— Без малого что да. Баронесса-с… И соблаговолите записать их адресок.

 
   Меж тем кончился срок высидки Иннокентия Филатыча. Прохор без него скучал. Яков Назарыч целиком ушел в дела, к нему насчет «прости господи» — не подступись. А тот веселый старикан с выдумкой — авось какое-нибудь легкое безобразие вкупе с ним и сотворили бы. Да, жаль… И угораздило же черта беззубого порядочным людям носы кусать…
   Утром постучали в номер. Вошел верзила в форме тюремного ведомства. Морда бычья, с перекосом. Не то улыбнулся, не то сморщился, чтобы чихнуть, и подал розовый, заляпанный масляными пятнами пакетик:
   — Письмо-с! От именитого сибирского золотопромышленника Иннокентия Филатыча Груздева с сыновьями.
   — У него — дочь вдова. Да и нет такого золотопромышленника. Чего он там?
   — Извольте прочесть.

 
   «Милый Прошенька. Прости бога для. Денежки твои — две с половиной тысячи, которые, пропили всей тюрьмой. А то скука. Ноги мои опухли, и лик опух, а посторонних людей все-таки узнаю, не сбиваюсь. В эту пятницу привези, пожалуста, какую-нибудь одежину по росту и сапоги, Еще какой-нито картузишко. А свое все пропито, которое украли, сижу в рестанском халате, вша ест».
   — Что же, в пятницу он выходит? — спросил Прохор, передавая письмо Якову Назарычу.
   — Так точно-с… — сказал верзила, стоя во фронт и придерживая рукой шашку.
   — Веселый старик?
   — Очень даже-с… Уж на что помощник начальника тюрьмы, а и тот кажинный божий день два раза пьяный в доску-с. И надзиратели пьяные, и вся камера пьяная. Прохор дал ему три рубля и отпустил. Яков Назарыч хохотал.
   В день выхода старца на свободу в вечерней «Биржевке» был напечатан кляузный фельетон: «Веселая тюрьма». Талантливо описывая пьяную вакханалию в одной из петербургских тюрем, автор фельетона требовал немедленного расследования этого неслыханного дела и примерного наказания виновных, во главе с начальником тюрьмы и героем «всемирного пьянства» сибиряком И. Ф. Груздевым, заключенным в узилище за укушение носа обер-кондуктору Храпову.
   Освобожденный Иннокентий Филатыч скупил около сотни номеров этой газеты и разослал ее всем знакомым с наклеенной под заметкой надписью: «На добрую память из Петербурга».
   Иннокентий Филатыч чувствовал себя вознесенным на небо. Он ходил по Питеру с видом всесветно известного героя, всем улыбался, заглядывал в глаза, будто хотел сказать: «Читали? Иннокентий Груздев — это я».


