— Я — преступник! — крикнул он и нервно покосился назад, через плечо, точно ожидая удара в спину. — Да, я — преступник. Не пугайтесь и не удивляйтесь.
   Но все были удивлены, а Нина испугана. Брови ее исковеркались страхом.
   — Я не хочу быть вашим прокурором. Мы все равны, потому что вы тоже преступники, как и каждый живущий в этом мире человек. Я с вами говорю на этот раз, как равный.
   — Верно, верно! — вдруг заорал фистулой пьяненький Иннокентий Филатыч. — Правда и святость поравнять людей не могут. Грех всех равняет. Все мы греховодники! Все в одной грязи, значит — равные…
   На крикуна зашипели, застучали ножами. Нина раздельно сказала через стол:
   — Прохор! Прошу тебя переменить тему.
   — И вообще, господа, надо выбрать председателя.
   — Ваше превосходительство! Просим… Просим…
   — Кхо!., кхо.., кхо… Благодарю… — подавившись рюмкой коньяку, забодал генерал охмелевшей головой. — Прохор Петрович!.. Прошу вас… Продолжайте в том же духе…
   Прохор уперся в край стола, раскачнулся, напрягая мысль, и снова оседлал слова, как бешеную лошадь:
   — Я сказал — все мы преступники. И это истина. Это утверждает не философ-лицемер, не моралист-потатчик, а я — преступник из преступников.
   «Вали, вали, кайся. Очень хорошо!» — вдруг услышал Прохор внутренний свой голос, похожий на голос старца Назария, и уши его вспыхнули.
   — Да, я преступник. Бывают, милостивые государи, разного рода преступления. Но убийство человека есть преступление тягчайшее. Однако, господа, иное преступление иного субъекта может быть объяснено, понято и, потому, оправдано…
   Да, оправдано, хотя бы внутри собственного сознания так называемого преступника. А оправданное преступление уже не есть преступление по существу; оно не более, как логический поступок, продиктованный неотвратимыми обстоятельствами жизни. Но, господа, тень этого поступка может омрачить душу совершившего его. Ежели душа потрясена, то эта проклятая тень воспоминаний может разрушить душу, довести человека до безумия. Да, милостивые государи, это так… До бе-зу-ми-я…
   Прохор Петрович поник головой, накрепко зажмурился, приложил ладонь ко лбу и сдавил сильными пальцами виски.
   — Но, господа, — вновь выпрямляясь, сказал он, — тот человек, которого воспоминания о смелом факте могут довести до безумия, не есть человек. Это не более, как получеловек; это, простите, слякоть. А слякоть никогда не в силах совершить поступка, имя которому на лживом языке людей есть преступление. Значит, лишь удел сильного совершать большие преступления. А так как я — преступник…
   («Так, так вали, кайся до конца, кайся», — подзуживал Прохора все тот же голос.) Так как я — преступник крупного масштаба, то я вправе считать себя человеком огромной силы воли…
   — Пардон, пардон, — постучал в стол перстнем председательствующий и на два смысла улыбнулся. — О каком своем преступлении вы изволите говорить?.. Смею спросить, что это за преступление?
   — Он пьян, он пьян, — зашептались, заехидничали гости. Но Прохор был трезв, лишь качалась душа его.
   — Прохор! Кончай речь. Пей за здоровье гостей. Урра! — закричала переставшая владеть собой Нина.
   — Урра! Кончайте речь… Мы утомлены. Кончайте!.. Бледный, пожелтевший, как слоновая кость, Прохор провел по лбу холодными пальцами, вильнул взглядом в сторону Ильи Сохатых, сосредоточенно ковырявшего в зубах вилкой, и шумно передохнул. Ноги его дрожали.
   — Итак, какое же ваше преступление? — повторил свой вопрос генерал, и поднятые на Прохора глаза его сложились в две узкие щелки.
   «Ну что же ты? Кайся во всем, кайся!..» — приказывал Прохору внутренний голос.
