Страница:
— Темный ты человек! — продолжал выкрикивать Прохор, наступая на Стращалова. — Ты не подумал тогда, кого ты обвинял. Ведь я был мальчишкой тогда, мой характер еще только складывался. А ты не понял этого, ты отнесся ко мне по-дураковски, как мясник к барану… И еще… Стой, стой, дай мне!.. Что же еще? Ты осудил меня, невинного, теперь я, преступник, сужу тебя, виновного. Меня убьют здесь, но я рад, что встретился с тобой. А ты разве знаешь, каким я был в молодости? Я не плохим был. Ибрагим мог бы тебе это подтвердить. Но… Я вижу, каким лютым зверем он смотрит на меня. Ну, что ж… Валяйте, сволочи! Да, я убил Анфису, я…
— Обессиленный Прохор Петрович задрожал и покачнулся.
— Смерть, смерть ему! — загудела взволнованная тьма, заорали во всю грудь разбойники.
— Смерть собаке… Пехтерь, валяй!..
Оглушительный раздался свист. То свистел, распялив губы пальцами, рыжебородый раскоряка. У него длинное туловище и короткие, дугою, ноги. На чумазом лице — белые огромные глаза. Это бежавший с Ибрагимом каторжник Пехтерь; он — правая рука черкеса. Он свиреп, он любит командовать. Его все боятся.
— Нагибай! — приказал он, взмахнув кривым ножом. Разбойники, хрустя буреломом, подбежали к двум молодым елкам, зачалили их вершины арканами и с песней «Эй, дубинушка, ухни!» нагнули обе вершины одна к другой.
— Чисти сучья!
Заработали топоры, оголяя стволы елей. Пряно запахло смолой. По восьми человек налегли внатуг на вершины согнутых в дугу дерез, кряхтели: в упругих елках много живой силы, елки вот-вот вырвутся, подбросят оплошавшего к небу.
— Подводи! Готовь веревки! Прохора подволокли к елям.
— Мерзавцы, что вы делаете! Я знаю! Это сон… Илья! Разбуди меня! Ферапонт! Ибрагим! Нина! Нина! Нина!
Последний крик Прохора жуток, пронзителен: мрак от этого крика дрогнул, и сердца многих остановились.
Но мстящие руки крепко прикручивали ноги Прохора к вершинам двух елей. В кожу лакированного сапога въелся аркан, как мертвая волчья хватка: костям было больно. Над левой ногой трудился Пехтерь с кривым ножом в зубах. Его грубые лапищи работали быстро.
Поверженный на землю Прохор хрипел от униженья. Он ничего не говорил, он только мычал, плевался слюною и желчью. Жажда одолевала его.
В резком свете сознания он представил себе свое надвое разорванное, от паха до глотки, тело: половина бывшего Прохора с одной ногой, с одной рукой, без головы, болтается на вершине взмывшей в небо елки; другая половина с второй рукой, с второй ногой и с бородатой головой корчится на вершине соседнего дерева; пролетающий филин прожорно уцапал кишку и тянет, и тянет; сердце все еще бьется, мертвый язык дрожит…
— Крепче держи! Держи елки, не пущай! — командует Пехтерь, по зажатому в зубах кривому ножу течет слюна, капает на лакированный сапог Прохора.
Разбойные люди еще сильней наваливаются внатуг на кряхтящие ели:
— Держи, держи! Эй, Стращалка! Вычитывай приговор… Чтобы хворменно.
Но Стращалова нет. Стращалов, гонимый страхом, заткнул уши, чтоб ничего не слышать, ничего не видеть, поспешно бежит вдаль, в тьму.
— Стращалов! Стращалов!! Нет Стращалова.
— Я Стращал! — И пламенный Ибрагим быстро подходит с кинжалом к обреченному Прохору.
Униженный, распятый Прохор с раскинутыми к вершинам елок ногами, еще за минуту до этого хотел просить у черкеса пощады. Теперь он встретил его враждебным взглядом, плюнул в его сторону и сквозь прорвавшийся злобный свой всхлип прошипел: «Мерзавец, кончай!»
— Пущать, что ли? — с пыхтеньем нетерпеливо прокричали разбойники: им невмоготу больше сдерживать силу согнутых елок.
— Геть! Стой! — Черкес враз превратился в сталь. Зубы стиснуты, в сильной руке крепко зажат кинжал, взгляд неотрывно влип в глаза Прохора. Разбойники замерли. Замер и Прохор. Мгновенье — и Прохору до жути стало жаль жизни своей. «Пощади!» — хочет он крикнуть, но язык онемел, и только глаза вдруг захлебнулись слезами.
— Ребята, пущай, — прохрипел Пехтерь жутко. — Пу-щ-а-ай!
И, за один лишь момент до погибели Прохора, резким взмахом кинжала черкес перерезал аркан:
— Цх!.. Теперича пущай.
Елки со свистом рассекли воздух.
Дрожь прошла по всему их освобожденному телу. Прохор Петрович, разминая затекшие ноги, едва встает. Он весь в нервном трясении. Пульс барабанит двести в минуту. Глаза широки, мокры, безумны.
Черкес говорит:
— Езжай, Прошка, домой… Гуляй! Теперича твоя еще рано убивать. Када-нибудь будэм рэзать после. Адна пустяк. Цх!..
Ночь длилась. Разбойники недовольно гудели. Кто-то зло всхохотал, кто-то кольнул Ибрагима: «Вислоухий ишак, раззява!» Пехтерь, сунув за голенища кривой нож, тихомолком матерился.
Парень, ямщик Савоська, весь бледный, словно обсыпанный мукой, пробирался с Прохором к тройке. Их вел с фонарем бельмастый варнак. Варнаку дан строгий приказ: чтоб Прохор Петрович был цел-невредим.
Лишь только возвратилось к Прохору сознание, он почувствовал себя с ног до головы как бы обгаженным мерзостью. Ярко, в самых глубинах души, он запомнил слова Ибрагима, запомнил внезапную великодушную милость его. И, вместо благодарности за дарованную жизнь, в его груди растеклась жажда неукротимой ненависти к черкесу. Месть, месть нечеловеческая, какой не знает свет! Прохор никем еще не был так ужасно унижен, он никогда в жизни не казался таким беспомощным, жалким, смешным, как час тому назад. Смешным!.. Смешным, жалким, над которым хохотало во все горло это человеческое отребье, эти сорвавшиеся с петли каторжники. Над кем издевались? Над ним, над Прохором Громовым, над властным владельцем богатств… Нет, это выше всяких сил!
Мрачный Прохор, не чувствуя пути, не видя свету, пер тайгою напролом.
— Пить… Вина.., стакан вина, — хрипло бормотал он, облизывая сухие, как вата, губы. Пошарил по карманам.. Пузырька с кокаином не было: обронил в тайге. Плюнул.
Бельмастый разбойник сказал:
— Счастливо оставаться… До приятного виданьица. — , И ушел.
