Тот открыл обозленные глаза, оттолкнул сапог и в лицо следователя крикнул:
   — Убирайтесь к черту! Я не был там…
   — Фельдшер! — крикнул и следователь. — Дайте ему успокоительного. А мы пока к хозяину заглянем. — Следователь чувствовал, что с «каблуками» немножечко переборщил, и на этот раз остался собою недоволен.
   Петр Данилыч замахал на вошедших рукой, и злобно что-то замычал, пошевеливаясь на кровати всем грузным телом.
   Удостоверились в его болезни, в возможной причине ее и вернулись в комнату Прохора. — Илья Сохатых терся тут же, ко всему прислушивался, двигал усиленно бровями, творил тайную молитву; в его руках маленький старинный револьвер.
   Прохор демонстративно лежал теперь лицом к стене.
   Следователь заговорил, глядя ему в затылок:
   — Ну вот, Прохор Петрович, весь допросик и закончился. Пока, конечно… Пока. Вы спите, нет? Вот что я хотел спросить. Мне бы надо позаимствовать у вас дюжинки две пыжей. У вас, наверное, и картонные и войлочные есть? Или все вышли? Может быть, пыжи из бумаги делаете?
   — Илья! Дай им пыжей две дюжины… — все так же лежа лицом к стене, приказал Прохор.
   Следователь взглянул на две жестянки пыжей, услужливо предъявленных ему Ильей Сохатых, и то, что пыжи нашлись в запасах Прохора, следователю было тоже не совсем приятно.
   — И еще знаете что? — привстал на цыпочки и опустился следователь. — Одолжите на денечек номерка два-три «Русского слова» почитать… Где у вас газеты? Не в этом шкапчике? — Он открыл стеклянный шкаф и вытащил ворох газет.
   Прохор молчал. Следователь подошел к нему, сказал официально, сухо:
   — Теперь потрудитесь повернуться к следователю лицом. Вот видите ли, — продолжал он, тыча в верхний лист газеты, — тут уголок оторван. Не можете ли сказать, куда делся уголок?
   — Мало ли куда? Ну, мало ли куда… Я не припомню… — смущенно пролепетал Прохор; его глаза бегали по лицам присутствующих, как бы ища поддержки.
   — Извините великодушно, — выступил Илья Сохатых, держа руки по швам. — Этим уголочком я попользовался, будучи «до ветру», когда шел.
   — Вы это крепко помните? — строго спросил его следователь. — Ежели этот уголок оторвали вы, то я сейчас же прикажу вас арестовать!
   Илья Сохатых отступил на шаг, лицо его вытянулось ужасом, он всплеснул руками я воскликнул:
   — Господин следователь! Ради бога!.. За что же это?
   — А вот за что… — Следователь вынул из портфеля прожженный в нескольких местах смятый кусок газеты и приложил его к оборванному газетному листу. — Вот за что. Этот кусок найден в комнате, где убита была Козырева, этим куском был запыжен выстрел убийцы.
   — Господин следователь! — И обомлевший приказчик повалился суровому старику в ноги. — Ей-богу, я не отсюда вырвал, ей-богу!.. Я вырвал на масленице, в прошлом году еще… Я…
   — Наврал? — И следователь приказал Илье подняться.
   — Наврал, так точно… Наврал, наврал. Черт подтолкнул меня…
   — Молодого хозяина выгородить хотел?
   — Так точно. Да.
   Следователь дружески подмигнул приказчику, откашлялся и плюнул за окно.
   — Ну, до свиданья, Прохор Петрович, — пожал он руку Прохора. — Ого! А ручка-то горячая у вас. Поправляйтесь, поправляйтесь. Десятский! Останешься при больном. А вы, господин Громов, пожалуйста — никуда, посидите дома денечка три-четыре. Пожалуйста. — Он вложил в портфель номер газеты, угол которой был оторван, и двинулся к выходу. От дверей сказал сухо:
   — А я вам, господин Громов, серьезнейшим образом рекомендую вспомнить об этом клочке бумаги, о пыже. О сапогах тоже. Почему именно вы, вы, а не кухарка, отмыли на сапогах грязь с огородных гряд?
   — Газету мог оборвать и Ибрагим-Оглы, — вяло проговорил Прохор, следя взглядом за ползущей по стене мокрицей.
   — Не спорю, не спорю, — быстро согласился следователь. — Папаша мог газету взять, мамаша могла взять, кухарка могла. Меня интересует в сущности не это, — следователь тоже взглянул на мокрицу, мокрица упала. — Мне интересно знать, кто вогнал из этого клочочка пыж в ружье, кто Анфису Козыреву убил? — пристукнул он два раза по портфелю кулаком. — Ну, да мы помаленьку разберемся. До свиданья, господин Громов.
   И все ушли.
   Взволнованный, пораженный событиями, измученный допросом, Прохор лежал молча битый час. Потом, призвав Илью, приказал ему немедленно же ехать с известием к Марье Кирилловне и в город за доктором. Потом прошел к болевшему отцу, а к вечеру действительно занемог, свалился.
   Следственная же комиссия от Громовых завернула к Шапошникову, завернула попучно, «для проформы», потому что опытный следователь почти был убежден, кто, всамделишный преступник.
   Заплеванный, с распухшим сизым носом и подбитым глазом, Шапошников лежал на кровати, привязанный холщовыми ручниками к железной, вбитой в счену скобке. Он встретил пришедших всяческой бранью, плевками, гнал всех вон, плел несусветимую ахинею.
   Хозяин избы, Андреи Титов, сказал следователю:
   — Связать пришлось: вроде помрачения ума, вроде как мозга ослабла у него, у
   Шапкина-то. Две недели, почитай, без передыху пил. Потом, вижу, пошаливать начал, вижу, в речах сбивается, нырка дает. А сегодня пришел к нему, гляжу — он печурку разжег и варит щи в деревянной шайке. Опрокинул я щи, а там беличье чучело лежит, куделей набитое. А он кричит на меня: «Отдай говядину! Отдай говядину!» А так он парень хороший, смирный. И ума палата. Все науки превзошел… Вчерашнюю ночь никуда не отлучался…
   При больном оставили фельдшера Спиглазова. Он дал больному успокоительных капель, развязал его, напоил чаем. Шапошников спокойно уснул — первый раз за две недели.
   К ружьям Прохора, Ибрагима-Оглы и револьверу Ильи Сохатых следственная комиссия присоединила для порядка и ружье Шапошникова.
   В селе Медведеве коротали срок ссылки еще восемь политических. Хотя Шапошников, замкнутый и сосредоточенный, с ними дружбы не водил, однако двое из них, узнав о болезни товарища, пришли навестить его.

 
   Сестра Марьи Кирилловны, Степанида Кирилловна, стала неожиданно поправляться. Благочестивая Марья Кирилловна относила это к божьему благоволению и собиралась дня через два ехать восвояси. Но радости в сердце не было: дряблое, больное ее сердце томительно скучало, тонуло в безотчетно надвигавшемся на нее страхе. Животный этот страх усилился, окреп прошедшей ночью. Как стала погасать гроза, Марья Кирилловна уснула. Видело во сне: она голая, голый Прохор, голая Анфиса. Их оголил какой-то зверь, только нет у того зверя ни имени, ни вида. И грозный голос твердил ей в уши: «Кольцо, кольцо». С тем проснулась.
   А поздним вечером, уже спать хотела лечь она, бубенчики забрякали, пара коней катила по дороге.
   — Кто таков? Уж не от нас ли?
   Так и есть: Илья.
   Ласково Илья со всеми поздоровался, даже к болящей Степаниде со льстивыми речами подошел, Марью же Кирилловну совсем по-благородному чмокнул в ручку. Марья Кирилловна растерялась, сконфузилась и, по-своему читая веселое лицо Ильи, спросила спокойно:
   — Слава ли богу у нас, Илюшенька? За мной, что ли? Ишь, надушился как…
   — Разрешите, Марья Кирилловна, по дорожке пройтись, с глазу на глаз чтобы, одно маленькое дельце есть.
   — Дорожки теперь грязные, а пойдем в другую комнату.
   Вошли. Марья Кирилловна сыпала про близких своих вопросы, он молчал. Дом был хороший, на городской манер. Илья притворил дверь, с приятной улыбкой достал из кармана футляр с колечком, опустился на колени и, не щадя новых брюк своих, пополз на коленях, словно калека, к усевшейся в угол хозяйке.
   — Марья Кирилловна, Маша! — зашептал он сдавленным голосом, его душили слезы, и, как на грех, слюна заполнила весь рот. — Маша, не обессудь, прими… — он сперва поблестел супиром перед глазами изумленной женщины, затем ловко надел кольцо ей на палец.
   Женщине было приятно отчасти и не хотелось подымать в чужом доме шуму. Отталкивая льнувшего к ней со слюнявым ртом Илью, она торопливо говорила:
   — Ну, ладно, ладно… Отвяжись… Я девка, что ли, для колец для твоих?
   — Мирси, мирси… — вздыхая и заламывая свои руки, с чувством сказал Илья. — И вот еще что… Выслушай, Маша, рапорт. — Он поднялся, отряхнул брюки, закинул назад чуб напомаженных кудрей, откашлялся.
   — Прохор Петрович… Или даже так… — начал он, подергивая головой. — Петра Данилыча.., сегодня утром…
   Марья Кирилловна вскочила, поймала его руки;
   — Да говори же, черт! — И топнула.
   — Успокойтесь, не волнуйтесь… Все мы во власти аллаха… Значит, вчерашней ночью Анфиса Петровна застрелена из ружья. Петра Данилыча, конечно, паралич разбил, без языка лежит. На Прохора Петровича подозрение в убийстве.
   Пронзительный крик Марьи Кирилловны ошеломил Илью. Надломанно, схватившись за сердце и за голову, она еле переставляла ноги по направлению к двери. У приказчика задрожали колени, и мгновенный холод прокатился по спине.
   — Ради бога, ради бога! — бросился он вслед терявшей сознание хозяйке. — Не бойтесь… Ибрагим арестован, это он убил…
   Но Марья Кирилловна вряд ли могла четко расслышать эту фразу: глаза ее мутны, мертвы; хрипя, она грузно повалилась. Илья бессильно подхватил ее и закричал:
   — Скорей, скорей!.. Эй, кто там!.. Марья Кирилловна Громова скончалась. Ночью, убитый горем и растерянный, мчался с бубенцами в город Илья Сохатых. Глазки его опухли, он то и дело плакал, сморкался прямо на дорогу, шелковый розовый платочек его чист. А в кармане, в сафьяновом футлярчике, снятое с руки усопшей кольцо-супир.
   Ночью же выехала подвода в село Медведеве. На телеге — прах Марьи Кирилловны во временном, наскоро сколоченном гробу.
   Той же ночью фельдшер точил на оселке хирургические инструменты, чтоб завтра вскрыть труп убиенной, найти пулю — явный, указующий на убийцу перст.


22


   Небо в густых тучах. Ночь. Глухая, смятенная, темная. Эта ночь была и не была. Караульный крепко дрыхнул возле Анфисиных ворот.
   Стукнуло-брякнуло колечко у крыльца, прокрался Шапошников в дом. И кто-то с черной харей прокрался следом за ним. «Знаю, это черт, — подумалось Шапошникову, — виденица…»
   — Анфиса Петровна, здравствуй, — сказал он равнодушно. — Здравствуй и прощай: проститься пришел с тобой.
   Гири спустились почти до полу, завел часы, кукушка выскочила из окошечка, трижды поклонилась человеку, трижды прокричала — три часа. Ночь.
   И зажглась керосиновая лампа-молния. Шапошников стал ставить самовар, долго искал керосин, наконец — принес из кладовки целую ведерную бутыль. Вот и отлично: сейчас нальет самовар керосином…
   — Здравствуй, здравствуй, — говорил он, заикаясь. В бороде недавняя седина, лицо восковое, желтое, и весь он, как восковая кукла, пустой, отрешенный от земли и странный. Его глаза неспокойны, они видят лишь то, что приказывает видеть им помутившийся, в белой горячке мозг. Он кособоко вплыл в голубую комнату, малоумно вложил палец в рот, остановился. И показалось тут пораженному Шапошникову: Анфиса сидит за столом в лучшем своем наряде, она легка, прозрачна, как холодный воздух, — Анфиса Петровна — сцепив в замок кисти рук, начал выборматывать Шапошников. — Скажите мне, что вы искали в жизни, и искали, ль вы что-нибудь? Имеются в природе два плана человеческой подлости: внутренний и внешний. Так? Так. Но внутренний план есть внешний план. И наоборот. Так? Так.
   «Так-так», подсказывал и маятник.
   — Я знаю злодея, который хотел умертвить твой внутренний план, Анфиса. Но внутренний план неистребим. И ежели не бьется твое сердце, значит внутренний план убийцы твоего протух… А я качаюсь, я тоже протух весь, я пьян, я пьян. — Шапошников схватился за свои седеющие косички, зажмурился. — Дайте ланцет, давайте искать начало всех начал, — стал размахивать он крыльями-руками, — вот я восхожу на вершину абстракции, мне с горы видней, — и он хлюпнулся задом на пол.
   — Товарищи, друзья! Нет такого ланцета, нет микроскопа… Человек, человек, сначала найди в своей голове вошь, у этой вши найди в вошиной голове опять вошь, а у той вши найди в ее башке еще вошь. И так ищи века. Стой, стой, заткни фонтан!.. Твой удел, человек, — рождаться и родить. А ты сумей пе-ре-ро-диться. Что есть ум? Твой ум — как зеркало: поглядись в зеркало, и твоя правая рука будет левой. А ты не верь глазам своим… Анфиса Петровна! Зачем вы верили глазам своим, зачем?! — закричал Шапошников и встал на четвереньки. Возле него, припав на лапы, лежал набитый куделью волк, помахивал хвостом, зализывал Шапошникову лысину.
   — Ну, ты! Не валяй дурака… Вон отсюда! Волк взвился и улетел, самовар взвился и улетел. Шапошников хлопнул себя по лбу, осмотрелся. Кухня. Он не поверил глазам своим… Неужели — кухня? Кухня. Он на цыпочках снова прокрался в голубую комнату. Лампа горит под потолком, тихая Анфиса на большом столе лежит. Шапошников упал на холодную грудь ее, заплакал:
   — Анфиса Петровна, милая! Ведь я проститься к вам пришел. А я больной, я слабый, я несчастный. Вот, к вам… — он обливался слезами, бородища тряслась. — Анфиса Петровна! Вы странная какая-то, трагическая. Я помню, Анфиса Петровна, первую встречу нашу: вы прошли перед моей жизнью, как холодное облако, печальной росой меня покрыли. Только и всего, только и всего… Но от той росы я раздряб, как сморчок в лесу. Впрочем, вы не думайте, что я боюсь вас. Нет, нет, нет. Правда, вы похолодели, и глаза ваши закрыла пиковая дама, смерть… Но это ничего, это не очень страшно… Страшно, что в моей голове крутятся горячие колеса, все куда-то скачет, скачет, скачет, куски горькой жизни моей кувыркаются друг через друга. Я погиб. Я потерял вас: я все потерял!.. — Шапошников отступил на шаг, одернул рубаху, улыбнулся. — А я, Анфиса Петровна, этой ночью убегу. Может быть, меня догонит пуля стражника, может погибну в тайге, только не могу я больше здесь, возле тебя, не могу, не могу: я пьяный, я помешанный. Эх, Шапкин, Шапкин!
   Он сплюнул, сдернул пенсне, впритык подошел к большому зеркалу, всмотрелся в него дикими глазами. Но в зеркале полнейшая пустота была, лик Шапошникова в нем не отражался. Был в зеркале гроб, стены, изразцовая печь с душником, а Шапошникова не было. Он стал сразу трезветь, зашевелились на затылке волосы, он вычиркнул спичку, покрутил пред зеркалом огнем. Ни огня, ни руки зеркало не отразило: зеркало упрямилось, зеркало отрицало человека. Шапошников весь затрясся, с жутким воем заорал:
   — Где?! Почему, почч-чем-мму я отсутствую?! Врешь, я жив, я жив!!. — и быстро погрузил голову в ведро с ледяной водой, отфыркнулся. — Чч-черт, виденица, галлю-гал-люцинация… Брошу, брошу пить. Надо скорее бежать, проститься и бежать… Четвертый час. — Но вода не могла образумить его, выхватить из цепи бредовых переживаний. Однако он на момент пришел в себя. Кухня, все та же кухня, тот же самовар, ведерная с керосином бутыль. Тихо. Пусто. В голубой комнате грустную панихиду пели. Всех надсадней выводил фистулой Илья.
   «Негодяй, — сердито подумал Шапошников. — Бестия… Тт-тоже, воображает!»
   Он прислушался к хоровому, заунывному пению, к тому, как постукивают от ветра ставни; ему не хотелось входить в голубую комнату. Мимо двери, ведущей в кухню, неспешно пронесли парчовый гроб Анфисы, и еще, и еще раз пронесли. Шапошников облокотился на косяк и наблюдал. Все видимое — гроб, процессия — казалось ему отчетливым и резким, но очень отдаленным: будто он смотрел в перевернутый бинокль. Он призывно помахал крыльями-руками, чтоб приблизить все это к себе, но жизнь не шла к нему, страшная жизнь удалялась от него в пространство.
   За стенами бушевал резкий ветер; ставни скрипели, пошевеливалась скатерть на столе, завывал в печной трубе жалобный вьюжный стон. Шапошников, пошатываясь, сжимал виски, делал напряженное усилие опамятоваться, глаза искали точки опоры… Но все плыло перед его взором, только твердо Анфисин гроб стоял и старенький отец Ипат благолепно кадил, покланиваясь гробу.
   — Не вв-верю! Вздор, вв-виденица!
   Хватаясь за воздух, он пьяно покачнулся и, чтоб не упасть, крепко уперся о кромку стола, на котором дремала Анфиса. С неимоверной жалостью он уставился в лицо ее. Лицо Анфисы было мудрым, строгим, уста что-то хотели сказать и не могли.
   — Милостивая государыня, Анфиса Петровна, — раскачнулся Шапошников всем легким телом, и с волосатых губ его снова сорвался безумный дребезг слов. — Дом сей пуст, хозяйка умерла, собаки спущены. Слышите, слышите, как воет ночь? — И театральным жестом он выбросил к печной трубе запачканную сажей руку. — Милостивая государыня, Анфиса Петровна! Кто утверждает жизнь, тот отрицает смерть. Да здравствует жизнь, Анфиса Петровна, милая!..
   Вдруг сзади него — топот, треск, звяк стекла; ведерная бутыль с керосином грохнулась возле трупа Анфисы, и лохматое чудище, с обмотанной тряпкою харей, швырнуло в керосин пук горящей бересты.
   — Ай!! Ты! — вне себя ахнул обернувшийся Шапошников; глаза его обмерли, полезли на лоб.
   Тут вспыхнул, растекся по комнате желтый огонь, тьма заклубилась смрадом, дымом. Безумец вмиг отрезвел, с воплем сорвал с морды чудища тряпку и шарахнулся к выходу. Но дверь крепко снаружи закрыта; ее припер колом проснувшийся на улице сторож. За стенами сумятица: караульный заполошно свистит, крутит трещотку, орет на весь мир:
   — Поджигатели! Поджи-га-а-атели! И раз за разом слышатся резкие выстрелы, К безумцу вернулось сознание, и слабые силы его сразу окрепли. Он бросился чрез ползущее пламя к окну, где убита Анфиса, — ставни там настежь, — но огненный вихрь бушевал там вовсю. Задыхаясь от дыма и страха, он кинулся в кухню, оттуда в чулан, оттуда по лестнице вверх, на чердак…
   Еще один миг — и дом человеческий вспыхнул, кам порох…

 
   — Пожар! — косматой вьюгой всколыхнулось над селом.
   Вдоль улиц сновали люди, стучались в ворота, в окна изб, кричали на бегу:
   — Пожар, пожар!
   Крестьяне в рубахах и портках выскакивали босиком на улицу и, дико поводя глазами, не узнавали своего села. Господи, что за наваждение: легли спать летом, пробудились ледяной зимой! Действительно, по вчерашним грязным улицам с позеленевшей на лужайке травкой дурила вовсю свирепая пурга, наметая сугробы снега. Опушенные молодой листвой деревья испуганно сгибались в палисадниках, кланялись снежной буре в пояс, умоляя о пощаде. Крылатая пурга несла над селом всполошный благовест набата, мокрый снег облепил все окна, выбелил все стены. изб. Широкое желтое зарево где-то полыхало посреди села.
   — Эй, Марфа! Где пимы? Куда полушубок дела?!
   — Багры, багры!..
   — Хрещеные, пожар!..
   Кто на санях, кто на телегах или верхом на лошаденках торопились на пожарище. И уж слышались разорванные ветром голоса:
   — Анф. — .исин.., дом.., горит…
   Пристав давно на деле. Кой-как, общими силами, выкатывают пожарную машину — внутри машины сучка Пипка со щенятами, рассохшиеся бочки пусты, кишка перепрела, лопнула, лошади бьют передом и задом, страшатся зажженных фонарей и гвалта. Пристав пьян, кулак его в крови, грудь нараспашку, из-под усов то и дело площадная брань.
   Прохора среди народа не видать: Прохор болен, он в бреду, один, покинутый: матери нет, десятский убежал, Варвара на пожаре, отец без ног, без языка, Ибрагима нет, Илья еще не возвратился.
   Набат гудит. Шум на улице все крепнет. А за окном мутный мрак пурги трепещет желтым. Прохор встает, приникает к окну и непонятно говорит:
   — Ну вот… Спасибо.
   Дом Анфисы на отшибе. Сотни людей окружили его тугим кольцом. Охваченный потоком пламени, он горит с большой охотой, ярко. Метель с налету бьет в пожар, пламя сердито плюет в буруны крутящегося снега плевками огня и дыма, снежный вихрь крутым столбом взвивается над пожарищем и, весь опаленный жаром, уносится вверх, в пургу. Начавшие гнездоваться грачи, разбуженные непогодью и содомом, срываются с гнезд и с тревожным граем долго летают над селом.
   На порозовевшей колокольне сменились звонари — старик поморозил этой майской ночью нос и уши, — набатный колокол загудел теперь по-молодому — Васятка Мохов радостно наяривал вовсю, улыбаясь с колокольни веселому пожару. Из церкви вышел крестный ход, хоругви трепало ветром, падал ниц и вновь вздымался жалкий огонек в запрестольном фонаре, отец Ипат с кадилом шествовал кряхтя — шуба, риза, валенки, ватная скуфейка.
   Вскоре дом сгорел дотла.
   Пурга угомонилась, ветер стих, народ помаленьку разбредался.
   Клюка повернулась к пожарищу, загрозилась скрюченным, как клюв коршуна, пальцем и каким-то вещим голосом прокаркала:
   — Это господь сполняет свои хитрости и мудрости.


23


   Раба божия Мария преставилась во Христе, но без покаянья.
   Бодрая, без всякой думы о смерти, она уехала к умирающей сестре своей. Но волею судьбы сестра воскресла, Марья же Кирилловна пережила знойный май, грозу, любовную речь Ильи Сохатых и, нечаянно убитая неумелым и жестоким человечьим словом, возвращается домой белыми майскими снегами в тихом гробу своем. И сквозь крышку гроба дивится тому, что совершилось.
   Таков скрытый путь жизни человека. Но этого не знает, не может вспомнить человек. И — к счастью.
   По завету древних, — так уж искони положено, — каждому достойному покойнику валят на гробовую колоду кедр. Если б в силе был Петр Данилыч, он, вместе с сыном, выбрал бы самое смолистое, прямое дерево и в два топора свалили бы его на землю. Этим делом заняты теперь двое крестьян по найму и церковный сторож Нефедыч.
   Из одного кедра можно бы наделать десяток домовин. Но Марья Кирилловна знатная покойница — ей уготован в жертву целый кедр. Второе же дерево — для праха когда-то обольстительной Анфисы. Может быть, не прогневается она, царство ей небесное, ежели из ее кедра сделают и третью домовину для безвестного покой-пика.
   Следствие не могло в точности установить, кто третий сей мертвец. Следствие установило только, что в огневую, снежную ту ночь исчез Аркадий Шапошников. Возможно, что он воспользовался суматошными событиями последних дней и бежал, как бегут многие из ссыльных. Возможно, что он исчез не как простой политик, а как презренный разбойник: убил Анфису за отвергнутую любовь свою и скрылся. Возможно также, что не кто иной, а он спалил дом, Анфису и себя.
   А вот неоспоримый факт в протокол предварительного следствия почему-то не попал. Арестованный злосчастный караульный на допросе будто бы клялся и божился, что поджигатель убежал, что он, караульный, стрелял в него два раза, глотку перекричал оравши: «Держи, держи его!» — и никто ему на помощь не пришел. На вопрос же: как поджигатель мог проникнуть в дом? — караульный, после нескольких ударов в зубы, будто бы сказал, что одет он, караульный, был по-летнему — жаркая пора стояла, — а этак с полуночи ударила снежная метель, он дрожал-дрожал, да и пошел домой тулуп надеть, а как воротился, «дом внутрях огнем взнялся».
   Да, довольно темная история.
   Да и все пока темно и скрыто. Ясен голый факт: в развалинах пожарища обнаружены два густо обгорелых трупа. Человеческого мало осталось в них. Где ж гордая краса Анфисы? Нечто скрюченное, жалкое. И удивительное дело: в остывшем тлене видно, что четыре руки, воздевшись в смертных муках, спаяли мертвецов в одно: трупы лежали на боку, лицо в лицо и как бы обнимались. Загадка эта держалась в памяти народа много лет и, наконец, как все, забылась.
   И еще странная случайность: пожар съел все, только часы с кукушкой сорвались со стены, упали в подпол и нетленно уцелели. Кукушка распахнула дверку, хотела, видимо, лететь, но испугалась пламени. Стрелки указывали три часа двадцать три минуты. Следователь занес время в протокол. Часы же, на память об Анфисе, пожелал взять пристав.
   К вечеру на чистый нежный снег рухнул первый кедр, краса тайги. Его вершина упала в позеленевший куст боярки. Под кустом — бугристый, похожий на могилу сугроб. Церковный сторож Нефедыч колупнул сугроб ногой:
   — Братцы, что это? Птицы!
   В разрытом снегу нашли двух погибших лебедей, самца и самку. Они плотно прижались друг к другу, головы спрятали под крыло, да так и замерзли. Лебеди недавно прилетели из теплых стран, но внезапная, вчерашняя метель не пощадила их. Эта редкая находка точно так же породила в народе много вздорных толков.
   Привезли прах Марьи Кирилловны и поставили прямо в церковь, рядом с прахом убиенныя Анфисы. Отец Ипат отпел панихиду. Народу было много. Марью Кирилловну все любили и жалели, немало пролито было хороших слез.
   О смерти матери Прохору сказали не сразу. Петр Данилыч, узнав, перекрестился: рука хотя с трудом, но стала действовать, язык кой-как пролепетал;
   — Жа-жа-жа-лко…

 
   По приезде в город, Илья Сохатых послал телеграмму Якову Назарычу Куприянову. Пришел ответ:

 
   «Приехать не могу — дела. Обратись купцу Груздеву он случайно вашем городе. Посылаю телеграмму чтоб ехал к вам Медведева. Он заменит меня. Случае крайней нужды приеду сам».


 
   Иннокентий Филатыч Груздев, — тот самый, что встретился с Прохором на пловучей ярмарке в селе Почуйском, — остановился в «Сибирских номерах». Илья Сохатых, украсив оба рукава траурным крепом, разыскал купца в обеденное время.
   — Честь имею рекомендоваться: коммерсант Илья Петрович Сохатых при фирме «Громовы и компания». Вот депеша от купца Куприянова и, кроме нее, несколько трагических несчастий. Инцинденты один другого хуже, что можете усмотреть даже из этого печального траура, — он показал на креп, отвернулся, замигал и, сокрушенно махнув рукой, приложил к глазам шелковый платок.