Во Угрю-у-ум-оеке крещахуся тебе,
Прo-о-o-xoрe-e-e!..

 

 
   Берег взорвался криком «ура», полетели вверх шапки, загудели пароходы, грянул оркестр, а две пушки раз за разом потрясали воздух.
   — Утонет, — говорили на берегу. Нет… Белому телу вода рада, не пустит.
   За Прохором бросился в воду и мистер Кук, спортсмен. Желая стать героем дня, быстро раздевался, рвал на подштанниках тесемки и Сохатых. Он трижды с разбегу подскакивал к борту, трижды крестился, трижды вскрикивал: «Ух, брошусь!» — и всякий раз как в стену — стоп! Палуба покатывалась со смеху. Илья Петрович, одеваясь, говорил: «Ревматизм в ногах… Боюсь».
   Ошпаренный ледяной водой, Прохор глубоко нырнул, « отфыркнулся и, богатырски рассекая грудью воду, поплыл на „Орел“. Весь раскрасневшийся, холодный, ляская зубами, он накинул доху, всунул ноги в валенки.
   — Ну вот. С открытием навигации вас… Теперь гуляем, — и пошел в каюту одеваться.
   Пароходы двинулись с музыкой на прогулку по теченью вниз. В кают-компании пировала знать, на палубе — публика попроще.
   Начался пир и в народе. Гвалт и свалка за места, за жирный кус. Особенно шумно и драчливо в застолице приискательской «кобылки». Но вот пробки из четвертей полетели вон, челюсти заработали вовсю, аж пищало за ушами. Тысяча счастливчиков отводили душу, а многие сотни, не попавшие за стол, в обиде начали покрикивать:
   — Тоже.., порядки… По какому праву не на всех накрыто?!
   — Мы стой да слюни глотай! А они жрут. Крики крепче, взоры свирепей.
   — Надо хозяина спросить. Почему такое неравненье?..
   — Мы вровень все работаем, пупы трещат. А он, стерва гладкая, что делает? Любимчикам — жратва, а нам — фига…
   — Обсчитывает да обвешивает… Штрафы… Жалованьишко плевое. А тоже, сволочь, в водичку мыряет по-благородному, и пушек палит, как царь… Его бы в пушку-то!..
   Тут стражники с нагаечкой:
   — Расходись! Не шуми!.. Мы рот-то вам заткнем. И пристав на коне.
   — Ребята, имейте совесть! Хозяин делает рабочему классу уваженье, праздник… А вы… Что же это?
   — Наш праздник Первого мая!
   — Молчать!! Кто это кричит?.. Урядник, запиши Пахомова!.. Эй, как тебя? Козья борода!
   Прохор поднял двенадцатый бокал шампанского, пушка ударила пятидесятый раз.
   — Пью за здоровье отсутствующего Андрея Андреича Протасова. Урра!..
   — Уррра!.. — грянул пьяный пароход, и паровые стерляди потянулись хороводом из кухни в пир.
   Техник Матвеев поднял рюмку коньяку за здоровье всех тружеников-рабочих — живую силу предприятий.
   И возгласил Прохор громко, властно:
   — Можешь пить один. А не хочешь, до свиданья. Всем стало неприятно, все прикусили языки. Только дьякон Ферапонт, икнув в бороду, сказал:
   — За рабочую скотину выпить не грешно, друзи моя. Се аз кузнец, сиречь рабочий. Пью за свою рабочую братию!.. И тебе, Прохоре, друже мой, советую, — и дьякон рявкнул во всю мочь:
   — Урра!..

 
   Винные лавки и шинки работали на славу. Возле кабака, на коленях в грязи, без шапки, вольный искатель-хищник Петька Полубык. Он пропил золотую крупку и песочек и вот теперь, сложив молитвенно руки, бьет земные поклоны пред толстой целовальницей Растопырихой, заслонившей жирным задом дверь в кабак.
   — Мать пресвятая, растопырка великомученица, одолжи бутылочку рабу божьему Петрухе до первого фарту… — И тенорочком припевает:
   — Подай, госпо-ди-и-и…
   — Проваливай, пьянчушка, пока я те собакам не стравила. Безбожник, дьявол! — кричит басом Растопыриха.