   — Первое мое большое преступление, если угодно вашему превосходительству, это.., это… — И смутившийся Прохор, будто испугавшись ответственности за свои слова, вдруг замялся. В его мыслях молниеносно промелькнули — ночь, выстрел, Анфиса у окна… Всех близких Прохора охватила оторопь. Кровь бросилась Нине в голову, Нина силилась вскрикнуть, кинуться к мужу, но ее поразило тяжелое окаменение
   Лицо Прохора покрылось мраком. Настроение всего зала стало напряженным до отказа.
   — Первое мое преступление, — ударил в тугую тишину железный голос, — первое мое преступление есть то, что я, ничтожный человечишка, недоучка, разрушил мир тайги, перевернул тайгу вверх корнями, внедрил в стоячее болото деятельную жизнь. С выражения ненависти такому болотному миру я и начал свою речь.
   И сразу, точно рухнувшая гора пронеслась по косогору мимо, напряженное настроение оборвалось. Нина вдруг весело улыбнулась, первая забила в ладоши, ее подхватил весь зал.
   — А, сукин сын, до чего он ловко!.. — простодушно вырвалось у Иннокентия Филатыча. Он полез было целоваться к Прохору, но был схвачен за фалды сразу четырьмя руками.
   — Я ненавижу мир, и мир, то есть болото, спячка, взаимно ненавидят меня. Ну и наплевать! — Эти резкие, неуемные слова, срываясь с его губ, звучали презрительно. — Темные души, считающие себя светлыми маяками мира, не понимают моей конечной, поставленной пред собой задачи. Они не знают и не могут знать, куда я приду.
   Сидевшие в разных концах стола Протасов и Нина при этих словах переглянулись и неприятно поежились. А Прохору снова почудилось: за спиной его кто-то топчется, дышит огнем и смрадом… Но за спиной было пусто, за спиной была стена. Прохор быстро нащупал в жилетном кармане порошок кокаина — ив ноздри. Затем стал продолжать:
   — Обольщенные разными допотопными моральками, эти коптящие небо маяки мешают мне развернуться во всю мочь, ненавидят дела мои, ненавидят меня самого, как носителя темной силы и сплошного мракобесия. (Теперь переглянулись трое: Протасов, Нина, священник.) Я прекрасно помню слова моего милого Андрея
   Андреича Протасова, которого я не могу не считать выдающимся инженером и организатором. Протасов в споре сказал мне: «Ваш ум больше, чем сила его суждения». То есть, что практический ум мой гениален, но не вполне развит. Я тогда ответил ему, что гениальный практик и гениальный мечтатель — это два медведя в одной берлоге, это два врага. И когда обе, столь разные по природе гениальности, упаси боже, совместятся в одном человеке, душа такого человека, как коленкоровый лоскут, с треском раздерется пополам…
   — Простите! — крикнул Протасов. — Я не согласен с этим!..
   — Милый Андрей Андреич! Вы не согласны? Так позвольте сказать вам: разбойник Громов всегда шел наперекор тому, с чем согласны люди. И это, может быть, мое второе преступление…
   — Прохор!!! — из каких-то туманов, из всхлипов метели тускло вскричала Синильга, Анфиса иль Нина. И резко:
   — Прохор, сядь!
   Прохор Петрович вздрогнул, качнулся, вдруг как-то ослаб. В ушах, в голове гудели трезвоны. Посунулся носом вперед, затем — затылком назад, широко распахнул глаза в мир. Ему показалась сумятица. Чистое поле, не стол, а дорога, уходящая вдаль все уже, все уже. И там, вдалеке — Анфиса с чайной розой у платья. «Сгинь!» — пришлепнул он ладонью в столешницу, и дорога пропала. Опять белый стол, цветы, вина, звериные хари. Щадя Нину, Прохор хотел оборвать свою речь, но уже не мог осадить свои вскипевшие мысли. Прохор сказал:
   — Например, жена моя Нина Яковлевна, блистая всеми добродетелями неба, берется за практическую деятельность. И я предсказываю, что очень скоро обратятся в нуль сначала все ее капиталы, а потом и все дела ее. Я не желаю укорять ее, я только ей напоминаю, что нельзя служить одновременно и богу и мамоне, с чем, конечно, не могут не согласиться и духовные лица, присутствующие здесь. Ангел не в силах стать чертом, и черт не может обратиться в ангела. Еще труднее представить себе ангело-черта, вопреки желанию Нины видеть во мне такое немыслимое, такое противоестественное сочетание.