Правая пристяжка, напоровшаяся ночью на разбойничий залом, издохла. Ямщик Савоська скосоротился, заплакал над павшей лошадью. Прохор порывисто вытащил бутылку водки, задрал бороду, залпом перелил вино в себя. Со всех сил ударил бутылкой в дерево, бутылка рассыпалась в соль.
Перепрягая лошадей, Савоська все еще поскуливал:
— Как я батьке-то покажусь… Лошадь поколела. Ой, что я делать-то буду?.. Ой, мамынька!
Только тут Прохор во второй раз заметил его.
— Молчи! — крикнул он, и судорога скрючила пальцы его рук. — Я помню, я помню, негодяй, как ты хохотал там.
Савоська выронил дугу и сказал, дергаясь всем горестным лицом:
— Я ржал от жути. Ведь тебя ж напополам разорвать ладили… — Лицо его вытянулось, будто парень вновь увидал разбойников, а подбородок опять запрыгал.
— Ой, что же я батьке-то скажу?
— Ничего не скажешь. Я тебя в дороге кончу, — выпуская ноздрями воздух, чуть слышно буркнул в бороду Прохор. — Запрягай!
Мрак стал жиже; он синел, голубел, хоронился в ущельях. Полоса предутреннего неба тянулась над дорогою. Из разбойной балки сквознячком несло. Где-то прокаркала охрипшая ворона. В ушах Прохора липкий звучал мотивчик:
Нет, нет, не пойду,
Лучше дома я умру…
Ехали назад, в обратную. Прохор скрючился и захрапел. Ехали все утро и весь день без остановки.
Поздно, темным вечером кой-кто видел, как похожий на Прохора человек бежит поселком простоволосый, бормочет на бегу, оглядывается, размахивает руками.
— Это я. Открой скорей!.. — ломился Прохор в квартиру исправника.
— Б-атюшки! Прохор Петрович… Что стряслось? Прохор засунул окровавленные руки в карманы (забыл их вымыть) и, запинаясь, пробубнил:
— Было нападение… -Ибрагим… Был в лапах у него. Семьдесят пять верст.
Вырвался. Лошадь убита там. А потом нас опять нагнали. Здесь. Под самым поселком… Савоська убит… Ямщик. Обухом по голове. В меня стреляли. Неужто не слыхал?
— Где?
— Здесь… В лесу. В трех верстах. Десять тысяч даю. Заработали телефоны. Чрез полчаса с полсотни всадников, под начальством исправника Амбреева, мчались за околицу ловить злодеев.
За Прохором приехал посланный Ниной кучер. Прохора уложили. Нина вся содрогалась. Прохор бормотал:
— Я не люблю свидетелей. Я не люблю свидетелей. Я их могу убить…
Нина приняла его бред на свой счет. Из глаз ее потекли слезы. К голове больного доктор прикладывал лед, ставил кровососные банки на спину.
В час ночи явился к Нине вызванный ею исправник. Рассказал про визит к нему Прохора.
— Прохор Петрович был тогда потрясен, — говорил исправник взволнованно, он весь пыльный, потный, прямо с дороги. — Ну-с… Объехали мы на десять верст окрестность. Никого. Ни разбойников, ни убитого ямщика, ни тройки. Ну-с…
Вернулись домой. Я — к ямщику. Глядь — убитый Савоська дрыхнет дома в холодке, в хомутецкой. Разбудил. Допросил… Ну-с… И, представьте, что он мне поведал-!..
Исправник стал подробно пересказывать показания Савоськи.
— Ну-с. Прохора Петровича мучители подтащили к деревьям, чтоб разорвать его надвое… Вы понимаете, какая жуть?..
Исправник вдруг вскочил и едва успел подхватить падавшую с кресла Нину.
— Обессиленный Прохор Петрович задрожал и покачнулся.
— Смерть, смерть ему! — загудела взволнованная тьма, заорали во всю грудь разбойники.
— Смерть собаке… Пехтерь, валяй!..
Оглушительный раздался свист. То свистел, распялив губы пальцами, рыжебородый раскоряка. У него длинное туловище и короткие, дугою, ноги. На чумазом лице — белые огромные глаза. Это бежавший с Ибрагимом каторжник Пехтерь; он — правая рука черкеса. Он свиреп, он любит командовать. Его все боятся.
— Нагибай! — приказал он, взмахнув кривым ножом. Разбойники, хрустя буреломом, подбежали к двум молодым елкам, зачалили их вершины арканами и с песней «Эй, дубинушка, ухни!» нагнули обе вершины одна к другой.
— Чисти сучья!
Заработали топоры, оголяя стволы елей. Пряно запахло смолой. По восьми человек налегли внатуг на вершины согнутых в дугу дерез, кряхтели: в упругих елках много живой силы, елки вот-вот вырвутся, подбросят оплошавшего к небу.
— Подводи! Готовь веревки! Прохора подволокли к елям.
— Мерзавцы, что вы делаете! Я знаю! Это сон… Илья! Разбуди меня! Ферапонт! Ибрагим! Нина! Нина! Нина!
Последний крик Прохора жуток, пронзителен: мрак от этого крика дрогнул, и сердца многих остановились.
Но мстящие руки крепко прикручивали ноги Прохора к вершинам двух елей. В кожу лакированного сапога въелся аркан, как мертвая волчья хватка: костям было больно. Над левой ногой трудился Пехтерь с кривым ножом в зубах. Его грубые лапищи работали быстро.
Поверженный на землю Прохор хрипел от униженья. Он ничего не говорил, он только мычал, плевался слюною и желчью. Жажда одолевала его.
В резком свете сознания он представил себе свое надвое разорванное, от паха до глотки, тело: половина бывшего Прохора с одной ногой, с одной рукой, без головы, болтается на вершине взмывшей в небо елки; другая половина с второй рукой, с второй ногой и с бородатой головой корчится на вершине соседнего дерева; пролетающий филин прожорно уцапал кишку и тянет, и тянет; сердце все еще бьется, мертвый язык дрожит…
— Крепче держи! Держи елки, не пущай! — командует Пехтерь, по зажатому в зубах кривому ножу течет слюна, капает на лакированный сапог Прохора.
Разбойные люди еще сильней наваливаются внатуг на кряхтящие ели:
— Держи, держи! Эй, Стращалка! Вычитывай приговор… Чтобы хворменно.
Но Стращалова нет. Стращалов, гонимый страхом, заткнул уши, чтоб ничего не слышать, ничего не видеть, поспешно бежит вдаль, в тьму.
— Стращалов! Стращалов!! Нет Стращалова.
— Я Стращал! — И пламенный Ибрагим быстро подходит с кинжалом к обреченному Прохору.
Униженный, распятый Прохор с раскинутыми к вершинам елок ногами, еще за минуту до этого хотел просить у черкеса пощады. Теперь он встретил его враждебным взглядом, плюнул в его сторону и сквозь прорвавшийся злобный свой всхлип прошипел: «Мерзавец, кончай!»
— Пущать, что ли? — с пыхтеньем нетерпеливо прокричали разбойники: им невмоготу больше сдерживать силу согнутых елок.
— Геть! Стой! — Черкес враз превратился в сталь. Зубы стиснуты, в сильной руке крепко зажат кинжал, взгляд неотрывно влип в глаза Прохора. Разбойники замерли. Замер и Прохор. Мгновенье — и Прохору до жути стало жаль жизни своей. «Пощади!» — хочет он крикнуть, но язык онемел, и только глаза вдруг захлебнулись слезами.
— Ребята, пущай, — прохрипел Пехтерь жутко. — Пу-щ-а-ай!
И, за один лишь момент до погибели Прохора, резким взмахом кинжала черкес перерезал аркан:
— Цх!.. Теперича пущай.
Елки со свистом рассекли воздух.
Дрожь прошла по всему их освобожденному телу. Прохор Петрович, разминая затекшие ноги, едва встает. Он весь в нервном трясении. Пульс барабанит двести в минуту. Глаза широки, мокры, безумны.
Черкес говорит:
— Езжай, Прошка, домой… Гуляй! Теперича твоя еще рано убивать. Када-нибудь будэм рэзать после. Адна пустяк. Цх!..
Ночь длилась. Разбойники недовольно гудели. Кто-то зло всхохотал, кто-то кольнул Ибрагима: «Вислоухий ишак, раззява!» Пехтерь, сунув за голенища кривой нож, тихомолком матерился.
Парень, ямщик Савоська, весь бледный, словно обсыпанный мукой, пробирался с Прохором к тройке. Их вел с фонарем бельмастый варнак. Варнаку дан строгий приказ: чтоб Прохор Петрович был цел-невредим.
Лишь только возвратилось к Прохору сознание, он почувствовал себя с ног до головы как бы обгаженным мерзостью. Ярко, в самых глубинах души, он запомнил слова Ибрагима, запомнил внезапную великодушную милость его. И, вместо благодарности за дарованную жизнь, в его груди растеклась жажда неукротимой ненависти к черкесу. Месть, месть нечеловеческая, какой не знает свет! Прохор никем еще не был так ужасно унижен, он никогда в жизни не казался таким беспомощным, жалким, смешным, как час тому назад. Смешным!.. Смешным, жалким, над которым хохотало во все горло это человеческое отребье, эти сорвавшиеся с петли каторжники. Над кем издевались? Над ним, над Прохором Громовым, над властным владельцем богатств… Нет, это выше всяких сил!
Мрачный Прохор, не чувствуя пути, не видя свету, пер тайгою напролом.
— Пить… Вина.., стакан вина, — хрипло бормотал он, облизывая сухие, как вата, губы. Пошарил по карманам.. Пузырька с кокаином не было: обронил в тайге. Плюнул.
Бельмастый разбойник сказал:
— Счастливо оставаться… До приятного виданьица. — , И ушел.
Правая пристяжка, напоровшаяся ночью на разбойничий залом, издохла. Ямщик Савоська скосоротился, заплакал над павшей лошадью. Прохор порывисто вытащил бутылку водки, задрал бороду, залпом перелил вино в себя. Со всех сил ударил бутылкой в дерево, бутылка рассыпалась в соль.
Перепрягая лошадей, Савоська все еще поскуливал:
— Как я батьке-то покажусь… Лошадь поколела. Ой, что я делать-то буду?.. Ой, мамынька!
Только тут Прохор во второй раз заметил его.
— Молчи! — крикнул он, и судорога скрючила пальцы его рук. — Я помню, я помню, негодяй, как ты хохотал там.
Савоська выронил дугу и сказал, дергаясь всем горестным лицом:
— Я ржал от жути. Ведь тебя ж напополам разорвать ладили… — Лицо его вытянулось, будто парень вновь увидал разбойников, а подбородок опять запрыгал.
— Ой, что же я батьке-то скажу?
— Ничего не скажешь. Я тебя в дороге кончу, — выпуская ноздрями воздух, чуть слышно буркнул в бороду Прохор. — Запрягай!
Мрак стал жиже; он синел, голубел, хоронился в ущельях. Полоса предутреннего неба тянулась над дорогою. Из разбойной балки сквознячком несло. Где-то прокаркала охрипшая ворона. В ушах Прохора липкий звучал мотивчик:
Нет, нет, не пойду,
Лучше дома я умру…
Ехали назад, в обратную. Прохор скрючился и захрапел. Ехали все утро и весь день без остановки.
Поздно, темным вечером кой-кто видел, как похожий на Прохора человек бежит поселком простоволосый, бормочет на бегу, оглядывается, размахивает руками.
— Это я. Открой скорей!.. — ломился Прохор в квартиру исправника.
— Б-атюшки! Прохор Петрович… Что стряслось? Прохор засунул окровавленные руки в карманы (забыл их вымыть) и, запинаясь, пробубнил:
— Было нападение… -Ибрагим… Был в лапах у него. Семьдесят пять верст.
Вырвался. Лошадь убита там. А потом нас опять нагнали. Здесь. Под самым поселком… Савоська убит… Ямщик. Обухом по голове. В меня стреляли. Неужто не слыхал?
— Где?
— Здесь… В лесу. В трех верстах. Десять тысяч даю. Заработали телефоны. Чрез полчаса с полсотни всадников, под начальством исправника Амбреева, мчались за околицу ловить злодеев.
За Прохором приехал посланный Ниной кучер. Прохора уложили. Нина вся содрогалась. Прохор бормотал:
— Я не люблю свидетелей. Я не люблю свидетелей. Я их могу убить…
Нина приняла его бред на свой счет. Из глаз ее потекли слезы. К голове больного доктор прикладывал лед, ставил кровососные банки на спину.
В час ночи явился к Нине вызванный ею исправник. Рассказал про визит к нему Прохора.
— Прохор Петрович был тогда потрясен, — говорил исправник взволнованно, он весь пыльный, потный, прямо с дороги. — Ну-с… Объехали мы на десять верст окрестность. Никого. Ни разбойников, ни убитого ямщика, ни тройки. Ну-с…
Вернулись домой. Я — к ямщику. Глядь — убитый Савоська дрыхнет дома в холодке, в хомутецкой. Разбудил. Допросил… Ну-с… И, представьте, что он мне поведал-!..
Исправник стал подробно пересказывать показания Савоськи.
— Ну-с. Прохора Петровича мучители подтащили к деревьям, чтоб разорвать его надвое… Вы понимаете, какая жуть?..
Исправник вдруг вскочил и едва успел подхватить падавшую с кресла Нину.
14
«Нет, слава богу, ничего… Все обошлось на этот раз будто бы благополучно: Прохор Петрович поправляется».
Так думала Нина, навсегда утратившая, как и большинство людей, звериный инстинкт правдоподобного предчувствия. Причиной психических срывов мужа она считала запойное его пьянство; ей и в голову не приходило, что здоровье Прохора в серьезнейшей опасности; она не знала, что ей грозят беды, что и она ходит во тьме по острию бритвы.
Федор Степаныч Амбреев, исправник, сбрил свои пышные вразлет усищи. Исправника почти невозможно теперь узнать. Если вы сегодня встретите в тайге спиртоноса в соответствующем костюме с седыми плюгавыми усишками и пегой бороденкой, будьте уверены, что это сам исправник. Если завтра вам повстречается гололобый татарин
Ахмет в тюбетейке, с серьгой в ухе, с тючком товаров за плечами — это исправник.
Послезавтра вы можете увидеть на каком-нибудь постоялом дворе при большой дороге, среди всяческого сброда крупную фигуру беглого каторжника в черном лохматом парике — это все тот же исправник Федор Степаныч Амбреев.
О подобном маскараде никто не мог догадаться, об этом знал лишь Прохор Громов. Исправника на предприятиях больше нет — полицией заведует новый пристав Сшибутыкин. Исправник же, согласно официальным данным, уехал в отпуск, в Крым.
Всюду, по всем работам, в каждой деревушке, на перекрестках дорог, в любой человеческой берлоге пестреют объявления:
С согласия г, начальника губернии фирма «Прохор Громов» назначает за голову бежавшего разбойника Ибрагима-Оглы 10000 (десять тысяч) рублей; приметы разбойника: возраст и т.д.
Подписал: Прохор Громов. Скрепил: Пристав Сшибутыкин.
По всем заводам и на приисках усилена стража. Дом Прохора Петровича тоже охранялся шестью вооруженными мужиками из бывших унтер-офицеров. В качестве телохранителя иногда водворялся к Прохору Петровичу денька на два, на три воинственно настроенный дьякон Ферапонт. В придачу к неимоверной силе, он захватывал с собой пудовую железную палку с набалдашником: ударит — коня убьет.
На другой день после возвращения мужа Нина призвала ямщика Савоську, беседовала с ним взаперти, дала ему двести рублей и заклинала никому не говорить о ночных таежных страхах…
— Так точно… Спасибо, барыня… — сиял осчастливленный парень.
Доктор и домашние всячески старались оберегать Прохора Петровича от этих, по их мнению, вздорных слухов.
— Какая ж может быть вера вислоухому дураку парню? — старался доктор успокоить Нину Яковлевну. — Он же находился тогда в совершенно невменяемом состоянии. Что называется, — душа в пятках. Ему бог знает что могло прислышаться и показаться. Полнейшая нервная депрессия. Да до кого угодно доведись…
Нина охотно с этим соглашалась. Но вот на имя Прохора стали получаться (подметные и почтой) ругательные письма. В них неизвестные авторы называли его «разбойником и предателем своего верного слуги-черкесца», «с большой дороги варнаком», «убийцей»; некоторые советовали ему «объявиться суду: убил, мол, безвинную Анфису, желаю пострадать», другие увещевали «уйти в строгий монастырь, чтоб постом, молитвой и смирением загладить свой грех перед богом».
Эти письма в руки Прохора не допускались. Нина и переселившийся в дом Громовых отец Александр лично прочитывали всю корреспонденцию. Домашний доктор Ипполит Ипполитович Терентьев тоже всячески старался «ввести Прохора Петровича в оглобли».
Но вся беда в том, что симпатичнейший, тихий и немудрый Ипполит Ипполитович никогда не интересовался душевными болезнями и давно забыл все то, что слышал о них в университете. Он, старый пятидесятилетний холостяк, сватался к трем девушкам — отказали, сватался к двум почтенным вдовам — тоже отказали. Он азартно любил играть в картишки, не дурак был выпить и, пожалуй, от запоя сам был не прочь в этой дыре сойти с ума. Поэтому, не доверяя себе, он рекомендовал Нине экстренно выписать из столицы для Прохора опытного врача-психиатра.
Вскоре получилось известие из Петербурга, что врач выезжает.
Прошла неделя. Прохор Петрович никуда не выходил. Каждое утро, просыпаясь, он прежде всего спрашивал:
— Что, не поймали?
Все мысли его сосредоточились теперь на сумбуре той дикой ночи. Всякий раз, когда эти тяжкие воспоминания нахрапом, как палач с кнутом, врывались в его душу, он снова и снова переживал лютую смерть свою. С необычайной четкостью, превосходящей реальность самой жизни, он обостренным внутренним чувством видел повисшее в воздухе надвое разорванное свое тело. Он всеми силами тужился пресечь это видение, кричал: «Враки это, виденица! Я в кабинете… Я дома!,.» — вдавливал пальцами глаза, грохал по столу, бил себя по щекам, чтоб очнуться, перебегал с дивана к окну, на свет, — но мертвое тело продолжало корчиться и разбойники — хохотать над ним, над мертвым. Тогда кожу Прохора сводил мороз, и пальцы на ногах поражала судорога.
Но вот гортанный крик черкеса: «Смерть собаке!» — и черное видение вдруг исчезает. В душевной деятельности Прохора наступает тогда мгновенная смена ощущений: он выше головы захлебывается жесточайшей злобой к Ибрагиму-Оглы; все лицо его наливается желчью, волосы шевелятся, и от приступа этой звериной ярости он уже не в силах ни кричать, ни ругаться, он до обморока, до холодной испарины лишь весь дрожит.
К концу недели, под влиянием брома, теплых ванн (а может быть, и тайной выпивки), эти мрачные галлюцинации значительно ослабли. Понюшки искусно припрятанного им кокаина давали некоторое успокоение его душе, а стакан уворованного коньяка бросал больного в мертвецкий сон.
Так шли часы и дни. Волосы Прохора Петровича наполовину побелели. Теперь не сразу можно было признать в нем недавнего богатыря-красавца. Ну что ж… Все идет так, как надо.
Однажды, когда доктору сквозь дымчатые очки почудилось, что нервы Прохора Петровича окрепли, он пожелал испытать на больном старинный способ лечения по пословице: «Клин клином вышибай». Доктор сказал:
— С вами, Прохор Петрович, хочет повидаться ямщик Савоська.
— Какой вы вздор несете, Ипполит Ипполитыч. Савоська убит.
— Как убит? Это вам приснилось. Уверяю вас. В дверь просунулась глуповатая улыбающаяся физиономия Савоськи.
— Здравствуй, барин! Это я.
Прохор соскочил с кушетки и, поджав руки в рукава, внимательно прищурился на парня: у Прохора за эту неделю притупилось зрение.
— Это я, барин. Вот свеженьких грибков принес, вам, рыжички. Сам сбирал. А папашка мой кланяться приказал вам. И мамашка тоже. Вы не сумлевайтесь.
— Дурак… Ведь ты ж убит.
— Кем же это убит-то я? — распустился в улыбку мордастый парень. — Что-то не припомню…
— Кем, кем… Дурак… — стал бегать Прохор по комнате. Походка его была порывиста: то ускорялась, то замедлялась. Иногда его бросало вбок.
Доктор подошел к нему.
— Успокойтесь, сядьте. Савоська, садись и ты. Расскажи барину, как было дело. А то у барина приключилась горячка от простуды, и он все позабыл, все перепутал, — сказал доктор и подумал: «Притворяется Прохор Петрович или нет?» За последнее время доктору влетела в голову навязчивая мысль, что Прохор Петрович дурачит всех, «валяет ваньку».
Прохор грузно уселся за письменный стол, закурил сразу две трубки, стал закуривать сигару. Сел на краешек стула у дверей и Савоська. Он в красной рубахе, в жилетке, при часах. Льняные волосы смазаны коровьим маслом, расчесаны на прямой пробор. Ему девятнадцать лет, но выражение лица детское.
— Сказывать, что ли?
— Сказывай, — и на плечи Прохора доктор набросил халат.
— Ибрагим, конешно, ничего вам, барин, не говорил. И вы ничего ему, конешно, не говорили. И ни к каким елкам разбойнички не подводили вас. Это, барин, вам все, конешно, пригрезилось. А только что разбойничий пели песню «Там залесью, залесью». А вы дали Ибрагиму, конешно, денег. И разбойничий, никакого худа ни мне, ни вам не сделавши, отпустили нас в живом виде. — Парень запинался, двигая бровями, потел; то чесал за ухом, то потирал руки и все поглядывал на доктора, как бы спрашивая: верно ли он, Савоська, говорит, не сбился ли?
Прохор, казалось, слушал внимательно, поддакивал парню, кивал головой, все быстрей и быстрей, барабанил в стол пальцами, попыхивал то трубкой, то сигарой. Потом сдвинул брови и страшно глянул в упор на сразу испугавшегося парня.
— Ты лучше эти басни расскажи моей бабушке-покойнице. Болван! Что ж, разве не слыхал, осел, слов Ибрагима: «Езжай, Прошка, домой, — сказал он. — Теперь рано тебя убивать. Когда-нибудь зарежу после». Эти его речи огнем в моей башке горят. Дурак! Не слыхал их, не слыхал?
— Никак нет, не слышал.
— Пошел вон, дурак! (Савоська схватился за ручку двери.) Стоп! На три рубля. Спасибо за грибы.
Савоська, вывертывая пятки, подошел на цыпочках к столу, с опасением взял деньги из руки напугавшего его хозяина и стоял столбом, позабыв, что надо делать с трешкой.
— Клади в карман и — ступай, — сказал ему доктор. Савоська ушел. Прохор спрятал затылок в широкий воротник халата и зябко поежился.
— Нет, прямо-таки вы с ума сведете меня, Ипполит Ипполитыч. Что за чепуха?.. Ну, разве это Савоська? Ведь я ж собственными глазами видел, как ямщика ударили по голове чем-то тяжелым. И собственными глазами видел, как кровь из его затылка полилась.
Прохор вдруг ощутил во рту вкус крови. Он быстро сдернул руки с кресла, крадучись осмотрел кисти рук под столом и, подозрительно взглянув на доктора, засунул их в карманы брюк. Прохор тоже подумал про доктора: «Интересно бы знать, догадывается доктор, что я убил Савоську, или ему на самом деле про это неизвестно?»
Прошло несколько дней. Прохор Петрович поехал на работы. Проезжая мимо башни «Гляди в оба», он спросил сопровождавшего его доктора:
— Вы не находите, что башня покривилась?
Доктор обернулся, взглянул на башню, пытливо поглядел в глаза Прохора, опять подумал: «Притворяется», — и ответил:
— Да нет. Кажется, башня прямо стоит. Да, да, совершенно прямо.
— Ага. Ну, значит, я покривился.
Но действительно незримая башня гордых замыслов Прохора Петровича дала большой крен, как и сам себялюбивый Прохор: все дела его затормозились, а некоторые начали ползти раком, вспять. Над всеми его предприятиями отныне стала витать угроза внутреннего разрушения.
Инженер Протасов помаленьку распускал свои паруса: он не хотел больше играть с нелепой бурей, он теперь выискивал на компасе своей судьбы новый румб и новый азимут, чтоб навсегда покинуть этот берег. Он не так уж часто посещал теперь работы и не так уж сильно болел душой за ту или иную неудачу. Такой потускневший его интерес к работам удивлял подчиненных и вместе с тем тоже будил в них чувство внутреннего равнодушия к чужому делу. И, угадывая общее настроение начальства, впадали в расхлябанную леность и рабочие: хозяин обманщик, хозяин зверь, хозяин живорез, убийца, сам Ибрагимовой шайке признался в этом будто бы.., да поговаривают, что хозяин с ума сошел; ну, стоит ли для такого ирода пуп надрывать?
Меж тем Прохор Петрович в общем чувствовал себя не плохо: прекрасно ел, курил, украдкой выпивал и был уверен, что он совершенно здоров, нормален, но окружен сумасшедшими людьми, ханжами, злодеями, ожидающими его скорой смерти, давшими клятву убить его.
— Вы, Ипполит Ипполитыч, я вижу по всему, считаете меня помешанным. Не так ли? Напрасно.
— Помилуйте, Прохор Петрович, что вы! Прохор с утра до вечера объезжал мастерские и заводы. В присутствии доктора он делал разумные замечания, выговоры, детально осматривал работу станков и механизмов. «У тебя, Коркин, форсунка шалит. Слышишь — перебои? Подверни гайку! Эх ты, механик!» Проверял счета и книги. Быстро находил ошибки, фальшь, мошенничество. Распекал вразнос. Служащие и рабочие трепетали. А когда уезжал, крутили головами.
— Какая ерунда!.. — говорили они. — Надо идиотом быть, чтоб только подумать, что он сумасшедший. Дай бог каждому так с ума сойти.
Да. Прохор Петрович довольно ясно видел стоящие пред ним задачи, знал пути к их осуществлению. Ему казалось даже, что он имеет в себе силу все преодолеть, все покорить под свои ноги, стать властелином полной славы и полного могущества.
«Нет, врешь, врешь, — грозил он пространству пальцем и глазами. — Ни я, ни башня и не думали кривиться. Мы прямо стоим!»
Однако вся душевная деятельность Прохора, наполовину переключенная из деловой сферы труда в болезненный мир галлюцинаций, ослепляла его, как яркий прожектор, направленный из тьмы в глаза актера: он не видел, не чувствовал, что главные устои его коммерческих удач колеблются, сдают. Богатейший прииск «Новый» вот-вот должен уплыть, вновь открытые инженером Образцовым богатые сокровища, на право владения которыми Прохор позабыл подать заявку, перехвачены врагами, на работах непорядки, промедления, и весть о болезни его перебросилась в столицы. Одним словом… У Прохора Петровича было до сорока торговых отделений по городам и богатым селам. Мануфактурная, колониальная, галантерейная торговля приносила ему большие выгоды.
Пред ним лежали полугодовые отчеты нескольких его торговых отделений. Внимательно просмотрел второй отчет доверенного Юрия Клоунова, мещанина. Проверил на счетах баланс, подсчитал прибыль — 5782 руб.31 1/2 коп.
— Вор, сукин сын! Клоунов… Дурацкая фамилия какая: Клоунов… Клоунов, а жулик. Он позвонил в бухгалтерию.
— Кто? Дежурный служащий? Справься в книгах, какой доход был за второе полугодие прошлого года по селу Встречные Воды.
Положил трубку, выпил микстуры два глотка — бром.
— Алло! Ну? Двенадцать тысяч? Спасибо. Написал резолюцию на отчете:
«Произвести ревизию. Доверенного Юрку Клоунова выгнать. Посадить на отчет Касьяна Пирогова, мельника, ежели пожелает».
Посидел несколько минут в спокойном состоянии. Подумал. Отложил отчеты.
Почувствовал истомную вялость. Передернул плечами, выбросил обе руки вверх-вниз, вновь взбодрился. Вдруг, совершенно неожиданно, пришло желание проверить свой мыслительный аппарат, чтоб, вопреки микстурам, каплям, двусмысленным вздохам врача и Нины, лично убедиться в том, что он, Прохор Петрович Громов, как всегда, находится в полном уме и твердой памяти. Он отыскал давно заброшенный дневник, раскрыл на чистой странице. Затем, обмакнув перо, напряжением воли бросил поток крови в голову, чтоб освежить деятельность мозга, сдвинул брови и прислушался к ходу мысли, направленной им не на сухие цифры отчетности, а на иные, сложные пути. Мозг заработал вовсю. Мысль рождалась ясная, острая, тонкая. Но на человеческом языке имелись лишь грубые, примитивные слова. Прохор быстро водил пером по бумаге, однако получалось пресно, глупо, совсем не то. Прохор подмигнул кому-то, улыбнулся, сказал себе:
— Ага! Ну, конечно же. Правильно говорится: «Мысль изреченная есть ложь». Помню, помню. И еще… Кажется, отец Александр, поп: «Мы не можем видеть солнца, мы видим лишь отблеск солнца». Помню, помню. Поп мудрый, но длинноволосый. Да, да… Волос долог. И мысли мы не можем изобразить, мы можем начертать лишь отблеск мысли.
Так рассуждал вслух в пустом своем кабинете Прохор, в то же время пробегая глазами записи дневника.
«Жить надо не для себя и не для других только, а со всеми и для всех».
— Это слова какого-то философа Федорова. Ну и наплевать на них. Слова глупые.
Он опять обмакнул перо в красные чернила и дрожащей рукой неразборчиво написал в дневнике:
Вошел лакей с седыми бакенбардами.
— Не прикажете ли зажечь свет? У вас темно, барин.
— Зажги. Где доктор? Скажи ему, что я сплю. Чтоб не лез.
При свете огней Прохор внимательно стал перечитывать дневник. По другую сторону письменного стола сидел голубой клоун; лицо его напудрено, румяно, глаза черны.
Так думала Нина, навсегда утратившая, как и большинство людей, звериный инстинкт правдоподобного предчувствия. Причиной психических срывов мужа она считала запойное его пьянство; ей и в голову не приходило, что здоровье Прохора в серьезнейшей опасности; она не знала, что ей грозят беды, что и она ходит во тьме по острию бритвы.
Федор Степаныч Амбреев, исправник, сбрил свои пышные вразлет усищи. Исправника почти невозможно теперь узнать. Если вы сегодня встретите в тайге спиртоноса в соответствующем костюме с седыми плюгавыми усишками и пегой бороденкой, будьте уверены, что это сам исправник. Если завтра вам повстречается гололобый татарин
Ахмет в тюбетейке, с серьгой в ухе, с тючком товаров за плечами — это исправник.
Послезавтра вы можете увидеть на каком-нибудь постоялом дворе при большой дороге, среди всяческого сброда крупную фигуру беглого каторжника в черном лохматом парике — это все тот же исправник Федор Степаныч Амбреев.
О подобном маскараде никто не мог догадаться, об этом знал лишь Прохор Громов. Исправника на предприятиях больше нет — полицией заведует новый пристав Сшибутыкин. Исправник же, согласно официальным данным, уехал в отпуск, в Крым.
Всюду, по всем работам, в каждой деревушке, на перекрестках дорог, в любой человеческой берлоге пестреют объявления:
С согласия г, начальника губернии фирма «Прохор Громов» назначает за голову бежавшего разбойника Ибрагима-Оглы 10000 (десять тысяч) рублей; приметы разбойника: возраст и т.д.
Подписал: Прохор Громов. Скрепил: Пристав Сшибутыкин.
По всем заводам и на приисках усилена стража. Дом Прохора Петровича тоже охранялся шестью вооруженными мужиками из бывших унтер-офицеров. В качестве телохранителя иногда водворялся к Прохору Петровичу денька на два, на три воинственно настроенный дьякон Ферапонт. В придачу к неимоверной силе, он захватывал с собой пудовую железную палку с набалдашником: ударит — коня убьет.
На другой день после возвращения мужа Нина призвала ямщика Савоську, беседовала с ним взаперти, дала ему двести рублей и заклинала никому не говорить о ночных таежных страхах…
— Так точно… Спасибо, барыня… — сиял осчастливленный парень.
Доктор и домашние всячески старались оберегать Прохора Петровича от этих, по их мнению, вздорных слухов.
— Какая ж может быть вера вислоухому дураку парню? — старался доктор успокоить Нину Яковлевну. — Он же находился тогда в совершенно невменяемом состоянии. Что называется, — душа в пятках. Ему бог знает что могло прислышаться и показаться. Полнейшая нервная депрессия. Да до кого угодно доведись…
Нина охотно с этим соглашалась. Но вот на имя Прохора стали получаться (подметные и почтой) ругательные письма. В них неизвестные авторы называли его «разбойником и предателем своего верного слуги-черкесца», «с большой дороги варнаком», «убийцей»; некоторые советовали ему «объявиться суду: убил, мол, безвинную Анфису, желаю пострадать», другие увещевали «уйти в строгий монастырь, чтоб постом, молитвой и смирением загладить свой грех перед богом».
Эти письма в руки Прохора не допускались. Нина и переселившийся в дом Громовых отец Александр лично прочитывали всю корреспонденцию. Домашний доктор Ипполит Ипполитович Терентьев тоже всячески старался «ввести Прохора Петровича в оглобли».
Но вся беда в том, что симпатичнейший, тихий и немудрый Ипполит Ипполитович никогда не интересовался душевными болезнями и давно забыл все то, что слышал о них в университете. Он, старый пятидесятилетний холостяк, сватался к трем девушкам — отказали, сватался к двум почтенным вдовам — тоже отказали. Он азартно любил играть в картишки, не дурак был выпить и, пожалуй, от запоя сам был не прочь в этой дыре сойти с ума. Поэтому, не доверяя себе, он рекомендовал Нине экстренно выписать из столицы для Прохора опытного врача-психиатра.
Вскоре получилось известие из Петербурга, что врач выезжает.
Прошла неделя. Прохор Петрович никуда не выходил. Каждое утро, просыпаясь, он прежде всего спрашивал:
— Что, не поймали?
Все мысли его сосредоточились теперь на сумбуре той дикой ночи. Всякий раз, когда эти тяжкие воспоминания нахрапом, как палач с кнутом, врывались в его душу, он снова и снова переживал лютую смерть свою. С необычайной четкостью, превосходящей реальность самой жизни, он обостренным внутренним чувством видел повисшее в воздухе надвое разорванное свое тело. Он всеми силами тужился пресечь это видение, кричал: «Враки это, виденица! Я в кабинете… Я дома!,.» — вдавливал пальцами глаза, грохал по столу, бил себя по щекам, чтоб очнуться, перебегал с дивана к окну, на свет, — но мертвое тело продолжало корчиться и разбойники — хохотать над ним, над мертвым. Тогда кожу Прохора сводил мороз, и пальцы на ногах поражала судорога.
Но вот гортанный крик черкеса: «Смерть собаке!» — и черное видение вдруг исчезает. В душевной деятельности Прохора наступает тогда мгновенная смена ощущений: он выше головы захлебывается жесточайшей злобой к Ибрагиму-Оглы; все лицо его наливается желчью, волосы шевелятся, и от приступа этой звериной ярости он уже не в силах ни кричать, ни ругаться, он до обморока, до холодной испарины лишь весь дрожит.
К концу недели, под влиянием брома, теплых ванн (а может быть, и тайной выпивки), эти мрачные галлюцинации значительно ослабли. Понюшки искусно припрятанного им кокаина давали некоторое успокоение его душе, а стакан уворованного коньяка бросал больного в мертвецкий сон.
Так шли часы и дни. Волосы Прохора Петровича наполовину побелели. Теперь не сразу можно было признать в нем недавнего богатыря-красавца. Ну что ж… Все идет так, как надо.
Однажды, когда доктору сквозь дымчатые очки почудилось, что нервы Прохора Петровича окрепли, он пожелал испытать на больном старинный способ лечения по пословице: «Клин клином вышибай». Доктор сказал:
— С вами, Прохор Петрович, хочет повидаться ямщик Савоська.
— Какой вы вздор несете, Ипполит Ипполитыч. Савоська убит.
— Как убит? Это вам приснилось. Уверяю вас. В дверь просунулась глуповатая улыбающаяся физиономия Савоськи.
— Здравствуй, барин! Это я.
Прохор соскочил с кушетки и, поджав руки в рукава, внимательно прищурился на парня: у Прохора за эту неделю притупилось зрение.
— Это я, барин. Вот свеженьких грибков принес, вам, рыжички. Сам сбирал. А папашка мой кланяться приказал вам. И мамашка тоже. Вы не сумлевайтесь.
— Дурак… Ведь ты ж убит.
— Кем же это убит-то я? — распустился в улыбку мордастый парень. — Что-то не припомню…
— Кем, кем… Дурак… — стал бегать Прохор по комнате. Походка его была порывиста: то ускорялась, то замедлялась. Иногда его бросало вбок.
Доктор подошел к нему.
— Успокойтесь, сядьте. Савоська, садись и ты. Расскажи барину, как было дело. А то у барина приключилась горячка от простуды, и он все позабыл, все перепутал, — сказал доктор и подумал: «Притворяется Прохор Петрович или нет?» За последнее время доктору влетела в голову навязчивая мысль, что Прохор Петрович дурачит всех, «валяет ваньку».
Прохор грузно уселся за письменный стол, закурил сразу две трубки, стал закуривать сигару. Сел на краешек стула у дверей и Савоська. Он в красной рубахе, в жилетке, при часах. Льняные волосы смазаны коровьим маслом, расчесаны на прямой пробор. Ему девятнадцать лет, но выражение лица детское.
— Сказывать, что ли?
— Сказывай, — и на плечи Прохора доктор набросил халат.
— Ибрагим, конешно, ничего вам, барин, не говорил. И вы ничего ему, конешно, не говорили. И ни к каким елкам разбойнички не подводили вас. Это, барин, вам все, конешно, пригрезилось. А только что разбойничий пели песню «Там залесью, залесью». А вы дали Ибрагиму, конешно, денег. И разбойничий, никакого худа ни мне, ни вам не сделавши, отпустили нас в живом виде. — Парень запинался, двигая бровями, потел; то чесал за ухом, то потирал руки и все поглядывал на доктора, как бы спрашивая: верно ли он, Савоська, говорит, не сбился ли?
Прохор, казалось, слушал внимательно, поддакивал парню, кивал головой, все быстрей и быстрей, барабанил в стол пальцами, попыхивал то трубкой, то сигарой. Потом сдвинул брови и страшно глянул в упор на сразу испугавшегося парня.
— Ты лучше эти басни расскажи моей бабушке-покойнице. Болван! Что ж, разве не слыхал, осел, слов Ибрагима: «Езжай, Прошка, домой, — сказал он. — Теперь рано тебя убивать. Когда-нибудь зарежу после». Эти его речи огнем в моей башке горят. Дурак! Не слыхал их, не слыхал?
— Никак нет, не слышал.
— Пошел вон, дурак! (Савоська схватился за ручку двери.) Стоп! На три рубля. Спасибо за грибы.
Савоська, вывертывая пятки, подошел на цыпочках к столу, с опасением взял деньги из руки напугавшего его хозяина и стоял столбом, позабыв, что надо делать с трешкой.
— Клади в карман и — ступай, — сказал ему доктор. Савоська ушел. Прохор спрятал затылок в широкий воротник халата и зябко поежился.
— Нет, прямо-таки вы с ума сведете меня, Ипполит Ипполитыч. Что за чепуха?.. Ну, разве это Савоська? Ведь я ж собственными глазами видел, как ямщика ударили по голове чем-то тяжелым. И собственными глазами видел, как кровь из его затылка полилась.
Прохор вдруг ощутил во рту вкус крови. Он быстро сдернул руки с кресла, крадучись осмотрел кисти рук под столом и, подозрительно взглянув на доктора, засунул их в карманы брюк. Прохор тоже подумал про доктора: «Интересно бы знать, догадывается доктор, что я убил Савоську, или ему на самом деле про это неизвестно?»
Прошло несколько дней. Прохор Петрович поехал на работы. Проезжая мимо башни «Гляди в оба», он спросил сопровождавшего его доктора:
— Вы не находите, что башня покривилась?
Доктор обернулся, взглянул на башню, пытливо поглядел в глаза Прохора, опять подумал: «Притворяется», — и ответил:
— Да нет. Кажется, башня прямо стоит. Да, да, совершенно прямо.
— Ага. Ну, значит, я покривился.
Но действительно незримая башня гордых замыслов Прохора Петровича дала большой крен, как и сам себялюбивый Прохор: все дела его затормозились, а некоторые начали ползти раком, вспять. Над всеми его предприятиями отныне стала витать угроза внутреннего разрушения.
Инженер Протасов помаленьку распускал свои паруса: он не хотел больше играть с нелепой бурей, он теперь выискивал на компасе своей судьбы новый румб и новый азимут, чтоб навсегда покинуть этот берег. Он не так уж часто посещал теперь работы и не так уж сильно болел душой за ту или иную неудачу. Такой потускневший его интерес к работам удивлял подчиненных и вместе с тем тоже будил в них чувство внутреннего равнодушия к чужому делу. И, угадывая общее настроение начальства, впадали в расхлябанную леность и рабочие: хозяин обманщик, хозяин зверь, хозяин живорез, убийца, сам Ибрагимовой шайке признался в этом будто бы.., да поговаривают, что хозяин с ума сошел; ну, стоит ли для такого ирода пуп надрывать?
Меж тем Прохор Петрович в общем чувствовал себя не плохо: прекрасно ел, курил, украдкой выпивал и был уверен, что он совершенно здоров, нормален, но окружен сумасшедшими людьми, ханжами, злодеями, ожидающими его скорой смерти, давшими клятву убить его.
— Вы, Ипполит Ипполитыч, я вижу по всему, считаете меня помешанным. Не так ли? Напрасно.
— Помилуйте, Прохор Петрович, что вы! Прохор с утра до вечера объезжал мастерские и заводы. В присутствии доктора он делал разумные замечания, выговоры, детально осматривал работу станков и механизмов. «У тебя, Коркин, форсунка шалит. Слышишь — перебои? Подверни гайку! Эх ты, механик!» Проверял счета и книги. Быстро находил ошибки, фальшь, мошенничество. Распекал вразнос. Служащие и рабочие трепетали. А когда уезжал, крутили головами.
— Какая ерунда!.. — говорили они. — Надо идиотом быть, чтоб только подумать, что он сумасшедший. Дай бог каждому так с ума сойти.
Да. Прохор Петрович довольно ясно видел стоящие пред ним задачи, знал пути к их осуществлению. Ему казалось даже, что он имеет в себе силу все преодолеть, все покорить под свои ноги, стать властелином полной славы и полного могущества.
«Нет, врешь, врешь, — грозил он пространству пальцем и глазами. — Ни я, ни башня и не думали кривиться. Мы прямо стоим!»
Однако вся душевная деятельность Прохора, наполовину переключенная из деловой сферы труда в болезненный мир галлюцинаций, ослепляла его, как яркий прожектор, направленный из тьмы в глаза актера: он не видел, не чувствовал, что главные устои его коммерческих удач колеблются, сдают. Богатейший прииск «Новый» вот-вот должен уплыть, вновь открытые инженером Образцовым богатые сокровища, на право владения которыми Прохор позабыл подать заявку, перехвачены врагами, на работах непорядки, промедления, и весть о болезни его перебросилась в столицы. Одним словом… У Прохора Петровича было до сорока торговых отделений по городам и богатым селам. Мануфактурная, колониальная, галантерейная торговля приносила ему большие выгоды.
Пред ним лежали полугодовые отчеты нескольких его торговых отделений. Внимательно просмотрел второй отчет доверенного Юрия Клоунова, мещанина. Проверил на счетах баланс, подсчитал прибыль — 5782 руб.31 1/2 коп.
— Вор, сукин сын! Клоунов… Дурацкая фамилия какая: Клоунов… Клоунов, а жулик. Он позвонил в бухгалтерию.
— Кто? Дежурный служащий? Справься в книгах, какой доход был за второе полугодие прошлого года по селу Встречные Воды.
Положил трубку, выпил микстуры два глотка — бром.
— Алло! Ну? Двенадцать тысяч? Спасибо. Написал резолюцию на отчете:
«Произвести ревизию. Доверенного Юрку Клоунова выгнать. Посадить на отчет Касьяна Пирогова, мельника, ежели пожелает».
Посидел несколько минут в спокойном состоянии. Подумал. Отложил отчеты.
Почувствовал истомную вялость. Передернул плечами, выбросил обе руки вверх-вниз, вновь взбодрился. Вдруг, совершенно неожиданно, пришло желание проверить свой мыслительный аппарат, чтоб, вопреки микстурам, каплям, двусмысленным вздохам врача и Нины, лично убедиться в том, что он, Прохор Петрович Громов, как всегда, находится в полном уме и твердой памяти. Он отыскал давно заброшенный дневник, раскрыл на чистой странице. Затем, обмакнув перо, напряжением воли бросил поток крови в голову, чтоб освежить деятельность мозга, сдвинул брови и прислушался к ходу мысли, направленной им не на сухие цифры отчетности, а на иные, сложные пути. Мозг заработал вовсю. Мысль рождалась ясная, острая, тонкая. Но на человеческом языке имелись лишь грубые, примитивные слова. Прохор быстро водил пером по бумаге, однако получалось пресно, глупо, совсем не то. Прохор подмигнул кому-то, улыбнулся, сказал себе:
— Ага! Ну, конечно же. Правильно говорится: «Мысль изреченная есть ложь». Помню, помню. И еще… Кажется, отец Александр, поп: «Мы не можем видеть солнца, мы видим лишь отблеск солнца». Помню, помню. Поп мудрый, но длинноволосый. Да, да… Волос долог. И мысли мы не можем изобразить, мы можем начертать лишь отблеск мысли.
Так рассуждал вслух в пустом своем кабинете Прохор, в то же время пробегая глазами записи дневника.
«Жить надо не для себя и не для других только, а со всеми и для всех».
— Это слова какого-то философа Федорова. Ну и наплевать на них. Слова глупые.
Он опять обмакнул перо в красные чернила и дрожащей рукой неразборчиво написал в дневнике:
«Люди! Не живите для Фильки Шкворня, не живите для Ибрагима-Оглы, ни для слякоти человеческой, ничтожных рабов труда. Люди! Не живите со всеми, не живите для всех. Пусть живет каждый лишь для самого себя».Прохор поднял голову: в углу, резко темнея на белых изразцах камина, стоял черный человек. Прохор загрозил человеку взглядом. Черный человек исчез.
Вошел лакей с седыми бакенбардами.
— Не прикажете ли зажечь свет? У вас темно, барин.
— Зажги. Где доктор? Скажи ему, что я сплю. Чтоб не лез.
При свете огней Прохор внимательно стал перечитывать дневник. По другую сторону письменного стола сидел голубой клоун; лицо его напудрено, румяно, глаза черны.