   Петька Полубык быстро подымается, рыжая проплеванная борода его дрожит, глотка изрыгает ругань. «Да нешто я к тебе хожу? Горе мое к тебе ходит, а не я».
   Растопыриха, крепко сжав вымазанные сметаной губы, задирает подол и быстро шлепает чрез грязь босыми ногами к пьянице.
   — А ну, тронь!
   Растопыриха, развернувшись, ударяет его в ухо, пьяница молча летит торчмя головой в навоз.
   Пьяных вообще хоть отбавляй. Не праздник, а сплошное всюду озлобление. Немилому хозяину припоминается все, ставится в укор всякая прижимка, всякая не правда, даже тень прижимки и не правды, даже тень того, чего сроду не бывало и не могло случиться. Но, уж раз лед тронулся, река взыграла, ледоход свое возьмет: потопит низины, принизит горы, смоет всю нечисть с берегов.
   Праздник гоготал на всю вселенную свистками пароходов, буйством, криками, пушечной пальбой. И солнце село за тайгу, опутанную пороховой вонью и сизыми дымками.
   Поздно вечером в бараках и в домишках начались скандалы я скандальчики.
   Столяр Крышкин, немудрящий мужичонка с мочальной бородой, был лют в праздник погулять. Он спустил в кабаке все деньги, сапожишки с новым картузом и пришагал к родной избе, чтобы выкрасть кривобокий самовар в пропой.
   Месяц перекатился в небе, глянул вправо. И мы за ним.
   Барак. Сотни полторы народу. Раньше жили здесь семейные, теперь, с развитием работ, сюда затесалось много холостых. Чрез весь барак — боковой коридор. Справа — скотские стойла для людей. В каждом стойле живет семья. В коридоре инструменты: кирки, ломы, лопаты, всякий хлам. Тут же, на скамейках или вповалку на полу, спят парни. Их называют «сынками». А замужних баб, готовящих «сынкам» пищу, обшивающих «сынков», стирающих им грязное бельишко, называют «мамками». Абрамиха, грудастая, кривая баба, жена забойщика, имеет пять сынков. Они платят ей по пятерке с носу в месяц. Иногда случается, что, когда муж на ночной работе, сынки спят с нею. Сынкам хорошо; мамке все бы ничего, да грех; мужу денежно, но плохо.
   Обычай этот давным-давно крепко вкоренился в жизнь — и выгодно и смрадно. Женщин среди рабочих мало, самка здесь ценится самцами, как редкий соболь. Отсюда — поножовщина, разгул, разврат. Слово «разврат» звучное, но страшное. Однако не всякая таежная баба его боится. Проклятая жизнь во мраке, в нищете, в подлых нечеловеческих условиях труда толкает бабу в пропасть. Баба падает на дно, баба перестает быть человеком.
   — А-а-а! — нежданно вваливается в барак пьяный забойщик Абрамов. Он плечом срывает с петель дверь в свое стойло, с размаху бьет по морде спящего на его кровати толсторожего «сынка», хватает за косу жену, пинками грязных бахил расшвыривает по углам заплаканных своих ребят, орет:
   — Топор! Топор!.. Всем башки срублю! Месяц перекатился влево. И мы за ним! Будь здесь Нина, пожалуй Прохор Петрович не посмел бы распоясаться вовсю.
   Вот они, спотыкаясь в хрюкая, вылезли из громовского дома, обнялись, как хмельные мужики, за шеи и вдоль по улице густо месят грязь штиблетами, модными туфлями, лакированными, в шпорах, сапогами. В корню простоволосый Прохор, справа — пристав, слева — мистер Кук с погасшей трубкою в зубах; за шею Кука держится Илья, за шею пристава, как матерый на дыбах медведь, дьякон Ферапонт. Пьяная шеренга, выделывая ногами кренделя, то идет прямо, то вдруг, как от урагана, вся посунется вправо, двинется в забор и бежит к канаве, влево.
   Кто во что горазд, как быки на бойне, они орут воинственную песню:

 

 
Мы дружно на врагов,
На бой, друзья, спешим!!! -

 

 
   И валятся в канаву. Сопровождавшие их стражники соскакивают с коней, выпрастывают очумелых людей из грязи, говорят:
   — Васкородия, отцы дьяконы, господа… Будьте столь добры домой… Утонете… Недолго и захлебнуться.
   Обляпанные черным киселем господа мычат, лезут в драку, валятся. На кудрявой голове Ильи Сохатых полтора пуда грязищи. У мистера Кука тоже не видать лица из слоя грязи торчит обмороженный нос да трубка.
   Урядник командует с коня:
   — Сидорчук! Мохов!.. Лыскин! Волоките их, дьяволов, за руки и за ноги домой. Тычь дьякона-то в морду, Они все, черти, в бессознании…
   …Месяц закрылся черной тучей. В тайге мрак и тишина. Но вот движется-мелькает огонек. Это Филька Шворень. И мы за ним.
   Филька в бархатной синего цвета «надевашке». Он прямо с гулянки, но трезвехонек, притворился пьяным и утек. За голенищем Фильки нож, в руке маленький ломик-фомка и фонарь. Глаза разбойника горят. Горе оплошавшему: раз — и череп, как горшок.
   Вдруг — еще фонарик.
   — Гришка, ты?
   — Я, — ответил тот самый Гришка Гнус, что оконфузил в церкви Нину, бросив на тарелку старосты двадцать пять рублей.
   Они вступили на прииск «Новый», изрезанный ямами, канавами. Ночь, как сажа. Шли зорко, чтоб не ухнуть в провал и не захлебнуться. Кое-где под ногами лохрустывал, как соль, снежок; вязкая, раздрябшая глина засасывала ноги.
   — Стоп! Кажись, здесь.
   Филька ломиком сорвал замок, и оба хищника спустились в шахту. Стальные кайлы в руках богатырей заработали с лихорадочным усердием. Часа через два Филька Шкворень вылез. Гришка Гнус — бадья за бадьей — подавал ему золотоносный песок. Заработал вашгерд. Промывка шла успешно. Золотые крупинки крупны. Хищники дрожали от холода и внутреннего волненья.
   — Богатимое золото, — шепнул Шкворень.
   — А то — целый год хлещемся в забое, и хошь бы хрен…
   — Дурак!.. Эту жилу я нашел, знаешь, когда? Еще в позапрошлый понедельник. Напоролся на нее, да ну скорей каменьем заваливать. А ты думал, как?
   — Фартовый ты парень, язви тя!..
   Из падей и распадков потянуло с гольцов резким предутренним холодом. Хищники торопливо елозили огоньками фонарей по дну вашгерда.
   — Сбирай, благословясь, крупку… На мой взгляд фунта три с гаком, — прошептал Шкворень.
   Стукаясь во тьме лбами и сопя, они стали снимать совочками добычу и ссыпать ее в кожаную сумку. Руки их тряслись, дрожало сердце, и все куда-то провалилось сквозь землю, только глаза горели, клокотал пыхтящий хрип в груди, и подремывали с запотевшими стеклами фонарики.
   И в токах леденящего холода с гольцов восстал из тьмы занозистый, с подковыркой, голос Ездакова:
   — Помогай бог!.. Что, крупка?
   Фонарики — фук! — и скрылись. Хищники испуганными крокодилами поползли на брюхе прочь. И грохнул, как гром, выстрел, за ним — другой. Вся тайга всполошилась и загрохотала. Раскатистое эхо, барабаня в горы, в небеса, во мрак, оглушало хищников, будило всякую тварь: зверей, птиц, человека. Осторожно, чтоб не рухнуть в яму, затопотали кони, посвист и боевые крики стражников стегали воздух, выстрелы бухали часто, нервно, как на войне при неожиданной ночной атаке.
   И слышались окрики Фомы Григорьевича Ездакова:
   — Сволочи! Ах, сволочи!.. Так-то вы караулите хозяйское добро?!
   Проскакавший во тьме всадник едва не растоптал Фильку Шкворня — и дальше. Филькино сердце обмерло, упало, и сам он свалился в глубокую яму с холодной жижей.
   Шумнула, крепко завыла тайга, поднялся ветер, дождь. И ничего не разобрать, есть кто живой иль непогодь всех смела с земли. Филька Шкворень в яме коченел.