2


   — А не желаете ль, мадам, прогуляться?
   — Отчего ж… С вами всегда рада. Вы вечно заняты, к вам не подступись.
   Нина в белом, замазанном свежей землей халате копалась у себя в саду.
   — Что? Селекционные опыты, гибриды, американские фокусы? — присел возле нее на скамейку Андрей Андреевич Протасов.
   — Да. Вот поглядите, какой удивительный кактус…
   Совершенно без колючек. Чудо это или нет? Где вы видели без колючек кактусы?.. Ну, ну?
   — А какая разница: в колючках эта дрянь или без колючек? Трава — не человек.
   — Во-первых, это не трава. А во-вторых…
   — А во-вторых, я очень жалею, что у вас, в вашем характере нет ни одной колючки. А не мешало бы…
   — Зачем?
   — Ну, хотя бы для того, чтоб больно, в кровь колоть. Ну, например… Кого же? Ну, вашего супруга например… Простите меня… За его беспринципность… За его, я бы сказал.., ну, да вы сами знаете, за что…
   Нина выпрямилась, бросила железную лопатку, и ее стоптанные рабочие башмаки стали носками круто врозь.
   — Да как, как?! — горячо, с горестью воскликнула она. — Ах, если бы он был кактус, жасмин, яблоня!.. Тогда можно было бы привить, облагородить… Но, к сожалению, он человек. Да еще какой: камень, сталь!
   — Вы спрашиваете меня — как?
   Хм, — Протасов улыбнулся и стал в смущении ковырять землю тросточкой. — Важно, чтоб в вашем сознании созрела мысль бить силу силой, убеждения контрубеждениями. А как именно — то есть вопрос тактики?.. Хм… Простите, я в это не имею права вмешиваться… Уж вы как-нибудь сами, своим умом и сердцем.
   Их глаза встретились и быстро разошлись. Нина, вздохнув, сказала:
   — Пойдемте, я покажу вам мои успехи. Они двинулись дорожкой. Инженер Протасов вяло и расхлябанно, Нина — четкой, быстрой ступью. Миновали две гипсовые статуи Аполлона и Венеры с отбитыми носами, обогнули стоявшую на пригорке китайскую, увитую диким виноградом беседку, очутились в обширном фруктовом саду, обнесенном высоким забором с вышкой для караульного. Длинные, ровные, усаженные ягодами гряды и ряды молодых плодоносных деревьев.
   — Где это видано, чтоб в нашем холодном краю могли расти яблоки, вишни, сливы?.. Вот они! Сорвите, покушайте. А вот малина по грецкому ореху, а вот дозревающая ежевика. Особый ее сорт, я очень, очень благодарна мистеру Куку.
   — В сущности не ему, а Лютеру Бербанку. Так, кажется?
   — Да, главным образом, конечно, и ему — этому знахарю, этому «стихийному дарвинисту», как его называют в Америке. Но, если б не мистер Кук, я о существовании Бербанка и не подозревала бы.
   Действительно, мистер Кук, безнадежно влюбленный в Нину, заметив в ней склонность к садоводству, еще года три тому выписал из Америки и подарил ей к именинам великолепное, в двенадцати томах, издание «Лютер Бер-банк, его методы и открытия», с полуторатысячью цветных художественно исполненных таблиц, освещающих этапы жизни этого гениального ботаника-самоучки из Калифорнии.
   Инженер Протасов о подарке знал и это сочинение с интересом рассматривал, но он не мог подозревать, что вскоре после поднесения подарка мистер Кук, при помощи угроз убить себя, вымолил у Нины вечернее свидание. Тайная, неприятная для Нины встреча состоялась в кедровой роще, недалеко от башни «Гляди в оба». В чистом небе плыл молодой серп месяца, прохладный воздух пах смолой. Мистер Кук поцеловал Нине руку, упал пред нею на колени и заплакал. Нину била лихорадка. Мистер Кук от страшного волнения потерял все русские слова и, припадая высоким лбом к ее запыленным туфелькам, что-то бессвязно бормотал на непонятном Нине языке. Нина подняла несчастного, держала его похолодевшие руки в своих горячих руках, сказала ему:
   — Милый Альберт Генрихович, дорогой мой! Я ценю ваши чувства ко мне. Я вас буду уважать, буду вас любить, как славного человека. Не больше.
   — О да! О да! На чужой кровать рта не разевать!.. — в исступлении заорал мистер Кук, резко рванулся, выхватил из кармана револьвер и решительно направил его в свой висок. Нина с визгом — на него. Он бросился бежать и на бегу два раза выстрелил из револьвера в воздух, вверх. Вдруг вблизи раздался заполошный женский крик.
   — Помогите, помогите! Караул! — и чрез просветы рощи замелькали пышные оборки платья вездесущей Наденьки, мчавшейся к башне «Гляди в оба».
   Об этом странном происшествии инженер Протасов, конечно, ничего не знал. Забыла бы о нем и Нина, если б не шантажистка Наденька. Время от времени она льстивой кошечкой является в дом Громовых, получает от хозяйки то серьги, то колечко, то на платье бархату и всякий раз, прощаясь, говорит:
   — Уж больше я вас не потревожу.
   А мистер Кук, если б обладал даром провидца, может быть, и не стал бы стрелять из револьвера попустому вверх, он, может быть, и сумел бы тогда привесть свою угрозу в исполнение. Он не мог предполагать, что предмет его неудачных вожделений — Нина — давно таит в своем сердце любовь к счастливому Протасову.
   Однако это чувство, полузаконное, но прочное, загнано Ниной на душевные задворки, затянуто густым туманом внутренних противоречий разума и сердца, пригнетено тяжелым камнем горестных раздумий над тем, что скажет «свет». Словом, чувство это было странным, страшным и таинственным даже для самой Нины. Неудивительно поэтому, что не только дурковатый на жизненные тонкости мистер Кук, но и сам вдумчивый, внимательный Протасов не мог помыслить о том, что таится в сердце всегда такой строгой к самой себе, пуритански настроенной хозяйки. А между тем и сам Андрей Андреевич Протасов был слегка отравлен тем же самым дивным ядом, что и мистер Кук. Но принципы… Прежде всего принцип, целеустремленность, — те самые идеи, в сфере которых он существовал, и, скованный иными, чем у Нины, настроениями, он ставил эти захватившие его идеи превыше всяческой любви.
   Так существовал скрытый до поры тайный лабиринт пересечений от сердца к сердцу, от ума к уму. А над всем стояла сама жизнь с ее неотвратимыми законами, их же не прейдет ни один живой.
   — Да, да… Очень прекрасные яблоки!.. А сливы еще вкусней, — смачно чавкая, говорил Протасов. — Ну что ж… Новая положительная ваша грань… Вообще вы…
   — Что?
   Инженер Протасов вытер о платок руки, вытер бритый строгий рот и бесстрастно взглянул чрез пенсне в большие, насторожившиеся глаза Нины.
   — Вы могли бы быть чистопробным золотом, но в вас еще слишком много лигатуры.
   Глаза Нины на мгновенье осветились радостью и снова загрустили.
   — Лигатура? То есть то, что нужно сжечь? Например?
   — Сжечь то, что вам мешает быть настоящим человеком. Сжечь детскую веру в неисповедимую судьбу, во все сверхъестественное, трансцендентное…
   — Выгнать отца Александра, церковь обратить в клуб и.., и навсегда ограбить свою душу… Так? Благодарю вас!
   — Ваш интеллект, я не скажу — душа, нимало не будет ограблен. Напротив, он обогатится…
   — Чем?
   — Свободой мировоззрения. Вы станете на высшую ступень человека. Вы не будете подчинять свое «я» выдуманным людьми фетишам, заумным фатаморганам, вы вознесете себя над всем этим. Ведь истина всегда конкретна. Устремления вашего разума сбросят путы, цель вашей жизни приблизится к вам, станет реальной, исполнимой, вы вольной волей забудете себя и вольной волей отдадите свои силы людям, коллективу людей, обществу.
   — Друг мой! — с пылом, но сдерживая нарастающее раздражение, воскликнула Нина. — Неужели вы думаете, что я, христианка, не работаю для общества? Моя вера зовет меня, толкает меня, приказывает мне быть среди униженных и оскорбленных. И по мере сил я — с ними. А относительно фетишизма — у меня свой фетиш, у вас — свой.
   — У меня — народ.
   — У меня тоже.
   — У вас муж, семья, сытая жизнь. Чрез голову богатства вам трудно наблюдать нищету, обиду эксплуатируемых.
   — Вы желаете, чтоб я отказалась от семьи, от мужа, от богатства? Вы очень многого требуете от меня, Протасов.
   — Если не ошибаюсь — ваш Христос как раз требует от вас того, от чего вы не можете отказаться. Значит, или слаб его голос, или слабы вы.
   Они давно покинули сад, шли вдоль поселка, к его окраине. Смущенная Нина глядела в землю. Инженер Протасов смысл своих речей внутренне считал большой бестактностью и укорял себя за то, что затеял в сущности праздный, неприятный разговор.
   Проходили мимо семейного барака. Четыре венца бревен над землею и — на сажень в землю. У дверей толпа играющих ребятишек с тугими животами.
   — Я здесь никогда не бывала, — сказала Нина, — Я боюсь этих людей: все золотоискатели — пьяницы и скандалисты.
   — Любовь к цветам и вообще к природе выводит человека за пределы его мира. Вот мы с вами сейчас в другом мире, не похожем на наш мир. Может быть, заглянем? — осторожно улыбнулся инженер Протасов.
   И они, спустившись по кривым ступенькам, вошли в полуподземное обиталище. Из светлого дня — в барак, как в склеп: темно. Нину шибанул тлетворный, весь в многолетнем смраде воздух. Она зажала раздушенным платком нос и осмотрелась. На сажень земля, могила. Из крохотных окошек чуть брезжит дряблый свет. Вдоль земляных стен — нары. На нарах люди: кто по-праздничному делу спит, кто чинит ветошь, кто, оголив себя, ловит вшей. Мужики, бабы, ребятишки. Шум, гармошка, плевки, перебранка, песня. Люльки, зыбки, две русские печи, ушаты с помоями, собаки, кошки, непомерная грязь и теснота.
   — Друзья! — сказала Нина громко. — Почему вы не откроете окон? Бог знает, какая вонь у вас. Ведь это страшно вредно…
   — Ах, вредно?! — прокричали с трех мест голоса. — Ты кто такая?
   — Барыня это, барыня, — предостерегающе зашуршало по бараку, и шум стал смолкать.
   — Ах, барыня? Нина Яковлевна? Добро! Садись, на чем стоишь. Васкородие, присаживайся и ты. Срамота у нас. Многолюдство… Вши. Не подцепите вшей. Они злобные, кусучне… Вон старик помирает в том углу. А эвот баба сейчас родить будет, мается. Да двенадцать человек хворые, простыли, все в воде да в воде, а Громов обутки не дает. Жадина!.. Уж ты, барыня, прости. Ты не в него, ты с понятием. Приклоняешься к нам, грешным…
   Говорило одновременно человек десять. У Нины горели уши. Не знала, как и что ответить, — Вот видишь: дохнем! — вырос пред Ниной пьяный, с повязкой по голове, бородач с красными больными веками. — Дохнем, пропадаем! Ты можешь вверх головой нашу жизнь поставить, чтоб по-людски? Не можешь? Ну, так и убирайся к черту.
   — Яшка! Дурак! Что ты?! — набежали на него.
   И Протасов сказал, сверкнув сузившимися глазами:
   — Слушай, приятель… Будь человеком…
   — Здорово, барин!.. Не приметил тебя. Темно. Мы тебя, барин, уважаем, ты сам в подчинении. А этих… — заорал он, размахивая тряпкой, — Громовых… Ух, ты!..
   — Стой! Яшка, дурак!.. Не пикни! — снова налетели на него. — Ты Нину Яковлевну не моги обижать…
   — Все они — гадючье гнездо… — И Яшка стал ругаться черной бранью. Его схватили,
   поволокли в угол. — Я правду говорю, — вырывался он. — Десятники нас обманывают, контора обсчитывает, хозяин штрафует да по зубам потчует. Где правда? Где бог? Бей их, иродов! Бей пристава!
   Нину прохватила дрожь. Ей хотелось кричать и плакать. Протасов кусал губы. Земляные стены, земляной, в хлюпкой грязи, пол. Возле стола, раздувая перепончатое горло, пыхтела жаба. Девчонка гонялась за торопливо ползущим черно-желтым ужом, била его веником. Уж свертывался в клубок, шипел, стращал девчонку безвредным жалом.
   — Палашка! Пошто животную мучишь?.. Я те! — грозилась седая, с провалившимся ртом старуха.
   В углу, возле изголовья умирающего, баба зажигала восковые свечи. В другом углу роженица завыла диким воем.
   По заплесневелым бревнам ползли ручейки.
   Бородач Яшка разбушевался: опрокидывал скамьи, швырял чужие сундуки с добром. На него налегли, будто медведи, такие же пьяные, такие же озверелые, как и он сам:
   — Яшка, что ты… А ну, ребята, вяжи его!.. Волоки в чулан…
   К общей ругани присоединила свой громкий плач орава детворы. Стонавшая роженица разразилась таким жутким непереносимым ревом, что Нина, заткнув уши и вся содрогнувшись, выскочила вон и с жадностью, как освободившись от петли, стала вдыхать свежий воздух.
   — Теперь пойдемте в другой барак, к холостякам.
   — Благодарю вас… Довольно.

 
   «Прохор! Я совсем не получаю от тебя писем. Конторе ты послал пятьдесят две телеграммы, мне — ни звука. Чем это объяснить? Молчат и папа с Груздевым. Пьянствуете, что ли? Вчера я с Андреем Андреевичем побывала в бараке № 21. Обстановка хуже каторжной. Она вызывает справедливый укор хозяину, низведшему людей до состояния скотов, и нехорошие чувства к этим самым людям-рабам, которые способны переносить такую каторжную жизнь и терпят такого жестокосердного хозяина, как ты. Прости за резкость. Но я больше не могу. Я приказала партии лесорубов заготовить материалы для постройки жилых домов, просторных и светлых. Уж ты не взыщи. Делу не убыток от этого, а польза. В крайнем случае половину расходов принимаю на себя. Я больше не могу. Я не хочу участвовать в таком преступном отношении к человеческим жизням. Не сердись, пойми меня и, поняв, прости.

Нина».

   Через одиннадцать дней, как отзвук на письмо, получились две телеграммы. На имя инженера Протасова:

 
   «Лесорубам продолжать заготовку бревен для сплава. Никаких бараков не строить. Посторонних вмешательств в ваши распоряжения не допускать.

Громов».

   На имя Нины Яковлевны:

 
   «Живы-здоровы. Занимайся дочерью и яблоками. Мeрехлюндию оставь при себе. Тон письма новый. Догадываюсь, кем подсказан. По приезде поговорим. До свидания.

Прохор».

   А вскоре за этими телеграммами были получены от Иннокентия Филатыча по двенадцати адресам местной знати двенадцать номеров «Биржевки».
   Все много смеялись. Анна же Иннокентьевна целую неделю ходила с заплаканными глазами.


3


   Прохор Петрович Громов давно известен коммерческим кругам Петербурга. Опытные капиталисты, предсказывая Прохору блестящую судьбу, открывали ему неограниченный кредит. Наиболее тароватые просились в пай. Ведь в Сибири непочатый угол богатств, ему одному не совладать. Но Прохор Петрович предпочитал делать жизнь особняком, он ни в ком не нуждался. Пусть фирма «Прохор Громов» будет греметь на всю Россию. А пройдут сроки, может быть и кичливая заграница поклонится его делам.
   Да оно к тому и шло. Щетина, конский волос, мед, драгоценные меха направлялись Прохором непосредственно в Данциг, Гамбург, Ливерпуль. Впрочем, и на долю России оставалось много. С московской фирмой он заключил выгодную сделку на пушнину, на восемьсот тысяч серебром. В Питере взял многомиллионный подряд снабжать одну из железных дорог края лесом, шпалами, штыковой медью, чугуном. Новый золотой прииск тоже сулил ему несметные богатства.
   Прохор всегда был крут в поступках, поэтому, не откладывая в долгий ящик начатых хлопот, он в час дня звонил к баронессе Замойской. Он намеренно оделся былинным «добрым молодцем». Великолепно сшитая поддевка, голубая шелковая рубаха, лакированные сапоги. Он нажал кнопку с некоторым внутренним содроганием. Его выводила из равновесия вкоренившаяся мысль, что баронесса Замойская есть та самая графиня, которая обольстила его в Нижнем.
   Он передал швейцару карточку с золотым обрезом:
   «Прохор Петрович Громов, сибирский золотопромышленник и коммерсант». Швейцар прищурился, прочел, подобострастно поклонился Прохору и позвонил.
   — Гость! Отнеси баронессе, — начальственным тоном сказал он выскочившей горничной.
   — Какая она из себя? — спросил Прохор, прихорашиваясь у зеркала.
   — Да обыкновенная, ваша милость, — сделал швейцар рот ижицей и прикрыл его кончиками пальцев. Он был много проще величественного министерского швейцара: нос пуговкой и ливрея грубого сукна.
   — Блондинка, черная?
   — Черная, черная!.. Это вы изволили угадать.
   — Полная?
   — Да, приятная пышность есть.
   — Баронесса просит вас пожаловать, — распахнула двери горничная.
   Голову вверх, Прохор направился в гостиную. На его мизинце — крупнейший бриллиант.
   — Будьте столь добры присесть.
   Зеркала в золотых обводах, шкура белого медведя. На потолке — три голые девы и парящие амуры.
   Раздвинулась портьера и, шурша юбками, вышла баронесса. Сердце Прохора упало. Нет, не та. Встал, склонился, крепко чмокнул руку.
   — Боже, какой вы огромный!.. И какой… — она хохотнула себе в нос, оправила кружева на высоком бюсте и произнесла:
   — Присядем.
   Прохор хлюпнулся в крякнувшее под ним кресло.
   — Простите, осмелился — так сказать…
   — Я очень рада… Вы курите? Пожалуйста, — она протянула свой золотой портсигарчик гостю и сама закурила.
   Прохору было видно, как в соседней комнате лохматая беленькая собачонка повертелась возле стоявшего на полу вазона с цветком и бесстыдно подняла ногу. Прохору стало смешно. Кусая губы, он сказал:
   — Какая прекрасная в Петербурге осень.
   — Да. Вообще Петербург — чудо. Ну, а как Сибирь? Вы женаты? Большое у вас дело? Надолго ль вы в Питер? А оперу посещаете? Ну, как Шаляпин?
   Прохор заикался на каждый вопрос ответом, но баронесса в тот же миг его перебивала.
   Подали на подносе чай с лимоном, с розовыми сушками. Почему-то три чашки.
   — Доложите Семену Семеновичу, что чай готов. Горничная в накрахмаленном фартуке, выстукивая каблучками, скрылась. Баронесса оправила черные локоны, схваченные над ушами обручем в виде блестящей змейки, и, откинувшись в кресле, облизнула тонкие малиновые губы:
   — Позвольте! Так это, верно, про вас говорил Семен Семеныч?
   — Простите… Кто такой Семен Семеныч? Баронесса, заглядывая ему в глаза, пригнула голову к левому плечу, погрозила гостю мизинчиком и захохотала в нос:
   — Ая-яй!.. Ая-яй!.. Так вы не знаете генерала, у которого…
   — Простите! — обескураженно воскликнул Прохор. — Так-так-так.
   В это время через соседнюю комнату катился петушком сановник.
   — Гоп-ля-гоп! Гоп-ля-топ! — пощелкивал он пальцами вскинутой руки, а собачонка, встряхивая шерстью и кряхтя, подскакивала в воздухе.
   — Семен Семенович, вы не ожидали гостя?
   — Ба! Да… — с распростертыми руками направился он к Прохору, но шагах в трех вдруг остановился. — Что угодно? Ах, это вы? Рекомендую, Нелли… Прекрасный молодой человек. Только о делах ни слова… — затряс он на Прохора кистями рук.
   — Ни-нн-ни!.. В кабинете-с, в министерстве-с… А я здесь… Знаете? Это моя кузина. Жена моя на водах, в Карлсбаде… На минутку-с, на минутку-с.., завернул. Что, чай? Прекрасно. А я, кузиночка, уже в путь. Заседания, заседания… Сто тысяч заседаний… Даже в праздники, — и сановник схватился за голову. — С ума сойти.
   Он чай выпил на ходу.
   — Марта, портфель, перчатки! — Поцеловал баронессе руку, кивнул Прохору. — Итак, через недельку… Но, предупреждаю… Впрочем, нет, нет… О делах ни звука. Адье! — и от дверей, натягивая левую перчатку, крикнул:
   — Кузина! Ради бога… Предложи господину золотопромышленнику подписной лист. Ну сто, ну двести, сколько может… В пользу сирот отставных штаб— и обер-офицеров.
   — Ваше превосходительство! — полез Прохор в карман. — Я рад буду подписать не сто, не двести… И в пользу кого угодно. Вот на пятнадцать тысяч чек, — и он положил синенькую бумажку на кремовый бархат круглого стола.
   — О! О! О! — и старик, подскользнув, как конькобежец, по паркету к гостю, с небывалым жаром тряс его руку, восклицая:
   — Это.., это.., это.., большая жертва с вашей стороны. Еще раз мерси, горячее, горячее спасибо от лица всех облагодетельствованных вами офицерских сирот. Загляните завтра в час.., туда… Понятно? Я послезавтра уезжаю по епархии, с осмотрами. У нас там кой-какие… Итак… — он весь вспыхнул, загребисто сунул чек в портфель и, вильнув взглядом по вдруг помрачневшему челу баронессы, с разбегу выехал на подошвах в дверь. Прохор сидел недолго. Немножко поболтали, но разговор не клеился: мысли баронессы были сбиты, спутаны, глаза печальны, как у обворованной среди бела дня жертвы. Время уходить. Прохор был уверен, что дело завтра, будет решено в его пользу. Он встал.
   Баронесса, овладев собой, любовалась мощной фигурой Прохора. Черные, подведенные глаза ее горели искрами. Подавая теплую, в кольцах, руку, она сказала:
   — Я жду вас послезавтра в семь…
   — Утра?
   — Ха-ха!.. Смешной!..
   — Простите… Вечера, конечно… Рад!
   — Прокатимся на острова. А там видно будет, куда еще. Познакомлю с подругой. Эффектная такая, знаете, кустодиевская… Но… — и она вновь загрозилась пальцем. — Но я ревнива…
   — Что вы, что вы!.. — смешался Прохор, а хозяйка раскатилась мягким серебряным смехом чуть-чуть в нос. — Но вы все-таки не оказали мне — женаты вы или нет?
   — Женат, черт возьми, женат! — вырвалось у Прохора. Забыв поцеловать протянутую руку, он сжал ее так крепко, что хозяйка сморщилась вся и оказала:
   — Ой!

 
   — Прииск за мной. Завтра — официально.
   — Сколько стоило?
   — Пятнадцать.
   — Пустяки.
   Иннокентий Филатыч вставил новые, хорошо пригнанные зубы и, как грудной младенец, учился говорить с азов. Все кик-то не вытанцовывалось — сю-сю, сю-сю, — а когда старик напивался, бормотанье его становилось смешным и непонятным. Но он не унывал. С азартом помогал Прохору в работе, лично бегал на телеграф, производил нужные заготовки, купил и отправил большой скоростью в Сибирь десять вагонов мануфактуры, галантереи, обуви и других товаров. Кой-что подсунуто в общий счет и для своей лавчонки и на изрядную, конечно, сумму, но ведь Прохор Громов не станет же придираться к мелочи, на то он и Прохор Громов. А вечерами сидел где-нибудь в трактире, слушал цыган, певичек или смотрел кино. По субботам и в праздничные дни он посещал храмы. У Спаса на Сенной у него вытащили большущий кошелек, но в нем было всего рубля на три серебра и старые челюсти с лошадиными зубами: Иннокентий Филатыч жалел их выбросить, полагая, что в коммерческом деле и они когда-нибудь да пригодятся.
   Красивая, цыганского типа, баронесса в ландо рядом с Авдотьей Фоминишной Праховой, а напротив — Прохор. Экипаж, катившийся чрез Каменноостровский к Стрелке, сильно накренился в ту сторону, где сидела мадам Прахова, да и немудрено: в этой молодой, но мастодонтистой даме никак не менее восьми пудов.
   Бюст выпирал горой: вот-вот лопнут шнурки, распадутся кружева. Прохора разбирало мальчишеское любопытство. А бедра, плечи, свежее, румяное, чуть надменное, чуть властное лицо! А эти рыжие, густые, пронизанные солнцем волосы, а большие серые, влекущие к себе глаза! А полные улыбчивые губы и веселый блеск ровных, как один, зубов. Тьфу, черт! Пропало твое сердце, Прохор…
   — Гэп-гэп! — покрикивал лихач, и все мелькало, проносилось, отставало.
   В пятом часу вечера инженер Протасов получил записку.

 
   «Миленький А. А. Приходите обедать. Мне почему-то очень, очень грустно.