Руки его стали трястись и скакать по столу, что-то отыскивая на столе и не находя.
   — Успокойтесь, Прохор Петрович.
   — Успокойся, милый.
   Заглохший самовар вдруг пискнул и снова замурлыкал песенку. Прохор резко мотнул головой и насторожил ухо. От камина слышался внятный голос Синильги.
   — Ну-с, я слушаю — оправился Прохор Петрович, и складка меж бровей разгладилась.
   — Милый Прохор. Тебя не в сумасшедший дом повезут, а ты сам поедешь — куда хочешь и с кем хочешь. В Италию, в Венецию, в Африку.
   — А дело? — безразличным, удивившим всех тоном спросил он.
   — Прежде всего — здоровье, а потом — дело, бесценный мой Прохор. Делом будем управлять: я, Иннокентий Филатыч, мистер Кук и инженер Абросимов. Поверь, что дело и наши с тобой интересы не пострадают, — сказала Нина Яковлевна. — И нашим верным советчиком, кроме того, будет всеми любимый пастырь наш, отец Александр.
   Священник поставил стакан, приосанился и слегка поклонился Прохору Петровичу. Прохор молчал, раздумывал. Нина Яковлевна, чтоб усилить нажим, ласково положила руку с бриллиантом на плечо Иннокентия Филатыча и, улыбнувшись, добавила:
   — А главный наш помощник и правитель будет вот кто. Он умен, расторопен, сведущ, и мы его все любим.
   Иннокентий Филатыч подавился сахаром, вспыхнул, прослезился, неуклюже полез целовать руку обворожительной хозяйки и ради пущей благодарности куснул вставными зубами белую надушенную кожу.
   — Ну что ж, Ниночка, — так же безучастно и примиренно ответил Прохор, прислушиваясь к многим тайным голосам, кричавшим в его уши.
   Самовар пофыркивал, пищал, мурлыкал, тренькал, мешал говорить. Нина нахлобучила на его рот колпак.
   — Я согласен. Поезжайте, поезжайте. Куда хотите и с кем хотите. Хоть с Синильгой, хоть с Шапошниковым. А я завтра же уеду от вас. Куда хочу, туда и уеду, — бормотал Прохор, продолжая прислушиваться к звучащим тайным голосам, к сумбурчикам. Но вдруг, собрав в глазах мысль, отчетливо сказал:
   — Слушай, Нина, а как Питер, как Москва? Какие сделаны распоряжения по телеграммам Купеческого банка? Деньги для уплаты по векселям найдены? Если пойдет с торгов механический завод, крах неминуем: наш завод приберут другие, тот же Приперентьев с компанией. А ведь наш завод — крупнейший в крае. Фу ты, нечистая сила!.. Железнодорожные работы тоже ни к черту. Запаздываем. Надо всех гнать, гнать… — Нет, я с ума сойду. Ты понимаешь это?
   — Милый Прохор, наши дела не так уж плохи, — было начала Нина Яковлевна, но Прохор тотчас же перебил ее.
   Он говорил быстро, громко, приподнято, с холодным блеском в глазах, с резкой мимикой исхудавшего лица.
   — Дела не так уж плохи, говоришь? — спросил Прохор, порывисто распахнул и вновь запахнул халат. — Баба! — И он пристукнул стаканом в блюдце. — А знаешь ли ты, баба, что в двухстах верстах от нас купчишка Малых выстроил богатый лесопильный завод? Он ближе к железнодорожной магистрали, доски сразу же вдвое упали в цене, и я несу огромные убытки… А знаешь ли ты, умная твоя голова, что этой воровской компании нарезали двенадцать тысяч десятин строевого леса из тех запасов, которые я считал своими? Да я этого Приперентьева убить готов! Он налево-направо взятки разным чиновникам дает, а я сижу на печке, зеваю. А знаешь ли ты, что на Большом Потоке московский меховщик Страхеев свою факторию открыл и скупает пушнину у тунгусишек?.. То есть везде, везде, везде набрасывают мне на шею петлю.
   Тут поневоле с ума свихнешься…
   Нину бросило в жар: все замечания Прохора верны от слова до слова. Упавшим голосом она спросила:
   — Кто тебе про все это наврал?
   — Ферапонт, вот кто! Он не врал, он правду говорил и водочки приносил мне. Он не станет врать, — ты врешь, вы все врете, а не он… Дайте мне Ферапонта, пошлите за ним. Где он?
   Прохор водил воспаленными глазами от лица к лицу, напряженно ждал, что станут люди говорить про Ферапонта.
   А люди были крайне смущены, люди молчали. Отец Александр бесперечь нюхал табак, сморкался, Иннокентий Филатыч подавленно сопел, моргал заслезившимися глазами. Психиатр курил сигару, пускал дым колечками.
   Прохор Петрович закинул ногу на ногу, чуть отвернулся вбок, вздохнул и, сожалительно покачивая головой, сказал:
   — Всех твоих правителей и помощников я променял бы на одного инженера Протасова. (Иннокентий Филатыч опять подавился сахаром, а священник поморщился.) Андрей Андреич, где ты, отзовись! Я не пожалел бы для тебя полцарства! Я без тебя — пропал…
   Нина быстро вынула платок, и рука ее еще больше задрожала.
   — Его нет… Его нет… — сдерживая взволнованные вздохи, твердила она. — Его нет, его больше никогда, никогда не будет с нами.
   — Умер? — поднял брови Прохор.