   Взмокшая, обляпанная грязью бархатная надевашка невыносимо знобила тело: Нет сил бороться с холодом. Яма глубокая, — не выбраться. Прошел, пожалуй, целый час.
   Повалил густой липкий снег. Он быстро сровняет Филькину могилу с землей. В лютых муках умирать страшно. Ледяная грязь успела засосать Фильку по горло. Неминучая смерть пришла… Борода Фильки затряслась. Он скривил рот, всхлипнул:
   — Отходили мои ноженьки. Прощай, белый свет. Прощай!
   Но в угасающем сознании вдруг встал ослепительный свет, он хлынул мгновенной волной во все уголки тела. Филька выпростал из ледяного киселя и вытер о шапку грязные руки, вложил в рот четыре пальца и свистнул с такой силой, что у него зазвенело в ушах.
   — Шкворень, ты?
   — Я… Ой, дружище!
   — Хватай!.. Держись крепче!
   И Гришка Гнус спустил в яму свой шелковый кушак.
   …Снег, хляби, ветер, грязь. Горничная Настя смеялась до слез, но сердце ее раздражалось: все паркетные полы, вся мебель замазаны мерзостью, плевками, усыпаны битой посудой.
   Затопили две ванны. Всех обмыли. Над господами работали два конюха и кучер. Мистер Кук лежал в ванне с трубкой в зубах, бормотал: «Без рубашка — ближе к телу… Очшень лютший русский пословисс…» — сплюнул через губу и уснул. Илья Сохатых лез со всеми в драку, он не позволял себя раздеть и наотрез отказался мыться. Он на весь дом кричал, что его жена беременна, что она очень ревнивая, а тут — здравствуйте пожалуйста — лезет снимать с него исподнее какая-то, прости господи, Настя, девка.
   — То есть я не Настя, я мужчина, — внушал ему кучер. — Вот, взгляните крепче. Можете мою бороду усмотреть?
   — Н-не могу, эфиопская твоя морда, вибрион!.. Не трожь меня, я с волком лягу!
   Дьякон мылся в ванне самостоятельно, напевая псалом царя Давида:
   Омыеши мя, и паче стега убелюся…
   Он выстирал штаны, белье и развесил на веревке для просушки. Голым Геркулесом он вступил в столовую, — Настя, бросив щетку, с визгом убежала. Ферапонт сдернул со стола залитую вином скатерть, закутался в нее и разлегся в кабинете на полу возле письменного хозяйского стола, сказав:
   — Манечка, не сомневайся: я здесь.


21


   Инженер Протасов любил весенними вечерами заходить в эту избушку. Иногда просиживал в ней до самого утра. Чрез сени жили хозяева, в передней половине ссыльный, «царский преступник», чучельщик Шапошников. Он маленький, бородатый, лысый. По стенам, на окнах, на столе звери и зверушки, в углу с оскаленной пастью волк.
   — Все препарируете?
   — Да.
   — Не скучно?
   — Что же делать! Охота дает мне развлечение, препарировка кормит меня. Иначе в этой глуши — духовная смерть.
   Первая встреча произошла так. Инженер Протасов принес коробку печенья и фунт сыру. За чаем ведутся длинные разговоры. Протасов все пристальней приглядывается к ссыльнопоселенцу, упорно что-то припоминает и никак не может вспомнить нужное. Вдруг Шапошников начинает рассказывать о своем старшем брате, погибшем в селе Медведеве. Протасов весь насторожился, кровь бросилась в голову, спросил:
   — Как он погиб?
   — Подробностей не знаю, товарищ. Говорят, спился, сошел с ума, сгорел. Брат, помню, писал мне о вашем патроне Громове, когда тот еще мальчишкой был. Припоминаю, он пророчил Громову большую судьбу. Еще писал о некоей необычайной демонической женщине. С весьма странной судьбой.
   — Об Анфисе?
   — Да. Вы слышали?!
   — Как же! Ходят целые легенды.
