Страница:
С отвислыми губами он влез в кухню, поздоровался за руку с Настей и просил доложить барыне. Тем временем у Нины Яковлевны происходило совещание, — она сказалась больной, не вышла. Илья Петрович помрачнел, вздохнул, вынул свою визитную карточку с золотым обрезом, приписал на ней «убитый горем», попросил вручить вдове, съел предложенный Настей пирожок, сказал «адью» и, посвистывая, удалился.
Рабочие на всех предприятиях, несмотря на окрики десятников и мастеров, на угрозы штрафом, работали сегодня через пень-колоду.
Частые и долгие закурки, разговоры, разговорчики. В глазах, в речах, в движенье мускулов — прущее наружу злорадство.
— Подох — туда ему и дорога. Праздновать надо сегодня, а не спину гнуть. Хуже не будет. В сто разов лучше будет. С того человека, что пристукнул его, все грехи долой. Мы и сами собирались…
— Что? Что, что?!
— Так, ничего. Проехало.
Десятники, приказчики ради своего общественного положения стыдили рабочих, останавливали их, но сами по горло плавали в соблазне радости. «Хозяйка возьмется за дело, лафа будет. При ней — Протасов управитель. А тот — изничтожился и — само хорошо».
С обеда многие не вышли на работу. Приказанием пристава две казенки и пять пивных были закрыты. У шинкарок скуплено рабочими и выпито все вино. Ката-лага набита битком гуляками: пьяных таскали в бани и в склад чугунных отливок. Урядник и стражники расправлялись с пьяными по-своему. Те отбивались ногами, плевали в ненавистные морды утеснителей, грозились:
— Погоди, сволочи! Теперь все перевернется носом книзу.
Общая масса рабочих, окончив трудовой день, была трезва, буйства не позволяла, но все-таки рабочие пели песни, кричали «ура», даже додумались выбрать депутацию, чтобы идти к хозяйке и Протасову «с поздравкой», — их благоразумно отговорили.
На некоторых избах и почти во всех бараках вывешены праздничные флаги. Стражники сбрасывали их, а мальчишки вывешивали вновь.
Альберт Генрихович Кук, будучи в полном здоровье, тоже сегодня забастовал, остался дома. С мистером Куком это небывалый случай. С утра приказал Ивану подать бутылку коньяку и никого не пускать. Иван был крайне удивлен. Не менее Ивана удивлен самим собой и мистер Кук. Такого малодушия, такой дряблости духа с ним никогда не приключалось.
Надо бы немедленно пойти упасть к ногам ее, молить простить. Но воля, мысль — в параличе. «Ну, одну, для храбрости. Ну, другую… Ну, третью. Теперь или никогда, теперь или никогда».
— Иван, новый бутилка! Больван! Вчера ослеп, завтра не видишь?!
«Да, надо идти, надо идти. Во всяком случае — шансы есть. Протасов — социалист, материалист, — долой, не в счет; Парчевский — щенок, дурак, картежник, — долой! Еще кто, еще кто, черт побери?! Итак — шансов на восемьдесят пять процентов».
— Иван! Штиблеты… Очень лючшие.
Он сбрасывает войлочные туфли, но душевный паралич вновь поражает его волю. Звонит телефон, мистер Кук с лихорадочным взором сумасшедшего снимает трубку:
— Кто? Протасов, вы? К черту! Меня нет дома… «Да-да, надо идти, надо идти… Но я как будто.., вы.., вы.., выпивши».
— Иван! Я пьян?
— Никак нет, васкородие.
Он припоминает ту, давнишнюю встречу с Ниной. О, как он ее любил тогда и как любит по сей день! О, как любит! Так не может любить ни один русский, ни один немец, ни один француз. Даже шекспировский мавр не любил так свою Дездемону, как он любит мадам Громофф.., несчастный, как это, ну как это?., несчастный вдофф…
Ради нее, может быть, он и прозябает в этой дикой стране, с этим диким человеком Прохор Громофф…
— Барин, ужинать прикажете?
— Как-как-как? Я еще не очшень позавтракал. Пей! Иван пьет.
— Иди!
Иван уходит.
Да, да. Он помнит очень хорошо. Роща. Серп месяца справа и — она. Он бросился перед нею на колени, он приник лбом к ее запыленным туфлям. Она подняла его, что-то сказала ему, но он тогда был глух на оба уха, был безумен, он крикнул: «О да, о да», и выстрелил из револьвера. Он хотел тогда убить себя. Но — пуля улетела вверх. Несчастный случай. О да! О да! И лишь спустя неделю каким-то чудом он ясно вспомнил все ее слова. Она сказала: «Я ценю ваши чувства ко мне. Я вас буду уважать, буду вас любить как славного человека». И добавила: «не больше»… Эту ее фразу он навеки выгравировал в своем сердце. Резец был — страсть, смертельная жажда достижения. А последние слова «не больше» (он смысл их понял) спустились из сердца в печень. Они терзают его, они мешают ему спокойно жить, они горьки, как желчь…
Все на свете можно превозмочь. Можно взорвать скалу, можно пустить реку по другому руслу, можно победить самого себя. Но женщина? Как ее возьмешь, каким волшебным ядом приворожишь к себе?.. Кто, кто? Кто ответит?!
— Чего-с?
Пред ним Иван. Он качается вправо-влево, приседает, подпрыгивает к потолку. И все качается, все приседает, все подпрыгивает. Мистер Кук прочно уперся ногами в пол, а руками вцепился в верхнюю доску стола. Но пол колыхался, как качель, а заваленный чертежами письменный стол старался вырваться из хозяйских рук и лететь в пространство. Мистер Кук икнул и уставился Ивану в переносицу.
— Садись, Иван… — сказал он слабым голосом. Иван повиновался.
— Иван! — Мистер Кук оторвал руки от стола и чуть не упал на пол. — Иван! А вдруг ты и я будем.., ну завтра.., ну через недель-другой очшень, очшень богаты. О, я сумею поставить дело, поверь, Иван… — Он чуть приоткрыл глаза — Ивана не было, сидел Протасов. Приоткрыл глаза пошире — вместо Протасова — Парчевский, он вытаращил и протер глаза — Парчевский исчез и вместо него он, он, сам мистер Кук, двойник.