   — Да. Умер. По крайней мере для нас с тобой. Под рыжими усами отца Александра мелькнула едва заметная улыбка. Нина, опустив голову, напрягала душу, чтоб не разрыдаться при всех.
   — Да, да… Я согласен, я согласен, — бормотал Прохор. — Ведь я, Ниночка, ты прекрасно понимаешь это, за барышами теперь не гонюсь. Этот мерзавец
   Приперентьев ежели и отобрал от меня самый богатый прииск — плевать… Плевать в тетрадь и слав не знать… Я его в морду бил. Он шулер. А Протасова жаль, Андрея Андреича. Рак? Зарезали? Батюшка, потрудитесь сейчас же отслужить панихиду. А где волк? Я согласен, я со всеми вами вполне согласен.
   — Может быть, вы согласны и этот порошок принять? — заулыбавшись во всю ширь лица, спросил лунообразный доктор.
   — Согласен. Давайте. Сейчас же? Как, в воде? — Прохор разболтал в чае порошок и выпил, сказав:
   — Пью при свидетелях. Ежели он меня отравил, имейте в виду, господа.
   — Ха-ха-ха! — напыщенно раскатился доктор.
   — Хе-хе-хе! — учтиво вторили ему утомленные всем этим свидетели-гости.
   Тихон подошел к Нине, изогнулся перед нею и, отгородившись ладошкой, шепнул ей на ухо:
   — Барыня, на минуточку. — И там, у камина, взволнованным шепотом:
   — Отцы дьяконы изволят маяться. Так что вроде умирать собрались. Сейчас по телефону…
   Нина темной тенью надорванно подошла к столу:
   — Ну, милый Прохор, покойной ночи. Будь умницей. Все будет великолепно.
   Все поднялись, с облегчением передохнули:
   — Покойной ночи, покойной ночи! Доктор, прощаясь, сказал:
   — Порошок морфия. Порядочная доза. Восемнадцать часов будете спать. И — как рукой.
   Гости ушли. Прохор Петрович, пробубнив: «Дурак… Мне не морфию, а водки нужно…», распахнул окно, засунул два пальца в рот, очистил желудок. Вытер слезы. Взглянул на портрет Николая Второго. И вдруг показалось ему, что вместо царя на портрете Алтынов, питерский купец, обидчик. Он глядел на Прохора, как живой, и нахально подмигивал ему:
   — Ну ты! Стерва! — крикнул Прохор. — Тьфу!!
   Алтынов засмеялся с портрета, сгреб в горсть свою бороду и утерся ею.
   Прохор, перекосив глаза, схватил самовар за ручку и с силой грохнул им в стену, в портрет. Самовар крякнул от боли и сплющился.
   Оторопело вбежал Тихон. За камином повизгивали, шалили сумбурчики.
   Нина вернулась домой заплаканная: в два часа ночи дьякон Ферапонт умер.
   Нине предстояло много неприятностей: причина смерти дьякона — Прохор Громов.
   Ежели он стрелял в дьякона, будучи нормальным, его тотчас же надлежит арестовать как убийцу. Если же он был в припадке помешательства, его ответственность сводится и нулю. Домашний врач склонен считать Прохора Петровича почти здоровым, но продолжающим быть в длительном припадке белой горячки. Врач-психиатр Апперцепциус находил состояние души больного, сильно затронутым: в больном чередуются резкие вспышки недуга с устойчивым и полным прояснением сознания. Больной, по его мнению, нуждается в постоянном медицинском наблюдении и строжайшем режиме.
   Судебный же следователь (ему перепала крупная денежная взятка) пока что заткнул уши и закрыл глаза на дело с дьяконом. В зависимости от того, сколько будет дадено впоследствии, он, когда настанет время, рискуя карьерой и даже тюрьмой, может сделать так, что Прохор Петрович при всяких обстоятельствах будет признан помешанным.
   Если бы Прохор Петрович оказался здоровым, Нине Яковлевне пришлось бы засыпать золотом судью, нового пристава, прокурора и кой-кого из властей губернских. Да, да. Гораздо выгоднее для Нины, чтоб Прохор действительно оказался сумасшедшим. Но желать этого бесчеловечно и преступно пред богом.
   Сознание Нины раскачивалось, как маятник, раздирая душу. Нине страшно жаль и почившего дьякона и Манечку, которой она назначит пожизненную пенсию, жаль и убитого разбойниками Федора Степаныча и даже осиротевшую Наденьку. Но превыше всех жаль ей незабвенного друга своего Андрея Андреевича Протасова.
   Сжав побелевшие губы, она достает из бювара письмо неизвестного и, сотрясаясь мелкой дрожью, перечитывает:
   «Многоуважаемая Нина Яковлевна! Пишет неизвестный вам человек, некто присяжный поверенный, случайный спутник инженера Протасова. На станции Уфа он, больной, разбитый, был неожиданно арестован жандармским офицером. Мы оба так растерялись, что он не успел мне подсунуть, а я не сумел спрятать его маленький саквояж с письмами. Мы с Андреем Андреичем провели совместно в вагоне трое суток и сдружились крепко. Наши взгляды и общественная деятельность совпадали. Необычайно светлый человек! При аресте он с разрешения жандарма передал мне ваш адрес. (Жандарм был настолько тактичен, что даже не поинтересовался прочесть его.) Сообщая вам об этом глубокоприскорбном событии, считаю своим долгом…» и т.д.

   Нина хотела пройти в спальню к Верочке. Но ей все теперь стало чуждым.

 
   — Ах, батюшка барин! — отечески журил своего хозяина, внутренне злясь на него, старый Тихон. — Вот патретик царский изволили расшибить… Ведь это ж сам ампиратор! Ну, на патрет, конечно, наплевать, а вот самовара жаль.
   — Иди спать, старик, — сказал тяжело дышавший с неспокойными глазами Прохор. Злоба на Алтынова, на себя, на весь мир еще бушевала в нем. — Я это сдуру. Фантазия пришла…
   — Дозвольте здесь мне прикорнуть. Вон там в уголке, у печки, шубенку брошу.
   — Зачем? — И Прохор быстро составил рядом кресло и три стула. — Ложись вот здесь, старик. Да принеси-ка коньячку… Выпить хочется.
   Тихон благодарно заморгал слезливыми глазами и проговорил:
   — Коньячок в запрете-с… Никак нельзя. У Прохора, оглушенного морфием, который все-таки успел всосаться в кровь, звенело в ушах, подергивало правый угол рта, голова тяжелела, просила отдыха. Он распахнул в сад окно, плотно закутался в теплый халат и сел под окном на стуле.
   Вся в звездах молодая ночь бросала сверху свет и холод. Прохор поднял глаза к небу. Все блистало вверху. Золотая россыпь звезд густо опоясывала небо. Сквозь полуобнаженные ветви сада зеркально серебрился студеный серп месяца.
   Прохору захотелось крыльев. Он желал умчаться ввысь от этих Алтыновых, сумасшедших домов, Ибрагимов-Оглы. Ему захотелось навсегда покинуть шар земной, эту горькую, как полынь, суету жизни. И, радуясь такому редкому, очистительному настроению души, он вспомнил все, что рассказывал ему о тайнах неба Шапошников, все, что он недавно прочел у Фламмариона. Он долго, мечтательно, как влюбленная дева, всматривался в спокойное мерцанье звезд. Фантастическая прекрасная Урания, облеченная в ризы из лунного света, грезилась застывшему в неподвижности Прохору, кивала ему с небесных кругов звездной головой, манила его туда, по ту сторону земли, за пределы видимого мира. «Сейчас… Телескоп. Надо сказать Тихону, чтоб телескоп… Сейчас, сейчас». Но морфий брал свое: голова наливалась свинцовым сном, благодатная тишина нежно обняла его, и Прохор Петрович потерял сознание.
   — Подхватывай, ребята, аккуратней… Неси на кушетку, — командовал Тихон, закрывая окно. — Ишь, холоду сколько напустил.
   Петр с Кузьмой осторожно подняли мерно дышавшего хозяина, уложили на широченную кушетку, на которой смело могли бы разместиться двадцать человек.

 
   Готовились назавтра похороны дьякона Ферапонта и Федора Степаныча Амбреева.
   Столяры возились над огромным гробом дьякона и гробом поменьше — для исправника. Тело исправника до сих пор не разыскано. Решили приделать к голове подходящего вида чучело и так схоронить завтра со всею торжественностью по чину православной церкви.
   Но вот беда: священник ни за что не соглашался крестить младенца Александра в эти траурные, полные скорби дни. Поэтому Илья Петрович Сохатых впал в полнейшее отчаянье: всего наварено, настряпано, а главное — разосланы по всему свету приглашенья, и вот тебе на — сюрприз! Он злился на дьякона, что не мог умереть двумя днями раньше, злился на священника, что отказался совершать сегодня таинство крещения.
   — Эка штука — человек помер! Да наплевать! Во всем мире каждую секунду по шести человек мрет согласно статистике… А куда ж нам пироги да стерлядь заливную прикажете отдать? Нищим да собакам, что ли? Тьфу! После этого действительно антирелигиозным станешь.
   Для Прохора Петровича утро наступило лишь в шестом часу вечера. Но продолжительный, весь в кошмарах сон не освежил его. Начинались первые осенние сумерки.
   В голове Прохора содом. Душа кипела и, вся покривленная, погружалась в сумятицу. Не хотелось умываться. Все было противно, мерзко. Прохор Петрович приказал спустить шторы.


7


   «Смерть не имеет образа, но все, что носит вид земных существ, — поглотит». Так сказал Люцифер в «Каине» Байрона.
   Но это наполовину лишь правда. Каждая смерть носит свой образ, свой лик и повадку свою.
   Бывает так: брякнешься, ахнешь и — нет тебя. Сразу, мгновенно.
   Иногда смерть является — дряхлой старухой. Она вся — в тленных болезнях, в горчичниках, в пластыре, как в заплатах зипун. За плечами мешок, набитый склянками капель, втираний, на мешке нездоровое слово «Аптека». Человек до тех пор не может умереть, пока не выпьет по капелькам весь мешок снадобий. Потом вытянет ноги — и крышка.
   Бывает смерть на миру; к ней никто не готовится, она внезапна, как гром. «Разойдись!» Сигнальный рожок. И — залп, залп, залп. Груда трупов… Эта скорбная смерть очень обидна. Эта смерть заносится на страницы истории.
   А то: живет здоровяк, вдоволь ест, пьянствует, курит, бесится, пытает природу, ночь в день и день в ночь. И все нипочем ему: не крякнет и крепок, как дуб. Он бессмертен. Но вот где-то там, возле желудка, заскучал червячок: и гложет и гложет. Что? К сожалению — рак. Нож оператора, передышка на годик и — смерть… Эта смерть, как из-под тиха собака: «Х-ам!» — и вы вздрогнули.
   Бывает, но редко, и так: два столба с перекладиной, несколько перекинутых петель. Внизу — общая яма. Соседи благополучно повешены. Но вот…. Под одним петля лопнула, он оборвался, кричит: «Не зарывайте, я жив!» Толпа зевак с ревом: «Невинен, невинен!» — мчится к живому покойнику. Залп в воздух — толпа врассыпную, и пуля — раз, раз — добивает невинного. Эта смерть — красная. Она страшна лишь для слабых.
   Случается так: человек тонет. В отчаянных воплях о помощи он в страшном боренье с водой. Небо качается, вся жизнь, весь свет вылезает из глаз. Крик все слабее, все тоньше, и нет и нет помощи. Пронзительный визг и — аминь. Смерть — из лютых лютая.
   Иному смерть выпадет, как занесенный топор, или нож, или стук револьвера.
   Но нет страшней смерти в гробу, под тяжелой землей, когда спящий покойник проснется в великий страх, в великую муку себе и новую смерть, горше первой. Уж лучше бы не родиться тому человеку на свет.
   Страшен час смерти, но, может быть, миг рождения бесконечно страшней. Однако никто из людей не в силах сказать и не скажет: «Что есть смерть моя?»
   Все смерти опасны, жутки, жестоки.
   Впрочем, сколько людей — столько смертей. Обо всех не расскажешь. Да и не надобно…
   Давайте опишем последние дни Прохора Громова, последний бег его в смерть и этим закроем страницы романа.
   В немногие моменты просветления мысли Прохор Петрович Громов, осененный редкой силой духа, делал яркую оценку своему собственному «я».
   Вот один из документов, найденных впоследствии в личных делах Прохора Петровича. Эта записка дает некоторый ключ к разгадке незаурядной натуры его. Приводим ее целиком:
   «МЫСЛЬ О МЫСЛЯХ МЫСЛИ. ИЛИ ВЫВЕРНУТАЯ НА ИЗНАНКУ ДУША МОЯ»

   «Кто я, выродок из выродков? Я ни во что, я никому на верю. Для меня нет бога, нет черта. Я не рационалист, как Протасов, потому что не верю и в разум. Я не материалист, потому что недостаточно образован, да и лень разбираться во всей этой дребедени строения вещества. Я не, социалист, потому что люблю только себя. Я не монархист, потому что сам себе я бог и царь».

   «Может статься, во мне живет уваженье и человечеству? Нет. Сентиментальное слюнтяйство для меня противно. К отдельным личностям я отношусь то холодно, то злобно. И всегда — подозрительно. Дорожу лишь теми людьми, кто мне полезен, и до тех пор, пока они нужны мне».

   «Я никого не люблю, я никому не верю. Я когда-то беззаветно любил Анфису и верил ей, но я умертвил ее. Я любил, верил Ибрагиму и предал его. Я любил волка, но и тот возненавидел меня».

   «У меня нет друзей. Никогда, за всю жизнь не было друга. У меня нет жены, у меня есть лишь Нина, которую я замышлял убить. Правда, у меня есть дочь, но она в моем обиходе — не более, как знак равнодушного удивления: она не нужна мне».

   «Так кто же, кто же я сегодняшний? Бесчувственный камень, скала? Нет. Я хуже скалы, я бесполезней камня; скала стоит, как стояла, она пассивна в жизни, я же деятелен, я не в меру активен».

   «В душе моей стихийное себялюбие: я всегда противопоставлял себя миру, я боролся с миром, я — червь бессильный — хотел победить его. Я горд, я заносчив, я лют и жесток. Я могу разрубить топором череп отцу, я бритвой могу перерезать…»

   (фраза осталась незаконченной).
   «Я не верю в справедливость, я не верю в искренность, в дружбу, в долг, честь. Я не верю в добро, в бескорыстную любовь человека к человеку. Я ни во что не верю».

   «Я, сегодняшний, ничему не верю, ничему не верю: нет в мире того, чему можно бы поверить. Достоверна лишь смерть. И вот я, Прохор Громов, подвожу итоги своей тридцатитрехлетней жизни и заявляю сам себе: я верю только в смерть, только в смерть, как избавительницу от всякого безверия».

   «Да, да… Прохор Громов сошел с ума, Прохора Громова не стало. Пройдет еще малое мгновенье, и душа его, содрогаясь, упадет в вечную тьму. Горе, горе Прохору Громову. И некому понять, некому искренне, от всего сердца, пожалеть его. Ему бы не нужно родиться на свет. Горе Прохору…»

   «Да, правильно, правильно. Когда-то читал, когда-то подчеркнул в своих мыслях, а вот теперь вспомнил эти слова. Шекспир про меня сказал: „Ничего не осталось, кроме воспоминаний о том, чем ты был, чтоб усиливать твою муку о том, что ты теперь“. Ну что ж… Больше добавить мне нечего».

   (Далее в записке четыре строки густо зачеркнуты. А еще ниже — небрежно начерчено чье-то горбоносое, бородатое лицо, вероятно — Ибрагима-Оглы: плешь, страшные глаза. И еще ниже — большая черная змея, извиваясь, гонится за маленьким убегающим человечком. Затем — опять текст.)
   «Но, стой, стой! Когда-то там, в тайге, среди разбойников, я говорил прокурору… Да, да, говорил. Я сказал ему, что в юности я тоже был добр сердцем, мысль моя была ясна, помышления чисты…»

   «Что же нужно тебе, Прохор, для душевного спокойствия? Для спокойствия души тебе нужно, Прохор, вернуться к своей юности, принять живую Анфису в свое сердце, навсегда соединиться с ней. Но Анфисы нет, возврата к прошлому нет, лишь сосущая тоска по Анфисе, и ты, Прохор Петрович, умер. Значит, правильно говорят старики, живи, да оглядывайся».

   (Далее идут заключительные фразы. Они написаны совершенно другим почерком. Буквы крупные, острые, как взмахи кинжала. Все строки густо подчеркнуты. Восклицательный знак в конце брошен, как жало змеи, как смертельный удар копья: перо сломалось и брызнуло. Видимо, здесь депрессия кончилась, дух взвился и сброшен был в бездну отчаянья.)
   «Будь проклято чрево, родившее меня! Будь проклята земля, соблазнившая Прохора Громова свиными соблазнами, будь проклято небо, что не послало мне непрошенной помощи! Смерть, смерть, возьми меня!»

   (Этот ценный человеческий документ хотя и не датирован, но, по заключению экспертов, относится ко времени наивысшего развития душевной болезни Прохора Петровича Громова.) И еще найдено недоконченное письмо Прохора:
   «Нина, если мне суждено умертвить себя, знай, что Прохор Громов казнит себя за то, что не он победил жизнь, а жизнь победила его. „Гордыня, гордынюшка заела тебя“, — говорили мне старцы. Да, сатанинская гордость не позволяет пережить мне полного краха всего деда моего. Крах неожиданно, неимоверно быстро обрушился на меня. И вот Прохор Громов, коммерческий гений, — раздавлен. В данный момент…»

   Недавно мистер Кук обозрел во дворце Громовых отведенные ему три комнаты рядом с покоями отца Александра. Мистер был поражен и растроган роскошью своего нового жилища. Он шептал: «Колоссаль, колоссаль», а в мыслях прикидывал: «Миссис Нина, без сомнения, люйнт, меня: мистер Громофф скоро будет околеть, Протасова не существует. Эрго: я, мистер Кук, инженер, стану всесильным». Он ухмыльнулся, даже вспомнил пословицу, он слышал ее от лакея Ивана: «Вот придет великий пост, а коту дадут маслица». Нет, что ни говори, а негр Гарри величайший сердцевед и пророк. Да здравствует всемирная хиромантия!..
   Восторженный мистер Кук возвращался домой вприсядку. Велел подать самовар, рому и полученную из Америки бутылку виски. Подвыпив, он утратил правильный выговор, важно нахмурил лоб и сказал Ивану:
   — Завтра придут шесть крестьянски мушик, будут немножечко таскать мои вещи во дворец Нины Яковлевны. Я закажу тебе, Фан Фаныч, золотой ливрей, прибавлю жалованье. О!
   Иван в широкой улыбке оскалил зубы, пустил слюну благодарности и задвигал ушами. Но вот внезапный звонок, шуршащий хруст юбок, и пышнотелая Наденька, не поздоровавшись с мистером Куком, гневно уселась без приглашенья за чайный стол. Мистер Кук вопросительно поднял брови и выпучил на гостью полупьяные глаза.
   А с Наденькой вот что. Выплакав на груди пана Парчевского скромное количество вдовьих слез, она готова была отдать молодому красавцу руку, сердце и все награбленное убитым мужем состояние. Однако Парчевский — себе на уме: он знает наверное, что недолог тот час, когда вельможная пани Нина тоже отдаст ему руку, сердце и все награбленное мужем богатство. И вот бурная сцена с Наденькой: предложенье с ее стороны, отказ, новое предложенье и новый отказ, угроза, истерика, взвизг, две оплеухи, ответный удар по шее, крик, дверь — и Наденька вылетела…
   Да, надо спешить, а то все проворонишь. Там сорвалось, а здесь-то уж вывезет: уж Наденька знает, как настращать этого заморского индюка «мистера Кукиша».
   — Не пяль заграничные глаза, — строго сказала она вдруг поглупевшему хозяину. -
   К Громовой переезжать?.. Я тебе так перееду, в тюрьме сгниешь!.. Ты со мной жил, — ты должен жениться на мне. Я к судье обращалась, он в законы смотрел. По закону — хочешь не хочешь — женись.
   Нижняя губа мистера Кука потешно отвисла, сигара упала изо рта, рябь веснушек густо проступила через пудру.
   — Я ни в какой мере, глубокоуважающий Надя, жениться не собираюсь. О нет… Это уж очшень слишком…
   Глюпо, глюпо!
   — Ты со мной жил? Жил. Есть свидетели. Я от тебя беременна. Видишь? — И Наденька поднялась, выпятила живот, вызывающе запрокинула голову.
   Мистер Кук, брезгливо косясь на чрезмерное чрево вдовицы, засопел, запыхтел, зашептал:
   — Колоссаль, колоссаль, о, о!.. — и крикнул сурово:
   — Но это.., это спроектироваль мистер Парчевский! О да, о да!.. Меня не проводишь! Нет, нет, нет!
   Тут мистер Кук залпом выпил стакан смеси виски и рому. Без приглашенья выпила рому и Наденька.
   — Дурак, — сказала она, слегка пощипывая свою бородавочку. — Владьки Парчевского в то время и не было здесь. А что ты шляешься ко мне — всяк знает. Я судье заявила на другой же день, как ты у меня ночевал. По нашим законам или женись, или в двадцать четыре часа тебя, чужестранца, вышлют, как последнего бродягу… Я вдова исправника и считаюсь по закону — высокопоставленная особа… Понял?
   — Вздор, вздор… — воскликнул внезапно повеселевший мистер Кук и вытер вспотевший лоб чайной салфеточкой. — О нет! Меня не проводишь. У вас был муж, сам исправник, ребенок регистрируется за мужем. Факт!
   — Дуракадериканский!.. Мы с мужем девять лет жили, да детей не было. Нет, брат, ты не виляй заграничным хвостом, а то хуже будет.
   — Вздор, абсурд! А вот станем собрать эксперт! Пусть экспертиза маленечко установится, чей родится сынка: американский подданный или полячочек?..
   Туча притворной суровости Наденьки лопнула, сразу пробрызнул ее темперамент: наморщив чуть вздернутый нос, она рассыпалась хохотом.
   — Ну и дурак ты, Кукиш… Вот дурак! И откуда ж ты знаешь, что сын родится? А может быть — дочка…
   Руки мистера Кука тряслись, сердце ныло. Он тщетно искал по карманам пижамы платок, потерянным голосом приказал лакею:
   — Ифан!.. Трапочка, тряпочка. Немножко сморкать.
   — Значит, миленький мой, завтра ты переедешь не к Громовой, а в мой собственный дом. Так и знай… Понял?
   Нос мистера Кука стал уныло высвистывать, заглушая писк самовара, а в покрытых слезами глазах загорелось упорство, отчаянье. Мистер Кук опять выпил виски, замотал головой и зажмурился. В голове кавардак, мельканье нахальных глаз Гарри и укорчивый зов миссис Нины. Простодушное сердце Ивана сразу почуяло душевную скорбь мистера Кука, Ивану стало жаль барина. «И что она вяжется к нам?»