапошниковым молча, как бы не замечая его. Анфиса заперла за гостем дверь.
   Шапошников шел по улице расхлябанно, останавливался, разводил руками, бессвязно бормотал, опять передвигал ногами в пустоту, пустой, разбитый.
   Петр Данилыч подозрительно посмотрел на женщину, развалился на диване.
   — Ты, никак, пьяна?
   — Да, пьяна. — Глаза Анфисы сверкнули. — И буду пить! — всхлипнула она, но тотчас же справилась с собой, спокойно подошла к шкафу, с жаждой потянула коньяку прямо из бутылки.
   — Зачем эта гнида шляется к тебе?
   — За тем же, за чем и ты.
   По лицу Петра Данилыча прошла судорога, мизинец левой руки оттопырился и заиграл.
   — Врешь… Врешь… — сказал он тихо. — Прощалыжник тары-бары разводить приходил, а я по делу. Вроде совещания. По семейному делу, касаемому до меня и до тебя.
   Время позднее. Ставни закрыты, кукушка прокуковала одиннадцать часов.
   — Вот хочу по-христианскому жениться на тебе, — хрипло сказал он, глядя в сторону.
   — Нет, Петруша, нет. А женится на мне Прохор, сын твой.
   Петр Данилыч крякнул, грозно посмотрел в лицо Анфисы:
   — Да ты в уме? Или пьяна совсем? У Прохора есть невеста.
   — Ну, еще посмотрим… Все вы, Громовы, в моих руках. Запомни это, Петенька.
   Помолчали. Анфиса зевнула. Зевнул и Петр Данилыч, что-то прикидывая в уме.
   — А может, за пристава замуж выйду, а может — за Шапошникова. -Вот возьму и выйду за него. Хочешь, Петя?
   — Сколько ты желаешь получить от меня денег?
   — Все, сколько есть. Движимое и недвижимое — все чтобы мое было. Тогда согласна, — сказала Анфиса задумчивым, нерешительным голосом, глядя в сторону и как бы стыдясь слов своих.
   — Значит, ты за деньги желаешь продать себя?
   — Себя — да. А вольная волюшка при мне останется. На этот раз голос ее прозвучал вызывающе. Она прищурила глаза и взглянула на гостя пренебрежительно и нагло.
   Петр Данилыч опустил голову и толстыми грязными ногтями стал барабанить по столу — сначала тихо, потом все громче, все озлобленней.
   — Нет, не подойдет. Сама знаешь, половина денег сыну принадлежит, да надо и Марью Кирилловну не обидеть. Сама, чай, понимаешь.
   — Ну, тогда прощай. Больше не о чем и толковать нам. До свиданья, Петя, уходи. Хочешь на дорожку посошок?
   — Не пью. Бросил. И подь ты к черту со своим вином! Мне тебя надо!
   — А мне Прохора.
   — Анфиса!
   — Петька!
   Петр Данилыч плюнул, прошипел сквозь стиснутые зубы: «Змея ты», — и вышел, грузно вымещая каблуками злобу.


17


   С того лихого дня, как появилась в этих местах Нина Куприянова, Анфиса все время в нервном напряжении. «Теперь или никогда», — подталкивала она свою волю, но не желала сгрудить ее в один удар, воля безвольно растекалась средь путаных Анфисиных тропинок. Так было потому, что Анфиса не имела твердого хотенья, она легковерно ставила ставку то на того, то на другого и на козырного своего туза — Прохора Петровича, — и выходило так, что ее карта всюду бита. И нет больше такого человека в ее жизни, который дал бы умную укрепу ее думам. Был Шапошников — и Шапошникова нет. Нет!
   Анфиса стала сильно попивать. Все внутри ее перегорело.
   Врет старик! Только бы Анфисе захотеть — Петр Данилыч все для нее сделает: сына ограбит, жену пустит по миру, пойдет на любое зло. А не захочет старик по-хорошему, она сумеет припугнуть его, она такую покажет ему штучку, — льстивой собачкой станет Петр бегать за Анфисой, вилять хвостом и ластиться. Впрочем, Анфиса припугнет сначала Прохора. В последний раз попробует Анфиса силу своих чар над ним, а там видно будет; она теперь и сама не знает, в какую яму толкнет ее неукротимый своевольный бабий нрав. Скорей бы уж…
   Пила Анфиса три дня, три ночи. Пила одна. В комнатах темно: три дня, три ночи не открывались ставни, вольный свет не проникал сюда. Лишилась света и душа Анфисы.
   Переплакана, передумана была вся жизнь. Руку на себя подымала Анфиса, но рука не повиновалась воле: и рука, и мозг, и сердце — все вразброд, нет опоры, нет хозяина, лишь голое отчаяние в углу сидит, а на столе стакан с вином. Перед образом лампадка, лампадку ту бережно Анфиса заправляет, неугасимый огонек хочет зажечь в Анфисе былую веру в бога, в жизнь — не может: Анфисе незачем молиться богу, Анфиса больше не верит в жизнь, Анфиса умерла. Но погодите Анфису хоронить! Она и мертвая себя покажет…
   Снятся ей сны странные. Как-то проснулась: в головах икона богородицы, а в ногах, прилепленная к стенке кровати, восковая свеча стоит. Кто ж хоронить ее собрался? Должно быть, во сне, сама. С тайным страхом водрузила обратно богородицу, восковую свечу сняла. Как-то проснулась: стол белой скатертью накрыт, на столе — самовар без воды, чашки, варенье, хлеб. Удивилась Анфиса: во сне понаставила сама должно быть. Как-то проснулась Анфиса: возле нее, на стуле, сам Прохор. Анфиса вскрикнула.
   — Не бойся, — сказал Прохор. — Не бойтесь, Анфиса Петровна. Я вот зачем…
   Он встал, и Анфиса встала.
   — Сейчас, сейчас, — сказала она растерянно и задыхаясь, — я сейчас. А что у нас, ночь иль день?
   — Вечер, одиннадцать часов.
   — Не гневаюсь, побудьте одни. Я мигом, — сказала Анфиса и ушла.
   Прохор курил папиросу за папиросой, взатяжку, жадно: организм как бы наверстывал, что зачеркнула в нервах недавняя болезнь. Все такая же прекрасная и свежая, вошла Анфиса. Но Прохор заметил, что глаза ее припухли, в тонких бровях жест страдания, а в лице и в голосе взволнованная грусть. Она в светлом простом платье, мрамор рук открыт до плеч, возле правого плеча искусственный цветок камелии. Густые косы собраны сзади в тугую, свернутую калачом змею. На груди золотой медальон-сердечко. Прохор знает, что в медальоне том прядь его, Прохора, волос.
   — Что ж, может, убить меня пришел? Только не убьешь меня — я мертвая.
   — Оставь, Анфиса. Я за делом. Садись скорей. Но Анфиса не села. Она открыла ставни, распахнула окно в сад: за окном действительно прозрачно — тихая ночь была, на сизом небе чертились едва опушенные листвой деревья. Свежий воздух плыл в сонные комнаты Анфисы, огонек лампады колыхался. Где-то там, за деревьями, за крышами, в краю далеком вспыхивали молчаливые зарницы: как бы не пришла гроза.
   Тихо говорила Анфиса сама с собой в ночную тишь:
   — Жить нам вместе, умереть нам вместе. Ежели ты на особицу жив, сокол, значит — я мертва.
   — Брось глупые речи, Анфиса…
   Белая, взволнованная, она стояла в трех шагах от Прохора, из закрытых глаз текли слезы.
   Прохор встал, вздохнул, широко прошелся, сел возле открытого окна, Анфиса повернулась к нему, он тогда о раздраженьем пересел на диван, к печке. Холодные руки его покрылись липким потом, во рту пересыхало.
   — Я никогда не позволю тебе обирать отца и делать несчастной мать мою. У отца деньги не его, а мои: я нажил. Отец, как старый колпак, сегодня утром раскис, распустил нюни и долго рассказывал мне про ваш с ним разговор. Так вот знайте, Анфиса Петровна, никаких разводов, никаких ваших свадеб. Иначе… Дайте мне рюмку вина, коньяку. Я слаб, — он оперся локтем в стол и прижался виском к ладони. Бледность растеклась по его лицу, свет лампы желтил, заострял нос и впалые щеки.
   И как выпил обжигающую рюмку и как хлебнул густой душистой наливки из облепихи-ягоды, в лице заиграла жизнь, упрямая тугая складка меж бровей обмякла. Но его сердце не могло обмякнуть, сердце возненавидело Анфису навсегда.
   — Анфиса, я тебя люблю по-прежнему, — сказал он озлобленным умом своим. В темных глазах Прохора пряталось коварство, но отреченный взор Анфисы на этот раз ничего не отгадал; Анфиса тотчас же поверила, бросилась ему на шею.
   — Любишь? Неужто любишь?!
   — Да, да, да. Только выслушай меня, пожалуйста, — по-холодному поцеловал, по-холодному усадил ее возле себя. — Слушай.
   Но где же ей слушать, когда не хватает воздуху и волною хлещет по жилам кровь.
   Прохор говорил негромко, но отрывисто и, за рюмкой рюмку, тянул вино.
   — Значит, все будет хорошо… Только ты не мешай нашей свадьбе, вообще не мешай нам жить. А я тебя никогда не забуду, Анфиса… Тайно стану любить тебя.
   Эти слова поразили Анфису, как гром. И первый раскат грома ударил где-то там, вдали.
   — Та-а-к, — протянула Анфиса, и голос ее под тугими ударами сердца шел волной. -
   Так, так, так… Вот это любовь! Ну, спасибо тебе на этакой любви. А вот что.. — она встала, и ноздри ее расширились; дыхание вылетало с шумом. Она как молнией посверкала глазами на примолкшего Прохора.
   — Женись, молодчик, женись, — она сейчас говорила высоким голосом, привстав на цыпочки и запрокинув голову свою. — Женись, а я за отца твоего выйду и все равно погублю тебя своей любовью. Все равно. Эх, младен!.. Плохо ты меня знаешь. Если ты променял меня на какую-то богородицу, так я-то тебя, сокол, ни на кого не променяю… Увидишь!
   Она схватила бутылку коньяку и прямо из горлышка отхлебнула несколько глотков. За окном стали шуметь деревья, по комнате заходили ветерки.
   — Вот, — сказала она и сорвала крест с груди, — вот у крестика ключик привязан, ключик этот от потайной шкатулки, а в той шкатулке штучка есть. Как служила я у дедушки твоего, покойного Данилы, в горничных, он мне, девчонке, браслетку подарил. А на браслетке-то кой-какие буковки прописаны. Кой-какие… Ха-ха!.. Показывала я штучку эту одному человеку-знатецу, здесь живет этот человек-то, парень дотошный, мозговой. Да еще бумажку одну показывала, у дедушки Данилы в кованой шкатулочке нашла, — все убиенные переписаны, дедка день и ночь в молитве поминал их. Так и написано — «мною убиенные…» Чуешь? И выходит: не Ибрагишка убивец-то, вы убивцы-то, твой дедка Данила убивец-то подлый, живорез. На вас, Прошенька, вся кровь падет… — Анфиса говорила приторно-сладко, певуче, и хоть не было в ее голосе угрозы и глаза Анфисы улыбались, но от внутренней силы слов тех стало Прохору страшно.
   — Ну?! — нажал он на голос, стараясь запугать Анфису и победить в себе сложное чувство омерзения и страха перед ней.
   Она села рядом с ним, с явно притворной шаловливостью погладила его волосы и, заглядывая в глаза его, издевательски проворковала:
   — Дак вот, Прошенька, любое выбирай: либо женись на мне, либо — к прокурору. Суд, огласка — и все богатство отберут от вас. — Она обняла его и, с жестким блеском в глазах, жадно поцеловала в губы.
   Прохор не в силах был сопротивляться: хмель одолевал его, он весь ослаб.
   — И другая лазеечка есть. Да, может, не лазеечка, а самые главные ворота: дам Куприяновым стафет и сама поеду к ним вашу с девкой свадьбу рушить.
   Прохора бил озноб. Анфиса тоже дрожала. Стуча зубами, Прохор спросил:
   — А где шкатулка?
   — Шкатулка эвот, а ключик вот…
   Анфиса вдруг откачнулась от Прохора, пытливо и люто взглянула в его горящие решимостью глаза, быстро поднялась. Прохор вскочил, схватил Анфису за руки пониже плеч, опрокинул ее на затрещавший стол.
   — Браслет! Ключ!..
   Анфиса, не разжимая губ, засмеялась в нос. Прохор судорожно рванул цепочку с ключом, подбежал к кровати, выхватил из-под подушки кованый ларец. Анфиса зверем накинулась на него сзади у сильными руками вцепилась ему в горло. Прохор, изловчившись, подмял Анфису под себя, и оба, злобные, безумные, барахтались на широкой кровати. Прохор стал яростно душить ее, упираясь коленом в грудь. Анфиса захрипела. Напрягая всю силу, она сбросила его с себя и по-волчьи, с визгом, куснула руку. Оба, в схватке, упали с кровати, катались по полу, пыхтели, ругались, шипя, как змеи. Запахло крепким потом. Пьяный Прохор задыхался, изнемогал. Из его укушенного пальца текла кровь. Анфиса в неудержимом припадке царапала ему лицо, ее изорванное платье тоже запачкалось кровью. Поймав момент, она, как степная волчица, взбросилась на Прохора верхом, крепко стиснула его руки, упала грудью ему на грудь и, закрыв глаза, стала неистово целовать его, твердя сквозь стон:
   — Сокол, сокол мой!.. Помнишь ли ту ночку, сокол?..
   — Ведьма ты!.. Проклятая!.. — с кровью выплевывал Прохор черные слова.
   Она пружинно, как змея на хвосте, привстала, скортотнула зубами и с размаху оглушила Прохора оплеухой. И в этот миг, вместе с оплеухой, вместе с ослепительной молнией резко, близко ударил громовой раскат. Анфиса, вся растрепанная, дикая, вскочила, закрестилась, упала на диван.
   Хлынул ливень за окном. И хлынули у Анфисы слезы.
   С последним отчаяньем зарыдала Анфиса в голос. Прохор, шатаясь, закрыл окно, стал подымать опрокинутые стулья, поднял две Анфисины шпильки и гребенку. Все движения его были, как у автомата, лицо мучительно бледное, безумное. В дверь оторопело стучались.
   — Кто? — озлобленно крикнул Прохор.
   — Прошенька, ты, что ли? Отопри скорей.
   Вся измокшая, жалкая, вошла Марья Кирилловна.
   — А ведь я голову потеряла, тебя искавши. Отец зовет…
   Сильный удар грома вновь потряс весь дом.


18


   Назавтра, утром, пришло от Нины письмо:

 
   «Приехали мы на второй день страстной недели. Я отца дорогой уговорила. Ибрагим совершенно им прощен. Все забыто. Матери, конечно, отец ни звука. Мать рада нашей свадьбе, она очень любит тебя, благословляет. Передай поклон нашему избавителю Ибрагиму…»


 
   Прохор прочел это начало письма, задумался. Укушенный палец ныл, Марья Кирилловна сделала на его палец компресс из березовых почек, настоенных на водке. Вошел отец, взглянул на поцарапанное лицо сына, молча сел. Сын стал переобуваться в длинные сапоги.
   — Ну, так как же? — спросил отец. — Как же ты думаешь? Она пугает. Могут быть большие неприятности. Она баба-порох. Ей, как взглянется. А ты берешь богатую, у тебя и так денег будет невпроворот. Отступись от нашего имущества, дозволь подписать все Анфисе…
   — А мать? — уставился Прохор в лицо отца; губы его подергивались, по виску бегал живчик.
   Отец прошелся пальцами по бороде, сказал:
   — Ну что ж — мать? Она как ни то проживет. При тебе, что ли. А то, смотри, хуже будет. Анфиса наделает делов.
   Прохор увидал в окно: старушонка Клюка прячется меж деревьев, резкими движениями руки настойчиво манит его.
   — Сейчас, — сказал Прохор отцу и поспешно вышел в сад.
   Едва отец прочел первые строки лежавшего на столе письма Нины, как в комнату ворвался Прохор: он схватил поддевку, белый картуз, выбежал вон, в конюшню, проворно оседлал коня и умчался, как ветер.
   До первой почтовой станции — тридцать пять верст — он скакал ровно час.
   — Лошадей, — кричал Прохор на станционном дворе. — Тройку, самых горячих. Ямщику целковый на чай… Сыпь! Насмаливай!.. Загонишь — я в ответе.
   И лишь возле третьей станции, с ног до головы забрызганный грязью, он догнал Анфису. Он едва узнал ее. Лицо Анфисы серое, утомленное, упрямые губы крепко сжаты. Одета она просто, в синем большом платке. Рядом с ней — учитель села Медведева, чахоточный, сутулый, сухощавый, Пантелеймон Павлыч Рощин.
   — Путем-дорогой, Анфиса Петровна! Здравствуйте! Ямщики осадили лошадей. Тройка Прохора в белом мыле, лошади шатались.
   — Анфиса Петровна, — вежливо позвал ее Прохор. — Пожалуйте сюда. На пару слов.
   Анфиса переглянулась с учителем, молча выбралась из кибитки и тихонько пошла с Прохором по зеленому лугу. Учитель двусмысленно вслед ей ухмыльнулся и стал раскуривать трубку, покашливая.
   — Папаша согласен на все ваши условия, Анфиса Петровна.
   — Мне этого мало.
   — Он подпишет вам все движимое и недвижимое, он положит в банк на ваше имя все деньги…
   — Мало.
   — Он разведется с моей матерью и женится на вас…
   — Мало, мало.., — Я обещаю вам свою любовь…
   Анфиса остановилась, губы ее разомкнулись, чтобы злобно крикнуть иль застонать от боли. Но она, вздохнув, сказала:
   — Мучитель мой!.. Ах, какой ты, Прошенька, мучитель!
   У Прохора защемило сердце. Он покачнулся. Она окутала его колдующим взглядом своих печальных глаз, круто повернулась, крикнула через плечо:
   — Прощай, — и быстрым, решительным шагом двинулась к кибитке.
   — Анфиса, Анфиса, счой!.. Последнее слово!.. В голосе его отчаянный испуг. Она остановилась, из ее глаз крупные катились слезы.
   — Так и знала, что позовешь меня, — она больно закусила губы, чтоб не закричать, она опасливо обернулась к лошадям: ямщики оправляли сбрую; учитель, хмуро сутулясь, сидел к ней спиной.
   Анфиса, всхлипнув, кинулась на шею взволнованному Прохору, шептала:
   — Молчи, молчи. Знаю, что любишь… Я ведьма ведь… Значит, отрекаешься от Нинки?
   — Отрекаюсь.
   — Значит, мой?
   — Твой, Анфиса.
   — На всю жизнь?
   — Да, да.
   — Не врешь?
   — Клянусь тебе!
   Анфиса несколько мгновений была охвачена раздумчивым молчанием.
   Но вот прекрасное лицо ее вдруг осветилось, как солнцем, обольстительной улыбкой. Земля под ногами Прохора враз встряхнулась, и его сердце озарил горячий свет любви.
   «Что ж теперь будет, что же будет?» — мысленно восклицал несчастный Прохор, совершенно сбитый с толку и внутренней горечью и внезапно вставшим в нем прежним болезненно острым чувством к Анфисе.
   Возвращаться без учителя Анфиса отказалась. Прохор сразу понял причину: «Боится, что ее документик отберу», — но смолчал. Обратно ехали втроем: Анфиса рядом с учителем, лошадьми правил Прохор. Сзади тащилась пара с ямщиками. Ямщики беспечально заливались:

 

 
На сторонушку родную
Ясный сокол прилетел,
И на иву молодую
Тихо, грустно он присел…

 

 
   Вернулись поздним вечером. Расставаясь, Прохор говорил своей Анфисе виноватым, трогательным голосом:
   — Ну что ж мне делать теперь? Каким подлецом я чрез тебя стал… Анфиса, любимая моя Анфиса, милая. Ну, ладно! Слушай… Завтра либо послезавтра ночью жди… Сиди у окошка, жди… Прощай, прощай, Анфиса, — и, закрыв лицо рукой, прочь пошел. — Проща-а-ай…
   В доме еще не спали. Марья Кирилловна беседовала с Ибрагимом, печаловалась ему, ждала от него помощи.
   — Не горуй, Марья… Прошку отучим ходить до Анфис… Моя берется. Моя кой-что знает. Прыстав Анфис взамуж брать будет. Прыстав каждый день, каждый день туда-сюда к Анфис.
   Прохор прошел к себе в комнату и заперся на ключ. Комната его пропахла лавровишневыми каплями.
   Не спал в своей избе и Шапошников. Сбиралась гроза. Он грозы боится. Во время грозы он обычно спускается в подпол и меланхолически сидит там на картошке. Бояться грозы он стал недавно, лишь этим месяцем гремучим — маем.
   Но сейчас гроза еще далече, и Шапошников заводит у себя в избе беседу с волком:
   — Люпус ты чертов, вот ты кто. Ты думаешь — ты волк? Ничего подобного. Ты — люпус. Гомо гомини люпус эст. Слыхал? Враки! А по-моему, человек человеку — Анфиса… Да, да. Подумай, это так…
   Волк, белки и зверушки слушали внимательно. Волк хвостом крутил, бурундук пересвистнулся с другим бурундуком.
   — «Идет», — сказала белка.
   — Кто идет? — спросил Шапошников.
   — «Хозяин идет».
   Хозяин принес в кувшине бражки.
   — Испробуй-ка… Ох, и крепость!.. Ты чего-то задумываться стал. Смотри, не свихнись, паря… Чего доброго… Это с вашим братом бывает.
   Волк, белки и зверушки засмеялись.
   Боялся грозы и отец Ипат: прошлым летом, под самого Илью пророка, его в поле ожгло молнией: он долго на левое ухо туг был.
   Пристав грозы не боялся, но пуще моровой язвы страшился супруги. Вот и в эту ночь у них скандал. Супруга расшвыряла в пристава все свои ботинки, туфли, сапоги, щипцы для завивания, и все мимо, мимо. И вот, вместе с бранью, летит в пристава двуспальная подушка. Пристав и на этот раз ловко увернулся, подушка мягко смахнула с письменного стола все вещи. Чернильница, перевернувшись вниз брюшком, залила красной кровью черновик проекта:

 
   «всесмиреннейшего прошения на имя его преосвященства епископа Андрония, о чем следуют пункты:

   Пункт первый. Будучи в семейной жизни несчастным вследствие полнейшего отсутствия всяких способностей законной супруги моей Меланьи Прокофьевны к деторождению по причине сильной одышки и ожирения всех внутренних органов (при сем прилагаю медицинскую справку фельдшера Спиглазова) и в видах…»


 
   Тут рукопись оборвалась, перо изобразило свинячий хвостик, — видимо, как раз на этом слове мимо уха пристава пролетела мстительная туфля, а скорей всего увесистая затрещина опорочила высокоблагородную, однако привыкшую к семейным оплеухам щеку пристава. Конечно ж так. Пристав писал, жена подкралась, прочла сей рукописный блуд, и вот правая щека пристава горит, горят глаза разъяренной мастодонтистой супруги.
   Впрочем, так или не так, но «человек человеку — Анфиса» остается.
   Еще надо бы сказать два слова об Илье Петровиче Сохатых. Но мы отложим речь о нем до завтрашнего дня.

 
   А завтрашний день — солнечный. Заплаканное небо, наконец, сбросило свою хандру; день сиял торжественно, желтые бабочки порхали, пели скворцы.
   Утром за Марьей Кирилловной прискакал нарочный: в соседнем селе, верст за шестьдесят отсюда, захворала ее родная сестра, вечером будут соборовать и причащать. И Марья Кирилловна, унося в себе тройное горе, уехала. Первое ее горе
   — Прохор и Анфиса, второе горе — Анфиса и муж, и вот еще третье испытание господь послал — сестра.
   Прохор собрался уходить: ружье, ягдташ, сука-маркловка Мирта.
   — Ну, как? — встретил сына отец.
   — Ах, ничего я не знаю. Подожди… Дай мне хоть очухаться-то… — раздраженно сказал Прохор и на ходу добавил про себя:
   — С вами до того доканителишься, — пулю себе пустишь в лоб.
   Он взял с собой приказчика Илью Сохатых и направился по речке натаскивать молодую, по первому полю, собаку. Прохору страшно оставаться одному: в душе разлад, хаос, идти бы куда-нибудь, все дальше, дальше, обо всем забыть. Сердце сбивалось, то замирая, приостанавливаясь, то усиленно стуча в мозг, в виски. Ноги ступали неуверенно, Прохора побрасывало в стороны, кружилась голова. Он отвернул от фляги стаканчик, выпил водки, сплюнул: появилась тошнота. Он подал водки и приказчику. Илья Сохатых шаркнул ногой, каблук в каблук, сказал:
   — За ваше драгоценное! В честь солнечности атмосферной погоды… Адью!
   Прохор подал второй стаканчик.
   — За здравие вашей невесты, живописной прелестницы Нины Яковлевны!.. Адью вторично!
   Прохор от этих вульгарных слов слегка поморщился. Петр Данилыч тем временем направился к Анфисе.
   Стучал, стучал, не достучался. Пошел к священнику. Отец Ипат осматривал ульи.
   — С хорошей погодой тебя, батя. Благослови, отче. Отец Ипат поправил рыжую, выцветшую скуфейку, благословил купца, сказал:
   — Это одна видимость, что хорошая погода, — обман. Погода худая.
   Купец указал рукой на солнце. Отец Ипат подвел купца к амбару:
   — Вот, смотри.
   Над воротами амбара прибит голый сучок пихты в виде ижицы, развилкой.
   — Вот, смотри: сей струмент предсказывает, как стрелябия, верней барометра. Главный ствол прибит, а отросток ходит: ежели сухо, он приближается к стволу, а к непогоде — отходит. Вчера эво как стоял, а сегодня опять вниз поехал. Будет дождь.
   — Отец Ипат! Надо действовать, — перевел разговор Петр Данилыч, на его обрюзгшем лице гримаса нетерпения. — Надо полагать, Анфиса согласна. Бабу свою уговорю, а нет — страхом возьму. Посмотри-ка, как гласят законы-то…
   — Пойдем, пойдем, — сказал отец Ипат, на ходу заправляя за голенище выбившуюся штанину. — Только напрасно это ты; нехорошо, нехорошо, зело борзо паскудно, Как отец духовный говорю тебе. Оставь! Право, ну…
   — А не хочешь, так я в городе и почище тебя найду. Прощай!
   — Постой, постой… Остынь маленько.


19


   Надвигался вечер, а вместе с ним с запада наплывали тучи, небо вновь облекалось помаленьку в хандру и хмурь.
   Солнце скрылось в тучах, но в том далеком краю, где Синильгин высокий гроб висит, солнце ярко горело, жгло. И тело Синильги, иссохшее под лютым морозом, жарой и ветром, лежало в колоде уныло и скорбно, как черный прах. Вот скоро накроет всю землю мрачная, грозная ночь, однако не лежать Синильге той ночью в шаманьем, страшном своем гробу. Как молния и вместе с молнией Синильга, может быть, разрежет дальний тлен путей, может быть, крикнет милому: «Прохор, Прохор, стой!»
   Но никто не остановит теперь Прохора; мысли его сбились, и Прохор свободной своей волей быстро возвращается домой.
   — Солнечное затмение какое началось, — поспевая сзади, изрекал Илья Сохатых. — Опять гроза будет в смысле электричества, конечно. А скажите откровенно, Прохор Петрович, откуда берется стрела? Например, помню, еще я мальчишкой был, вдарил гром, нашу знакомую старушку убило наповал, глядь — а у нее в желудке, на поверхности, конечно, стрела торчит каменная вершков четырех-пяти. Прохор Петрович! А что, ежели я вдруг окажусь в родственниках ваших бывших? А?
   Сизобагровая с желтизною туча, сочно насыщенная электрическим заревом, спешит прикрыть весь мир. И маленьким-маленьким, испугавшимся стало все в природе. Под чугунной тяжестью загадочно плывущих в небе сил величавая тайга принизилась, вдавилась в землю; воздух, сотрясаясь в робком ознобе, сгустился, присмирел; ослепший свет померк, смешался с прахом, чтобы дать дорогу молниям; белые стены церкви перестали существовать для взора; сторож торопливо отбрякал на колокольне восемь раз, и колокольня пропала. Пропали дома, козявки, лошади, люди, собаки, петухи. Пропало все. Мрак наступил. Ударил тихий ливень, потом — гроза.