— С кем имею честь?
И мистер Кук запустил в самого себя грузным пресс-папье. Зеркало, пред которым он брился утром, — вдребезги и кувырнулось со стола.
— Ха-ха!.. Фено-о-ме-нально!..
Да, да… Все-таки надо идти как можно скорей. Настал последний час, и мистер
Кук должен предстать пред своей дамой. Мистер Кук прекрасно воспитан. Мистер Кук вполне уверен, что дама предпочтет именно его.
О, мистер Кук скоро, очень, очень скоро будет миллионером. Да-да-да…
— Иван!.. Давай! Очень лючший…
— Чего-с?!
— Брука, брука, брука!
— Помилуйте, господин барин! Какие брюки?! Ночь. Вы две бутылки коньяку изволили вылакать.
— Очшень ты дурак… Рюська хорош пословиц говорит: кто обжегся на молоке, дует водку… Ну, живо, живо, живо!.. Бутилка водки!..
— Не дам, вашскородие… Ей-богу, не дам. Извольте ложиться дрыхнуть…
Мистер Кук с добродушной улыбкой посмотрел на него, прищелкнул пальцами и прилег ухом на стол. Стол гудел, качался. Подошла к мистеру Куку Нина, погладила его волосы и бережно повела его на холостяцкую кушетку.
— О богиня!.. Это вы?..
— Так точно, барин, я… — сказал Иван, поддерживая его подмышки.
Часы пробили двенадцать. А около часу ночи дежуривший в почтовой конторе стражник привез Нине сразу четыре ответные телеграммы.
Рабочие на всех предприятиях, несмотря на окрики десятников и мастеров, на угрозы штрафом, работали сегодня через пень-колоду.
Частые и долгие закурки, разговоры, разговорчики. В глазах, в речах, в движенье мускулов — прущее наружу злорадство.
— Подох — туда ему и дорога. Праздновать надо сегодня, а не спину гнуть. Хуже не будет. В сто разов лучше будет. С того человека, что пристукнул его, все грехи долой. Мы и сами собирались…
— Что? Что, что?!
— Так, ничего. Проехало.
Десятники, приказчики ради своего общественного положения стыдили рабочих, останавливали их, но сами по горло плавали в соблазне радости. «Хозяйка возьмется за дело, лафа будет. При ней — Протасов управитель. А тот — изничтожился и — само хорошо».
С обеда многие не вышли на работу. Приказанием пристава две казенки и пять пивных были закрыты. У шинкарок скуплено рабочими и выпито все вино. Ката-лага набита битком гуляками: пьяных таскали в бани и в склад чугунных отливок. Урядник и стражники расправлялись с пьяными по-своему. Те отбивались ногами, плевали в ненавистные морды утеснителей, грозились:
— Погоди, сволочи! Теперь все перевернется носом книзу.
Общая масса рабочих, окончив трудовой день, была трезва, буйства не позволяла, но все-таки рабочие пели песни, кричали «ура», даже додумались выбрать депутацию, чтобы идти к хозяйке и Протасову «с поздравкой», — их благоразумно отговорили.
На некоторых избах и почти во всех бараках вывешены праздничные флаги. Стражники сбрасывали их, а мальчишки вывешивали вновь.
Альберт Генрихович Кук, будучи в полном здоровье, тоже сегодня забастовал, остался дома. С мистером Куком это небывалый случай. С утра приказал Ивану подать бутылку коньяку и никого не пускать. Иван был крайне удивлен. Не менее Ивана удивлен самим собой и мистер Кук. Такого малодушия, такой дряблости духа с ним никогда не приключалось.
Надо бы немедленно пойти упасть к ногам ее, молить простить. Но воля, мысль — в параличе. «Ну, одну, для храбрости. Ну, другую… Ну, третью. Теперь или никогда, теперь или никогда».
— Иван, новый бутилка! Больван! Вчера ослеп, завтра не видишь?!
«Да, надо идти, надо идти. Во всяком случае — шансы есть. Протасов — социалист, материалист, — долой, не в счет; Парчевский — щенок, дурак, картежник, — долой! Еще кто, еще кто, черт побери?! Итак — шансов на восемьдесят пять процентов».
— Иван! Штиблеты… Очень лючшие.
Он сбрасывает войлочные туфли, но душевный паралич вновь поражает его волю. Звонит телефон, мистер Кук с лихорадочным взором сумасшедшего снимает трубку:
— Кто? Протасов, вы? К черту! Меня нет дома… «Да-да, надо идти, надо идти… Но я как будто.., вы.., вы.., выпивши».
— Иван! Я пьян?
— Никак нет, васкородие.
Он припоминает ту, давнишнюю встречу с Ниной. О, как он ее любил тогда и как любит по сей день! О, как любит! Так не может любить ни один русский, ни один немец, ни один француз. Даже шекспировский мавр не любил так свою Дездемону, как он любит мадам Громофф.., несчастный, как это, ну как это?., несчастный вдофф…
Ради нее, может быть, он и прозябает в этой дикой стране, с этим диким человеком Прохор Громофф…
— Барин, ужинать прикажете?
— Как-как-как? Я еще не очшень позавтракал. Пей! Иван пьет.
— Иди!
Иван уходит.
Да, да. Он помнит очень хорошо. Роща. Серп месяца справа и — она. Он бросился перед нею на колени, он приник лбом к ее запыленным туфлям. Она подняла его, что-то сказала ему, но он тогда был глух на оба уха, был безумен, он крикнул: «О да, о да», и выстрелил из револьвера. Он хотел тогда убить себя. Но — пуля улетела вверх. Несчастный случай. О да! О да! И лишь спустя неделю каким-то чудом он ясно вспомнил все ее слова. Она сказала: «Я ценю ваши чувства ко мне. Я вас буду уважать, буду вас любить как славного человека». И добавила: «не больше»… Эту ее фразу он навеки выгравировал в своем сердце. Резец был — страсть, смертельная жажда достижения. А последние слова «не больше» (он смысл их понял) спустились из сердца в печень. Они терзают его, они мешают ему спокойно жить, они горьки, как желчь…
Все на свете можно превозмочь. Можно взорвать скалу, можно пустить реку по другому руслу, можно победить самого себя. Но женщина? Как ее возьмешь, каким волшебным ядом приворожишь к себе?.. Кто, кто? Кто ответит?!
