Страница:
Идите, ребята, Кузьма с Петром. Лошади готовы? Ну, прощай, Тихон, — Прохор обнял его и поцеловал.
Старый лакей уткнулся носом в грудь хозяина, искренно завсхлипывал.
Прохор Петрович говорил с поспешностью, одевался с поспешностью и с поспешностью ушел.
Кучер подал лошадь, Прохор мельком осмотрел себя, чтоб удостовериться, не забыл ли переодеть халат, сел в пролетку, отпустил кучера, взял в горсть вожжи и поехал один. Ему некого теперь бояться: Ибрагима нет в живых, и шайка его разбита. Следом за хозяином и тайно от него выехали доктор Апперцепциус, с ним Кузьма и Петр и четыре вооруженных верховых стражника.
Кабинет пуст. По углам кабинета чахнет страх, неслышный, холодный, пугающий. Страх дожидается ночи, чтоб, окрепнув, встать до потолка, оледенить пылающий мозг хозяина и, оледенив, бросить в пламя бреда.
Старый Тихон прибирает кабинет и, поджав губы, покашивается на углы: в углах кто-то гнездится, дышит. Тихона одолевает оторопь. Тихон передергивает плечами, крестится, на цыпочках спешит к двери. Кто-то норовит схватить его сзади за фалды фрака. Тихон опрометью — вон.
Страхом набиты локти Громовых, кухня, хяужбы. Страх, как угар., рязметается далече во все стороны.
В страхе, в томительном ожидании сидели у постели больного Ферапонта люди. Иннокентий Филатыч сокрушенно вздыхал и сморкался в красный платок. В бархатных сапогах — ноги его жалостно подкорютены под стул. «Господи, помилуй… Господи, помилуй», — удрученно, не переставая, шептал он.
Дьякон величаво строг, но плох. Делавший ему операцию приезжий хирург определил общее заражение крови. Борись с недугом, дьякон бодрится. По его просьбе Нина Яковлевна доставила в его палату граммофон. «Херувимская» Чайковского сменяется пластинкой с ектеньями столичного протодьякона Розова.
Ферапонт морщится.
— Слабо, слабо, — говорит он. — Когда я служил у Исаакия, я лучше возглашал: сам император зашатался.
Отец Александр горестно переглядывается с Ниной;
Манечка, вся красная, вспухшая от слез, подносит платок к глазам.
Дьякон просит поставить его любимую пластинку — Гришку Кутерьму и деву Феврбнию из «Града Китежа». Знаменитый певец Ершов дает реплику деве Февронии:
— Как повел я рать татарскую,
На тебя — велел всем сказывать…
Дева Феврония испуганно вопрошает:
— На меня велел ты, Гришенька?
— На тебя…
— Ой, страшно, Гришенька. Гриша,
Ты уж не антихрист ли?
— Что ты, что ты!
Где уже мне, княгинюшка.
И трогательно, с нервным надрывом, который тотчас же захлестывает всех слушающих, Гришка Кутерьма с кровью отрывает слова от сердца:
— Просто я последний пьяница!
Нас таких на свете много есть:
Слезы пьем ковшами полными,
Запиваем воздыханьями.
Ответных слов Февронии — «Не ропщи на долю горькую, в том велика тайна божия» — уже почти никто не слышит. Всякому ясно представляется, что этот спившийся с кругу, но по-детски чистый сердцем умирающий дьякон Ферапонт имеет ту же проклятую судьбу, что и жалкий, погубивший свою душу Гришка. Ясней же всех это чувствует сам дьякон. В неизреченной тоске, которая рушится на него подобно могильной глыбе, он дико вращает большими, воспаленными, глубоко запавшими глазами, и широкий рот его дрожит, кривится. Последнее отчаянье, насквозь пронзая сердце, вздымает его руки вверх (левая рука в лубке), с гогочущим воплем, от которого вдруг становится всем жутко, он запускает мозолистые пальцы себе в волосы и весь трясется в холодных, как хрустящий саван, сухих рыданиях.
Пластинка обрывается. Входит хирург. Сквозь истеричные, подавленные всхлипы собравшихся сердито говорит:
— Волнения больному вредны.
Нина вскидывает на него просветленные, в слезах, глаза и снова утыкается в платок.
Старый лакей уткнулся носом в грудь хозяина, искренно завсхлипывал.
Прохор Петрович говорил с поспешностью, одевался с поспешностью и с поспешностью ушел.
Кучер подал лошадь, Прохор мельком осмотрел себя, чтоб удостовериться, не забыл ли переодеть халат, сел в пролетку, отпустил кучера, взял в горсть вожжи и поехал один. Ему некого теперь бояться: Ибрагима нет в живых, и шайка его разбита. Следом за хозяином и тайно от него выехали доктор Апперцепциус, с ним Кузьма и Петр и четыре вооруженных верховых стражника.
Кабинет пуст. По углам кабинета чахнет страх, неслышный, холодный, пугающий. Страх дожидается ночи, чтоб, окрепнув, встать до потолка, оледенить пылающий мозг хозяина и, оледенив, бросить в пламя бреда.
Старый Тихон прибирает кабинет и, поджав губы, покашивается на углы: в углах кто-то гнездится, дышит. Тихона одолевает оторопь. Тихон передергивает плечами, крестится, на цыпочках спешит к двери. Кто-то норовит схватить его сзади за фалды фрака. Тихон опрометью — вон.
Страхом набиты локти Громовых, кухня, хяужбы. Страх, как угар., рязметается далече во все стороны.
В страхе, в томительном ожидании сидели у постели больного Ферапонта люди. Иннокентий Филатыч сокрушенно вздыхал и сморкался в красный платок. В бархатных сапогах — ноги его жалостно подкорютены под стул. «Господи, помилуй… Господи, помилуй», — удрученно, не переставая, шептал он.
Дьякон величаво строг, но плох. Делавший ему операцию приезжий хирург определил общее заражение крови. Борись с недугом, дьякон бодрится. По его просьбе Нина Яковлевна доставила в его палату граммофон. «Херувимская» Чайковского сменяется пластинкой с ектеньями столичного протодьякона Розова.
Ферапонт морщится.
— Слабо, слабо, — говорит он. — Когда я служил у Исаакия, я лучше возглашал: сам император зашатался.
Отец Александр горестно переглядывается с Ниной;
Манечка, вся красная, вспухшая от слез, подносит платок к глазам.
Дьякон просит поставить его любимую пластинку — Гришку Кутерьму и деву Феврбнию из «Града Китежа». Знаменитый певец Ершов дает реплику деве Февронии:
— Как повел я рать татарскую,
На тебя — велел всем сказывать…
Дева Феврония испуганно вопрошает:
— На меня велел ты, Гришенька?
— На тебя…
— Ой, страшно, Гришенька. Гриша,
Ты уж не антихрист ли?
— Что ты, что ты!
Где уже мне, княгинюшка.
И трогательно, с нервным надрывом, который тотчас же захлестывает всех слушающих, Гришка Кутерьма с кровью отрывает слова от сердца:
— Просто я последний пьяница!
Нас таких на свете много есть:
Слезы пьем ковшами полными,
Запиваем воздыханьями.
Ответных слов Февронии — «Не ропщи на долю горькую, в том велика тайна божия» — уже почти никто не слышит. Всякому ясно представляется, что этот спившийся с кругу, но по-детски чистый сердцем умирающий дьякон Ферапонт имеет ту же проклятую судьбу, что и жалкий, погубивший свою душу Гришка. Ясней же всех это чувствует сам дьякон. В неизреченной тоске, которая рушится на него подобно могильной глыбе, он дико вращает большими, воспаленными, глубоко запавшими глазами, и широкий рот его дрожит, кривится. Последнее отчаянье, насквозь пронзая сердце, вздымает его руки вверх (левая рука в лубке), с гогочущим воплем, от которого вдруг становится всем жутко, он запускает мозолистые пальцы себе в волосы и весь трясется в холодных, как хрустящий саван, сухих рыданиях.
Пластинка обрывается. Входит хирург. Сквозь истеричные, подавленные всхлипы собравшихся сердито говорит:
— Волнения больному вредны.
Нина вскидывает на него просветленные, в слезах, глаза и снова утыкается в платок.
5
Мрачный Прохор, погоняя гнедого жеребца, ехал емкой рысью. На перекрестках, где пересеклись две лесные дороги, его встретил похожий на гнома горбатый карла с мешком. Карла бережно поставил возле себя мешок, замаячил руками, замычал. Прохор осадил коня. Кланяясь и безъязыко бормоча «уаа, уаа», немой карла подал Прохору Петровичу письмо с печатью исправника «Ф. А.» и наверху — княжеская корона. Слюнявые губы карлы сжаты в кривую ухмылку. Прохор привязал коня, вскрыл конверт и стал разбирать вихлястый, весь в спотычках, необычный почерк Федора Степаныча. «Пьяный, должно быть, царапал», — подумал он.
Мрачный Прохор сразу весь просветлел: «Наконец-то черкес убит!», стал быстро выворачивать карманы, отыскивая, чем бы в радости наградить карлу. Денег не было.
Прохор снял дорогие часы, спросил:
— А где же все-таки сам исправник?
Но карлы не было. Мешок стоял прислоненным к сосне. И в версте позади, таясь в перелеске, маячили стражники с лакеями и доктором. Они боялись попасться на глаза хозяину.
Прохор привстал на колени и, волнуясь, раскрыл мешок. На дне мешка лукошко. В лукошке вверх лицом голова исправника Федора Амбреева.
Прохор широко распахнул по-страшному глаза и рот. В его душе вдруг скорготнул, как пилой по железу, раздирающий сердце визг. Морозом сковало дыхание. Гримаса оглушающего ужаса взрезала его лицо. Брови скакнули на лоб. Он сразу понял, что его поразило безумие.
— Федор! Федор! — наконец закричал оцепеневший Прохор Петрович, но его крепко перепоясала вдоль спины по полушубку чья-то плеть.
Прохор вскочил. Плеть стегнула его по голове с уха на ухо.
— Хороша подарка?! — дико хохотал с коня Ибрагим, оскаливая злобные зубы.
И в третий раз свистнула плеть по Прохору. Прохор бросился бежать по дороге, бестолково взмахивая выше головы руками, будто отбиваясь от слепней. Вздымая пыль, мчались за Ибрагимом стражники. Бестолковая стрельба огласила лес.
С этого момента вся нервная система, вся психическая сущность Прохора дрогнула, сотряслась, дала трещину, как от подземного удара громоздкий дом. Прохор Петрович до конца дней своих не мог уничтожить теперь вставший в нем страх. Он силою воли лишь вогнал его внутрь. И страх, как дурная болезнь, быстро стал разлагать его душу.
Вся знать, все служащие предприятий взволнованы этим зверским убийством исправника. Значит, Ибрагим-Оглы жив; значит, его шайка в действии.
Жилые дома с семьями побогаче с вечера запирались наглухо ставнями. Спускались цепные собаки. Многим чудились в потемках обезглавленный исправник и мстящий кинжал черкеса. Мистер Кук, ложась спать, клал возле себя два револьвера и пятифунтовую гирю на веревке. Лакей Иван спал, держа в руке топор. Новый пристав и следователь производили дознание, составляли срочное донесение в губернию об убийстве исправника, коллежского советника Амбрееаа. Уехавшие с исправником урядник Спиглазов и три стражника из служебного рейса не вернулись. Они, вероятно, тоже убиты Ибрагимовой шайкой.
Сутемень, темень. Мрак. Небо затянуто в тучи. Наступавшая ночь набухала страхами. Всюду уныние, всюду невнятное ожидание бед. Выл волк.
…Позвольте, позвольте!.. Нельзя ли хоть струйку свежего воздуха.
Вот Илья Петрович Сохатых. Мимо него черным коршуньем несутся события; они скользят где-то там, с боков и сверху, едва задевая его сознание. Пусть все сходят с ума, пусть режут, убивают друг друга, ему хоть бы что.
Третьего дня, от большого ума своего, от убожества жизни, он побился об заклад с лакеем Иваном съесть тридцать крутых яиц и фунт паюсной икры. Съел всего двадцать восемь яиц с икрой и чуть не умер. Иван же скушал сорок два яйца, полтора фунта икры и чувствовал себя прекрасно.
Мистер Кук — в восторге: послал портрет Ивана и соответствующую заметку в одну из нью-йоркских бульварных газет, а виновнику подвига подарил клетчатые подержанные штаны и шикарный галстук. А над пострадавшим Ильей Петровичем много смеялись. Хохотала и малолетняя Верочка. Но в подражание старшим она вдруг осерьезилась, рассудительно развела ручками, затрясла головой, просюсюкала:
— Господи! Пятый год живу на белом свете, а такого дурака еще не видывала…
…Но, славу богу, Илья Петрович Сохатых поправился.
Праздник из праздников, торжество из торжеств ожидается на завтра в его семье.
Завтра в двенадцать часов, как из пушки, назначено святое крещение первенца, имя которому наречется — Александр.
Крестным отцом, по настоянию счастливейшей матери, приглашен молодой горный инженер Александр Иванович Образцов, квартировавший в семье Сохатых. Крестная мать — Нина Яковлевна Громова.
Феврония Сидоровна, оставшись вдвоем о молодым инженером, умильно говорит ему:
— Вот, Сашенька, наш Шурик подрастет, будет тебя папой крестным звать. Папа.., -
Я очень рад, — отвечает молодой человек. Он весь зарделся и брезгливо прищурился на лысого, в пеленках, крошку.
— Ах, Сашенька!.. Ведь сынок-то весь в тебя.
— Ну, это еще.., знаете, не доказано, — раздраженно пофыркивает носом инженер Образцов; он хочет добавить: «похож или не похож, а я все-таки переезжаю от вас к Нине Яковлевне», но вовремя сдерживается, боясь опечалить хозяйку. В его душе непонятная враждебность к младенцу и к осчастливленной матери. Он весь как бы в липких, противных тенетах. Он морщится.
Илья Петрович Сохатых спешит заготовить последние пакеты. Ему деятельно помогает Александр Иванович Образцов.
— Я бы полагал, — говорит нахлебник, — мистеру Куку послать объявление из «Русского слова». И шрифт жирнее, и вообще — эффектнее.
— Да, да! — восклицает вспотевший Илья Петрович. — Первоклассным гостям обязательно «Русское слово». А второстепенным микробам — «Новое время». Очень слепо, черти, напечатали. Следовало бы редактора обругать по телеграфу… Да мараться не стоит.
— Я думаю — рубликов в двести обошлась вам эта затея?
— Почему — затея? Во всех приличных домах столицы это принято.
— Да… О покойниках.
— А чем же покойник лучше новорожденного? Ну разве это не красота?! — Кудрявый, начинающий заметно лысеть Илья Петрович разбросал на столе газетную простыню «Русского слова» и, прихлопнув ладонью то место, где напечатано объявление, сказал задыхаясь:
— Читайте!
В веселенькой из залихватских завитушек рамке напечатано:
ВНИМАНИЕ
Сим доводится до всеобщего сведения, что в резиденции «Громово» 21 сентября в 6 часов дня по местному времени у известного коммерсанта Ильи Петровича Сохатых и супруги его Февроньи Сидоровны родился сын-первенец, имя же ему — Александр.
— Они, вибрионы, выбросили два места в объявлении, — жаловался Илья Петрович. — После слова «Александр» у меня значилось: «малютка необычайно красивой внешности». Вот это выбросили и еще в конце: «Счастливые родители убедительно просят другие газеты перепечатать».
В каждый пакет вкладывался номер газеты и пригласительная с золотым обрезом и с короной карточка. В конце карточки приписка от руки: «Подробности смотри в прилагаемой газете на странице 8-й».
Двое подручных Ильи Петровича дожидаются в кухне, чтоб этим же вечером разнести пакеты по принадлежности.
У Прохора Петровича надвое раскалывалась голова. Там, глубоко под черепом, ныла, разрывалась, дергалась какая-то болючая точка. Острота неимоверных мучений была непереносима. Будто в дупло наболевшего зуба, к которому нельзя прикоснуться пушинкой, смаху забивают гвоздь. Прохор стонал на весь дом. На помощь прибегали оба врача, приходили Иннокентий Филатыч с отцом Александром и другие. Прохор всех выгонял:
— К черту! Вон! Стрелять буду… Лишь старому лакею Тихону позволено пребывать в кабинете.
— Барин, страдалец наш… — страдая страданием Прохора, хныкал он и весь дрожал.
— Дозвольте, я вас разую. А потом ножки в горячую воду. Сразу полегчает.
— Чего? В воду? Давай разувай. — И Прохор, не в силах сдержаться, снова неистово выкрикивал:
— Ой! Ой! Ой!
Горячая вода лучше всяких лекарств делала свое дело; кровеносные сосуды в ногах расширялись, кровь откатывалась от головы, облегчая болезнь.
— Негодяй! Это он меня плетью… По голове. Как он смел? Мерзавец… Как он смел руку на меня поднять?!
— Разбойник так разбойник и есть, — кряхтел Тихон, искренно радуясь, что угодил барину водой.
Чрез час боли затихли, но сон не шел.
Не спали и в покоях Нины Яковлевны. Там совещались, что делать с хозяином. Говорил доктор Апперцепциус. За последнее время он стал желчен и нервен.
— Я недели две-три тому назад рекомендовал больному длительное комфортабельно обставленное путешествие. Это безусловно, по авторитетному мнению науки, должно было произвести свой эффект. Но… — доктор развел руками. — Но, к сожалению, по мнению науки, авторитет которой в этом доме не желают признавать, благоприятный момент упущен. Галопирующая болезнь вступила в новый фазис своего развития. Этому способствовал казус с отрубленной головой исправника.
Отец Прохора Петровича — Петр Данилыч, спешно прибывший из села Медведева, тоже присутствовал на совещании. Он приехал с единственной целью насладиться зрелищем, как проклятый сын его будет ввергнут в глухой возок и увезен в тот самый желтый дом, где сидел по милости нечестивца Прошки несчастный старик, отец его. Проклятый сын будет орать, драться, но его сшибут с ног, забьют рот кляпом, раскроят в кровь морду, вышибут не один здоровый зуб. Пусть, пусть ему, анафемскому выродку, убийце, пусть!
Лохматый Петр Данилыч, притворно вздохнув и покосившись на икону, грубым, каменным голосом говорит:
— По-моему, вот как, господа честные. Путешествие ни к чему. Глупая выдумка. Сопьется малый. А надо Прошку везти в дом помешательства. Там и уход хорош, и лечат хорошо. Я сидел — я знаю.
— Господи, помилуй! Господи, помилуй! — шепчет Иннокентий Филатыч, поеживается.
— Мне с этим необычайно тяжело согласиться, — убитым голосом говорит Нина Яковлевна, одетая в черное, траурное платье. — Нет, нет. Я готова выписать первокласное светило науки, окружить больного самым внимательным уходом. Словом, я согласна на все жертвы. И мне странно слышать, — обращается она к Петру Данилычу, — как вы, отец, рекомендуете для сына сумасшедший дом?..
Старик ударил в пол суковатой палкой с серебряным набалдашником и открыл волосатый рот, чтоб возразить снохе, но доктор Апперцепциус, оскорбленно надув губы, перебил его:
— Хотя я в этом почтенном доме и не считаюсь светилом науки…
— Бросьте, доктор!.. — сказала нервно Нина Яковлевна. — Мы не для пикировок собрались сюда.
— Доктор верно говорит: в желтый дом, в дом помешательства! — возвысил голос Петр Данилыч.
— Простите. Я этого вовсе не собирался говорить.
— Господи, помилуй, господи, помилуй! — И Иннокентий Филатыч, тыча в грудь Петра Данилыча, укорчиво сказал ему:
— Эх, батюшка, Петр Данилыч. В желтый дом… Да как у тя язык-то поворачивается! Нешто забыл, как плакал-то там да просил меня вызволить из беды?
— Дурак! — закричал Петр Данилыч, злобно моргая хохлатыми бровями, и стукнул в пол палкой. — Меня здорового засадили! Прошка засадил! Так пусть же он…
— Отец! — крикнула Нина.