   — Я получил от брата три предсмертных письма. Они написаны одно за другим. Два последних — утром и вечером, в тот же день, я полагаю — в день его трагической смерти. Письма ужасные. Все в мистических прорицаниях, в исступленных фразах. Я удивляюсь, что с ним стряслось? Всегда такой трезвый во взглядах. Очевидно, влияние тайги, всей обстановки, а может быть, и этой женщины. Он ее любил, хотел жениться на ней. Да и немудрено. Вот полюбуйтесь… — Шапошников вытащил из-под деревянной кровати, из сундука, вложенный в футляр застекленный акварельный портрет.
   — Брат прислал мне фотографию. Мой приятель, известный портретист, сделал с нее картину.
   На Протасова глядела сквозь стекло очаровательная женщина. Правильный овал лица, тугие косы на голове, тонкие изогнутые брови, большие влекущие к себе глаза, — от них нет сил оторваться.
   — Так вот она какая, эта Анфиса, — пресекшимся голосом прошептал Протасов. — Да это прямо одна из блестящих фантазий Греза! Сам Рафаэль оцепенел бы перед ней….
   — Такие женщины действительно могут свести с ума.
   — Но в ней ничего нет демонического, она вся — свет. От нее святость какая-то идет… Ну, Жанна д'Арк, что ли… — Протасов говорил тихо, все еще не отрывал глаз от очаровавшего его лица.
   — А это вот мой погибший брат.
   — Слушайте! — вскричал Протасов, вглядываясь в большую фотографию. — Да это ж вы!
   — Да, я сам смотрю на этот портрет, как в зеркало. Нас всегда путали с братом. Даже голос и манеры. Словом… Кастор и Поллукс.
   — Странно. Вы, право, как сказочная птица феникс, восставший из пепла.
   — Хмм… Пожалуй. И если б я повстречался с Громовым, он обалдел бы. И, знаете, у меня есть еще интересный документ… Он вас, товарищ, может поразить. Приготовьтесь, — и Шапошников стал рыться в сундуке, набитом потрепанными книгами. — Пожалуйста, наливайте сами, кушайте… Прикройте самовар. Он с угаром… Вот-с, извольте. — И Шапошников подал несколько листов бумаги, исписанных мелким угловатым почерком. — Это черновик донесения министру юстиции прокурора Стращалова по делу об убийстве Анфисы Козыревой. Словом, уголовный роман о Прохоре Громове. Довольно интересный. Тут и о брате моем. Возьмите с собой. На досуге прочтете.
   — Но как же он.., к вам…
   — Стращалов — мой приятель. Когда-то вместе в университете учились. Потом, года три тому назад, повстречались в ссылке.
   — Что?… Разве он…
   — Да, бывший прокурор Стращалов — революционер… — и Шапошников, потирая руки, захихикал в бороду. — Прокурор и… Да, странно. Досталось ему, ну не политическое, а близкое к политике дело… Студент какой-то… Ну, речь. А прокурор, вместо обвинения, как начал да как начал крыть наши порядки! Ну, обыск… Нашли литературу. Вообще жандармерия давненько до него добиралась. Вот так-то…
   — Где же он теперь?
   — Кто, прокурор? А недалеко. Полагает перепроситься сюда.
   Протасов заглянул в самый конец, в резюме докладной записки. Шапошников заметил, как щеки гостя побагровели.
   — Черт!.. Не может быть… — швырнул Протасов рукопись на стол. — Чтоб Громов был убийца!.. Нет, чушь, гиль…
   — Да, Прохор Громов прямой убийца Анфисы и косвенный убийца моего родного брата. Постараюсь с этим мерзавцем сквитаться как-нибудь. — Голос Шапошникова был весь в зазубринах, звучал угрозой. Но Протасов не слыхал его. Мысль Протасова заработала вскачь, вспотычку, его лоб покрылся морщинами, в похолодевших глазах отражалось душевное напряжение; Протасов взвешивал, оценивал за и против, делал поспешные выводы, но тут же опровергал их логикой, направлял мысль в обхват всей громовской жизни с Ниной в центре, снова делал умозаключения. Наконец, отирая рукой вспотевший лоб, сказал:
   — Нет, нет… Это невероятно. Ваш прокурор, простите меня, клевещет.
   — Не думаю! — закричал фальцетом Шапошников и, потряхивая седеющей бородой, стал взад-вперед бегать по комнате.