— Чего-с?
Пред ним Иван. Он качается вправо-влево, приседает, подпрыгивает к потолку. И все качается, все приседает, все подпрыгивает. Мистер Кук прочно уперся ногами в пол, а руками вцепился в верхнюю доску стола. Но пол колыхался, как качель, а заваленный чертежами письменный стол старался вырваться из хозяйских рук и лететь в пространство. Мистер Кук икнул и уставился Ивану в переносицу.
— Садись, Иван… — сказал он слабым голосом. Иван повиновался.
— Иван! — Мистер Кук оторвал руки от стола и чуть не упал на пол. — Иван! А вдруг ты и я будем.., ну завтра.., ну через недель-другой очшень, очшень богаты. О, я сумею поставить дело, поверь, Иван… — Он чуть приоткрыл глаза — Ивана не было, сидел Протасов. Приоткрыл глаза пошире — вместо Протасова — Парчевский, он вытаращил и протер глаза — Парчевский исчез и вместо него он, он, сам мистер Кук, двойник.
— С кем имею честь?
И мистер Кук запустил в самого себя грузным пресс-папье. Зеркало, пред которым он брился утром, — вдребезги и кувырнулось со стола.
— Ха-ха!.. Фено-о-ме-нально!..
Да, да… Все-таки надо идти как можно скорей. Настал последний час, и мистер
Кук должен предстать пред своей дамой. Мистер Кук прекрасно воспитан. Мистер Кук вполне уверен, что дама предпочтет именно его.
О, мистер Кук скоро, очень, очень скоро будет миллионером. Да-да-да…
— Иван!.. Давай! Очень лючший…
— Чего-с?!
— Брука, брука, брука!
— Помилуйте, господин барин! Какие брюки?! Ночь. Вы две бутылки коньяку изволили вылакать.
— Очшень ты дурак… Рюська хорош пословиц говорит: кто обжегся на молоке, дует водку… Ну, живо, живо, живо!.. Бутилка водки!..
— Не дам, вашскородие… Ей-богу, не дам. Извольте ложиться дрыхнуть…
Мистер Кук с добродушной улыбкой посмотрел на него, прищелкнул пальцами и прилег ухом на стол. Стол гудел, качался. Подошла к мистеру Куку Нина, погладила его волосы и бережно повела его на холостяцкую кушетку.
— О богиня!.. Это вы?..
— Так точно, барин, я… — сказал Иван, поддерживая его подмышки.
Часы пробили двенадцать. А около часу ночи дежуривший в почтовой конторе стражник привез Нине сразу четыре ответные телеграммы.
9
Инженер Парчевский вернулся после вечернего свидания с очаровательной хозяйкой в полном восторге от самого себя. Его небольшая — две комнаты и кухня — квартира была обставлена по-барски: Прохор Петрович из практических целей на это денег не жалел. Пан Парчевский подошел по мягкому ковру к большому зеркалу. На него глянуло счастливое лицо, подбородок и губы улыбались, глаза же, как ни старался он смягчить их выражение, оставались жестки и надменны.
— Вид гордый, самостоятельный и.., милый, — сказал он. Зеркало повторило за ним точь-в-точь, как попугай.
Ну, конечно. Не седеющей же голове Протасова тягаться с молодым ясновельможным паном, в жилах которого течет кровь, может быть, самого круля Яна Собес ского.
Он же великолепно подметил отношение хозяйки к этому русскому пентюху Протасову. Простая дружба, выгодная для сторон, все же остальное — глупые бредни полоумной Наденьки. Да иначе и не может быть: в пани Нине слишком сильна вера в бога, Протасов же… Ха-ха!.. Пусть, пусть, тем лучше.
Провожая его до передней, даже дальше, до самой выходной двери, пани Нина благодарным голосом сказала ему:
— Милый, милый Владислав Викентьич. Я очень ценю вашу преданность мне… Только ваше молодое сердце могло понять весь тот ужас, который меня охватил теперь. Так неужели вы любите меня? Спасибо вам. Прощайте, милый.
Положим, пани говорила не те слова, даже совсем другими были ее речи, но она именно сказала бы так, если б этот проклятый смерд Протасов не высунул в дверь свою бульдожью башку, чтоб все подглядеть, все подслушать своими ослиными ушами. О, пся крев!..
— Цо то бендзе, цо то бендзе?..
Хватаясь за виски, плавая в золотых мечтах, пан Парчевский проследовал по ковру к конторке и стал сочинять запросную телеграмму своему другу в Питер.
Эту ночь многие, кто успел узнать траурную новость, не спали вовсе.
Не ложилась спать и Кэтти. Она не могла отважиться одна пойти к Нине. Кэтти жила в просторной комнате у женатого механика. Чистейшая кровать, книги, портреты, всюду цветы — комната благоухает. На подушке, засунув мордочку в пушистый хвост, спит ручная белка Леди.
Девушке нет покоя. Институтка по воспитанию, младшая подруга Нины, она обожает ее. И вся ее внутренняя жизнь в заоблачных мечтах. Она также обожает и Протасова, пожалуй, маленько обожает и Парчевского. Но она много слышала про него дурного, и ее сердце всегда отодвигало его на запасные пути.
Интересно заглянуть в ее дневник. Она отражена в нем — вся.
Она разделась, не молившись богу, бросилась в кровать и стала не совсем скромно думать о Парчевском.
А Парчевский меж тем уже два часа сидит у пристава.
Пили поздний чай. Пристав пыхтел. Разговор сразу перешел на событие. Пристав был в шелковой, вышитой Наденькой, голубой рубашке с пояском и походил на разжиревшего кабатчика. Поставив на ладонь блюдце, он подул на горячий чай.
— Я вам, Владислав Викентьич, доверяю, — сказал он. — Вы — наш. А этот прохиндей Протасов, ого-го! Это штучка, я вам доложу.
— Вполне согласен…
— И ежели, боже упаси, он вскружит голову хозяйке, — а это вполне возможно, — ну, тогда.., сами понимаете… Ни мне, ни вам… Да он меня со свету сживет.
— Не бойтесь, — сказал Парчевский. — Моему дяде кой-что известно про Протасова. Он же якобинец, социалист чистейшей марки.