— Я правду говорю! Он, мерзавец, много лет держал меня с сумасшедшими. Я еще с ним, с проклятым, посчитаюсь на страшном суде господнем… Я ему скажу слово. — Он стал, большой, взъярившийся, и свирепо загрозил палкой в сторону кабинета:
— Убивец, сукин сын, убивец! — Старик весь затрясся. — Все сердце мое в кровь исчавкал, пес!.. Дьякона подстрелил, рабочих больше сотни в могилу свел… Хватайте его, жулика! Не в сумасшедший дом, а в каторгу его! Потатчики, укрыватели! И вас-то надо всех в тюрьму!
Присутствующие вскочили. Иннокентий Филатыч и отец Александр, успокаивая старика, повели его вон. Старин кричал, размахивая палкой:
— К губернатору поеду! Все доложу! Все… В Питер поеду… Прямо в сенат, к царю! Нина готова была разрыдаться.
«Прохор Петрович! Который выстрелен из пушки, это не Ибрагим. Вчера я поймал Ибрагима, отсек ему голову. Подаст вам это письмо несчастный карла. Я мерзавец мучал его, держал на цепи в Чертовой избушке, заставлял делать фальшивые деньги.Письмо было в каплях, в подтеках — будто дождь или слезы, на уголке размазана кровь.
Он передаст тебе мешок с головой черкеса Ибрагима-Оглы. Живите, Прохор Петрович, в полном спокойствии, а я теперь по-настоящему отправляюсь в дальний отпуск, в Крым. Прощай, прощай, голубчик Прохор…
Исправник Федор Амбреев».
Мрачный Прохор сразу весь просветлел: «Наконец-то черкес убит!», стал быстро выворачивать карманы, отыскивая, чем бы в радости наградить карлу. Денег не было.
Прохор снял дорогие часы, спросил:
— А где же все-таки сам исправник?
Но карлы не было. Мешок стоял прислоненным к сосне. И в версте позади, таясь в перелеске, маячили стражники с лакеями и доктором. Они боялись попасться на глаза хозяину.
Прохор привстал на колени и, волнуясь, раскрыл мешок. На дне мешка лукошко. В лукошке вверх лицом голова исправника Федора Амбреева.
Прохор широко распахнул по-страшному глаза и рот. В его душе вдруг скорготнул, как пилой по железу, раздирающий сердце визг. Морозом сковало дыхание. Гримаса оглушающего ужаса взрезала его лицо. Брови скакнули на лоб. Он сразу понял, что его поразило безумие.
— Федор! Федор! — наконец закричал оцепеневший Прохор Петрович, но его крепко перепоясала вдоль спины по полушубку чья-то плеть.
Прохор вскочил. Плеть стегнула его по голове с уха на ухо.
— Хороша подарка?! — дико хохотал с коня Ибрагим, оскаливая злобные зубы.
И в третий раз свистнула плеть по Прохору. Прохор бросился бежать по дороге, бестолково взмахивая выше головы руками, будто отбиваясь от слепней. Вздымая пыль, мчались за Ибрагимом стражники. Бестолковая стрельба огласила лес.
С этого момента вся нервная система, вся психическая сущность Прохора дрогнула, сотряслась, дала трещину, как от подземного удара громоздкий дом. Прохор Петрович до конца дней своих не мог уничтожить теперь вставший в нем страх. Он силою воли лишь вогнал его внутрь. И страх, как дурная болезнь, быстро стал разлагать его душу.
Вся знать, все служащие предприятий взволнованы этим зверским убийством исправника. Значит, Ибрагим-Оглы жив; значит, его шайка в действии.
Жилые дома с семьями побогаче с вечера запирались наглухо ставнями. Спускались цепные собаки. Многим чудились в потемках обезглавленный исправник и мстящий кинжал черкеса. Мистер Кук, ложась спать, клал возле себя два револьвера и пятифунтовую гирю на веревке. Лакей Иван спал, держа в руке топор. Новый пристав и следователь производили дознание, составляли срочное донесение в губернию об убийстве исправника, коллежского советника Амбрееаа. Уехавшие с исправником урядник Спиглазов и три стражника из служебного рейса не вернулись. Они, вероятно, тоже убиты Ибрагимовой шайкой.
Сутемень, темень. Мрак. Небо затянуто в тучи. Наступавшая ночь набухала страхами. Всюду уныние, всюду невнятное ожидание бед. Выл волк.
…Позвольте, позвольте!.. Нельзя ли хоть струйку свежего воздуха.
Вот Илья Петрович Сохатых. Мимо него черным коршуньем несутся события; они скользят где-то там, с боков и сверху, едва задевая его сознание. Пусть все сходят с ума, пусть режут, убивают друг друга, ему хоть бы что.
Третьего дня, от большого ума своего, от убожества жизни, он побился об заклад с лакеем Иваном съесть тридцать крутых яиц и фунт паюсной икры. Съел всего двадцать восемь яиц с икрой и чуть не умер. Иван же скушал сорок два яйца, полтора фунта икры и чувствовал себя прекрасно.
Мистер Кук — в восторге: послал портрет Ивана и соответствующую заметку в одну из нью-йоркских бульварных газет, а виновнику подвига подарил клетчатые подержанные штаны и шикарный галстук. А над пострадавшим Ильей Петровичем много смеялись. Хохотала и малолетняя Верочка. Но в подражание старшим она вдруг осерьезилась, рассудительно развела ручками, затрясла головой, просюсюкала:
— Господи! Пятый год живу на белом свете, а такого дурака еще не видывала…
…Но, славу богу, Илья Петрович Сохатых поправился.
Праздник из праздников, торжество из торжеств ожидается на завтра в его семье.
Завтра в двенадцать часов, как из пушки, назначено святое крещение первенца, имя которому наречется — Александр.
Крестным отцом, по настоянию счастливейшей матери, приглашен молодой горный инженер Александр Иванович Образцов, квартировавший в семье Сохатых. Крестная мать — Нина Яковлевна Громова.
Феврония Сидоровна, оставшись вдвоем о молодым инженером, умильно говорит ему:
— Вот, Сашенька, наш Шурик подрастет, будет тебя папой крестным звать. Папа.., -
Я очень рад, — отвечает молодой человек. Он весь зарделся и брезгливо прищурился на лысого, в пеленках, крошку.
— Ах, Сашенька!.. Ведь сынок-то весь в тебя.
— Ну, это еще.., знаете, не доказано, — раздраженно пофыркивает носом инженер Образцов; он хочет добавить: «похож или не похож, а я все-таки переезжаю от вас к Нине Яковлевне», но вовремя сдерживается, боясь опечалить хозяйку. В его душе непонятная враждебность к младенцу и к осчастливленной матери. Он весь как бы в липких, противных тенетах. Он морщится.
Илья Петрович Сохатых спешит заготовить последние пакеты. Ему деятельно помогает Александр Иванович Образцов.
— Я бы полагал, — говорит нахлебник, — мистеру Куку послать объявление из «Русского слова». И шрифт жирнее, и вообще — эффектнее.
— Да, да! — восклицает вспотевший Илья Петрович. — Первоклассным гостям обязательно «Русское слово». А второстепенным микробам — «Новое время». Очень слепо, черти, напечатали. Следовало бы редактора обругать по телеграфу… Да мараться не стоит.
— Я думаю — рубликов в двести обошлась вам эта затея?
— Почему — затея? Во всех приличных домах столицы это принято.
— Да… О покойниках.
— А чем же покойник лучше новорожденного? Ну разве это не красота?! — Кудрявый, начинающий заметно лысеть Илья Петрович разбросал на столе газетную простыню «Русского слова» и, прихлопнув ладонью то место, где напечатано объявление, сказал задыхаясь:
— Читайте!
В веселенькой из залихватских завитушек рамке напечатано:
ВНИМАНИЕ
Сим доводится до всеобщего сведения, что в резиденции «Громово» 21 сентября в 6 часов дня по местному времени у известного коммерсанта Ильи Петровича Сохатых и супруги его Февроньи Сидоровны родился сын-первенец, имя же ему — Александр.
— Они, вибрионы, выбросили два места в объявлении, — жаловался Илья Петрович. — После слова «Александр» у меня значилось: «малютка необычайно красивой внешности». Вот это выбросили и еще в конце: «Счастливые родители убедительно просят другие газеты перепечатать».
В каждый пакет вкладывался номер газеты и пригласительная с золотым обрезом и с короной карточка. В конце карточки приписка от руки: «Подробности смотри в прилагаемой газете на странице 8-й».
Двое подручных Ильи Петровича дожидаются в кухне, чтоб этим же вечером разнести пакеты по принадлежности.
У Прохора Петровича надвое раскалывалась голова. Там, глубоко под черепом, ныла, разрывалась, дергалась какая-то болючая точка. Острота неимоверных мучений была непереносима. Будто в дупло наболевшего зуба, к которому нельзя прикоснуться пушинкой, смаху забивают гвоздь. Прохор стонал на весь дом. На помощь прибегали оба врача, приходили Иннокентий Филатыч с отцом Александром и другие. Прохор всех выгонял:
— К черту! Вон! Стрелять буду… Лишь старому лакею Тихону позволено пребывать в кабинете.
— Барин, страдалец наш… — страдая страданием Прохора, хныкал он и весь дрожал.
— Дозвольте, я вас разую. А потом ножки в горячую воду. Сразу полегчает.
— Чего? В воду? Давай разувай. — И Прохор, не в силах сдержаться, снова неистово выкрикивал:
— Ой! Ой! Ой!
Горячая вода лучше всяких лекарств делала свое дело; кровеносные сосуды в ногах расширялись, кровь откатывалась от головы, облегчая болезнь.
— Негодяй! Это он меня плетью… По голове. Как он смел? Мерзавец… Как он смел руку на меня поднять?!
— Разбойник так разбойник и есть, — кряхтел Тихон, искренно радуясь, что угодил барину водой.
Чрез час боли затихли, но сон не шел.
Не спали и в покоях Нины Яковлевны. Там совещались, что делать с хозяином. Говорил доктор Апперцепциус. За последнее время он стал желчен и нервен.
— Я недели две-три тому назад рекомендовал больному длительное комфортабельно обставленное путешествие. Это безусловно, по авторитетному мнению науки, должно было произвести свой эффект. Но… — доктор развел руками. — Но, к сожалению, по мнению науки, авторитет которой в этом доме не желают признавать, благоприятный момент упущен. Галопирующая болезнь вступила в новый фазис своего развития. Этому способствовал казус с отрубленной головой исправника.
Отец Прохора Петровича — Петр Данилыч, спешно прибывший из села Медведева, тоже присутствовал на совещании. Он приехал с единственной целью насладиться зрелищем, как проклятый сын его будет ввергнут в глухой возок и увезен в тот самый желтый дом, где сидел по милости нечестивца Прошки несчастный старик, отец его. Проклятый сын будет орать, драться, но его сшибут с ног, забьют рот кляпом, раскроят в кровь морду, вышибут не один здоровый зуб. Пусть, пусть ему, анафемскому выродку, убийце, пусть!
Лохматый Петр Данилыч, притворно вздохнув и покосившись на икону, грубым, каменным голосом говорит:
— По-моему, вот как, господа честные. Путешествие ни к чему. Глупая выдумка. Сопьется малый. А надо Прошку везти в дом помешательства. Там и уход хорош, и лечат хорошо. Я сидел — я знаю.
— Господи, помилуй! Господи, помилуй! — шепчет Иннокентий Филатыч, поеживается.
— Мне с этим необычайно тяжело согласиться, — убитым голосом говорит Нина Яковлевна, одетая в черное, траурное платье. — Нет, нет. Я готова выписать первокласное светило науки, окружить больного самым внимательным уходом. Словом, я согласна на все жертвы. И мне странно слышать, — обращается она к Петру Данилычу, — как вы, отец, рекомендуете для сына сумасшедший дом?..
Старик ударил в пол суковатой палкой с серебряным набалдашником и открыл волосатый рот, чтоб возразить снохе, но доктор Апперцепциус, оскорбленно надув губы, перебил его:
— Хотя я в этом почтенном доме и не считаюсь светилом науки…
— Бросьте, доктор!.. — сказала нервно Нина Яковлевна. — Мы не для пикировок собрались сюда.
— Доктор верно говорит: в желтый дом, в дом помешательства! — возвысил голос Петр Данилыч.
— Простите. Я этого вовсе не собирался говорить.
— Господи, помилуй, господи, помилуй! — И Иннокентий Филатыч, тыча в грудь Петра Данилыча, укорчиво сказал ему:
— Эх, батюшка, Петр Данилыч. В желтый дом… Да как у тя язык-то поворачивается! Нешто забыл, как плакал-то там да просил меня вызволить из беды?
— Дурак! — закричал Петр Данилыч, злобно моргая хохлатыми бровями, и стукнул в пол палкой. — Меня здорового засадили! Прошка засадил! Так пусть же он…
— Отец! — крикнула Нина.
— Я правду говорю! Он, мерзавец, много лет держал меня с сумасшедшими. Я еще с ним, с проклятым, посчитаюсь на страшном суде господнем… Я ему скажу слово. — Он стал, большой, взъярившийся, и свирепо загрозил палкой в сторону кабинета:
— Убивец, сукин сын, убивец! — Старик весь затрясся. — Все сердце мое в кровь исчавкал, пес!.. Дьякона подстрелил, рабочих больше сотни в могилу свел… Хватайте его, жулика! Не в сумасшедший дом, а в каторгу его! Потатчики, укрыватели! И вас-то надо всех в тюрьму!