   Последние фразы Прохор Петрович промямлил невнятно, вспотычку. Он говорил об этом, а думал о том, о чем-то.., совсем о другом… Шепоты трав и лесов все тише и тише. Наступило большое молчание. Вдруг Прохор, как бы внезапно взбесившись, сразу взорвал тишину:
   — Я — дьявол! Я — сатана!
   И, приподняв хрустальный графин, ударил им в стол. Хрусталь звякнул и — вдребезги. Общий вздрог, крики, лес зашумел, покрытая снегом поляна вскоробилась, и там, на краю, воздвигала себя семиэтажная башня величия. Башня качалась, как голенастая под ветром сосна, колыхалась поляна, колыхался весь мир, и Прохор Петрович, чтоб не потерять равновесия, схватился за стол.
   — Вы видите башню? («Сядьте, пожалуйста, сядьте», — кто-то тащил его за полы вниз.) Не бойтесь, враги мои… Прохор Громов действительно черт. Я черт! Не чертенок, а сильный черт, с когтями, рожищами и хвостом обезьяны. (Тут Прохор Петрович вскинул дрожащие руки и страшно взлохматился.) Во мне дух сатаны, самого сатаны!.. И смею заверить, что дух сатаны во мне силен, как чесночный запах. Он во мне неистребим, его не могли выжечь из моего сердца ни молитвы пустынников, ни мои собственные стоны в минуты душевной слабости.
   Прохор Петрович залпом выпил стопку водки и пугающим взором глянул на всех сразу и ни на кого в отдельности. Доктор чрез дымчатые очки внимательно наблюдал за ним. Прохор видел лишь обрывки жизни: чей-то бокал с вином сам собой опрокинулся, по снегу скатерти растеклась пятнами кровь; ножик резал окорок; плечо дремавшего генерала горело в огне эполет с висюльками; черный клобук принакрыл чью-то голову; левый глаз Приперентьева, большой, как яйцо, плыл прямо на Прохора.
   — Да! — ударил он в стол кулаком, и призрачный глаз сразу лопнул. — Я — сатана, топчу копытами все, что встает мне поперек дороги, пронзаю рогами всех недругов, хватаюсь когтями за неприступные скалы и лезу, как тигр, все выше, выше! А когда подо мной расступается почва, я цепляюсь хвостом обезьяны за дерево, раскачиваюсь и перелетаю чрез пропасть. И вот, работая сразу всеми атрибутами черта, я достиг известной степени славы, власти и могущества. Вы, господа, видели с вершины башни, что сделал на стоячем болоте сегодняшний именинник Прохор Петрович Громов, некий субъект тридцати трех лет от роду, с густой сединой в волосах? — Прохор скрестил на груди крепкие руки, повернул свой стан вправо-влево, вытер вспотевшее лицо салфеткой и грузно уперся каменными кулаками в стол. — Итак, я в славе, я в силе, в могуществе! (Именно в этот, а не в иной момент с черного хода в кухню вошел с письмом бородатый человек, а следом за ним — Петр Данилыч Громов, отец.) Но, господа, в битве с жизнью я взял только первые подступы, я взобрался лишь на первый этаж своей башни. Правда, этот путь самый труднейший, он начат с нуля. В данное время мои предприятия оцениваются в тридцать три миллиона. Ровно чрез десять лет я сумею взойти на вершину башни. К тому времени я стану полным владыкой края, и мои предприятия будут цениться в трижды триста тридцать три миллиона, то есть в миллиард! — Прохор задыхался от слов, от мыслей, от бурных ударов сердца, его глаза горели страшным огнем внутренней силы и раскрывавшегося в душе ужаса. — Но… Но… — Он сжал кулаки, погрозил кому-то вдаль и, вновь покосившись назад, чрез плечо, весь передернулся.
   — Но.., я чувствую пред собою могилу… Не хочу! Не хочу!.. — Он зашатался и вскинул ладони к лицу, покрытому мертвенной бледностью.
   К нему бросился доктор. Вскочила Нина, вскочили Протасов и пьяненький Иннокентий Филатыч. Протирал глаза задремавший генерал, ему почему-то пригрезился говорящий по-человечьи медведь.
   В коридоре слышались рев, хрип, борьба. Удерживаемый лакеями, лохматый, жуткий Петр Данилыч все-таки вломился на торжественное пиршество и, потрясая кизиловой палкой, орал диким голосом:
   — Убийца!.. Преступник!..
   Прохор Петрович поймал отца ужаснувшимся взором. «Призрак, призрак, покойник… Это не он, тот в сумасшедшем доме».
   — Это призрак!.. Нина! Ваше превосходительство!.. Что это значит? Откуда он?
   — Убийца! — ринулся на страшного сына страшный отец. — Преступник, варнак! Отца родного.., в дом помешательства… Будь проклят! — Он вырвался, запустил в сына палкой, был грубо схвачен и вытащен вон. — Ва-ва-ваше сходительство! Он Анфису уб.., из ру-ру… — вылетали сквозь зажимаемый рот смолкавшие выкрики.
   Гости стояли в застывших позах, как в живой картине на сцене. Спины сводил всем мороз. Как снег белый, Прохор тоже дрожал, не попадая зуб на зуб. Нина Яковлевна, вдруг ослабев, упала в кресло, жестокие спазмы в горле душили ее, но не было ни облегчающих слез, ни рыданий.
   Чтоб замять небывалый скандал, все взялись за бокалы, закричали «ура», «Да здравствует Прохор Петрович!», «Да здравствует Нина Яковлевна!» Пьяные выкрики, шум, лязг, звяк хрустальных бокалов. Гремела музыка. Вздыбил, как башня, великолепный дьякон Ферапонт (отец Александр кивнул ему: «Вали вовсю»), повернулся лицом к иконе и пустил, как из медной трубы, густейший бас:
   — Благоденственное и мирное житие! Здравие же и спасение… И во всем благопоспешение…
   Пред взвинченным Прохором стоял лакей с письмом на подносе. Дьякон забирал все гуще, Прохор, бледнея, читал невнятные каракули:

 
   «Прошка Ибрагим Оглыъ еще нездохла я жывойъя прибыл твой царства».


 
   — Кто принес?
   — Человек в очках… Желает вашу милость видеть. Дьякон оглушал всю вселенную:
   — Прохору!.. Петровичу!… Гро-о-о-о-мо-ву!!! Все гости до единого, забыв
   Прохора, забыв, где и на чем сидят, разинув рты и выпучив глаза, впились взорами в ревущую глотку исполина-дьякона.
   Прохор, весь разбитый, взволнованный, незаметно пробрался в кухню. У выходной двери, держась за дверную скобку и как бы приготовившись в любой момент удрать, стоял лысый низкорослый бородач. У Прохора враз остановилось сердце, резкий холод пронзил его всего:
   — Шапошников!!! Как? Шапошников?! — выдохнул он и попятился.
   — Да, Шапошников… Синильга с Анфисой вам кланяются. Я с того света.
   Дверь хлопнула, посетитель исчез. Повара, бросив ножи, ложки, сковородки, стояли вытянувшись, как солдаты.
   …Лишь только Прохор Петрович скрылся из зала, ревностный службист — чиновник особых поручений Пупкин, под общую сумятицу, зудой зудил в уши дремавшего генерала:
   — Помните, помните, ваше превосходительство, господин Громов все время упирал в своей гнусной, глупейшей речи: я, мол, преступник, я преступник…
   — Что? Преступник? Кто преступник? Ага, да… — помаленьку просыпался крепко подвыпивший начальник губернии.
   — Вот вам, ваше превосходительство… И вдруг подтверждение, вдруг эта лохматая персона, какой-то старик… Это родной отец Прохора Громова. Представьте, генерал, он был упрятан в сумасшедший дом своим сыном… Факт, факт… И опять же упоминание старика о какой-то Анфисе… Ваше превосходительство! Да тут бесспорный криминал. Какая Анфиса, какое убийство?..
   — Что?.. Гм… Да-да, — полусонный генерал очнулся, протер глаза, крякнул, попробовал голос:
   — Кха, кха! Что? Вы думаете? Гм…
   Он вдруг почувствовал себя крайне обиженным, сразу вспомнил козла, как тот дважды ударил его в зад рогам», еще вспомнил он, как его чуть не насильно поволокли на медвежью облаву и как мертвый медведь обозвал его «жуликом». И, наконец, — эта пьяная речь богача, вся в заковыках, вся в недозволенных вывертах: то он преступник, то дьявол; это в присутствии-то самого губернатора… Ну, нет-с!.. Это уж, это уж, это уж… Гм… Да. Это уж слишком!
   Генерал запыхтел, двинул одной ногой — действует, двинул другой — тоже действует, и попробовал встать. Оперся в стол пухлыми дланями, с трудом оторвал плотный отсиженный зад, весь растопырился, с натугой выпрямил спину, устрашающе выпучил глаза и, как кабан на задних ногах, куда-то зашагал.
   — Подать его!.. Подать сюда! — упоенный всей полнотой власти, рявкнул он. — Где хозяин? Подать сюда! Где его отец? Подать, подать, подать!.. Я вам покажу!
   Расследовать! Немедленно!.. Вы забыли, кто я? Где хозяин? Схватить, арестовать!.. Анфиса? Пресечь!.. Анфису пресечь. Я вам покажу медведя с козлом!
   Пупкин, пристав, уездный исправник в замешательстве следовали за озверевшим генералом, блуждали глазами, во все стороны вертели головой, не знали, что делать. Тут генеральские ноги вскапризились, генерал дал сильный крен вбок, эполеты утратили горизонтальность, левая эполетина — к дьякону, к дьякону, к дьякону и — оглушительный взрыв, будто рванула громами царь-пушка:
   — Мно-о-га-я!! Ле-е-таааа!!
   Гулы и раскаты распирали весь зал, стены тряслись, гудели бокалы, гудело в ушах пораженных, оглохших гостей. Генерал прохрипел: «Что-что-что?» — посунулся прочь от взорвавшейся бомбы, зажал свои уши, колени ослабли и — сесть бы ему на пол, но он шлепнулся в мягкое кресло, ловко подсунутое кем-то из публики.
   Меж тем ошарашенный, всеми оставленный Прохор хотел войти в столовую, однако поглупевшие ноги пронесли его дальше. Скользя плечом по стене коридора, он миновал одну, другую, третью закрытую дверь и провалился в седьмую дверь, — в волчью комнату. Он упал на волчий, набитый соломой постельник, рядом с посаженным на цепь зверем.
   — Черт… Коньяку переложил, — промямлил Прохор Петрович. Но вдруг почувствовал, что чем-то тяжелым, как там, у Алтынова, его ударило по затылку. Он застонал, крикнул:
   — Доктор! — и лишился сознания.

 
   Хор в пятьдесят крепких глоток пел троекратно «многая лета». Гости все еще находились под колдовским обаянием феноменального голоса дьякона: в их ушах стоял звон и треск, как после жестокого угара. Меж тем сметливый Иннокентий Филатыч успел сбегать в хозяйский кабинет и, вернувшись, ловко отвел в тень портьер-гобеленов опасного гостя — чиновника Пупкина.
   — Прохор Петрович очень просил вручить вам, васкородие, вот этот подарочек. Не побрезгайте уж… — и он сунул ему в карман портсигар из чистого золота.
   Пупкин опешил, но подарочек принял с развязной любезностью.
   А Нина Яковлевна, оправившись после легкой истерики, атаковала оглушенного дьяконом генерала Перетряхни-Островского. Она повела его под руку к пустому креслу мужа и, наклонясь к уху низкорослого своего кавалера, говорила ему воркующим голосом:
   — Какой вы милый, какой очаровательный. Я прямо влюблена в вас.
   — Да? Хо-хо… Гран мерси, гран мерси. Но вы ж — богиня Диана. Нет, куда!.. Сама Психея должна быть у вас в услужении… — Генеральские ноги продолжали пошаливать: он спотыкался, наезжая золотой эполетой на Нину.