— Правда, правда, — подхватила Наденька. — Я ж сама видела, как он ночью со сборища выходил…
— Да он ли?
— Он, он, он!.. Что? Меня провести? Фига! Пан Парчевский чуть поморщился от грубой фразы Наденьки.
— Этот самый Протасов давно мною пойман… — И пристав утер мокрое лицо полотенцем с петухами. — Но.., он был под защитой покойного Прохора Петровича.
— Ах, вот как? Странно. Я не знал.
И Парчевский записал в памяти эту фразу пристава.
— И знаете что, милейший Владислав Викентьич… — Пристав прошелся по комнате, сшиб щелчком ползущего по печке таракана и махнул по пушистым усам концами пальцев. Он сел на диванчик, в темноту, и уставился бычьими глазами в упор на Парчевского. — Я, знаете, хотел с вами, Владислав Викентьич, посоветоваться.
— К вашим услугам, — ответил Парчевский и повернулся к спрятавшемуся в полумраке приставу.
— Наденька, сходи в погреб за рыжичками… И.., наливочка там.., понимаешь, в бочоночке… Нацеди в графинчик. — Наденька зажгла фонарь, ушла. Пристав запер за нею дверь, снова сел в потемки. — Дело вот в чем. Как вам известно, а может быть неизвестно, покойный Прохор Петрович должен мне сорок пять тысяч рублей. В сущности пятьдесят, но он пять тысяч оспаривал, ну, да и бег с ними. Тысяч двадцать он взял у меня еще в селе Медведеве, там одно неприятное дельце было, по которому он, после суда, оказался прав. И вот… — У пристава сильно забурлило в животе; он переждал момент. — И вот, представьте, я не имею от него документа. Опростоволосился. Теперь буду говорить прямо. Я должен состряпать фиктивный документишко задним числом с моей подписью и подписью какого-нибудь благородного свидетеля, при котором я вручил Громову деньги. Так как этот документ я представлю в контору для оплаты, а может быть и в суд, то благородный свидетель должен быть человек известный и стоящий вне подозрений. За услуги я уплачиваю свидетелю, невзирая на свою бедность, — пристав икнул, — пять тысяч рублей. Из них тысячу рублей я могу вручить в виде задатка сейчас же, вот сию минуту. — Пристав опять икнул. — Не можете ли порекомендовать мне такого человека?
Теперь забурлило в животе у Парчевского.
— Н-н-н-е знаю, — протянул он и заскрипел стулом. — Надо подумать.
Ему не видно было лица пристава, но пристав-то отлично видел его заюлившие глаза и сразу сообразил, что пан Парчевский думать будет недолго.
Однако он ошибся. В изобретательной, но не быстрой голове Парчевского закружились доводы за и против. Пять тысяч, конечно, деньги, но… Вдруг действительно пани Нина будет его женой. Тогда пришлось бы Парчевскому доплачивать приставу сорок тысяч из своего кармана.
— Разрешите дать вам ответ через некоторое время.
— Сейчас…
— Не могу, увольте.
— Сейчас или никогда. Найду другого… Парчевского била дрожь. Пристав подошел к нему, достал из кармана широких цыганских штанов бумажник и бросил на стол пачку новых кредитных билетов:
— Сейчас… Ну?
У пана Парчевского румянец со щек быстро переполз на шею. Синица, улетая, чирикнула в небе, и журавль сладко клюнул в сердце. Пять тысяч рублей, поездка в уездный город, клуб, картишки, стотысячный выигрыш.
— Ну-с?
— Давайте!
Наденька постучала в дверь.
— Успеешь, — сказал пристав и подал Парчевскому для подписи бумажку.
Тот, как под гипнозом, прочел и подписал.
— Спасибо, — сказал пристав. — Спасибо. Тут ровно тысяча. Извольте убрать. Моей бабе ни гугу. У бабы язык — что ветер. Бойтесь баб… Фу-у! Одышка, понимаете. Ну вот-с, дельце сделано. Я должен вас предупредить, что Прохор жулик, я жулик, Наденька тоже вроде Соньки «Золотой ручки». Вы, простите за откровенность, тоже жулик…
— Геть! Цыц!.. — вскочил пан Парчевский.
— Остыньте, стоп! — и пристав посадил его на место. — Вы ж картежник… Вы ж судились. Вы же переписываетесь с известным в Питере шулером. Ха-ха-ха!.. Думаете, я адресованных к вам писем не читаю! Ого!.. Итак, руку, коллега!
Парчевекий, как лунатик, ничего не соображал, потряс протянутую руку, вынул платок и, едва передохнув, отер мокрый лоб и шею. Пристав отпер дверь. Вошла Наденька.
— Ого! Наливочка! Ну, за упокой душ» новопреставленного. Надюша, наливай!
— Окропне, окропне!.. — шепотом ужасался по-польски Парчевский.
— Вид гордый, самостоятельный и.., милый, — сказал он. Зеркало повторило за ним точь-в-точь, как попугай.
Ну, конечно. Не седеющей же голове Протасова тягаться с молодым ясновельможным паном, в жилах которого течет кровь, может быть, самого круля Яна Собес ского.
Он же великолепно подметил отношение хозяйки к этому русскому пентюху Протасову. Простая дружба, выгодная для сторон, все же остальное — глупые бредни полоумной Наденьки. Да иначе и не может быть: в пани Нине слишком сильна вера в бога, Протасов же… Ха-ха!.. Пусть, пусть, тем лучше.
Провожая его до передней, даже дальше, до самой выходной двери, пани Нина благодарным голосом сказала ему:
— Милый, милый Владислав Викентьич. Я очень ценю вашу преданность мне… Только ваше молодое сердце могло понять весь тот ужас, который меня охватил теперь. Так неужели вы любите меня? Спасибо вам. Прощайте, милый.
Положим, пани говорила не те слова, даже совсем другими были ее речи, но она именно сказала бы так, если б этот проклятый смерд Протасов не высунул в дверь свою бульдожью башку, чтоб все подглядеть, все подслушать своими ослиными ушами. О, пся крев!..
— Цо то бендзе, цо то бендзе?..
Хватаясь за виски, плавая в золотых мечтах, пан Парчевский проследовал по ковру к конторке и стал сочинять запросную телеграмму своему другу в Питер.