Присутствующие вскочили. Иннокентий Филатыч и отец Александр, успокаивая старика, повели его вон. Старин кричал, размахивая палкой:
— К губернатору поеду! Все доложу! Все… В Питер поеду… Прямо в сенат, к царю! Нина готова была разрыдаться.
6
В это время Прохор Петрович со скрещенными на груди руками, с поникшей головой окаменело стоял босиком среди кабинета в мрачной задумчивости, как сфинкс в пустыне.
Полосатый бухарский халат его распахнут, засученные выше колен штаны обнажали покрытые волосами, узловатые, в мозолях ноги. На голове, как чалма, белое смоченное уксусом полотенце. Чернобородый, смуглый, с орлиным носом, исхудавший, он напоминал собою — и неподвижной позой и наружностью — вернувшегося из Мекки бедуина, погруженного в глубокое созерцание прошедшего.
Однако это только так казалось. Как ни силился Прохор, он не мог собрать в клубок все концы вдребезги разбитой своей жизни. Его духовную сущность пронзали две координаты — пространства и времени. Но обе координаты были ложны. Они не совпадали и не могли совпасть с планом реальной действительности. Они, как основа болезни, пересекали вкривь и вкось бредовые сферы душевнобольного. Поэтому Прохор Петрович воспринимал теперь весь мир, всю жизнь как нечто покосившееся, искривленное, давшее сильный крен. Недаром он вдруг покачнется, вдруг расширит глаза и схватится за воздух. Мир колыхался, гримасничал.
В дверь стучат. Входит Нина, с нею несколько человек — все свои, знакомцы. Нина подходит к Прохору, молча и холодно целует его во влажный от пота висок, приказывает Тихону накрыть здесь стол для чая, говорит Прохору:
— Ты нас не прогонишь, милый? Мы в гости к тебе.
Мы все любим тебя и хотим побеседовать с тобой по-дружески.
— Пожалуйста, я очень рад. А коньяку принесли? — с искусственной живостью, но с лютым ознобом боязни отвечает Прохор Петрович. Он ей теперь не верит, он никому теперь не верит. Будто окруженный сыщиками вор, он цепко с тревожным опасением всматривается в каждого вошедшего. «Кажется, нет… Кажется, смирительной рубашки не принесли», — облегченно думает и успокаивается.
— Что, голова болит, Прохор Петрович? — чтоб разбить неловкость молчания, спрашивает священник.
— Да, немножко, — прикладывая пальцы к вискам, мямлит Прохор и срывает с головы чалму. — Спасибо, что пришли. А то скучно. Читать не могу… Глаза устают, глаза ослабли… Да и вообще как-то.
— Милый Прохор, мы все крайне опечалены, в особенности я, твоим временным недомоганием, — подыскивая выражения, придав своему голосу бодрые нотки, начинает Нина.
Она стоит возле сидящего в кресле мужа, нежно гладит его волосы. Но по напряженному выражению ее лица наблюдательный отец Александр сразу почувствовал, что между мужем и женой нет любви, что муж чужд ей, что, публично лаская его, она принуждает себя к этому. Действительно, у Нины до сих пор пылала щека от оплеухи мужа.
— Да ведь я в сущности и не болен, — мягко уклоняясь от неприятных ему ласк жены, говорит Прохор Петрович. Он все еще подозрительно наблюдает за каждым из своих гостей, озирается назад, боясь, как бы кто не напал с тылу. — Напрасно Адольф Генрихович считает меня сумасшедшим…
— Что вы, что вы, Прохор Петрович!
— Я вовсе не сумасшедший. Я вполне нормален… Могу, хоть сейчас… А просто… Ну… Мало ли неприятностей… Ну… С дьяконом тут. Ну, голова исправника в мешке. Ведь это ж жуть!.. Ведь я не…
— Дорогой Прохор Петрович!
— Я не каменный… Я не каменный…
— Любезнейший Прохор Петрович!..
— И этот Ибрагим… Я не могу заснуть наконец…
— Милый Прохор… С тобой хочет потолковать доктор.
— Глубокоуважаемый Прохор Петрович, — сказал доктор-психиатр. — Я клянусь вам честным словом своим, что никаких Ибрагимов, никаких обезглавленных исправников, никаких Анфис нет и не существует в природе…
— Как?! — И Прохор поднялся, но Нина мягко вновь усадила его.
— Да очень просто, любезнейший Прохор Петрович. И доктор, придвинув кресло, грузно сел против Прохора. Тот с испугом взглянул на Нину и вместе с креслом отодвинулся подальше от опасного соседа, в то же время лихорадочно осматривая руки и всю его фигуру: «Вздор… Ничего у него нет в руках: ни веревок, ни смирительной рубахи… И в карманах нет ничего: пиджак в обтяжку».
— Во-первых… — заискивающе улыбаясь губами, но сделав глаза серьезными, заговорил Адольф Генрихович, — во-первых, Ибрагим-Оглы давным-давно убит. Во-вторых, слегка ударил вас нагайкой не черкес, а безносый мерзавец спиртонос. Он ранен и ускакал умирать в тайгу. Это факт.
— Но голова? Но голова?.. — задыхаясь, прошептал Прохор.
— А голова — простой обман, — и доктор перестроил свое лицо: его глаза насмешливо заулыбались, а рот стал строг, серьезен. — Голова — это ж ни более, ни менее как грубо устроенная кукла. Я ж лично видел, — и доктор, как бы приглашая всех в свидетели, обернулся к чинно сидевшим гостям. — Представьте, господа… Вместо человеческих глаз — бычачьи бельма, а вместо усов — беличьи хвостики. Ха-ха-ха!..
— Ха-ха-ха! — благопристойно засмеялись все.
Горько улыбнулся и Иннокентий Филатыч Груздев, но тотчас зашептал испуганно:
— Господи, помилуй, господи, помилуй! Удрученный последними событиями и видя в них карающий перст бога, он чувствовал какое-то смятение во всем естестве своем.
Прохор Петрович, прислушиваясь к лживому голосу доктора и сдержанному, угодливому смеху гостей, подозрительно водил суровым взором от лица к лицу, все чаще и чаще оборачиваясь назад, скучая по верном Тихоне и двум своим телохранителям: лакеям Кузьме с Петром.
— Вы можете показать мне эту голову-куклу?
— К сожалению, Прохор Петрович, эта мерзостная штучка уничтожена. Итак… — заторопился доктор, чтоб пресечь возражения хозяина, — итак, все дело в том, что ваша нервная система необычно взвинчена чрезмерным, длившимся годами, потреблением наркотиков, напряженнейшим трудом и, как следствием этого, — продолжительной бессонницей. А вы, почтеннейший друг мой, не желаете довериться мне ни в чем, как будто я коновал какой или знахарь. И не хотите принимать от меня лекарств, которые дали бы вам сначала крепкий сон, а потом и полное выздоровление. Вы не находите, что этим кровно обижаете меня?
Прохор Петрович старался слушать доктора сосредоточенно, и тогда он был совершенно нормален: возбужденные глаза по-прежнему светились умом и волей. Но лишь внимание в нем ослабевало, как тотчас же сумбурные видения начинали проноситься пред его глазами в туманной мгле.
— Я вас вполне понимаю, доктор. Но поймите ж, ради бога, и вы меня. — Поправив спадавший с плеч халат, Прохор Петрович прижал к груди концы пальцев. — Я физически здоров. Я не помешанный. Я не желаю им быть и, надеюсь, не буду. Я душой болен… Понимаете — душой. Но я ничуть не душевнобольной, каким, может быть, многие желали бы меня видеть. (Скользящий взгляд на опустившую глаза Нину.) Это во-первых. А во-вторых: то, чем я болен и болен давно, с юности, не может поддаться никаким медицинским воздействиям. В этой моей болезни может помочь не психиатр, а Синильга… То есть… Нет, нет, что за чушь!.. Я хотел сказать: мне поможет не психиатр, а бесстрашный хирург. И хирург этот — я! — Прохор Петрович рванул халат и скользом руки по левому боку проверил, тут ли кинжал.
Все переглянулись. Нина хрустнула пальцами, шевельнулась, вздохнула. Наступило молчание.
Тихон принес кипящий серебряный самовар. Нина заварила чай. Самовар пел шумливую песенку.
— Господа! Милости просим. Прохор, чайку… Сели за чай в напряженном смущении. Сел и Прохор Петрович.
Отец Александр придвинул к себе стакан с чаем, не спеша понюхал табачку. Прохор закурил трубку, положил в стакан три ложки малинового варенья и шесть кусков сахару.
— Меня тянет на сладкое, — сказал он.
— Это хорошо, — подхватил Адольф Генрихович и вынул из жилета порошок. — Вы не зябнете?
— Нет. Впрочем, иногда меня бросает в дрожь.
— Сладкое поддерживает в организме горение, согревает тело.
— А к водке меня не тянет. Вот рому выпил бы.
— Лучше выпейте вот это, — и доктор потряс порошком в бумажке. — Крепко уснете и завтра будете молодцом.
— Слушайте, доктор… — И Прохор резко заболтал в стакане ложкой. — Вы своими лекарствами и сказками о кукольной голове с бычьими глазами действительно сведете меня с ума. И почему вы все пришли ко мне? Для чего это? Разве я не мог бы прийти к чаю в столовую? — Он сдвинул брови, наморщил лоб и схватился за виски.
— Хороший, милый мой Прохор, — вкрадчивым голосом начала Нина, мельком переглянувшись со всеми. — Мы, друзья твои, пришли к тебе по большому делу.
Прохор Петрович гордо откинул голову и настороженно прищурился. «Ага, — подумал он. — Вот оно… Начинается». И пощупал кинжал. Все уставились ему в глаза, — Адольф Генрихович настаивает на длительном твоем путешествии.
— Да, да, Прохор Петрович. Я это утверждаю, я настаиваю на этом.
Прохор затряс головой, как паралитик, и крикнул:
— Куда?! В сумасшедший дом?!
— Что вы, что вы! — все замахали на него руками.
— Я сам вас всех отправлю в длительное путешествие! — не слушая их, выкрикивал Прохор. — Не я, а вы все сумасшедшие! С своими бычьими глазами, с беличьими хвостиками! Да, да, да!..
Полосатый бухарский халат его распахнут, засученные выше колен штаны обнажали покрытые волосами, узловатые, в мозолях ноги. На голове, как чалма, белое смоченное уксусом полотенце. Чернобородый, смуглый, с орлиным носом, исхудавший, он напоминал собою — и неподвижной позой и наружностью — вернувшегося из Мекки бедуина, погруженного в глубокое созерцание прошедшего.
Однако это только так казалось. Как ни силился Прохор, он не мог собрать в клубок все концы вдребезги разбитой своей жизни. Его духовную сущность пронзали две координаты — пространства и времени. Но обе координаты были ложны. Они не совпадали и не могли совпасть с планом реальной действительности. Они, как основа болезни, пересекали вкривь и вкось бредовые сферы душевнобольного. Поэтому Прохор Петрович воспринимал теперь весь мир, всю жизнь как нечто покосившееся, искривленное, давшее сильный крен. Недаром он вдруг покачнется, вдруг расширит глаза и схватится за воздух. Мир колыхался, гримасничал.
В дверь стучат. Входит Нина, с нею несколько человек — все свои, знакомцы. Нина подходит к Прохору, молча и холодно целует его во влажный от пота висок, приказывает Тихону накрыть здесь стол для чая, говорит Прохору:
— Ты нас не прогонишь, милый? Мы в гости к тебе.
Мы все любим тебя и хотим побеседовать с тобой по-дружески.
— Пожалуйста, я очень рад. А коньяку принесли? — с искусственной живостью, но с лютым ознобом боязни отвечает Прохор Петрович. Он ей теперь не верит, он никому теперь не верит. Будто окруженный сыщиками вор, он цепко с тревожным опасением всматривается в каждого вошедшего. «Кажется, нет… Кажется, смирительной рубашки не принесли», — облегченно думает и успокаивается.
— Что, голова болит, Прохор Петрович? — чтоб разбить неловкость молчания, спрашивает священник.
— Да, немножко, — прикладывая пальцы к вискам, мямлит Прохор и срывает с головы чалму. — Спасибо, что пришли. А то скучно. Читать не могу… Глаза устают, глаза ослабли… Да и вообще как-то.
— Милый Прохор, мы все крайне опечалены, в особенности я, твоим временным недомоганием, — подыскивая выражения, придав своему голосу бодрые нотки, начинает Нина.
Она стоит возле сидящего в кресле мужа, нежно гладит его волосы. Но по напряженному выражению ее лица наблюдательный отец Александр сразу почувствовал, что между мужем и женой нет любви, что муж чужд ей, что, публично лаская его, она принуждает себя к этому. Действительно, у Нины до сих пор пылала щека от оплеухи мужа.
— Да ведь я в сущности и не болен, — мягко уклоняясь от неприятных ему ласк жены, говорит Прохор Петрович. Он все еще подозрительно наблюдает за каждым из своих гостей, озирается назад, боясь, как бы кто не напал с тылу. — Напрасно Адольф Генрихович считает меня сумасшедшим…
— Что вы, что вы, Прохор Петрович!
— Я вовсе не сумасшедший. Я вполне нормален… Могу, хоть сейчас… А просто… Ну… Мало ли неприятностей… Ну… С дьяконом тут. Ну, голова исправника в мешке. Ведь это ж жуть!.. Ведь я не…
— Дорогой Прохор Петрович!
— Я не каменный… Я не каменный…
— Любезнейший Прохор Петрович!..
— И этот Ибрагим… Я не могу заснуть наконец…
— Милый Прохор… С тобой хочет потолковать доктор.
— Глубокоуважаемый Прохор Петрович, — сказал доктор-психиатр. — Я клянусь вам честным словом своим, что никаких Ибрагимов, никаких обезглавленных исправников, никаких Анфис нет и не существует в природе…
— Как?! — И Прохор поднялся, но Нина мягко вновь усадила его.
— Да очень просто, любезнейший Прохор Петрович. И доктор, придвинув кресло, грузно сел против Прохора. Тот с испугом взглянул на Нину и вместе с креслом отодвинулся подальше от опасного соседа, в то же время лихорадочно осматривая руки и всю его фигуру: «Вздор… Ничего у него нет в руках: ни веревок, ни смирительной рубахи… И в карманах нет ничего: пиджак в обтяжку».
— Во-первых… — заискивающе улыбаясь губами, но сделав глаза серьезными, заговорил Адольф Генрихович, — во-первых, Ибрагим-Оглы давным-давно убит. Во-вторых, слегка ударил вас нагайкой не черкес, а безносый мерзавец спиртонос. Он ранен и ускакал умирать в тайгу. Это факт.
— Но голова? Но голова?.. — задыхаясь, прошептал Прохор.
— А голова — простой обман, — и доктор перестроил свое лицо: его глаза насмешливо заулыбались, а рот стал строг, серьезен. — Голова — это ж ни более, ни менее как грубо устроенная кукла. Я ж лично видел, — и доктор, как бы приглашая всех в свидетели, обернулся к чинно сидевшим гостям. — Представьте, господа… Вместо человеческих глаз — бычачьи бельма, а вместо усов — беличьи хвостики. Ха-ха-ха!..
— Ха-ха-ха! — благопристойно засмеялись все.
Горько улыбнулся и Иннокентий Филатыч Груздев, но тотчас зашептал испуганно:
— Господи, помилуй, господи, помилуй! Удрученный последними событиями и видя в них карающий перст бога, он чувствовал какое-то смятение во всем естестве своем.
Прохор Петрович, прислушиваясь к лживому голосу доктора и сдержанному, угодливому смеху гостей, подозрительно водил суровым взором от лица к лицу, все чаще и чаще оборачиваясь назад, скучая по верном Тихоне и двум своим телохранителям: лакеям Кузьме с Петром.
— Вы можете показать мне эту голову-куклу?
— К сожалению, Прохор Петрович, эта мерзостная штучка уничтожена. Итак… — заторопился доктор, чтоб пресечь возражения хозяина, — итак, все дело в том, что ваша нервная система необычно взвинчена чрезмерным, длившимся годами, потреблением наркотиков, напряженнейшим трудом и, как следствием этого, — продолжительной бессонницей. А вы, почтеннейший друг мой, не желаете довериться мне ни в чем, как будто я коновал какой или знахарь. И не хотите принимать от меня лекарств, которые дали бы вам сначала крепкий сон, а потом и полное выздоровление. Вы не находите, что этим кровно обижаете меня?
Прохор Петрович старался слушать доктора сосредоточенно, и тогда он был совершенно нормален: возбужденные глаза по-прежнему светились умом и волей. Но лишь внимание в нем ослабевало, как тотчас же сумбурные видения начинали проноситься пред его глазами в туманной мгле.
— Я вас вполне понимаю, доктор. Но поймите ж, ради бога, и вы меня. — Поправив спадавший с плеч халат, Прохор Петрович прижал к груди концы пальцев. — Я физически здоров. Я не помешанный. Я не желаю им быть и, надеюсь, не буду. Я душой болен… Понимаете — душой. Но я ничуть не душевнобольной, каким, может быть, многие желали бы меня видеть. (Скользящий взгляд на опустившую глаза Нину.) Это во-первых. А во-вторых: то, чем я болен и болен давно, с юности, не может поддаться никаким медицинским воздействиям. В этой моей болезни может помочь не психиатр, а Синильга… То есть… Нет, нет, что за чушь!.. Я хотел сказать: мне поможет не психиатр, а бесстрашный хирург. И хирург этот — я! — Прохор Петрович рванул халат и скользом руки по левому боку проверил, тут ли кинжал.
Все переглянулись. Нина хрустнула пальцами, шевельнулась, вздохнула. Наступило молчание.
Тихон принес кипящий серебряный самовар. Нина заварила чай. Самовар пел шумливую песенку.
— Господа! Милости просим. Прохор, чайку… Сели за чай в напряженном смущении. Сел и Прохор Петрович.
Отец Александр придвинул к себе стакан с чаем, не спеша понюхал табачку. Прохор закурил трубку, положил в стакан три ложки малинового варенья и шесть кусков сахару.
— Меня тянет на сладкое, — сказал он.
— Это хорошо, — подхватил Адольф Генрихович и вынул из жилета порошок. — Вы не зябнете?
— Нет. Впрочем, иногда меня бросает в дрожь.
— Сладкое поддерживает в организме горение, согревает тело.
— А к водке меня не тянет. Вот рому выпил бы.
— Лучше выпейте вот это, — и доктор потряс порошком в бумажке. — Крепко уснете и завтра будете молодцом.
— Слушайте, доктор… — И Прохор резко заболтал в стакане ложкой. — Вы своими лекарствами и сказками о кукольной голове с бычьими глазами действительно сведете меня с ума. И почему вы все пришли ко мне? Для чего это? Разве я не мог бы прийти к чаю в столовую? — Он сдвинул брови, наморщил лоб и схватился за виски.
— Хороший, милый мой Прохор, — вкрадчивым голосом начала Нина, мельком переглянувшись со всеми. — Мы, друзья твои, пришли к тебе по большому делу.
Прохор Петрович гордо откинул голову и настороженно прищурился. «Ага, — подумал он. — Вот оно… Начинается». И пощупал кинжал. Все уставились ему в глаза, — Адольф Генрихович настаивает на длительном твоем путешествии.
— Да, да, Прохор Петрович. Я это утверждаю, я настаиваю на этом.
Прохор затряс головой, как паралитик, и крикнул:
— Куда?! В сумасшедший дом?!
— Что вы, что вы! — все замахали на него руками.
— Я сам вас всех отправлю в длительное путешествие! — не слушая их, выкрикивал Прохор. — Не я, а вы все сумасшедшие! С своими бычьими глазами, с беличьими хвостиками! Да, да, да!..