   — Генерал, я уверена, вы не придадите значения этому.., этой.., этой выходке моего свекра, ведь он же психически тяжко…
   — Да!.. Тут, знаете, даа… Гм, гм… Тут, как бы сказать…
   — Ну вот, мы и подплыли. Садитесь в кресло мужа, будьте хозяином пиршества. А я вашей милой Софи… Я знаю, я все-все-все знаю, — с игривой улыбкой загрозила она точеным мизинчиком. — Вы плут, ах какой плут! Вы для женщин, я вижу, небезразличны…
   — Хо-хо!.. Гран мерси, гран мерси, — поцеловал он ей руку взасос.
   А она ему шепотом:
   — Вашей Софи я припасла кой-какой сувенирчик: колье с бриллиантами.
   Генерал браво поднялся, щелкнул шпорами и трижды самым изысканным образом чмокнул в ароматную руку Дианы. Но тотчас дал крен и шлепнулся в кресло:
   — Премного рад за мою мерси… Гран Софи, гран Софи…
   Тут молодая Диана, заулыбавшись глазами, зубами и всеми морщинками, подплыла к Приперентьеву. Считая его кровным недругом мужа, она усадила его рядом с собой: «Здесь вам, милый мсье Приперентьев, будет удобнее…»
   А Иннокентий Филатыч что-то нашептывал Наденьке Та улыбалась и, вспыхнув вся, жмурилась, строила глазки в сторону седого, мясистого, в черных усах, губернатора.
   Пир продолжался.
   — Господа! — встала хозяйка с бокалом шампанского. — Мой муж захворал, с ним сейчас доктор. Знаете, бесконечные хлопоты по подготовке юбилейных торжеств, бессонные ночи, заботы, — страшно переутомился он. Ну и подвыпил, конечно. И сразу как-то ослаб. Уж вы извините, господа, что так вышло. Я предла… Я подымаю бокал за драгоценнейшее здоровье нашего почетного гостя, его превосходительства Александра Александровича. Ура, ура, господа!
   Чокнулись — выпили. Музыка — налили.
   — Господа! — поднялся русобороденький Пупкин. — Наш глубокоуважаемый Прохор Петрович — один из солиднейших деятелей нашей великой страны. Его незапятнанные совесть и честь общеизвестны… (Тут Рябинин и Сахаров крякнули, а Иннокентий Филатыч чихнул и весело выкрикнул:
   — «Вот правда, вот правда!») Его коммерческий гений тоже на большой высоте. Но Прохор Петрович, при всех своих деловых положительных качествах, наделен еще изумительным даром слова. Его прекрасная, вся в ярких сравнениях речь, произнесенная с величайшим пафосом в жесте и слове, могла бы служить блестящим образцом для любого оратора… — Пупкин говорил горячо и красиво, время от времени хватаясь рукой за карман с золотым портсигаром.
   Чокнулись — выпили, музыка — налили. И сыпались тосты за тостами. Шампанское лилось рекой, как в сказке. Дважды пытался подняться с ответным тостом и бравый генерал Перетряхни-Островский, но сделать это ему никак не удавалось.


7


   Пьяных гостей развозили с обеда по квартирам на тройках, разносили на руках. Илья Петрович Сохатых ушел домой пешком, но по дороге валялся.
   На генерала, помещавшегося в трех парадных комнатах верхнего этажа, напала икота. Он умолял Исидора соединить его по телефону с мадемуазель Софи, но трезвый Исидор всячески старался уверить генерала, говоря ему в сотый раз, что «мы в тайге, а мамзель за тыщу верст в городе» и что «вы, сударь, изволили перекушать на обеде, оттого икота, а вот будьте любезны, сударь, ваше превосходительство, раздеться и ложиться с богом спать». Генерал, икая и подмурлыкивая «ля-ля-ля», доказывал Исидору, что он спать не хочет, а вот наденет шубу, лыжи и пойдет бить медведя. Исидор ударял себя по бедрам, тихо смеялся, говорил:
   — Теперича сильная жара, лето на улице, а вы изволите молвить — лыжи.
   — Хо-хо-хо… Лыжи? Я говорю — чижик!..
   Чижик, чижик, где ты был?
   На Фонтанке водку пил, — подплясывал генерал, расстегивая подтяжки.
   — Эх, молодость! — кряхтел старенький Исидор, помогая молодящемуся барину раздеться. — Уему-то на вас нет…
   — Хо-хо-хо!.. А что? А что? Я еще, брат… А чертовски хорош пломбир… И это самое… «Клико», «Клико»…
   — Да. «Клико» не плохое, ваше превосходительство. А в достальном вам поможет русалочка одна. А я прогуляться на часок пойду. Вы, сударь, русалок не бойтесь?
   — Хо-хо! Я? Русалок? Нисколько, — сказал до белья раздетый генерал.
   Исидор вышел, втолкнул в дверь к генералу Наденьку, а сам направился в благоухающий цветущим табаком сумеречный сад.
   …В десять вечера зажгли иллюминацию. В одиннадцать часов на трех разукрашенных огнями пароходах, с двумя оркестрами и двумя хорами, гости отплыли на прогулку по Угрюм-реке. Счастливая Наденька подлетала то к одному знакомцу, то к другому и, смеясь сквозь носик, говорила:
   — Поздравьте!.. Теперь я исправничиха. Мой дурак повышение по службе получил.
   На головном пароходе — Прохор Петрович с Ниной, генералом и прочими почетными гостями. Новоявленный сердечной щедростью Наденьки исправник не отходил от генерала. Прохор подчеркнуто весел, беззаботен.
   — Господа! — простер он свою длань во мрак, как фальконетовский Медный всадник, — Посмотрите, какая красота кругом.
   Действительно, было феерично. Как изумрудная, врезанная в тьму игрушка, блистала тысячами лампочек башня «Гляди в оба». Скалистые берега реки во многих местах освещались вспышками разноцветных бенгальских огней. То здесь, то там вдоль по реке взрывались блещущие искрами причудливые фейерверки. Вершины сопок, как жерла огнедышащих вулканов, пылали огнищам костров. Все это в миллионах дробящихся созвездий опрокидывалось, как в зеркальную бездну, в густые чернила вод.
   На головном пароходе трижды взмахнули горящим факелом. С вышки башни мальчишка крикнул вниз:
   — Федотыч! Эй, Федотыч!
   — Чую-ю!..
   И один за другим загремели, потрясая ночь, пушечные выстрелы. Через пять минут взорвался стоявший у противоположного берега дощатый фрегат. Вместе со взрывом хлынул из недр фрегата разноцветный каскад огней. Фонтаны искр осветили ночь на многое версты, и мчались в мрачное небо, одна за другой, жар-птицы, драконы, черти, бабы-яги. Вот взлетел и лопнул в черных облаках главный трюк искусства пиротехники — золотисто-огненный транспарант: «Прохор Громов Х лет».
   Ошеломленные гости ахали, визжали, били в ладоши, кричали «ура». Надрывались оркестры, пели хоры, оглушительно бухали пушки.
   — Колоссаль, колоссаль! — беспрерывно хрипел простудившийся мороженым, охмелевший мистер Кук. — Канонада, как в Севастополь!.. Как в очшень лютшей рюсска пословиц: «Мушик сначала грянет, потом перекреститься», — блистал он в дамском обществе знанием русского языка и русской истории.
   Только Прохор Петрович, недавно видевший величавый пожар тайги, равнодушно взирал с сатанинской мудростью в глазах на все эти глупенькие огонечки.
   «Шапошников… Шапошников… Сумасшедший батька… Встают из гроба мертвецы… Анфиса, Синильга, Шапошников… И этот дьявол Ибрагим… Нет, я отказываюсь понимать, что со мной творится». Сердце Прохора тонуло в тоске, однако он очень весело, очень беспечно продолжал болтать с гостями. Эта подчеркнуто чрезмерная веселость Прохора Петровича все больше и больше начинала беспокоить следившего за ним доктора в дымчатых очках.