Эту ночь многие, кто успел узнать траурную новость, не спали вовсе.
Не ложилась спать и Кэтти. Она не могла отважиться одна пойти к Нине. Кэтти жила в просторной комнате у женатого механика. Чистейшая кровать, книги, портреты, всюду цветы — комната благоухает. На подушке, засунув мордочку в пушистый хвост, спит ручная белка Леди.
Девушке нет покоя. Институтка по воспитанию, младшая подруга Нины, она обожает ее. И вся ее внутренняя жизнь в заоблачных мечтах. Она также обожает и Протасова, пожалуй, маленько обожает и Парчевского. Но она много слышала про него дурного, и ее сердце всегда отодвигало его на запасные пути.
Интересно заглянуть в ее дневник. Она отражена в нем — вся.
«17 июля. Вчера, завиваясь, обожгла лоб. Ангел Нина подарила мне флакон парижских духов. Я без ума от них. Тонкий, но очень прочный запах.Все в том же роде. И вот сейчас, в эту глухую ночь, она вписала:
21 июля. Сегодня мылась вместе с Ниной у них в бане. Я очень похудела, но похорошела. Ноги длинные. Очень жаль, что я не балерина. Хотя поздно. Мне 25 лет. Так полагаю, что похудела от этого несносного А. А. Пр. Мне показалось, что он мне строит глазки. Но, я знаю, он любит Нину, а на такую фифку, как я, — плюет. Он думает, что я — девченыш.
30 июля. Папочка пишет, что их полк переводят в Рязань. Он назначен командиром полка. Парчевский жал мне руку двусмысленно. Он душка. Он нехорошо снится мне. Нескромно.
1 августа. Протасов никогда не возьмет меня замуж. Хотя Нина уверяет меня в обратном, я вижу по всему, что она неравнодушна к нему, она хитрит со мной. Леди обмочила мне подушку очень желтым, как гуммигут. Как жаль, что здесь нет лимонов. Я очень скучаю по лимонам и апельсинам. Еще скучаю о маме. Зачем она так рано умерла?
23 августа. Очень давно не писала. Протасов в моем присутствии сказал Нине, что он если женится, то на очень молоденькой девушке, наивной, как цветок, и постарается воспитать ее, возвысить до человека. Я заметила, как губы Нины задергались. Протасов сказал: «Но этого никогда не будет». Он какой-то загадочный. Все уверены, что он заодно с рабочими. Какая низость!»
«Догорели огни, облетели цветы». Бедное мое сердце чует, что Нина выйдет за Протасова. Она умная. И, кроме того, у меня есть на этот счет данные. А мне, бедненькой, кто ж? Парчевский? Эх, фифка, фифка! Уксусу не хватает в моей жизни. Уксусу!»
Она разделась, не молившись богу, бросилась в кровать и стала не совсем скромно думать о Парчевском.
А Парчевский меж тем уже два часа сидит у пристава.
Пили поздний чай. Пристав пыхтел. Разговор сразу перешел на событие. Пристав был в шелковой, вышитой Наденькой, голубой рубашке с пояском и походил на разжиревшего кабатчика. Поставив на ладонь блюдце, он подул на горячий чай.
— Я вам, Владислав Викентьич, доверяю, — сказал он. — Вы — наш. А этот прохиндей Протасов, ого-го! Это штучка, я вам доложу.
— Вполне согласен…
— И ежели, боже упаси, он вскружит голову хозяйке, — а это вполне возможно, — ну, тогда.., сами понимаете… Ни мне, ни вам… Да он меня со свету сживет.
— Не бойтесь, — сказал Парчевский. — Моему дяде кой-что известно про Протасова. Он же якобинец, социалист чистейшей марки.
— Правда, правда, — подхватила Наденька. — Я ж сама видела, как он ночью со сборища выходил…
— Да он ли?
— Он, он, он!.. Что? Меня провести? Фига! Пан Парчевский чуть поморщился от грубой фразы Наденьки.
— Этот самый Протасов давно мною пойман… — И пристав утер мокрое лицо полотенцем с петухами. — Но.., он был под защитой покойного Прохора Петровича.
— Ах, вот как? Странно. Я не знал.
И Парчевский записал в памяти эту фразу пристава.
— И знаете что, милейший Владислав Викентьич… — Пристав прошелся по комнате, сшиб щелчком ползущего по печке таракана и махнул по пушистым усам концами пальцев. Он сел на диванчик, в темноту, и уставился бычьими глазами в упор на Парчевского. — Я, знаете, хотел с вами, Владислав Викентьич, посоветоваться.
— К вашим услугам, — ответил Парчевский и повернулся к спрятавшемуся в полумраке приставу.
— Наденька, сходи в погреб за рыжичками… И.., наливочка там.., понимаешь, в бочоночке… Нацеди в графинчик. — Наденька зажгла фонарь, ушла. Пристав запер за нею дверь, снова сел в потемки. — Дело вот в чем. Как вам известно, а может быть неизвестно, покойный Прохор Петрович должен мне сорок пять тысяч рублей. В сущности пятьдесят, но он пять тысяч оспаривал, ну, да и бег с ними. Тысяч двадцать он взял у меня еще в селе Медведеве, там одно неприятное дельце было, по которому он, после суда, оказался прав. И вот… — У пристава сильно забурлило в животе; он переждал момент. — И вот, представьте, я не имею от него документа. Опростоволосился. Теперь буду говорить прямо. Я должен состряпать фиктивный документишко задним числом с моей подписью и подписью какого-нибудь благородного свидетеля, при котором я вручил Громову деньги. Так как этот документ я представлю в контору для оплаты, а может быть и в суд, то благородный свидетель должен быть человек известный и стоящий вне подозрений. За услуги я уплачиваю свидетелю, невзирая на свою бедность, — пристав икнул, — пять тысяч рублей. Из них тысячу рублей я могу вручить в виде задатка сейчас же, вот сию минуту. — Пристав опять икнул. — Не можете ли порекомендовать мне такого человека?
Теперь забурлило в животе у Парчевского.
— Н-н-н-е знаю, — протянул он и заскрипел стулом. — Надо подумать.
Ему не видно было лица пристава, но пристав-то отлично видел его заюлившие глаза и сразу сообразил, что пан Парчевский думать будет недолго.