   Волк, звери и зверушки с любопытством следили за ним глазами. Набитая паклей белка, прижав лапки к пушистой груди, как будто силилась о чем-то намекнуть ему, может быть, о том давно прошедшем зимнем вечере, когда юный Прохор нес от Шапошникова вот такую же, как и она, зверушку, но встретилась Анфиса — шум, крик, звонкая пощечина, и мертвая свидетельница-белка осталась валяться на снегу. Да, да, об этом. И еще о том, что сейчас сюда, может быть, войдет ожившая Анфиса и скажет всему миру, и волку, и зверушкам, кто убил ее. Но Анфисе не проснуться. Только милый ее образ, запечатленный изысканной кистью мастера, безмолвствует в этой хижине, и Протасову нет сил оторваться от него.
   — Нет, нет, не думаю, чтоб прокурор Стращалов клеветал, — запыхтел взволнованный Шапошников. — Во всяком случае, он будет здесь и, надеюсь, докажет вам, что ваш Громов — преступник.

 
   К великой радости Протасова, вместе с ожидаемым грузом приехал и Иннокентий Филатыч. А вместе с ним… — Позвольте представить. Это родственник Нины Яковлевны, человек деловой, коммерческий. Иван Иванович Прохоров…
   Инженер Протасов козырнул, подал ему руку и сказал Иннокентию Филатычу:
   — А я вас попросил бы остаться здесь, помочь мне. Старик с огорчением посмотрел в сторону, подумал и, встряхнув длинными рукавами архалука, сказал:
   — Ладно… Ежели надо, останусь… Только по Анюте соскучился я, по дочке.
   Однако Анна Иннокентьевна за последнее время не особенно-то скучала об отце. Ее по мере сил старался развлекать закутивший Прохор. Странная какая-то, железная натура этот Прохор Громов. Два раза тонул на днях в весенних бушующих речонках, в третий раз утопил коня, сам выплыл. Время горячее, он с утра до ночи на работе, спит, ест, где придется, но, ежели попадает домой, заходит ночевать к Анне Иннокентьевне.
   Никто бы не подумал, даже любовница пристава Наденька, что набожная строгая вдовица сбилась с панталыку, впала в блуд. Анна Иннокентьевна подчас и сама недоумевает, как мог с нею приключиться такой грех. Да уж не демон ли это обольститель, обернувшись Прохором, храпит у нее на пышной, лебяжьего пера постели? Когда пришла ей эта мысль, вдовица обомлела. И, вся смятенная, хотела осенить спящего крестом и ужаснулась: вдруг это действительно сам сатана лежит, его перекрестишь, а он обратится в такое, что в одну минуточку с ума сойдешь. Нет уж, пес с ним… Хоть бы отец скорей приехал.
   А случилось это очень просто. Второй день пасхи. Ночь. Стукнуло-брякнуло колечко.
   — Кто такой?
   — Анюта, отопри.
   — Сейчас, сейчас!.. Ах, я прямо с кровати… Я думала — папенька.
   Она открыла дверь и, сверкая матово-белыми плечами, помчалась в спальню приодеться.
   Попили чайку, подзакусили. Обласканная ночь быстро миновала.
   — Куличи, Анюта, у тебя очень сдобные, — говорил утром Прохор.
   — Ах, какие же вы греховодники, Прохор Петрович. На кого польстились, на честную вдову. Теперь все говенье мое, весь великий пост — насмарку. — Она улыбалась, но слезы неудержимо текли по ее полным бело-розовым щекам. — И не смейте больше появляться, не пущу. На четвертый день пасхи, когда были съедены все куличи, она, прощаясь, сказала ему:
   — Приходите. Буду ждать. Свежих куличиков испеку. Еще сдобней.
   На шестой день пасхи, удостоверившись в вероломстве Прохора, Стешенька и Груня решили вымазать бесстыжей вдове ворота дегтем. Но, по великому женскому сердцу, пожалели позорить милого Иннокентия Филатыча и вместо задуманного мщения пошли в гости к Илье Петровичу Сохатых, где и нахлестались обе разными наливками до одурения.
   На фоминой неделе Прохор сказал вдове:
   — Ты мне надоела. До свиданья.
   Анна Иннокентьевна три дня, три ночи неутешно выла, как осиротевшая сова в дупле. А тут пришло письмо:

 
   «Свет Анютушка! Христос воскресе! Я приехал, сижу на реке Большой Поток, на пристани. Заарестовал меня Андрей Андреевич для работы. А со мной родственник Нины Яковлевны — Иван Иваныч Прохоров, будет жить у нас. Приедем внезадолге».


 
   Вешние воды скатились. Угрюм-река вошла в берега свои.
   Мистер Кук и дьякон Ферапонт, на удивленье всем, начали купаться. Холодная вода обжигала тело, быстро выбрасывала пловцов на солнечный прогретый воздух. Попробовал было понырять и Илья Сохатых, но схватил насморк, флюс и до жаров проходил с подвязанной щекой. В утешение свое он заметил, что утроба супруги действительно помаленьку увеличивается в объеме.
   — Ангелочек… Милая… — сюсюкал Илья, придерживая застарелый флюс.
   Он сразу весь обмяк душой и телом, флюс лопнул, и счастливый будущий отец послал в городскую типографию заказ на пригласительные карточки с золотым обрезом «по случаю высокоторжественного крещения младенца»…
   Заканчивалось здание большой литейной мастерской с четырьмя вагранками. Вот-вот должны прибыть с Протасовым новые станки и механизмы. Инженер-механику Куку дела по горло. Это ж его специальность. Но, будто по наущению дьявола, с ним стали происходить странные истории. Может быть, — влияние ранних купаний или лучезарно-спешный ход весны, а всего верней, что, потеряв всякую надежду на взаимность Нины, мистер Кук вплотную увлекается теперь девицей Кэтти. Словом, так ли, сяк ли, но мистера Кука по утрам одолевал сильнейший сон. Бедный лакей Иван! От неприятности, от ежедневных выговоров лошадиное лицо его стало еще длинней, а уши больше. Нет, попробуйте-ка вы разбудить этого окаянного американца! Мистеру надо подыматься в семь утра. Иван с шести часов начинает будто бы невзначай шуметь кастрюльками, посудой, ругать собаку, хлопать дверьми. Мистер Кук повертывается к стене, прикрывает ухо думкой и еще крепче засыпает. Без четверти семь, стуча каблуками, как копытами, Иван подходит к изголовью Кука:
   — Васкородие! Барин! Мистер Кук мычит.
   — Да барин же!.. Вставайте.
   Мистер Кук мычит, отлягивается ногой. Иван неотрывно тянет свою подневольную волынку. Когда его терпение иссякает, он трясет мистера Кука за плечо:
   — Да вставайте же, вам говорят! А то опять ругаться будете…
   — Пшел к шертям!
   Иван продолжает трясти его, весь сгибается, приставляет рот к самому уху спящего и громко орет. Тогда мистер Кук, озверев, схватывает Ивана за волосы и начинает мотать его голову в разные стороны:
   — Вот тебе!.. Так-так-так… На чужой кровать рта не разевать!
   Иван вырывается, отступает в кухню: ему смешно и больно. Бормочет:
   — Ну и черт с ним… И пусть дрыхнет. Тьфу! В восемь часов барин вскакивает:
   — Иван! Идьет! Для чего не разбудил?!
   — Побойтесь, барин, бога… Глотку кричавши повредил.
   — Врешь, врешь… Какой такой есть глотка? Дурак! Дня два Иван применял ловкий маневр. Безрезультатно использовав все меры, он на минуту затихал и вдруг оторопело бросался к мистеру:
   — Барин! Мамзель Катя, учителка!
   — Где?!
   — На улке дожидается…
   Мистер Кук мгновенно вскакивал и, едва продрав сонные глаза, схватывал одновременно сапоги, штаны, жилетку. Момент горького разочарования сменялся брюзгливой бранью. Но Иван терпел.
   На третий раз магическое слово «Катя» произвело обратное действие: мистер Кук выхватил из-под кровати сапог и пустил его в удиравшего лакея. Иван злорадно захохотал, высунул из двери голову, сказал:
   — Мимо, васкородие… Крынку изволили с молоком разбить. Вставайте, вставайте.
   За чаем мистер Кук дружески беседовал с Иваном: