В летний солнцепек, когда воздух застоится, над этим кладбищем девственных лесов густо висит какой-то особый аромат земного тлена, от него звенит в ушах и начинает кружиться голова. Подальше от такого места в летний жаркий день!
   Но вот тайга оборвалась. Путники поехали тальвегом неширокой каменистой речки Камарухи. Заночевали, еще шли день.
   — Скоро прибудем, — сказал бродяга. — До вершины речонки верст с десяток отсюдова. Там и столбы наставлены.
   Увидели дымок.
   — Вот это самое место и есть… Самое золотое, — сказал Филька Шкворень.
   — А нас не пристрелят здесь из-за куста? — и Прохор взял в руки винтовку.
   — Да нет, поди, — неуверенно ответил бродяга. — Конешно, поручиться за шпану нельзя… Она, кобылка востропятая, блудлива другой раз.
   Прохор в мыслях пожалел, что не прихватил с собой двух-трех стражников. И заторопился.
   — Поедем поскорей. К ночи хорошо бы дамой.
   — Я тебя отсель на твой прииск выведу. А там дорога живет, к ночи добежим домой.
   У речонки копошились двое бородатых оборванцев. У них примитивное, сколоченное из самодельных досок приспособление для промывки золотоносных песков, нечто вроде вашгерда. В дощатый лоток сваливалась песчаная порода; ее привозил на тачке третий бродяга, а двое других большими ковшами лили на песок воду. Вода увлекала породу по наклонному, выложенному грубым сукном, дну лотка. Золотые песчинки осаждались на сукне, маленькие самородки задерживались возле деревянных планок, набитых поперек лотка, поверх сукна, в расстоянии около аршина друг от друга. Промытый же песок скользил дальше, вниз…
   Прохор поздоровался. Старатели бросили работу, еще трое подошли с песков. В их руках железные лопаты с очень коротким древком.
   — Кто вы такие? Зачем путаетесь по этакой гиблой трущобе? — спросил кривой старатель.
   — Мы громовские приказчики, — ответил Прохор. — Слыхали про Громова? — хвастливо спросил он.
   — Как не слыхать! Слыхали… Зверь добрый, — двусмысленно сказали старатели и переглянулись.
   Прохор смутился. Хотел в спор вступить, да побоялся. Чтоб застращать, спросил:
   — А вы, ребята, не видали: наши стражники должны сюда выехать, пять человек?
   Старатели опять переглянулись, сказали: нет.
   — Ежели есть у вас золото, я бы купил, — предложил Прохор.
   — Есть-то есть… А какой толк в твоих деньгах? Деньги в тайге — тьфу! Нам одежда да харч надобен. Вот ежели б ты спирту привез али девок парочку… Слышь, торговый, снимай кожаный шебур, меняй на золото. Нам надобен…
   Прохор отказался.
   — Тогда ружье сменяй. Филька Шкворень шепнул:
   — Поедем, барин…
   Когда кони на рысях пошли в тайгу, старатели прошили воздух пугающим резким свистом, кто-то крикнул:
   — Пульку жди!.. Гостинчик…
   По спине Прохора пошел мороз: он знал много рассказов о том, как старатели охотятся за двуногим зверем. Филька Шкворень успокоил его:
   — Не бойсь.. У них, у варнаков, окромя лопаты, нет ни хрена, — и поехал сзади, загородив собою Прохора.
   Вскоре отыскали полусгнивший столб с государственным гербом. Прохор понял, что золотоносная местность эта действительно кому-то принадлежит. Он решил приехать сюда с землемером и рабочими, чтоб наметить новые границы и сделать заявку от себя.
   Филька Шкворень теперь ехал впереди. Рельеф местности резко изменился. Стали попадаться каменистые окатные сопки, остряки ребристых скал. Ни кедров, ни елей — шел сплошной сосняк. Ехать было легко. Однако часа через два стало темнеть. В этих краях Прохор впервые.
   — Сколько ж ты считаешь отсюда до моего прииска «Достань»?
   — Да верст тридцать с гаком, поди. Остановились на небольшой полянке, покормили лошадей.
   — Мимо «Чертовой хаты» будем пробегать, — сказал бродяга.
   — Не слыхал такой.
   — А вот увидишь… И стоит эта хата на самой вершине скалы, об одном окошечке… Иной раз огонек в ней светится, дымок из трубы крутит. Так сказывают, живет в ней какой-то цыган-бородач, а с ним карла безъязыкий, его цыган на цепи держит. И чеканят они там червонцы фальшивые. Цыган-то этот — то ли разбойник, то ли колдун… А другие болтают: огненный змей живет в избушке, черт. Ежели один да без креста — лучше не ходи: либо до смерти нарахает, либо с пути собьет. Другие, которые из нашей шпаны, прутся мимо избушки, не знавши… Ну и крышка… Пойдут, да так и до сей поры ходят. Вот, друг, Прохор Петрович, вот, — бродяга осмотрелся, подумал и сказал:
   — Скоро увидим… Крест-то на тебе?
   — Да. А ты тоже с крестом?
   — А то как? Со святого крещения ношу… Со младенчества.
   Прохор улыбнулся, потом захохотал:
   — А когда людей убивал, крест снимал с себя, что ли? Бродяга засопел, нахмурился, нехотя ответил:
   — А ты, слышь, брось вспоминать об этом. Было дело, а теперь — аминь.
   Прохор тоже нахмурился.
   — Напрасно…
   — Что напрасно?.. — повернул к нему бродяга хмурое свое лицо.
   — В царство небесное все равно не попадешь. Да, надо полагать, его и нет. А я, признаться, на тебя виды имел…
   Филька Шкворень сразу понял намек хозяина, приподнялся на стременах и на ходу снял с себя кожаный архалук, чтоб было свободней вести любопытный разговор. Он был прилично одет, подстрижен, вымыт, ничего бродяжьего в его внешности не осталось.
   — Эх, милый!.. — вздохнул он. — Понимаю, понимаю. Только вот что тебе скажет Филька Шкворень: убивец Филька в вере христовой тверд. Одно дело по приказу убить, другое дело — по разбойной волюшке своей. Филька Шкворень по приказу убьет кого хочешь и не крякнет… Этот грех так себе, пустяшный, отмолить его — раз плюнуть, а царь небесный до человеков милостив… А вот ежели своевольно человека укокошить по великой ли, по малой ли корысти, тогда держись… Тогда, ежели не приведет господь спокаяться, гореть убивцу в неугасаемом аду… Вот как, сударик, вот как… — бродяга нахлобучил картуз, нервно позевнул и торопливым движеньем руки закрестил свой рот.
   Такая идея оправдания наемного убийства, с переложением ответственности на плечи нанимателя, заинтересовала Прохора. Холодный смысл слов бродяги: «Найми, и я убью» — резко отпечатался в его сердце, как на камне гравировка. С какой-то боязливой удивленностью он скользнул взглядом по бродяге, затих душой и крепко призадумался над своими делами, над путями дел своих.
   Проехали в молчании еще верст пять. Бродяга вдруг заорал:
   — Гляди! — и взбросил руку. — Эвот она, «Чертова-то хата»! Глянь, огонек горит.
   Справа серела в полумраке каменная громада. Дикая скала почти отвесно выпирала из земли торчком. Прохор посмотрел в бинокль: на самой вершине скалы — изба, в окошке слабый огонек. Путники стегнули лошадей, объехали скалу кругом. Грани ее совершенно неприступны: они голы, гладки, отшлифованы тысячелетними ветрами.
   — Как же туда забираются? Хоть бы лестница или веревка, — удивился Прохор. — Кто ж все-таки там живет?
   — Я ж сказывал тебе… Цыган-разбойник с карлой. А верней всего, — сатана там, змей. Прямо через трубу летает… — И Филька Шкворень размашисто осенил себя крестом. — Крестись и ты! — сердито крикнул он на Прохора.
   Тот сказал:
   — Сейчас перекрещусь, — отъехал от скалы и выстрелил из штуцера в окно. Огонек погас.
   Путники подъезжали к прииску «Достань». Ехали тихо, ощупью. Если б не Филька Шкворень с глазами хищной рыси, пришлось бы ночевать в тайге, И вдруг совсем близко, почти нос к носу, — всадник.
   — Кто? — крикнул Прохор.
   Всадник вытянул крупного коня и нырнул вбок, в гущу охваченного тьмою леса.
   — Эй, кто?! — снова крикнул Прохор и взвел у штуцера курок.
   Тишина. Лишь похрустывал вдали валежник. 
   — Ну и добер коняга! — прищелкнул Филька языком. — Что твой сохатый.., только белой масти. Кто же это, а?
   Прохор не ответил, но лукаво ухмыльнулся в свою бороду.
   Ночевали на прииске «Достань». — Поднялись до солнца. Прохор очень торопился. Гнали коней взмах. Вернулись домой к полдню. Прохор, не раздеваясь, сразу к телефону:
   — Алло! Наденька, ты? Здравствуй… А что, Федор Степаныч не вернулся еще?
   — Дома, дома. На этот раз вы, Прохор Петрович, ошибку дали, — рассыпалась Наденька кругленьким, как бусины, смешком. — Федор Степаныч еще вчера под вечерок приехали. Позвать?
   Озадаченный Прохор с треском повесил трубку.


8


   Главный инженер предприятия Прохора Громова, Андрей Андреич Протасов, имел квартиру в хозяйском деревянном двухэтажном доме, вверху. Ему отведено три комнаты, с кухней, ванной и людской. Хозяин отвел бы Протасову и весь этаж и целый дом, так он ценил и уважал его, но Андрей Андреич, будучи холостым и очень скромным в жизни, выбрал себе квартиру сам.
   Для кухни у него кухарка, а по-сибирски — стряпка, Секлетинья, для комнатных же услуг нечто вроде горничной, молодая белотелая полька, Анжелика.
   Комнаты светлы, обширны, все на юг. Они поражают своей чистотой, белизной, опрятностью. Штукатуренные стены блещут белой масляной краской, крашеные полы сверкают. На больших окнах, на дверях — ни занавесок, ни портьер. Мебели не много и не мало. Она приготовлена из кедрача по рисункам Протасова в собственных громовских мастерских. Основа ее стиля — прямолинейность. Она отражает характер ее автора. Стены голы — ну, хоть бы какую финтифлюшечку пригвоздил Андрей Андреич, вроде расписной тарелки, что ли, — нет, стены девственны, целомудренно обнажены. Лишь в кабинете сделанный пастелью портрет матери в старинной, павловских времен, золоченой раме, большая, аршина в два длиной, фотографическая панорама Уральских заводов, где служил десять лет тому назад инженер Протасов, еще портрет — гелиогравюра Карла Маркса лейпцигской работы. Вот и все.
   Книжный шкаф объемист. Библиотека невелика, но в ней все, что необходимо для культурного человека, попавшего в глушь.
   На Урале у Протасова, когда он был помоложе, имелось собрание редких, строгановского письма, икон. Он их пожертвовал в местный уральский музей, одну же икону, поморской работы, привез сюда, в дар Нине Яковлевне Громовой. В кабинете — пианино Шредера, Андрей Андреич неплохо исполняет «Марсельезу», «Интернационал».
   Вообще он любит побренчать. Так, при наступлении весны, когда под солнцем звенит капель и лес начинает пробуждаться, в душе инженера Протасова тоже встают какие-то хмельные зовы: он целыми часами играет тогда «Снегурочку». Петь любит, но слуху нет; Нина Яковлевна над ним смеется: «Вам медведь на ухо наступил». — На просторном письменном столе, чистом, не загроможденном чертежами и делами, как у мистера Кука, несколько фотографических карточек, среди них — Нины Яковлевны Громовой в бальном, сильно декольтированном платье. Эту фотографию в бронзовой рамке инженер Протасов старается держать в центре остальных карточек, Анжелика же, убирая стол, всякий раз норовит поставить ее с краешку. Он придвигает — она отодвигает.
   В такой же бронзовой модернизованной рамке портрет молодой учительницы Катерины Львовны. Он стоит рядом с портретом Нины. Но всякий раз, когда сюда приходит Нина Яковлевна, что случается очень редко, она всегда отодвигает портрет Кэтти куда-нибудь к сторонке. Учитывая этот маневр по-своему, инженер Протасов по уходе Нины все-таки восстанавливает среди портретов статус-кво. И снова оба портрета рядом. Мы пока не знаем, какой из этих женщин отведено главное место в сердце инженера Протасова, но, наверное, обе они имеют в этом сердце свой приют. За это-то мы поручиться можем.
   Нам придется выдать еще один секрет, но надо думать, что это инженеру Протасову не повредит. Если присесть в кабинете на пол, в уголок между большой печью и стеной, можно заметить по бокам одного из печных изразцов чуть видимые две дырки. В них можно вложить особые железные буравчики с загнутыми концами и аккуратно вынуть изразец. Тогда открывается, правда небольшая, но достаточная для хранения так называемой нелегальщины камера. В этой тайной камере много кой-чего: брошюрки, гектографированные оттиски воззваний, прокламаций, листки по сбору партийных денег, письма.
   Большая часть этой нелегальщины доставлялась и доставляется Протасову из Питера, Москвы, иногда даже из-за границы. Конечно, не по почте, а тайно, с верным человеком. Например, приедет какой-нибудь выписанный по рекомендации Протасова чертежник, техник, слесарь, акушерка, ну и…
   Даже вот недавно за подаянием монах — не монах, странник пришел. Пыльный, истомленный; на молодом, с маленькой бородкой лице напускная святость. Влез в кабинет, перекрестился на Карла Маркса, вздохнул.
   — Андрюхин вы будете? — спросил он Протасова.
   — Что вам угодно?
   — Вот явочка к вам.
   Инженер Протасов пробежал письмо, улыбнулся, сказал:
   — Садитесь, товарищ, — и на ключ запер дверь. Странник поставил в угол посох, развязал торбу с нашитым наверху клеенчатым крестом и вручил Протасову кучу брошюр, бумаг, бумажек.
   В торбе, кроме смены белья, лежали маленькие иконки, крестики, пузырьки с целебным маслицем от святых мощей, ватка от зубной боли, окатные камушки с Ердань-реки. И странник и Протасов, рассматривая все это, тихо смеялись.
   — По чугунке ехал, а от чугунки четыреста верст пешком шел, вот этой самой благодатью прикрывался. Ну, попутно кой-чего внушал. В Спасском едва уряднику не отдали.
   — Как на фабриках? И вообще…
   Пришлец рассказал Протасову о многом. Рабочее движение в столицах, на Урале и на юге крепнет. Были забастовки, кой-где были расстрелы. Деревня тоже ожидает земли и воли. От Государственной думы ничего не ждут: разговорчики да кукиши в кармане. При дворе завелся Гришка Распутин, сибирский мужичок, конокрад. Трон шатается.
   Царек Никола голову теряет. Словом, вот-вот революция. Да вы прочтете свеженькую, литературу, сами убедитесь…
   Протасов радостно улыбался, ерошил волосы, бегал по кабинету, без конца курил.
   — Михайлов в Питере?
   — В нем, в нем. На Путиловском.
   — А вы когда обратно?
   — Не тороплюсь. Сначала по вашим рабочим попутаюсь с недельку, потом на казенный завод махну, оттуда — по железнодорожным мастерским. У меня еще три явки. А к вам завтра Александр придет, вьюнош молодой. Он у техника Матвеева будет ночевать. Вручите вьюноше сему денег, сколько есть, он завтра же и вобрат на Русь.
   — Я имею передать денег четыре тыщи. Был поздний вечер. Инженер Протасов провел странника в кухню, сказал кухарке:
   — Попитайте отца Геннадия чем бог послал. А потом бросьте ему сенничок где-нибудь, хоть в ванной, что ли. Пусть ночует.
   Протасов вернулся в кабинет, до вторых петухов просматривал доставленный пришельцем материал, написал выработанным не своим почерком несколько писем для врученья Александру и лег спать.
   Отец же Геннадий аппетитно кушал в кухне, поучая женщин от священного писания.
   Эта встреча в квартире Протасова произошла совсем недавно. Отец Геннадий провел в резиденции около недели, очаровал своей святостью Нину Яковлевну, благочестивым странноприимством которой он пользовался трое суток, орал на Прохора Петровича, стуча в паркет посохом:
   — Изверг ты, изверг!.. Не печешься ты о своих рабочих… Детьми своими ты их должен чувствовать… А что ты им даешь, чем кормишь, в каких лачугах содержишь?.. Арид ты! И нет тебе моего благословенья…
   — А мне и не надо, — хладнокровно ответил Прохор и, чтобы не заводить при жене скандала, ушел.
   В дальнейшем судьба странника такова. Он ходил по квартирам рабочих, по избам крестьян, проповедовал «слово божие», на чем свет стоит пушил заочно Прохора Петровича, намеками призывал рабочих к забастовке. Пристав, по приказу Прохора, схватил монаха, привел его к себе. Но отец Геннадий развел такое изустное благочестие, что Наденька не на шутку расчувствовалась, заплакала. Отца Геннадия отпустили с миром, пристав доложил Прохору, что на монаха был простой навет. Где теперь этот таинственный скиталец, инженер Протасов не знал, и нам неизвестно это.
   Известно же нам вот что.
   Однажды в субботу, поздним августовским вечером, инженер Протасов надел макинтош, сказал Анжелике:
   — Я на заседание в контору. Вернусь поздно. Не ждите, ложитесь спать.
   — Ужин прикажете оставить?
   — Тарелку варенцу.
   Было темно. Пьяные невидимками хлопали по лужам. Протасов, проплутав с версту, остановился у недоделанного сруба и начал время от времени помигивать в тьму карманным электрическим фонариком. Выкурил папироску, зажег вторую. Кто-то крадучись стал подходить к нему. Протасов трижды мигнул фонариком. Тогда уверенной походкой приблизился к Протасову вплотную человек и тихо спросил:
   — Вы, ваше высокородие?
   — Как вам не стыдно, Васильев, — так же тихо ответил Протасов. — Как не стыдно?
   — Виноват… Привычка-с… Пойдемте, товарищ Протасов. Шагайте за мной смелей… Я дорогу знаю.
   Пошли, хватались за плетень, чтоб не упасть в лужи, дважды перелезали изгородь, пересекли врезавшийся В жилое место клин тайги, спустились в долину небольшой речонки, свернули в глубокий распадок-балку, где был большой, на сто человек, брошенный барак. Теперь жили в нем ужи да летучие мыши. Он изредка служил пристанищем «вольного университета» (по выражению техника Матвеева) для революционно настроенных рабочих. Место глухое, безопасное.
   Андрей Андреич осторожно спустился в барак, погрузивившись из тьмы в тьму: лишь слабый огонек мерцал, Прихода Протасова никто не уследил: тьма мерно дышала, тьма слушала, что говорит техник Матвеев.
   — Таким образом, вы видите, товарищи, к чему привела забастовка девятьсот пятого года. Это первый этап, первый пожар русской революции. Когда придет второй и последний этап, покажет будущее. Однако надо думать, товарищи, что это наступит скоро.
   Матвеев говорил негромко, медленно, делая паузы после каждой фразы, чтоб дать рабочим время вникнуть в значенье слов. Голова и лицо его чисто выбриты, он мешковат, толстощек, весь какой-то пухлый. Ему тридцать лет.
   — Товарищ Матвеев! — раздался голос. — Ты в прошлый раз обещал побольше рассказать, как казнили первомартовцев. С чего, мол, началось и как… Очень интересно нам.
   — Сейчас, — откликнулся техник Матвеев, плюнул на концы пальцев и снял со свечи нагар. — Значит, товарищи, было дело так…
   Огонек заблистал щедрей. Протасов вгляделся в лица сидевших — кто на чем — рабочих. Их было человек с полсотни. Молодые, пожилые, есть два старика — водолив с баржи и вахтенный сторож с пристани — Нефед Кусков. Ни мальчишек, ни женщин. Собрание состояло из выборных от артелей всех предприятий Громова. Отдельные беседы на работах, иной раз, под шумок в бараках, бывали и раньше. Но такое организованное собрание выборных произошло здесь — в виде опыта — впервые. Недаром на эту ночь приглашен сам инженер Протасов. Он пользовался крепким уважением масс, хотя действовал всегда закулисно, скрытно. Однако рабочие догадывались, откуда загорается сыр-бор, и, полагая, что Протасов заодно с ними, чувствовали себя сильными, способными одолеть врага.
   — В уголку сидит, в уголку сидит… Эвот, эвот он, — обрадованно зашептались рабочие, кивая в потемках на Протасова, а старик Нефед даже прослезился, тряхнул головой Протасову, с чувством сказал: «Спасибо, барин». Он произнес это тихо, совсем не надеясь, что Протасов услышит его голос, но уж так сказалось, от сердца, от души. И старик рад был зацеловать «барина», рад затискать в признательных объятиях: видано ли, слыхано ли, сам главный инженер к ним припожаловал, как отец к сынам. Ну-ну!..
   А техник Матвеев говорит и говорит. Перешептыванье смолкло.
   Окончив свое слово по истории революционного движения в России, Матвеев взглянул на часы, спросил:
   — Нет ли, товарищи, каких вопросов? Может быть, есть неясности в моей беседе? Спрашивайте. Потолкуем…
   — Вопросы, конечно, есть, — сказал молодой слесарь Петр Доможиров, самый прилежный ученик тайного просветительного кружка. — Ну, их пока что в сторону, время терпит. А вот мы видим личность Андрея Андреича. Кроме того, знаем, зачем сюда пришли. Нам бы желательно выслушать товарища Протасова.
   — Просим! Просим!.. Жалаим! — раздались необычные хлопки в ладоши, многие рабочие не понимали их значения, но тоже стали хлопать. Все зашевелились, завздыхали, сплошная улыбка прошла по лицам.
   Протасов говорит возле огарка, стоя.
   — Товарищи! Значение забастовок у нас и на Западе, то есть среди заграничных товарищей-пролетариев, разъяснил вам товарищ Матвеев. Забастовки — орудие верное, но убийственное для хозяина только в том случае, когда у бастующих рабочих есть между собою единодушная поддержка друг друга, крепкая дисциплина, непоколебимое стремление добиться своего. А кроме того, нужны, товарищи, деньги на жизнь. За границей существует для этого специальный забастовочный фонд, капитал. У вас же такого капитала нет, да и быть не могло. Правда, я и некоторые мои товарищи могли бы оказать вам кой-какую поддержку, ну, скажем, тысяч пять. Но ведь это пустяки, этой суммы не хватит даже на неделю.
   — Да на неделю-то у нас как-никак жратвы хватит! — возбужденно закричали рабочие.
   — Из бабенок вытрясем, все закоулки обшарим! А другую неделю и не жравши просидеть можно.
   — Тише, товарищи, тише!
   — А на третью неделю хозяина за горло, да и кровь сосать…
   — Товарищи! — звонко оборвал шум инженер Протасов. — Насилий никаких! Это первое условие. Мы в одиночку революцию поднимать не можем — кишка тонка. Иначе… Вы знаете, что вам может угрожать?
   — Знаем, знаем!
   — Теперь подумайте. Борьба может оказаться длительной. Денег у нас нет, крепкой организации пока что , нет. Я не сомневаюсь, что сюда немедленно же будут пригнаны казаки для расправы. А вам сопротивляться нечем. Вы безоружны! Кулаками не намашешь. А хозяин жесток, упрям. Вам может угрожать расстрел. Вот, я все сказал, что надо. Теперь обдумайте хорошенько, посоветуйтесь с товарищами рабочими и дайте нам ответ.
   Наступило молчание. Рабочие переглядывались. Их лица зачерствели. Протасов, боясь, чтоб среди рабочих не разлилось уныние, сказал:
   — Я вам выложил самое худшее, товарищи. По-видимому, я вас, ребята, запугал. Но это ни в коем случае не входило в мои расчеты. Конечно, особенно-то трусить нечего. «Волков бояться — в лес не ходить». Дело вот в чем. При удаче ваша
   забастовка настолько хлестко ударит хозяина по карману, что он быстро сдастся. Я бы лично стоял, ребята, за забастовку.
   Протасов сел. Вышел слесарь Петр Доможиров. Он застенчивый, скромный, выступает на собрании первый раз в жизни. Голос его вначале дрожит, потом приобретает убедительность и силу. Рабочие слушают внимательно, поддакивают, кивают головами. Петр Доможиров с записной книжечкой в руке. Он вычислил, сколько хозяин платит рабочим и сколько получает барыша. Барыш огромный. Так неужто он не может, дьявол кожаный, поделиться им с рабочими? А ежели нет, тогда:
   — Братцы! Все, как один, становись под красное знамя забастовки!
   Вторым вышел землекоп Кувалдин. Руки у него длинные, сам крепкий, нескладный. Голос нутряной, подземный какой-то, гудливый.
   — Братцы, честна компания!.. Да будь он проклят, этот самый Прошка Громов!.. Вы подумайте, братцы, сколь мало он нам платит. Да какой тухлятиной кормит! Да как дерет в лавках своих! Да он, сволочь, о прошлой пятнице мне всю спину исстегал! Эвот спина-то, эвот! — Он высоко задрал рубаху, взял в руки горящую свечу и повертывался иссеченным телом во все стороны. — Ну, да и я ему, дьяволу, лопатой по загривку смазал… Слово за слово. Сначала я ему, а посля того и он мне нагаечкой своей.
   Кто-то засмеялся, кто-то крикнулэ — А водки дал?!
   — Это верно, что дал, — кашлянул землекоп и забрал в горсть бороду. — А только его водка разве водка? Напополам с водой. Тьфу!
   — А ну, пусти! — дернул землекопа за рубаху Ванька Пегий, мукосей, и стал на его место. Он не высок ростом, сухощек, черная бородка клинышком.
   — Братцы, товаришши! Барин Протасов! Ты тоже вроде наш. Примите, братцы, во внимание… Допустим так… Я, конечно, неграмотный, но душа во мне, братцы, есть… Это по какому праву такое тиранство от хозяина?! Пошто он нас с земли сманил, от крестьянства отнял?.. А что дал взамен? Хуже собак живем, братцы. Не доешь, не допьешь, а что мы скопим на его работах? Шиш! Свету нету, братцы, свету!.. Нас, дураков, вокруг пальца обвели… А он, дьявол, жиреет. Он, гладкий черт, язви его в шары, может статься, моей дочке брюхо сделал, да я молчу, черт с ним! Да что, я для него, что ль, дочерь-то вырастил? Для его утехи? Обидно, братцы, горько!.. Зазорно шибко и говорить-то. А вам, братцы, скажу… Потому, обида эвот до каких мест дошла. — Он быстро чиркнул по горлу пальцем, скосоротился и закричал:
   — Бастуй, ребята, забастовку!.. Бей все! Коверкай!.. Все равно собакой подыхать… — он вдруг одряб голосом, всхлипнул и, шумно сморкаясь, пошел прочь.
   Митинг тянулся долго. Все гуще раздавались жалобы, все больнее становилось слушать. Протасов чувствовал, что атмосфера накалилась. Он видел, что действительно дальше ждать нельзя, надо искать выход, надо вступать в борьбу… Стали с осторожностью расходиться по домам.
   Моросит дождь. Ничего не видно, тьма. Где-то медведь кряхтит, где-то вспугнутый кобчик пискнул. Ноги давят сучья — хруст, треск. Вот лапа кедра колюче хлестнула по лицу.