Однако он ошибся. В изобретательной, но не быстрой голове Парчевского закружились доводы за и против. Пять тысяч, конечно, деньги, но… Вдруг действительно пани Нина будет его женой. Тогда пришлось бы Парчевскому доплачивать приставу сорок тысяч из своего кармана.
— Разрешите дать вам ответ через некоторое время.
— Сейчас…
— Не могу, увольте.
— Сейчас или никогда. Найду другого… Парчевского била дрожь. Пристав подошел к нему, достал из кармана широких цыганских штанов бумажник и бросил на стол пачку новых кредитных билетов:
— Сейчас… Ну?
У пана Парчевского румянец со щек быстро переполз на шею. Синица, улетая, чирикнула в небе, и журавль сладко клюнул в сердце. Пять тысяч рублей, поездка в уездный город, клуб, картишки, стотысячный выигрыш.
— Ну-с?
— Давайте!
Наденька постучала в дверь.
— Успеешь, — сказал пристав и подал Парчевскому для подписи бумажку.
Тот, как под гипнозом, прочел и подписал.
— Спасибо, — сказал пристав. — Спасибо. Тут ровно тысяча. Извольте убрать. Моей бабе ни гугу. У бабы язык — что ветер. Бойтесь баб… Фу-у! Одышка, понимаете. Ну вот-с, дельце сделано. Я должен вас предупредить, что Прохор жулик, я жулик, Наденька тоже вроде Соньки «Золотой ручки». Вы, простите за откровенность, тоже жулик…
— Геть! Цыц!.. — вскочил пан Парчевский.
— Остыньте, стоп! — и пристав посадил его на место. — Вы ж картежник… Вы ж судились. Вы же переписываетесь с известным в Питере шулером. Ха-ха-ха!.. Думаете, я адресованных к вам писем не читаю! Ого!.. Итак, руку, коллега!
Парчевекий, как лунатик, ничего не соображал, потряс протянутую руку, вынул платок и, едва передохнув, отер мокрый лоб и шею. Пристав отпер дверь. Вошла Наденька.
— Ого! Наливочка! Ну, за упокой душ» новопреставленного. Надюша, наливай!
— Окропне, окропне!.. — шепотом ужасался по-польски Парчевский.
10
Так текла Угрюм-река в глухой тайге. Совершенно по-иному шумели невские волны в Петербурге.
Впрочем, прошло уже, несколько дней, как, Иннокентий Филатыч покинул столицу. Он успел перевалить Урал, проехать пол-Сибири. Вот он в большом городе, вот он идет в окружную психиатрическую лечебницу навестить, по просьбе Нины, Петра Данилыча Громова. По дороге завернул на телеграф, послал депешу дочке:
— Вы имеете письменное поручение навестить больного Громова?
— Никак нет. Мне устно велела это сделать его невестка, госпожа Громова.
— А не сын?
— Никак нет.
— Странно. Присядые.
Доктор приказал сестре принести из шкафа № 10 папку № 35.
— Больной наш странный. Он — больной и не больной. В сущности его можно бы держать, при хорошем уходе, и дома. Это передайте там. Больной почти во всем нормален, но иногда он плетет странную околесицу, считая своего сына разбойником и убийцей.
— Ax, какой невежа! — хлопнул себя по коленкам Иннокентий Филатыч и состроил возмущенное лицо. — Нет, уж вы держите его ради бога здесь. Он сумасшедший, обязательно сумасшедший. Вы не верьте ему, господин доктор. Он только
прикидывается здоровым. Я его знаю. И болтовне его не верьте. Я по себе понимаю. Я ведь тоже ненадолго сходил с ума.
— Ах, так?
— Да как же! — радостно, во все бородатое лицо заулыбался старик, предусмотрительно придерживая концами пальцев зубы. — До того наглотался как-то водки да коньяков, что живому человеку едва нос не откусил. Поверьте совести! Людей перестал узнавать в натуре, вот дожрался до чего.
— А кто же вас вылечил? Какими средствами? Ну-те, ну-те, — заулыбался и доктор. Ему было приятно поболтать со здоровым, веселым стариком.
— А следствия, изволите ли видеть, самые простые. Конечно, пьянством вылечился я.
— Пьянством?!
— Так точно, пьянством…
— Ха-ха-ха! — покатился доктор. — Наперекор стихиям?
— Эта самая стихия, васкородие, так уцапала меня, что…
Сестра принесла портфель.
— Вот глядите, — сказал доктор и вынул из портфеля полстопы исписанной бумаги. — Это коллекция прошений Громова на высочайшее имя, на имя министров, архиереев, председателя Государственной думы и какому-то Ибрагиму-Оглы.
— Так-так. Черкесец. Я знаю.
— Ах, знаете? А вот еще письмо на тот свет, Анфисе. Тоже знаете?
— Эту не знаю. Эта убита до меня.
— Кем?
— Ибрагимом-Оглы.
Иннокентий Филатыч резко смолк, надел очки, стал читать неумелый почерк Громова.
И снова: «Ваше императорское величество» и т.д. слово в слово кругом целый лист. В конце листа сургучная печать с копейкой вверх орлом и подпись.
Прошения министрам начинались так:
«Вельможный сиятельнейший министр господин, вникни в это самое положение» и т.д.
— А вот письмо черкесу, — подсунул доктор другую бумагу.
Письмо Анфисе:
— Надевайте халат. Пойдемте к нему. И вот Иннокентий Филатыч идет чрез большой зал за доктором. В зале народ.
— Профессор, профессор! Новый профессор!
— К нам, к нам, к нам!.. Я своим рассудком недоволен. Посоветоваться…
— Я не профессор, — говорил на ходу Иннокентий Филатыч. — Меня самого в камеру ведут.
— Ax спятил, спятил? Ха-ха! Небо и земля, гляди! И этот спятил.
Иннокентий Филатыч и доктор приостановились. По паркетному полу танцевали пары. Бренчал рояль. В дальнем углу пиликал на скрипке длинноволосый, посматривая в окно на пожелтевший сад. Вот высокий, черный дьякон в рясе шагает с весьма серьезным видом. Руки воздеты вверх и в стороны, вытаращенные глаза неподвижны. Размеренно возглашает, как по священной книге:
— Твоя правда, моя правда! Твоя правда, моя правда! Правда ют Мельхиседека, первая и вторая правда!
Красивая девушка, изогнувшись на бархатной софе, мягко жестикулирует, ведет любовный разговор с воображаемым соседом; в милых, ласковых глазах туман недуга.
— Нет, нет, Дима, вы ошибаетесь. Здесь нет никого, здесь мы одни… Так целуйте же скорее!.. — она вся подалась вправо, в пустоту, но вдруг схватилась за голову и с ужасом отпрянула:
— Мертвый, мертвый, мертвый!..
К ней подбежала сестра.
— Иннокентий Филатыч вопросительно уставился на доктора и с робостью подметил в глазах врача неладное: будто он глядит и ничего не видит, будто прислушивается к чему-то далекому за тысячу верст. «Эге, и он с максимцем!»
— Не троньте меня, не прикасайтесь! — кричал безумный с толстыми вытянутыми губами, весь в угрях, плешивый. Он шел, вдвое перегнувшись и раскорячив ноги. — Осторожно! Сейчас отвалится… — Со смертельным страхом на лице и в голосе он оберегал настороженными руками какую-то висевшую пред ним воображаемую драгоценность. — Осторожней! Мой нос на ниточке. Сейчас отвалится… В нем восемьдесят пудов весу… Смерть тогда, смерть, смерть, смерть! Дорогу!
Кто-то дико хохотал. Кто-то с великим рыданием пел псалмы. Кто-то выл, как зяблый волк.
Иннокентию Филатычу сначала было любопытно, потом он испугался; вытянулось лицо, задрыгали поджилки.
— Пойдемте, — сказал он доктору. — Мне худо. Белая маленькая палата, белая койка, белый стол, два стула, окно очень высоко приподнято над полом. Возле стола в согбенной позе — руки в рукава — совсем не страшный, тихий человек.
—Они?
— Да, он.
Иннокентий Филатыч знавал его лохматым широкоплечим мужиком с густой седеющей гривой, с большой темной бородой, с зычным устрашающим голосом. Теперь пред ним безбородый, безусый, с бритым черепом, узкогрудый человек. Лишь хохлатые седые брови козырьками придавали глазам прежний строптивый вид. Иннокентию Филатычу стало очень жаль его. Иннокентий Филатыч с горечью каялся в душе, что в разговоре с доктором бухнул сдуру такие необдуманные речи про несчастного безумца.
— Здравствуйте, Петр Данилыч, батюшка!
— Кто таков? Систент? — мельком взглянул больной на старика.
— Я — Груздев, Иннокентий Филатыч Груздев… Может, помните?
— Как же, как же… Помню. Грузди с тобой собирали в лесу. Садись, а то схвачу за бороду, сам посажу. Я буйный.
Старик безмолвно сел, мысленно творя молитву. Доктор пощупал у больного пульс, сказал:
— Совсем вы не буйный. Вы тихий, прекрасный человек.
— Врешь! — выдернул больной свою руку из руки доктора. — А врешь оттого, что тебе Прошка платит большие деньги. Ну, и не ври. Я не люблю, когда врут. Коли был бы я человек прекрасный, не сидел бы в желтом доме у тебя. — Он повернулся к Груздеву и строго спросил:
Впрочем, прошло уже, несколько дней, как, Иннокентий Филатыч покинул столицу. Он успел перевалить Урал, проехать пол-Сибири. Вот он в большом городе, вот он идет в окружную психиатрическую лечебницу навестить, по просьбе Нины, Петра Данилыча Громова. По дороге завернул на телеграф, послал депешу дочке:
«Еду домой. Жив-здоров. Отечески целую. Иннокентий Груздев».Психиатрическая лечебница отличалась чистотой, порядком. Иннокентия Филатыча ввели в зал свиданий. Ясеневая мягкая мебель, в кадках цветы, много света. Чрез широкий коридор видны стеклянные двери; за ними мелькали фигуры группами, парами и в одиночку. Вошел молодой, с быстрым взглядом, доктор в белом халате.
— Вы имеете письменное поручение навестить больного Громова?
— Никак нет. Мне устно велела это сделать его невестка, госпожа Громова.
— А не сын?
— Никак нет.
— Странно. Присядые.
Доктор приказал сестре принести из шкафа № 10 папку № 35.
— Больной наш странный. Он — больной и не больной. В сущности его можно бы держать, при хорошем уходе, и дома. Это передайте там. Больной почти во всем нормален, но иногда он плетет странную околесицу, считая своего сына разбойником и убийцей.
— Ax, какой невежа! — хлопнул себя по коленкам Иннокентий Филатыч и состроил возмущенное лицо. — Нет, уж вы держите его ради бога здесь. Он сумасшедший, обязательно сумасшедший. Вы не верьте ему, господин доктор. Он только
прикидывается здоровым. Я его знаю. И болтовне его не верьте. Я по себе понимаю. Я ведь тоже ненадолго сходил с ума.
— Ах, так?
— Да как же! — радостно, во все бородатое лицо заулыбался старик, предусмотрительно придерживая концами пальцев зубы. — До того наглотался как-то водки да коньяков, что живому человеку едва нос не откусил. Поверьте совести! Людей перестал узнавать в натуре, вот дожрался до чего.
— А кто же вас вылечил? Какими средствами? Ну-те, ну-те, — заулыбался и доктор. Ему было приятно поболтать со здоровым, веселым стариком.
— А следствия, изволите ли видеть, самые простые. Конечно, пьянством вылечился я.
— Пьянством?!
— Так точно, пьянством…
— Ха-ха-ха! — покатился доктор. — Наперекор стихиям?
— Эта самая стихия, васкородие, так уцапала меня, что…
Сестра принесла портфель.
— Вот глядите, — сказал доктор и вынул из портфеля полстопы исписанной бумаги. — Это коллекция прошений Громова на высочайшее имя, на имя министров, архиереев, председателя Государственной думы и какому-то Ибрагиму-Оглы.
— Так-так. Черкесец. Я знаю.
— Ах, знаете? А вот еще письмо на тот свет, Анфисе. Тоже знаете?
— Эту не знаю. Эта убита до меня.
— Кем?
— Ибрагимом-Оглы.
Иннокентий Филатыч резко смолк, надел очки, стал читать неумелый почерк Громова.
«Ваше императорское величество, царь государь, вникните в это самое положение, разберитесь, пожалуста, во своем великом дворце со всем царствующим домом, как сын-злодей запекарчил меня в сумасшедший дом. А как он есть злодей, то я никому об этом не скажу, никому не скажу, никому не скажу, окромя Анфисы на том свете».
И снова: «Ваше императорское величество» и т.д. слово в слово кругом целый лист. В конце листа сургучная печать с копейкой вверх орлом и подпись.
Прошения министрам начинались так:
«Вельможный сиятельнейший министр господин, вникни в это самое положение» и т.д.
— А вот письмо черкесу, — подсунул доктор другую бумагу.
«Душа моя Ибрагим-Оглы, верный страж мой, а пишет тебе твой благодетель Петр Данилыч Громов понапрасну сумасшедший, через сына Прошку, чрез змееныша. Ведь ты тоже, Ибрагим-Оглы, сидишь в нашем желтом доме, ты тоже сумасшедший, только в другой палате. Я тебе гаркал, а ты кричал на меня: „Цх! Отрезано“. Дурак ты, сукин ты сын после всего этого и боле ничего. А ты пиши ответ, седлай коня своего белого, пожалуста, который есть подарок мой. И скачи, пожалуста, к окну. Я выпрыгну, тогда мы ускачем к наиглавнейшему министру. Пиши, дурак, дьявол лысый, црулна окаянная».
Письмо Анфисе:
«Анфиса, ангел самый лучший!
Не верь, матушка моя, не верь, доченька моя холодная, быдто тебя убили. Никому не верь, никому не говори, кто дал тебе конец; одному богу скажи да мне. Здравствуй, Анфиса; прощай, Анфиса! Жди, жди, жди, жди, жди, жди… Ура! Боже, царя храни. А Прошка змееныш жив. Мы его должны убить. Огнем убить. Сумасшедшие все умные. И я умный. А ты другой раз не умирай, колпак. Пишет Илья Сохатых за неграмотство. Аминь».
Ты не стой, не стой
На горе крутой,
Не клони главы
Ко земле сырой.
— Надевайте халат. Пойдемте к нему. И вот Иннокентий Филатыч идет чрез большой зал за доктором. В зале народ.
— Профессор, профессор! Новый профессор!
— К нам, к нам, к нам!.. Я своим рассудком недоволен. Посоветоваться…
— Я не профессор, — говорил на ходу Иннокентий Филатыч. — Меня самого в камеру ведут.
— Ax спятил, спятил? Ха-ха! Небо и земля, гляди! И этот спятил.
Иннокентий Филатыч и доктор приостановились. По паркетному полу танцевали пары. Бренчал рояль. В дальнем углу пиликал на скрипке длинноволосый, посматривая в окно на пожелтевший сад. Вот высокий, черный дьякон в рясе шагает с весьма серьезным видом. Руки воздеты вверх и в стороны, вытаращенные глаза неподвижны. Размеренно возглашает, как по священной книге:
— Твоя правда, моя правда! Твоя правда, моя правда! Правда ют Мельхиседека, первая и вторая правда!
Красивая девушка, изогнувшись на бархатной софе, мягко жестикулирует, ведет любовный разговор с воображаемым соседом; в милых, ласковых глазах туман недуга.
— Нет, нет, Дима, вы ошибаетесь. Здесь нет никого, здесь мы одни… Так целуйте же скорее!.. — она вся подалась вправо, в пустоту, но вдруг схватилась за голову и с ужасом отпрянула:
— Мертвый, мертвый, мертвый!..
К ней подбежала сестра.
— Иннокентий Филатыч вопросительно уставился на доктора и с робостью подметил в глазах врача неладное: будто он глядит и ничего не видит, будто прислушивается к чему-то далекому за тысячу верст. «Эге, и он с максимцем!»
— Не троньте меня, не прикасайтесь! — кричал безумный с толстыми вытянутыми губами, весь в угрях, плешивый. Он шел, вдвое перегнувшись и раскорячив ноги. — Осторожно! Сейчас отвалится… — Со смертельным страхом на лице и в голосе он оберегал настороженными руками какую-то висевшую пред ним воображаемую драгоценность. — Осторожней! Мой нос на ниточке. Сейчас отвалится… В нем восемьдесят пудов весу… Смерть тогда, смерть, смерть, смерть! Дорогу!
Кто-то дико хохотал. Кто-то с великим рыданием пел псалмы. Кто-то выл, как зяблый волк.
Иннокентию Филатычу сначала было любопытно, потом он испугался; вытянулось лицо, задрыгали поджилки.
— Пойдемте, — сказал он доктору. — Мне худо. Белая маленькая палата, белая койка, белый стол, два стула, окно очень высоко приподнято над полом. Возле стола в согбенной позе — руки в рукава — совсем не страшный, тихий человек.
—Они?
— Да, он.
Иннокентий Филатыч знавал его лохматым широкоплечим мужиком с густой седеющей гривой, с большой темной бородой, с зычным устрашающим голосом. Теперь пред ним безбородый, безусый, с бритым черепом, узкогрудый человек. Лишь хохлатые седые брови козырьками придавали глазам прежний строптивый вид. Иннокентию Филатычу стало очень жаль его. Иннокентий Филатыч с горечью каялся в душе, что в разговоре с доктором бухнул сдуру такие необдуманные речи про несчастного безумца.
— Здравствуйте, Петр Данилыч, батюшка!
— Кто таков? Систент? — мельком взглянул больной на старика.
— Я — Груздев, Иннокентий Филатыч Груздев… Может, помните?
— Как же, как же… Помню. Грузди с тобой собирали в лесу. Садись, а то схвачу за бороду, сам посажу. Я буйный.
Старик безмолвно сел, мысленно творя молитву. Доктор пощупал у больного пульс, сказал:
— Совсем вы не буйный. Вы тихий, прекрасный человек.
— Врешь! — выдернул больной свою руку из руки доктора. — А врешь оттого, что тебе Прошка платит большие деньги. Ну, и не ври. Я не люблю, когда врут. Коли был бы я человек прекрасный, не сидел бы в желтом доме у тебя. — Он повернулся к Груздеву и строго спросил: