Страница:
— Слышу. Насыпь-ка чашечку еще. Филька Шкворень подал чаю, снова у костра уселся, трубку закурил.
— Пять лет! И сразу в одночасье снова гол… И хоть бы какое удовольствие, а то — тьфу! А ведь что мечталось: город, дело, супругу заведу, человеком буду… Ох ты, ох!..
— Дурак, — сказал ему из-под полога Прохор и тоже закурил.
— Кругом дурак, по самое сидячье место, — согласился бродяга.
Прохор вылез из-под полога, стал запрягать лошадь. Бродяга расторопно помогал ему.
— Ну, так вот, дядя Шкворень. Золото принеси в контору…
— Сколько денег дашь?
— Сколько причтется. Наверно, тыщи три-четыре.
— Э-эх! — вздохнул бродяга, ударил по сердцу кулаком и замотал головой неодобрительно.
— Боишься?
— Боюсь. Загину, — он вздохнул и, подойдя к Прохору, взял его за руку. — Пожалей меня, Прохор Петров. Возьми меня куда-нибудь к себе: притык для человека у тебя большой.
Прохор подумал, сел в шарабан, сказал:
— Денег я тебе всех не выдам. А понемногу буду выдавать.
— Благодарим, — радостным голосом ответил бродяга.
Прохор, помолчав, спросил:
— Что ж, много загубил на своем веку людишек?
— Людишек-то? — Филька Шкворень задвигал бровями, как бы припоминая. — Нет, не шибко много.., десятка не наберется.
— За что?
— Кои по пьяной лавочке попались, кои против правды шли. Исправника пришил. Вот коли так, бери меня к себе. Дело твое крученое, склизкое, завсегда под смерть ходишь. Слух про тебя далеко идет. Я все повадки твои знаю. Пригожусь…
Прохор тронул вожжи, лошадь поворотила на дорогу и пошла. Он обернулся и бездумно крикнул:
— Ладно! Приходи! Может, и впрямь пригодишься. Собственный голос и смысл этих слов вывели Прохора из равновесия. Он почему-то вдруг увидал пристава, брюхатого, грубого, усы вразлет, пристав плыл рядом с Прохором, грозил ему перстом и похохатывал. А боком, прячась в заросли тайги, маячил бродяга Филька Шкворень. Он подмигивал Прохору и молча сверкал на пристава ножом. Лошадь пошла быстрей, плывущее видение осталось сзади. Прохор заскрипел зубами и громко кашлянул.
— Пять лет! И сразу в одночасье снова гол… И хоть бы какое удовольствие, а то — тьфу! А ведь что мечталось: город, дело, супругу заведу, человеком буду… Ох ты, ох!..
— Дурак, — сказал ему из-под полога Прохор и тоже закурил.
— Кругом дурак, по самое сидячье место, — согласился бродяга.
Прохор вылез из-под полога, стал запрягать лошадь. Бродяга расторопно помогал ему.
— Ну, так вот, дядя Шкворень. Золото принеси в контору…
— Сколько денег дашь?
— Сколько причтется. Наверно, тыщи три-четыре.
— Э-эх! — вздохнул бродяга, ударил по сердцу кулаком и замотал головой неодобрительно.
— Боишься?
— Боюсь. Загину, — он вздохнул и, подойдя к Прохору, взял его за руку. — Пожалей меня, Прохор Петров. Возьми меня куда-нибудь к себе: притык для человека у тебя большой.
Прохор подумал, сел в шарабан, сказал:
— Денег я тебе всех не выдам. А понемногу буду выдавать.
— Благодарим, — радостным голосом ответил бродяга.
Прохор, помолчав, спросил:
— Что ж, много загубил на своем веку людишек?
— Людишек-то? — Филька Шкворень задвигал бровями, как бы припоминая. — Нет, не шибко много.., десятка не наберется.
— За что?
— Кои по пьяной лавочке попались, кои против правды шли. Исправника пришил. Вот коли так, бери меня к себе. Дело твое крученое, склизкое, завсегда под смерть ходишь. Слух про тебя далеко идет. Я все повадки твои знаю. Пригожусь…
Прохор тронул вожжи, лошадь поворотила на дорогу и пошла. Он обернулся и бездумно крикнул:
— Ладно! Приходи! Может, и впрямь пригодишься. Собственный голос и смысл этих слов вывели Прохора из равновесия. Он почему-то вдруг увидал пристава, брюхатого, грубого, усы вразлет, пристав плыл рядом с Прохором, грозил ему перстом и похохатывал. А боком, прячась в заросли тайги, маячил бродяга Филька Шкворень. Он подмигивал Прохору и молча сверкал на пристава ножом. Лошадь пошла быстрей, плывущее видение осталось сзади. Прохор заскрипел зубами и громко кашлянул.
5
— Вот что, господин Протасов, — начал Прохор. — Скажите откровенно, что замышляют рабочие мои? Что-то носится в воздухе, а что — не могу понять…
Говоря так, Прохор отлично все понимал и видел, но ему интересно, что ответит инженер.
Протасов некоторое время помолчал, как бы набирая сил к тяжелому объяснению с владельцем. Потом сбросил пенсне и подслеповато прищурился на Прохора.
— Начать с того, Прохор Петрович, что, как вам известно, угол падения равен углу отражения. Проще: как аукнется — так и откликнется.
— Ну-с?.. — Прохор ходил по кабинету башни, за ним, шаг в шаг, — поджарый волк.
— Логика, здравый смысл говорит за то, что всякое предприятие может быть сильным только при условии, если рабочий заинтересован в прибылях. Или в крайнем случае обеспечен настолько, что может существовать по-человечески.
— А так как ничего этого у меня нет, — прервал его Прохор, — так как я эксплуататор и, в ваших глазах, подлец, то мои предприятия должны рушиться?
— Если хотите, да.
— Но почему ж они вот уж десяток лет стоят и крепнут?
— Стоят и крепнут? — Протасов улыбнулся уголком губ и выпустил из ноздрей и рта целую охапку табачного дыма. — Прошлой осенью мы облюбовали для поделок огромный, крепкий, в три обхвата, кедр. По тайге пронесся ураган. Все деревья уцелели, а этот кедр рухнул. Мы потом дивились: совершенно здоровый с виду, а в середине — сплошная труха. Вот вам…
— Понимаю, — с неприязнью сказал Прохор. — Понимаю… Но, пока что, я бури ниоткуда не жду.
— Политический барометр показывает обратное. Прохор остановился, волк тоже остановился и лизнул руку хозяина.
— Да, насчет барометра… Вообще насчет политики. Скажите, Андрей Андреич, откуда у рабочих появляются разные сволочные брошюрки?
— А именно? — И Протасов надел пенсне.
— Что же, вы ни одной не видели будто бы?
— Нет, не видел.
— А вот они, — и Прохор, открыв шкаф, швырнул к ногам Протасова кучу разлетевшихся по полу брошюрок. — Вот они!
— Вот они!.. — радостно вскрикнул и внезапно появившийся пристав. Пыхтя, придерживая шашку и елико возможно вобрав брюхо, он едва пролез бочком в узкую дверь. — А я-то вас ищу… А они оба вот где, под облаками.
Прохор с торопливостью поднимал брошюрки, совал их обратно в шкаф. Инженер Протасов смутился, покраснел.
— Итак, Андрей Андреич, — дипломатично сказал ему Прохор, — большое вам спасибо за работу… Я очень доволен вашей распорядительностью. Место для мельницы выбрано вами превосходное. До свиданья, голубчик, я скоро на работе буду сам.
Протасов встал, взял портфель.
— Одну минутку-с! — отдышавшись от крутого подъема на башню, проговорил пристав.
— Андрей Андреич, ваше высокоблагородие! Хе-хе-хе-с, — и он с грубой фамильярностью потрепал инженера Протасова по плечу.
— Пожалуйста, без жестов, — брезгливо отстранился тот. — Что вам угодно? Короче. Мне некогда.
— Не торопитесь, не торопитесь, дружочек мой. — И пристав грузно сел на кушетку.
Протасов тоже сел и сбросил пенсне.
— Среди рабочих появились во множестве разные красненькие агитационные брошюрки, прокламации, воззвание партии социал-демократов этих самых…
— Какие брошюрки? Какие воззвания?
— А вот-с, пожалуйте! — Пристав достал из кармана парочку брошюрок, кряхтя поднялся, подошел к шкафу, протянул руку, чтобы открыть его. — А вот и еще…
Но волк скакнул передними лапами на грудь пристава и, ляскнув зубами, хамкнул ему в лицо.
— Пшел прочь! — ударил Прохор волка. Пристав, набычившись,» тупо, исподлобья повел взглядом по волку, по Протасову, по Прохору.
— При чем же тут я? — спросил Протасов.
— Да. При чем же тут Андрей Андреич? — подхватил и Прохор.
Пристав и Прохор посверкали друг в друга глазами. Пристав мазнул ладонью по пушистым, вразлет, усам и, подмигнув Протасову, сказал:
— Сегодня ночью мною арестован техник Матвеев. Протасов вскочил, брови его изогнулись.
— Что вы сделали?! — крикнул он. — Техник Матвеев на регуляционных речных работах. Без него как без рук… Разве можно с такой рекой шутить? И за что, за что? На каком основании?
— На основании закона.
Прохор нажал кнопку телефона и дрожащим баском сказал приставу:
— Вот что, Федор Степаныч, вы свой закон пока в сторонку… Сейчас же распорядитесь освободить Матвеева… Идите к телефону… Алло, алло..
— Но я ж не могу… Вы понимаете, не могу я.
— А я требую. Что ж, вы хотите мне на пятьдесят тысяч убытку наделать?
— Но вы ж, Прохор Петрович, подрываете мой престиж. Вы рубите сук, на котором…
— Я вас прошу сейчас же освободить Матвеева… Вот телефон. Андрей Андреич, до свиданья! Оставьте нас двоих.
Протасов вышел, Прохор захлопнул за ним дверь. Пристав стоял растопыркой, разинув рот.
— Федор, — сказал ему Прохор. — Ты штучки свои оставь. Я не препятствую тебе производить обыски, арестовывать… Напротив! Но — только с моего согласия. У меня все работники на перечете, каждый мне нужен, как колесо в механизме. Рабочих можешь хватать сколько влезет. Но пока у нас горячая работа, Матвеев должен быть выпущен. После можешь взять и постращать. Но раз и навсегда запомни, Федор, — голос Прохора зазвучал властно, повелительно. — Раз и навсегда запомни: инженер Протасов должен быть вне всяких подозрений.
— Но…
— Без глупых «но», раз тебе это говорит Прохор Громов. Он мне нужен, он — башка, он — душа дела. Понял? И — ни слова.
Пристав нагло, жирно засмеялся, сотрясая брюхо.
— Быть по сему, быть по сему, — говорил он, преодолевая непонятный Прохору смех.
Лежавший на медвежьей шкуре волк нет-нет да и зарычит на пристава, и оскалит пасть, и хамкнет.
— А я эту твою волчью собачку когда-нибудь тюкну вот из этого, — потряс пристав револьвером. — Не нравится она мне..
— Да и ты ей — тоже.
Прохор позвонил в контору.
— Бухгалтер? Что, не приходил к вам такой лохматый мужик? Звать Филипп Шкворень? Пегобородый такой? Ежели придет, в разговоры с ним не вступать, а немедленно направить ко мне. Я — на башне.
Глаза пристава завиляли. Он насторожил оба уха. Дыхание стало неспокойным, прерывистым: спирало в груди.
— Это старатель, хищник? — сказал пристав. — Я его тоже встретил вчера.
— Он хороший кузнец. Хочу подлечить его маленько — пьяница он, — потом возьму на службу.
Пристав испытующе посмотрел в глаза Прохора, встал, заторопился.
— Ну, я пошел… Впрочем.., мне бы деньжат…
— Нету.
— То есть как это? Мне дозарезу…
— Этакий ты негодяй! Мне надоело это… Слушай, садись, Федор, поговорим…
— После… Некогда… Гони пятьсот, пока больше не попросил.
— Убирайся к черту! Ступай воа! Пристав выкатил глаза, запыхтел и сердито ударил каблук в каблук.
— Сма-а-три, молодчик!.. — погрозил он пальцем и захохотал, его усы в деланом смехе взлетели концами выше ушей, глазки спрятались, красные щеки жирно, по-злому, дрожали. Вдруг глаза вынырнули, округлились, остеклели, рот зашипел, как у змеи.
— Прохор Петрович!
Прохор отбросил кресло, сжал кулаки, шагнул к приставу. Волк тоже вскочил, щетиня шерсть.
Пристав задом попятился к двери, открыл дверь каблуком, просунул зад с брюхом в проход на лестницу и сладенькой фистулой проблеял из полутьмы:
— А мы с Наденькой надумали, Прохор Петрович, новый домочек строить. Дверь захлопнулась.
— Мерзавец! — тихо сказал Прохор и вздохнул. Его лоб покрылся холодным потом, пожелтевшая от гнева кожа на висках стала отходить. Он огладил вилявшего хвостом волка, бросил ему кусок сахару и позвонил домой.
— Настя, накрывай на стол! Барин обедать не придет, — распорядилась хозяйка.
Сегодня приглашены к обеду Иннокентий Филатыч, учительница Катерина Львовна и отец Александр. Но священник запоздал, — сели без него в той же малой столовой.
С утра прикочевали в резиденцию на сотне оленей тунгусы. Они расположились стойбищем в версте отсюда. С дарами из сохатиных, беличьих, лисьих шкур человек с десяток из них направились к церкви. Церковь на замке. Открыто боковое окно в алтарь, для вентиляции. Тунгусы походили кругом, с сожалением почмокали губами: заперто.
Старик Сенкича сказал молодому Ваське:
— Пихай меня в самый зад, в окно лазить будем. Вот старик и в алтаре. Залезли и остальные, кроме Васьки.
— Эй, друг, швыряй пушнина сюда!
Васька пошвырял в окно все шкуры и сам залез. Тунгусы покрестились на престол, отворили царские врата и вволокли шкуры в просторное помещение для молящихся.
Отыскали в иконостасе образ Николы чудотворца и к подножию его сложили жертву. А тридцать беличьих и одну лисью шкурки положили отдельно.
— Это батьке отцу Александру, священнику попу, — сказал старик.
Меж тем Васька взломал ящик со свечами, выбрал десяток самых толстых, поставил в подсвечник перед образом Николы и зажег. Кстати, он раскурил и трубку. Но старик крикнул: «Геть!» — выхватил из его рта трубку, бросил на пол и ударил Ваську по затылку. Васька в обиде замигал, засюсюкал что-то, потом быстро побежал в алтарь.
Тунгусы молились, почесываясь и вздыхая. Баба с девчонкой сели на пол, спиной к образу и рассматривали, причмокивая, весь в золотых звездах синий потолок.
Васька вынес дымящееся кадило, подал старику, сказал:
— На, штучка три цепочка махай.. Знаешь?
— Мало-мало знаю, — сказал старик Сенкича и стал кадить, кланяться образу, что-то выкрикивать невнятное и петь во весь голос, как в тайге:
— Ого-го-го-гой!.. Микола-матушка-а-а!..
Все встали на колени и заплакали.
А потемневший Никола хоть по-старому, но улыбался тунгусам. Васька же, оглаживая возле клироса золотые крылья херувима, удивлялся вслух:
— Один голов, крылья… То ли птица, то ли кто?.. Старик Сенкича затряс головой
— седая сплетенная коса его задрыгала, как хвост, — зажмурил узкие гноящиеся глазки и, скривив безусый морщинистый рот, закричал неистово:
— Э-ге-ге-ге-гей!.. Бог-матушка, цариц небесный батюшка!…
— Стойте, нечестивые, стойте!
Тунгусы оглянулись на голос вошедшего в храм священника, кадило из рук Сенкичи упало. Мужчины со страху надели шапки.
— Как вы проникли в божий дом! Через алтарь! Нечестивые, вы осквернили церковь, опоганили…
— Какой опоганили, что ты? Врал твоя! — сказал Сенкича. — Это дым.., вон от этинькой махалки… Что ты, батька, отец Лександра, священник поп.
Батюшка горько улыбнулся, всех благословил и, крестясь, стал благоговейно закрывать царские врата.
— Вот жертва Миколе, вот жертва тебе, — и Сенкича встряхнул ногой лежавшие на амвоне шкурки.
— Неразумный! — с ласковой укоризной сказал священник. — Ежели это жертва мне, отнеси ее в мой дом.
— Нет, — отрицательно потряс Сенкича головой. — Нет, батюшка отец священник поп. Мы притащили жертву богу, мы сказали ему: «Это отдавай, бог, батюшке попу». Вот, батька, бери от бога сам, а мы тебе не тащим. Пускай бог подаст тебе… Мы — не надо.
Эта простая мудрость тронула священника. Он улыбнулся и сказал:
— Ах, какие вы чистые сердцем дети! Но, милый мой.., ведь вот русский, когда мне надо кушать, приносит пищу ко мне в дом. Например, вышло у моей коровушки сено, — хозяйка Громова прислала целый воз. А по-вашему, что же? По-вашему, и воз сена нужно сюда тащить в церковь, богу. А уж бог мне даст, и я должен буду отсюда везти на себе домой. Так, что ли?
— Так, так, — закивали тунгусы. — Правильно твоя-моя толкует… Шибко ладно.
— Да ведь воз-то не пролезет в дверь! — воскликнул священник, крепясь от смеха.
— Пошто не пролезет? — сказал Сенкича, вынимая трубку и кисет. — Делай самый большущий дверь, пропрут. Хошь кого пропрут… Верно!
Отец Александр громко засмеялся, всплеснул по-молодому, как крыльями, руками и обнял старика.
— Добрый ты, умный ты, хороший ты… Ах! Что ж вы в шапках, снимите скорей шапки, грех — в шапках!
Все обнажили головы — грех так грех, — Сенкича тоже снял шапку, вставил трубку в зубы и чиркнул спичку.
— Что ты! — притопнул ногой священник.
— Ково? — недоумевал тунгус.
— Эвот ково, — подвернулся Васька; он вырвал из зубов Сенкичи трубку и швырнул.
— Тьфу ты! — плюнул растерявшийся Сенкича. — Забыл совсем маленько.
Священник поговорил с ними, опять благословил, вывел из церкви и пошел к Громовым. Он всю дорогу улыбался и с улыбкой сел за званый стол.
— Представьте, какое странное событие, — начал он. — Представьте, открываю церковь — и что ж я вижу? С десяток тунгусов, этих удивительных, чистых сердцем детей природы.
Его рассказ был выслушан внимательно и весело. Задорней всех смеялся Иннокентий Филатыч, хотя этому очень мешали ему только что вставленные дантистом челюсти с зубами. Видимо, недавно приехавший дантист был не из важных: зубы получились лошадиного размера, они выпирали вперед, и новый их владетель никак не мог сомкнуть губ. Лицо его стало удлиненным, карикатурным, неузнаваемым. И выговор был косноязычен, неприятно смешон.
— То есть прямо беда! Либо зубы подпилить надо на вершок, либо губы надставить, — подсмеивался Иннокентий Филатыч над собою. А когда он надкусил пирог с морковью, верхняя челюсть застряла в пироге и упала на пол.
Катерина Львовна, Кэтти, молодая, кончившая институт учительница, схватилась за Нину Яковлевну и откровенно захохотала.
Отец Александр нарочито сугубо углубился в поглощение ухи. Иннокентий же Филатыч нагнулся, закряхтел и, купая бороду в ухе, ошаривал под ногами.
— Вот она, окаянная, вот, — шамкал он. — Правильно сказано: «Зубы грешников сокрушу…» Ох, грехи, грехи!.. — Он отвернулся, как тигр, разинул пасть и благополучно вставил челюсть.
— Так вот я и говорю, — продолжал священник. — Какая высокая мудрость, какая глубина понятия у этих дикарей, стоящих на грани человека и животного!..
Отец Александр любил строить свою речь точно, округленно, как по книге.
Природный пафос нередко звучал в его словах даже в обычном разговоре. Это давало ему повод считать себя «милостью божией» оратором, и он гордился своим даром говорить. Он имел привычку засовывать руки в рукава рясы, откидывать прямой свой корпус и щурить на слушателей серые, умные, в рыжеватых ресницах глаза. Со всеми он говорил хотя и искренно, но с чувством явного своего превосходства. В разговоре же с инженером Протасовым — с этим вольтерьянцем, социалистом и безбожником — он всегда робел.
— Вы только представьте: они, эти тунгусы, не желают давать мне свою помощь в руки, чтоб этим не оскорбить меня. Они дают не человеку, а богу, человек же должен их жертву взять у бога, чтобы чувствовать благодарность одновременно и к господу и к человеку. Тонко? — и он обвел всех прищуренными глазами. — Не то у нас, у русских. Вот пойдет священник по приходу с святым крестом, и суют ему бабы пятаки. Ведь больно, ведь стыдно, ведь руку жгут огнем эти деньги! А священник — человек: есть, пить хочет.
— Ну, уж кому-кому, а вам-то, батюшка, жаловаться грех… — простучал зубами Иннокентий Филатыч.
— Я и не жалуюсь, я и не жалуюсь, — смиренно ответил священник и принял на тарелку вторую долю пирога.
— А я знаю, о ком вы скучаете, барышня, — подмигнул Иннокентий Филатыч учительнице.
— О ком же?
— Об Андрее Андреиче, наверно-с, о господине Протасове-с.
Катерина Львовна вспыхнула, пожала плечами и скользом взглянула на хозяйку.
— Нисколько… С чего вы взяли?
— Женишок-с…
Хозяйка тоже чуть покосилась на девушку.
— Не зевайте, барышня! Лучшего супруга не найти! — воскликнул Иннокентий Филатыч с таким ражем и так встряхнул бородатой головой, что верхняя его челюсть снова попыталась выскочить, но он ловко подхватил ее рукой. — Хор-рош женишок, хорош женишок! — не унимался веселый старец.
— Нельзя ли другую тему, — дрогнула голосом хозяйка и резко постучала в тарелку ножом. — Настя, утку!
Отец Александр пристально взглянул в лицо хозяйки. Лицо ее по-прежнему приветливо, как будто и бесстрастно, но в глазах досадная тревога, скорбь. Катерина Львовна почувствовала неловкость, оборвала улыбку; она в смущении глядела вниз, кончики ушей горели.
Чтоб прервать молчание, отец Александр сказал:
— Приглашаю вас всех завтра в полдень на мою беседу с тунгусами. Тема — первоначальное понятие о боге. Помимо всего прочего, будет интересно и в этнографическом отношении… Для вас в особенности, Катерина Львовна… Вы никогда не видали тунгусов?
— Андрей Андреич пришли! — крикнула Настя и поставила на стол блюдо с уткой.
Обе женщины враз вынули пуховочки и трепетными пальцами стали оправлять прически.
Филька Шкворень переночевал в тайге, у костра, с рабочими. Утром выкупался, высушил на солнышке дырявые онучи и пошагал в громовский поселок. Хозяйка харчевни сварила ему щей, он наелся, спросил, как пройти на резиденцию, в контору, взвалил на спину кожаную торбу и пошел.
Солнышко катилось к вечеру. Бродягу на» улице догнала цыганка.
— Стой, счастливый!
На ее лицо низко приспущена зеленая, в разводах шаль, глаз не видно. Старая или молодая — не понять. Юбчонка грязная, ноги босы, но белы, как булки.
— Филипп Шкворень — ты?
— Я.
— Вот от хозяина письмо… Отойдем в проулок, не ори…
— От какого хозяина?
— От Громова, Прохора Петровича.
— Я неграмотный. Читай!
Цыганка вскрыла розовый, с голубым ободком конверт, вынула письмо, освободила глаза от шали — лицо молодое, смуглое, серьги звякнули в ушах.
— Вот, слушай, добрый человек, удалец счастливый. Сели на завалинку. Цыганка шепотком прочла:
Цыганка поглядела на этого страшного человека, помолчала.
— А ты кто сама-то?
— Я цыганка, на посылках у него. Верная слуга его. Верней меня нет на свете.
— Как же он, чертова ноздря, говорил — в контору… Распроязви его, черта, дурака…
— Остынь, счастливый, не серчай… Золото хозяину запрещено принимать в открытую. Идем.
Зверючья таежная тропинка завела их в глушь. Бродяга впереди, цыганка сзади. Темновато было.
— А вдруг я зарежу тебя… Неужели не боишься?
— Нет, счастливый, не боюсь. Я завороженная…
— Я вот такую же, как ты, лонись зарезал. Золото пытала слямзить… Ну, я ей вот этот самый ножичек в горло и.., тово… Язви ее!..
— А вот и сосна заповедная, — сказала цыганка, прислушалась: тихо, глухо, тайга прощалась маковкой с закатным солнцем. Внизу, меж стволами, прохладные вставали сумерки.
Упругий седоватый мох распластался по земле, как одеяло. Прогалысинка шагов двадцать в поперечнике, посередине — кривая, о трех стволах, сосна. Она мертва — ее убила молния: небесный меч огня сек кудрявую верхушку, расщепал, обжег стволы и развеял лучину во все стороны.
— Вот тут… — Цыганка села в моховой ковер. Бродяга постоял, подумал, осмотрелся и тоже сел, сказав:
— Нет, ты, язви тебя, отчаянная. А как я, по силе возможности, учну целовать тебя да приголубливать.
Цыганка громко, резко всхохотала и пересела подальше от бродяги.
— Мы вольные цыганки, к этому очень даже привычные… Только дорого берем… Золотишка-то много у тебя?
— Хватит. Вот, иди ко мне в жены… Ты, язва, мягкая, пригожая… А я, можно сказать, богач… Бороду долой, добрую сряду заведу, дамочка-цыганочка… И эх, ты, язва! Стрельтя в пятку… Патока!
Цыганка передернула плечами, засмеялась, вынула колоду карт, раскинула зыбучим веером по мохнатому ковру, сказала:
— Эх, карты соловецкие, мысли молодецкие! Вот какая карта ляжет, так и быть… Эх, и зацелую тебя, счастливый, умом от счастья тронешься, весь свет забудешь! Эх, красивые твои глаза, заграничные!.. На, гляди!..
Ноздри бродяги раздувались. Кровь заходила в нем, глаза блестели.
— А ежели песни… Можешь петь?
— Могу. А ты?
— Когда выпивши, ору и я!
— А хочешь выпить?
— Дура… Колдовка, что ли, ты?.. Где взять?
— А вот…
Цыганка вытащила из-под шали припечатанную сотку коньяку и подала бродяге.
Тот скусил печать, шлепнул посудой по ладошке, отмерил ногтем половину:
— Будь здорова, милашечка моя, — отпил и подал остальное ей. — Кушай во славу, ангел… Окати душеньку цыганскую… Кха!
— Нет, я невпотребляю… Кушайте до самого денышка. А как выкушаете, костер разведем, целоваться станем… И вся-то ноченька, до зари до зорюшки, будет наша… Пей, счастливый, заграничные твои глаза… Вот и карта — глянь, глянь-ка, — на крестовую даму король прилег!
Бродяга, влив в рот, долго не глотал коньяк: ох, и жжет, ох, и тешит душу!
— Кха! Спасибо…
Он уставился взглядом в карты: верно — король и дама в обнимку прохлаждаются. Прочие же карты то встанут, то прилягут, то встанут, то прилягут.
— Колдовство какое, — бродяга протер глаза и по-сердитому глянул на цыганку.
— Что ж ты на меня глазыньки свои пялишь? — шумнула цыганка резким голосом. — Нешто не узнал?.. Это я — вольная цыганка, прихехеничка твоя, зазноба…
— Сгинь!.. Чур нас… Чур! — промямлил бродяга, едва ворочая пудовым языком…
Он сидел внаклон, как большая пучеглазая жаба, уперев кулаками в мох. Седовласый моховой ковер раскачивался все шибче. Бродяга повалился набок — сердцу приятно, сон долит.
— Глазыньки твои помутились, головушка на подушечку легла… Спи, счастливый, спи…
Она приникла к лицу бродяги, торопливыми пальцами его веко приподняла, воззрилась в закатившийся под лоб мутный глаз, встала, выхватила из-под шали пистолет и в воздух — раз!
— Грр-ро-о-о-ом… — прошептал бродяга. На выстрел кто-то к цыганке подошел.
Говоря так, Прохор отлично все понимал и видел, но ему интересно, что ответит инженер.
Протасов некоторое время помолчал, как бы набирая сил к тяжелому объяснению с владельцем. Потом сбросил пенсне и подслеповато прищурился на Прохора.
— Начать с того, Прохор Петрович, что, как вам известно, угол падения равен углу отражения. Проще: как аукнется — так и откликнется.
— Ну-с?.. — Прохор ходил по кабинету башни, за ним, шаг в шаг, — поджарый волк.
— Логика, здравый смысл говорит за то, что всякое предприятие может быть сильным только при условии, если рабочий заинтересован в прибылях. Или в крайнем случае обеспечен настолько, что может существовать по-человечески.
— А так как ничего этого у меня нет, — прервал его Прохор, — так как я эксплуататор и, в ваших глазах, подлец, то мои предприятия должны рушиться?
— Если хотите, да.
— Но почему ж они вот уж десяток лет стоят и крепнут?
— Стоят и крепнут? — Протасов улыбнулся уголком губ и выпустил из ноздрей и рта целую охапку табачного дыма. — Прошлой осенью мы облюбовали для поделок огромный, крепкий, в три обхвата, кедр. По тайге пронесся ураган. Все деревья уцелели, а этот кедр рухнул. Мы потом дивились: совершенно здоровый с виду, а в середине — сплошная труха. Вот вам…
— Понимаю, — с неприязнью сказал Прохор. — Понимаю… Но, пока что, я бури ниоткуда не жду.
— Политический барометр показывает обратное. Прохор остановился, волк тоже остановился и лизнул руку хозяина.
— Да, насчет барометра… Вообще насчет политики. Скажите, Андрей Андреич, откуда у рабочих появляются разные сволочные брошюрки?
— А именно? — И Протасов надел пенсне.
— Что же, вы ни одной не видели будто бы?
— Нет, не видел.
— А вот они, — и Прохор, открыв шкаф, швырнул к ногам Протасова кучу разлетевшихся по полу брошюрок. — Вот они!
— Вот они!.. — радостно вскрикнул и внезапно появившийся пристав. Пыхтя, придерживая шашку и елико возможно вобрав брюхо, он едва пролез бочком в узкую дверь. — А я-то вас ищу… А они оба вот где, под облаками.
Прохор с торопливостью поднимал брошюрки, совал их обратно в шкаф. Инженер Протасов смутился, покраснел.
— Итак, Андрей Андреич, — дипломатично сказал ему Прохор, — большое вам спасибо за работу… Я очень доволен вашей распорядительностью. Место для мельницы выбрано вами превосходное. До свиданья, голубчик, я скоро на работе буду сам.
Протасов встал, взял портфель.
— Одну минутку-с! — отдышавшись от крутого подъема на башню, проговорил пристав.
— Андрей Андреич, ваше высокоблагородие! Хе-хе-хе-с, — и он с грубой фамильярностью потрепал инженера Протасова по плечу.
— Пожалуйста, без жестов, — брезгливо отстранился тот. — Что вам угодно? Короче. Мне некогда.
— Не торопитесь, не торопитесь, дружочек мой. — И пристав грузно сел на кушетку.
Протасов тоже сел и сбросил пенсне.
— Среди рабочих появились во множестве разные красненькие агитационные брошюрки, прокламации, воззвание партии социал-демократов этих самых…
— Какие брошюрки? Какие воззвания?
— А вот-с, пожалуйте! — Пристав достал из кармана парочку брошюрок, кряхтя поднялся, подошел к шкафу, протянул руку, чтобы открыть его. — А вот и еще…
Но волк скакнул передними лапами на грудь пристава и, ляскнув зубами, хамкнул ему в лицо.
— Пшел прочь! — ударил Прохор волка. Пристав, набычившись,» тупо, исподлобья повел взглядом по волку, по Протасову, по Прохору.
— При чем же тут я? — спросил Протасов.
— Да. При чем же тут Андрей Андреич? — подхватил и Прохор.
Пристав и Прохор посверкали друг в друга глазами. Пристав мазнул ладонью по пушистым, вразлет, усам и, подмигнув Протасову, сказал:
— Сегодня ночью мною арестован техник Матвеев. Протасов вскочил, брови его изогнулись.
— Что вы сделали?! — крикнул он. — Техник Матвеев на регуляционных речных работах. Без него как без рук… Разве можно с такой рекой шутить? И за что, за что? На каком основании?
— На основании закона.
Прохор нажал кнопку телефона и дрожащим баском сказал приставу:
— Вот что, Федор Степаныч, вы свой закон пока в сторонку… Сейчас же распорядитесь освободить Матвеева… Идите к телефону… Алло, алло..
— Но я ж не могу… Вы понимаете, не могу я.
— А я требую. Что ж, вы хотите мне на пятьдесят тысяч убытку наделать?
— Но вы ж, Прохор Петрович, подрываете мой престиж. Вы рубите сук, на котором…
— Я вас прошу сейчас же освободить Матвеева… Вот телефон. Андрей Андреич, до свиданья! Оставьте нас двоих.
Протасов вышел, Прохор захлопнул за ним дверь. Пристав стоял растопыркой, разинув рот.
— Федор, — сказал ему Прохор. — Ты штучки свои оставь. Я не препятствую тебе производить обыски, арестовывать… Напротив! Но — только с моего согласия. У меня все работники на перечете, каждый мне нужен, как колесо в механизме. Рабочих можешь хватать сколько влезет. Но пока у нас горячая работа, Матвеев должен быть выпущен. После можешь взять и постращать. Но раз и навсегда запомни, Федор, — голос Прохора зазвучал властно, повелительно. — Раз и навсегда запомни: инженер Протасов должен быть вне всяких подозрений.
— Но…
— Без глупых «но», раз тебе это говорит Прохор Громов. Он мне нужен, он — башка, он — душа дела. Понял? И — ни слова.
Пристав нагло, жирно засмеялся, сотрясая брюхо.
— Быть по сему, быть по сему, — говорил он, преодолевая непонятный Прохору смех.
Лежавший на медвежьей шкуре волк нет-нет да и зарычит на пристава, и оскалит пасть, и хамкнет.
— А я эту твою волчью собачку когда-нибудь тюкну вот из этого, — потряс пристав револьвером. — Не нравится она мне..
— Да и ты ей — тоже.
Прохор позвонил в контору.
— Бухгалтер? Что, не приходил к вам такой лохматый мужик? Звать Филипп Шкворень? Пегобородый такой? Ежели придет, в разговоры с ним не вступать, а немедленно направить ко мне. Я — на башне.
Глаза пристава завиляли. Он насторожил оба уха. Дыхание стало неспокойным, прерывистым: спирало в груди.
— Это старатель, хищник? — сказал пристав. — Я его тоже встретил вчера.
— Он хороший кузнец. Хочу подлечить его маленько — пьяница он, — потом возьму на службу.
Пристав испытующе посмотрел в глаза Прохора, встал, заторопился.
— Ну, я пошел… Впрочем.., мне бы деньжат…
— Нету.
— То есть как это? Мне дозарезу…
— Этакий ты негодяй! Мне надоело это… Слушай, садись, Федор, поговорим…
— После… Некогда… Гони пятьсот, пока больше не попросил.
— Убирайся к черту! Ступай воа! Пристав выкатил глаза, запыхтел и сердито ударил каблук в каблук.
— Сма-а-три, молодчик!.. — погрозил он пальцем и захохотал, его усы в деланом смехе взлетели концами выше ушей, глазки спрятались, красные щеки жирно, по-злому, дрожали. Вдруг глаза вынырнули, округлились, остеклели, рот зашипел, как у змеи.
— Прохор Петрович!
Прохор отбросил кресло, сжал кулаки, шагнул к приставу. Волк тоже вскочил, щетиня шерсть.
Пристав задом попятился к двери, открыл дверь каблуком, просунул зад с брюхом в проход на лестницу и сладенькой фистулой проблеял из полутьмы:
— А мы с Наденькой надумали, Прохор Петрович, новый домочек строить. Дверь захлопнулась.
— Мерзавец! — тихо сказал Прохор и вздохнул. Его лоб покрылся холодным потом, пожелтевшая от гнева кожа на висках стала отходить. Он огладил вилявшего хвостом волка, бросил ему кусок сахару и позвонил домой.
— Настя, накрывай на стол! Барин обедать не придет, — распорядилась хозяйка.
Сегодня приглашены к обеду Иннокентий Филатыч, учительница Катерина Львовна и отец Александр. Но священник запоздал, — сели без него в той же малой столовой.
С утра прикочевали в резиденцию на сотне оленей тунгусы. Они расположились стойбищем в версте отсюда. С дарами из сохатиных, беличьих, лисьих шкур человек с десяток из них направились к церкви. Церковь на замке. Открыто боковое окно в алтарь, для вентиляции. Тунгусы походили кругом, с сожалением почмокали губами: заперто.
Старик Сенкича сказал молодому Ваське:
— Пихай меня в самый зад, в окно лазить будем. Вот старик и в алтаре. Залезли и остальные, кроме Васьки.
— Эй, друг, швыряй пушнина сюда!
Васька пошвырял в окно все шкуры и сам залез. Тунгусы покрестились на престол, отворили царские врата и вволокли шкуры в просторное помещение для молящихся.
Отыскали в иконостасе образ Николы чудотворца и к подножию его сложили жертву. А тридцать беличьих и одну лисью шкурки положили отдельно.
— Это батьке отцу Александру, священнику попу, — сказал старик.
Меж тем Васька взломал ящик со свечами, выбрал десяток самых толстых, поставил в подсвечник перед образом Николы и зажег. Кстати, он раскурил и трубку. Но старик крикнул: «Геть!» — выхватил из его рта трубку, бросил на пол и ударил Ваську по затылку. Васька в обиде замигал, засюсюкал что-то, потом быстро побежал в алтарь.
Тунгусы молились, почесываясь и вздыхая. Баба с девчонкой сели на пол, спиной к образу и рассматривали, причмокивая, весь в золотых звездах синий потолок.
Васька вынес дымящееся кадило, подал старику, сказал:
— На, штучка три цепочка махай.. Знаешь?
— Мало-мало знаю, — сказал старик Сенкича и стал кадить, кланяться образу, что-то выкрикивать невнятное и петь во весь голос, как в тайге:
— Ого-го-го-гой!.. Микола-матушка-а-а!..
Все встали на колени и заплакали.
А потемневший Никола хоть по-старому, но улыбался тунгусам. Васька же, оглаживая возле клироса золотые крылья херувима, удивлялся вслух:
— Один голов, крылья… То ли птица, то ли кто?.. Старик Сенкича затряс головой
— седая сплетенная коса его задрыгала, как хвост, — зажмурил узкие гноящиеся глазки и, скривив безусый морщинистый рот, закричал неистово:
— Э-ге-ге-ге-гей!.. Бог-матушка, цариц небесный батюшка!…
— Стойте, нечестивые, стойте!
Тунгусы оглянулись на голос вошедшего в храм священника, кадило из рук Сенкичи упало. Мужчины со страху надели шапки.
— Как вы проникли в божий дом! Через алтарь! Нечестивые, вы осквернили церковь, опоганили…
— Какой опоганили, что ты? Врал твоя! — сказал Сенкича. — Это дым.., вон от этинькой махалки… Что ты, батька, отец Лександра, священник поп.
Батюшка горько улыбнулся, всех благословил и, крестясь, стал благоговейно закрывать царские врата.
— Вот жертва Миколе, вот жертва тебе, — и Сенкича встряхнул ногой лежавшие на амвоне шкурки.
— Неразумный! — с ласковой укоризной сказал священник. — Ежели это жертва мне, отнеси ее в мой дом.
— Нет, — отрицательно потряс Сенкича головой. — Нет, батюшка отец священник поп. Мы притащили жертву богу, мы сказали ему: «Это отдавай, бог, батюшке попу». Вот, батька, бери от бога сам, а мы тебе не тащим. Пускай бог подаст тебе… Мы — не надо.
Эта простая мудрость тронула священника. Он улыбнулся и сказал:
— Ах, какие вы чистые сердцем дети! Но, милый мой.., ведь вот русский, когда мне надо кушать, приносит пищу ко мне в дом. Например, вышло у моей коровушки сено, — хозяйка Громова прислала целый воз. А по-вашему, что же? По-вашему, и воз сена нужно сюда тащить в церковь, богу. А уж бог мне даст, и я должен буду отсюда везти на себе домой. Так, что ли?
— Так, так, — закивали тунгусы. — Правильно твоя-моя толкует… Шибко ладно.
— Да ведь воз-то не пролезет в дверь! — воскликнул священник, крепясь от смеха.
— Пошто не пролезет? — сказал Сенкича, вынимая трубку и кисет. — Делай самый большущий дверь, пропрут. Хошь кого пропрут… Верно!
Отец Александр громко засмеялся, всплеснул по-молодому, как крыльями, руками и обнял старика.
— Добрый ты, умный ты, хороший ты… Ах! Что ж вы в шапках, снимите скорей шапки, грех — в шапках!
Все обнажили головы — грех так грех, — Сенкича тоже снял шапку, вставил трубку в зубы и чиркнул спичку.
— Что ты! — притопнул ногой священник.
— Ково? — недоумевал тунгус.
— Эвот ково, — подвернулся Васька; он вырвал из зубов Сенкичи трубку и швырнул.
— Тьфу ты! — плюнул растерявшийся Сенкича. — Забыл совсем маленько.
Священник поговорил с ними, опять благословил, вывел из церкви и пошел к Громовым. Он всю дорогу улыбался и с улыбкой сел за званый стол.
— Представьте, какое странное событие, — начал он. — Представьте, открываю церковь — и что ж я вижу? С десяток тунгусов, этих удивительных, чистых сердцем детей природы.
Его рассказ был выслушан внимательно и весело. Задорней всех смеялся Иннокентий Филатыч, хотя этому очень мешали ему только что вставленные дантистом челюсти с зубами. Видимо, недавно приехавший дантист был не из важных: зубы получились лошадиного размера, они выпирали вперед, и новый их владетель никак не мог сомкнуть губ. Лицо его стало удлиненным, карикатурным, неузнаваемым. И выговор был косноязычен, неприятно смешон.
— То есть прямо беда! Либо зубы подпилить надо на вершок, либо губы надставить, — подсмеивался Иннокентий Филатыч над собою. А когда он надкусил пирог с морковью, верхняя челюсть застряла в пироге и упала на пол.
Катерина Львовна, Кэтти, молодая, кончившая институт учительница, схватилась за Нину Яковлевну и откровенно захохотала.
Отец Александр нарочито сугубо углубился в поглощение ухи. Иннокентий же Филатыч нагнулся, закряхтел и, купая бороду в ухе, ошаривал под ногами.
— Вот она, окаянная, вот, — шамкал он. — Правильно сказано: «Зубы грешников сокрушу…» Ох, грехи, грехи!.. — Он отвернулся, как тигр, разинул пасть и благополучно вставил челюсть.
— Так вот я и говорю, — продолжал священник. — Какая высокая мудрость, какая глубина понятия у этих дикарей, стоящих на грани человека и животного!..
Отец Александр любил строить свою речь точно, округленно, как по книге.
Природный пафос нередко звучал в его словах даже в обычном разговоре. Это давало ему повод считать себя «милостью божией» оратором, и он гордился своим даром говорить. Он имел привычку засовывать руки в рукава рясы, откидывать прямой свой корпус и щурить на слушателей серые, умные, в рыжеватых ресницах глаза. Со всеми он говорил хотя и искренно, но с чувством явного своего превосходства. В разговоре же с инженером Протасовым — с этим вольтерьянцем, социалистом и безбожником — он всегда робел.
— Вы только представьте: они, эти тунгусы, не желают давать мне свою помощь в руки, чтоб этим не оскорбить меня. Они дают не человеку, а богу, человек же должен их жертву взять у бога, чтобы чувствовать благодарность одновременно и к господу и к человеку. Тонко? — и он обвел всех прищуренными глазами. — Не то у нас, у русских. Вот пойдет священник по приходу с святым крестом, и суют ему бабы пятаки. Ведь больно, ведь стыдно, ведь руку жгут огнем эти деньги! А священник — человек: есть, пить хочет.
— Ну, уж кому-кому, а вам-то, батюшка, жаловаться грех… — простучал зубами Иннокентий Филатыч.
— Я и не жалуюсь, я и не жалуюсь, — смиренно ответил священник и принял на тарелку вторую долю пирога.
— А я знаю, о ком вы скучаете, барышня, — подмигнул Иннокентий Филатыч учительнице.
— О ком же?
— Об Андрее Андреиче, наверно-с, о господине Протасове-с.
Катерина Львовна вспыхнула, пожала плечами и скользом взглянула на хозяйку.
— Нисколько… С чего вы взяли?
— Женишок-с…
Хозяйка тоже чуть покосилась на девушку.
— Не зевайте, барышня! Лучшего супруга не найти! — воскликнул Иннокентий Филатыч с таким ражем и так встряхнул бородатой головой, что верхняя его челюсть снова попыталась выскочить, но он ловко подхватил ее рукой. — Хор-рош женишок, хорош женишок! — не унимался веселый старец.
— Нельзя ли другую тему, — дрогнула голосом хозяйка и резко постучала в тарелку ножом. — Настя, утку!
Отец Александр пристально взглянул в лицо хозяйки. Лицо ее по-прежнему приветливо, как будто и бесстрастно, но в глазах досадная тревога, скорбь. Катерина Львовна почувствовала неловкость, оборвала улыбку; она в смущении глядела вниз, кончики ушей горели.
Чтоб прервать молчание, отец Александр сказал:
— Приглашаю вас всех завтра в полдень на мою беседу с тунгусами. Тема — первоначальное понятие о боге. Помимо всего прочего, будет интересно и в этнографическом отношении… Для вас в особенности, Катерина Львовна… Вы никогда не видали тунгусов?
— Андрей Андреич пришли! — крикнула Настя и поставила на стол блюдо с уткой.
Обе женщины враз вынули пуховочки и трепетными пальцами стали оправлять прически.
Филька Шкворень переночевал в тайге, у костра, с рабочими. Утром выкупался, высушил на солнышке дырявые онучи и пошагал в громовский поселок. Хозяйка харчевни сварила ему щей, он наелся, спросил, как пройти на резиденцию, в контору, взвалил на спину кожаную торбу и пошел.
Солнышко катилось к вечеру. Бродягу на» улице догнала цыганка.
— Стой, счастливый!
На ее лицо низко приспущена зеленая, в разводах шаль, глаз не видно. Старая или молодая — не понять. Юбчонка грязная, ноги босы, но белы, как булки.
— Филипп Шкворень — ты?
— Я.
— Вот от хозяина письмо… Отойдем в проулок, не ори…
— От какого хозяина?
— От Громова, Прохора Петровича.
— Я неграмотный. Читай!
Цыганка вскрыла розовый, с голубым ободком конверт, вынула письмо, освободила глаза от шали — лицо молодое, смуглое, серьги звякнули в ушах.
— Вот, слушай, добрый человек, удалец счастливый. Сели на завалинку. Цыганка шепотком прочла:
«В контору не заходи. Иди с цыганкой к кривой сосне, она сведет тебя. Приду лично, как стемнеет».
Цыганка поглядела на этого страшного человека, помолчала.
— А ты кто сама-то?
— Я цыганка, на посылках у него. Верная слуга его. Верней меня нет на свете.
— Как же он, чертова ноздря, говорил — в контору… Распроязви его, черта, дурака…
— Остынь, счастливый, не серчай… Золото хозяину запрещено принимать в открытую. Идем.
Зверючья таежная тропинка завела их в глушь. Бродяга впереди, цыганка сзади. Темновато было.
— А вдруг я зарежу тебя… Неужели не боишься?
— Нет, счастливый, не боюсь. Я завороженная…
— Я вот такую же, как ты, лонись зарезал. Золото пытала слямзить… Ну, я ей вот этот самый ножичек в горло и.., тово… Язви ее!..
— А вот и сосна заповедная, — сказала цыганка, прислушалась: тихо, глухо, тайга прощалась маковкой с закатным солнцем. Внизу, меж стволами, прохладные вставали сумерки.
Упругий седоватый мох распластался по земле, как одеяло. Прогалысинка шагов двадцать в поперечнике, посередине — кривая, о трех стволах, сосна. Она мертва — ее убила молния: небесный меч огня сек кудрявую верхушку, расщепал, обжег стволы и развеял лучину во все стороны.
— Вот тут… — Цыганка села в моховой ковер. Бродяга постоял, подумал, осмотрелся и тоже сел, сказав:
— Нет, ты, язви тебя, отчаянная. А как я, по силе возможности, учну целовать тебя да приголубливать.
Цыганка громко, резко всхохотала и пересела подальше от бродяги.
— Мы вольные цыганки, к этому очень даже привычные… Только дорого берем… Золотишка-то много у тебя?
— Хватит. Вот, иди ко мне в жены… Ты, язва, мягкая, пригожая… А я, можно сказать, богач… Бороду долой, добрую сряду заведу, дамочка-цыганочка… И эх, ты, язва! Стрельтя в пятку… Патока!
Цыганка передернула плечами, засмеялась, вынула колоду карт, раскинула зыбучим веером по мохнатому ковру, сказала:
— Эх, карты соловецкие, мысли молодецкие! Вот какая карта ляжет, так и быть… Эх, и зацелую тебя, счастливый, умом от счастья тронешься, весь свет забудешь! Эх, красивые твои глаза, заграничные!.. На, гляди!..
Ноздри бродяги раздувались. Кровь заходила в нем, глаза блестели.
— А ежели песни… Можешь петь?
— Могу. А ты?
— Когда выпивши, ору и я!
— А хочешь выпить?
— Дура… Колдовка, что ли, ты?.. Где взять?
— А вот…
Цыганка вытащила из-под шали припечатанную сотку коньяку и подала бродяге.
Тот скусил печать, шлепнул посудой по ладошке, отмерил ногтем половину:
— Будь здорова, милашечка моя, — отпил и подал остальное ей. — Кушай во славу, ангел… Окати душеньку цыганскую… Кха!
— Нет, я невпотребляю… Кушайте до самого денышка. А как выкушаете, костер разведем, целоваться станем… И вся-то ноченька, до зари до зорюшки, будет наша… Пей, счастливый, заграничные твои глаза… Вот и карта — глянь, глянь-ка, — на крестовую даму король прилег!
Бродяга, влив в рот, долго не глотал коньяк: ох, и жжет, ох, и тешит душу!
— Кха! Спасибо…
Он уставился взглядом в карты: верно — король и дама в обнимку прохлаждаются. Прочие же карты то встанут, то прилягут, то встанут, то прилягут.
— Колдовство какое, — бродяга протер глаза и по-сердитому глянул на цыганку.
— Что ж ты на меня глазыньки свои пялишь? — шумнула цыганка резким голосом. — Нешто не узнал?.. Это я — вольная цыганка, прихехеничка твоя, зазноба…
— Сгинь!.. Чур нас… Чур! — промямлил бродяга, едва ворочая пудовым языком…
Он сидел внаклон, как большая пучеглазая жаба, уперев кулаками в мох. Седовласый моховой ковер раскачивался все шибче. Бродяга повалился набок — сердцу приятно, сон долит.
— Глазыньки твои помутились, головушка на подушечку легла… Спи, счастливый, спи…
Она приникла к лицу бродяги, торопливыми пальцами его веко приподняла, воззрилась в закатившийся под лоб мутный глаз, встала, выхватила из-под шали пистолет и в воздух — раз!
— Грр-ро-о-о-ом… — прошептал бродяга. На выстрел кто-то к цыганке подошел.
6
Прохор перекрестил дочь Верочку, поцеловал жену и, пожелав покойной ночи, ушел к себе в кабинет. Лег, закрылся простыней. Душно, не спалось. Толпой проплывали в мыслях призраки минувшего. Лица, встречи, положения. Но трудно ухватиться, задержать: много их. Вились и проносились дальше, как в непогодь, снежинки. «Тунгусы пришли», — вспомнил Прохор. И тут промелькнула в расслабленном его сознанье та далекая-далекая маленькая Джагда. Где-то она? Наверно, время не пощадило и ее: поблекла, увяла, как надломленный цвет в степи. Он вспомнил ту тихую ночь, всю поглощенную туманом, вспомнил свою хибарку, челн, тайгу, вспомнил и то, как жадным зверем гнался он за Джагдой. Хибарки давно нет — сожгла гроза, но ведь она когда-то стояла здесь, вот на этом самом месте, в нее приходила тогда маленькая обиженная Джагда. Прохор помнит, как сквозь крепкий сон услышал ее скорбный, перевернувший его сердце голос: «Прощай, бойе! Прощай!» Тогда мгновенно он открыл глаза, хотел схватить ее, чтоб нежно целовать и никогда не разлучаться с ней. Но Джагда легкой птицей порхнула чрез окно в туман и навсегда погибла для него в тумане сладостных воспоминаний.