Страница:
Да. Все минуло, прошло, как тень от облака. «Ну, что же… — неопределенно подумал Прохор и вздохнул. — Тунгусы пришли… Пойду», — и он на цыпочках вышел.
Ночь был вся в лунном серебре. Роса ложилась. Фосфорическим отблеском светился церковный крест. Белая хатка отца Александра голубела, сквозь голубые стекла красный, в лампадке, огонек мигал. Для человеческого уха — густая тишина. Но все незримо гудело: потоки лунных струй, рассекая надземные просторы, ниспадали на сонный мир тайги, колыхались и звенели. Погруженная в дрему тайга отвечала им шорохом, шелестом, бредом мимолетных, терпких, как ладан, сновидений: тайга благоухала.
Прохор мечтательно вдыхал этот одуряющий аромат лесов и чувствовал, как скованная житейскими условностями воля его освобождалась. Лунные потоки стрел пронзали его нервы, взбадривали кровь. И уже все ликовало в нем, влекло его в хмельную какую-то гульбу. Эта серебряная ночь обсасывала человеческое сердце, как змея. Грустно стало человеку, одиноко.
— Джагда! — разорвал он струи лунных ливней. Но милый голос не прозвучал в ответ. А вот и стойбище. По мшистым зарослям пасутся поголубевшие олени. Вот кучка их сытно лежит, костистые кусты рогов недвижны. Пять остроконечных чумов из ровдужины, тунгусы в глубоком сне. Лишь одна не спит — высокая, стройная тунгуска. Она в раздумье остановилась у огромного костра, смотрит на игривую пляску пламени, тужится понять, какую сказку говорит огонь, а может, и сама выдумывает песню о морозном солнце, о милом, о луне. Вот она, луна! А где же милый?
— Здравствуй, — тронул ее Прохор за оголенное плечо.
Тунгуска пружиной отпрыгнула в сторону:
— Ай! Ну! Зачем пугаешь?
Залаяли, кинулись к костру кудлатые собаки.
— Геть! — она ударила жердиной одну, другую и подняла на Прохора черные, под крутыми тонкими бровями, глаза свои. В них испуг и любопытство.
— Чего ж ты испугалась?
— Тебя… Думала — шайтан. — Она держала в зубах трубку, смуглые скуластые щеки ее рдели здоровым румянцем. Она молода, гибка, голос ее плавен. — Ты — большой!
Ты можешь медведя заломить… Я тебя боюсь. Сейчас разбужу наших, — вслух думала она, разглядывая Прохора.
— Не надо, не буди, — сказал Прохор, любуясь ею. — Ты очень красивая. Как тебя звать? — И Прохор сел к ее ногам, обутым в шитые разноцветным бисером сапожки.
— Меня звать Джульбо.
— Хорошее имя. А нет ли среди вас Джагды?
— Джагды? — Тунгуска вынула из зубов трубку, отерла слюни на губах и сокрушенно присвистнула. — Джагда померла. Давно померла Джагда. Стала родить русского ребенка, не могла разродиться, померла.
Она говорила по-тунгусски, глядя в сторону, в мрак тайги, и прерывала свои слова вздохами.
— Поколел твой Джагда, сдох давно, — пояснила она исковерканным русским языком, и глаза ее наполнились слезами.
У Прохора защемило сердце. Он с минуту молчал, борясь с гнетущим его чувством… Так вот какова судьба этой маленькой несчастной Джагды! Эх, не надо бы ему приходить сюда.
Тунгуска, оправив костер, села против Прохора.
— Джагда моего отца дочь… Только от другой матери. А мой муж пропал.
— Как пропал?
— Так, пропал и пропал. Вот одна теперь, — Скушно?
— Как не скушно… Видишь — все спят, а я маюсь. Сладко ли?.. Мне только двадцать зим. А денег у меня много: я хорошо белку, зверя промышляю. Богатая, а скушно. Шибко скушно!
— Не скучай!.. Вот сладкая наливка у меня. Вот конфеты.
Прохор достал походную флягу, бросил горсть конфет и, все еще во власти мрачных дум, по-холодному обнял тунгуску. Та вздрогнула всем телом, чуть поборолась с ним и приникла к нему вплотную.
— Пойдем подальше от костра, — сказал Прохор, вяло целуя ее губы.
Луна низринула на них потоки метких стрел и улыбнулась.
Лай волка разбудил весь дом. Всполошились собаки На дворе. В ворота стучал Филька Шкворень, переругивался с сонным дворником. Дворник говорил ему, что Прохор Петрович почивает и пусть бродяга убирается ко всем чертям. Филька Шкворень всхлипнул за калиткой:
— Понимаешь, обида вышла… Обобрали меня всего… Золото отняли.
Нина боялась тревожить мужа. Но неужели он так крепко спит? Она открыла окно и прислушалась к разговору. Дворник сказал:
— С такой обидой надо к приставу идти либо к уряднику. А к хозяину приходи часов в шесть утра либо к вечеру — на башню. . Бродяга молчал. Он сел на луговицу у калитки и схватился за голову.
Время было раннее. Утренняя звезда еще не слиняла. В низинах лежал туман. Дворник ушел в караулку.
Не прошло и часу, как послышались шаги Прохора и кашель его. За плечами ружье, сапоги взмокли от росы. Волк залился в кабинете радостным воем. Прохор взглянул на спящего бродягу, отпер тихо калитку и тихо стал пробираться в дом. Занавеска в спальне Нины отдернулась и резко запахнулась.
Утром, когда Прохор садился в таратайку, к нему приблизился Филька Шкворень. Захлебываясь и утирая кулаком глаза, он рассказал Прохору о своем несчастье.
Прохор кинул ему:
— Дурак! — и уехал.
В одиннадцать часов Нина стала собираться к тунгусам. Она возьмет с собой и свою дочку Верочку. За ними зайдет отец Александр.
— Барыня! Вас на кухню требуют. Тунгуска какая-то, — прибежала горничная Настя. Лицо ее на этот раз очень плутовато, глаза смеялись.
— Не требуют, а просят. Этакая деревенщина!
— Она барина требует. А я сказала — уехатши. Одновременно вошли из кухни отец Александр и Джульбо. Оба закрестились на иконы. Нина с Верочкой подошли под благословение. Тунгуска спросила:
— Прошки нет?
— Прохора Петровича? Нет, — ответила Нина. — Зачем тебе?
— Вот я притащила ему две сохатиных, да две оленьих шкуры, да двадцать белок. Когда моя будет медведя стрелять, амикана-батюшку, — притащу ему медведь. А вот еще золетой ему, деньга… — стройно ступая, она подошла к Нине и протянула червонец.
— За что? Зачем? Купила что-нибудь?
— Нет, — сказала она и посмотрела чрез окно вдаль, на зеленевшую тайгу. — Шибко сладко целовал меня Прошка, вот за что.., ночью. Отдай ему.., подарка.
Отец Александр стоит в лесу на широком пне и с терпением разъясняет тунгусам вопросы веры. Тунгусы в своих праздничных кафтанах окружили его сплошным кольцом. Собаки тоже уселись, слушают. Сзади олени уставили рога, не шелохнутся.
Священник в ризе, в камилавке, с крестом в руке. Он осиян солнцем, тунгусы жмурятся, крестятся и охают: ох какой батька, прямо святой, прямо ох какой!..
— Вот так это батька!
Лицо его скорбно и угрюмо. Тунгусы никак не могут понять простейших его слов, лесные люди бессмысленны и тупы, и это ввергает священника в печаль.
— Ну, наконец, поняли ль вы, что такое бог?
— Поняли, бачка! Как не понять… Маленько поняли, маленько нет…
— Ну, кто же бог?
— Да, поди, Никола…
— Да нет же, нет! Никола не бог, Никола только угодный богу человек, угодник. А бог — вот кто…
И снова, в пятый раз, священник изъясняет понятие о боге и в пятый раз спрашивает их:
— Ну теперь-то поняли, что такое бог?
— Да, поди, Никола.
Отец Александр порывисто достает табакерку и нюхает табак. К нему тянутся руки.
— Дай-ка, бачка, дай!
— Ну, слушайте, дети мои… В последний раз я объясняю вам, что такое бог. Вот смотрите на солнышко… Видите его?
Он указал перстом на пылавшее светило. Все обернулись к солнышку, сощурились, прикрываясь козырьками ладоней, закричали:
— Видим, бачка, видим!.. Эвот оно, эвот!
— Оно вас греет?
— Греет, бачка!.. Как не греть, — греет.
— Оно вам светит?
— Светит, светит!.. Чего тут толковать.
— Ну вот, — и священник приветливо повел по своей пастве взглядом. — Оно и светит, и греет, и дает всему жизнь: от него прорастает трава, растут деревья, растут животные и люди. Значит, в солнышке соединяются: свет, тепло, творящая сила, то есть три сущности в одном солнце. Вот так же и в едином боге заключаются три сущности, три божия лица, святая троица.
Тунгусы стояли, разинув рты, с наивным недомыслием глядели в рот священника, потели от трудных слов, от накалившегося воздуха.
— Ну, теперь поняли, что такое бог?
— Поняли, бачка, поняли!
— Что есть бог?
— Да, поди, Никола — бог.
Отец Александр возвращался домой с камнем в душе. Да, надо иной язык для общения с дикарями. Только гениальный муж может говорить о великих истинах с малыми земли сей. Он же, образованный пастырь, изучивший назубок христианскую апологетику, эсхатологические сочинения и сказания, философские дисциплины древних и новых мудрецов, он лишен этого сладостного дара. Он может построить и красиво произнести витиеватую, насыщенную чужой мудростью проповедь. Она, вся приукрашенная цитатами из богооткровенных книг, погремит в ушах, но не тронет человеческого сердца. Да, да, он кимвал звучащий, он гроб повапленный, и не ему вести за собой полуязыческую паству!
В таких мрачных мыслях он вошел в свой дом, нюхнул из табакерки и, разбитый духом, лег.
Нина Яковлевна не была на апостольском выступлении священника, Нина Яковлевна заперлась в комнате своей, молилась богу, терзалась, плакала. Она сбросила со своего бюро фотографическую карточку мужа, вправленную в зеркальную рамку. Стекло разбилось, портрет закувыркался в угол. Нет, не то. Надо что-нибудь другое…
В конце дня бродяга стоял в башне «Гляди в оба» перед Прохором. Лицо его раздулось, глаза затекли от комариных укусов: бродяга долго лежал в тайге беззащитным трупом. У него все еще гудело в голове, ныло сердце, побаливал желудок. Он весь пропах каким-то отвратительным зловредным духом и всегда носил этот смрад с собой.
Волк ворчал, принюхивался к воздуху, ходил взад-вперед, насторожив глаза и уши.
Бродяга косился на него.
Прохор вынул фотографию Наденьки, теперешней жены пристава, бывшей любовницы своей, сунул бродяге в нос, спросил:
— Она?
Бродяга взял в грязные обезьяньи лапы маленькую карточку, вплотную поднес ее к глазам и так сильно сощурился, что желтые зубищи его оскалились.
— Не могу признать… Дюже плохо видно. Прохор подал ему лупу. Бродяга вновь присмотрелся чрез стекло, сказал:
— Боюсь грех на душу взять. Память отшибло зельем. Не она, кажись… Та — цыганка…
— Не было ль у нее бородавки вот на этом месте? — указал Прохор на левую щеку, возле уха.
— Была, была… — весь загорелся бродяга. — Как есть тут… Чик-в-чик. Помню!
Прохор поглядел в глаза бродяге, подумал, сказал:
«Садись» — оторвал страничку от блокнота, стал писать.
Скользом, с брезгливостью, взглянув на бродягу, вычеркнул носовые платки и подал ему записку.
— Завтра в восемь утра пойдешь в магазин, доверенный выдаст тебе одежу. В десять часов явишься к инженеру Протасову. Он определит тебя кузнецом в ремонтную мастерскую. Жалованье тридцать два с полтиной в месяц. Харч твой. Это пока. Потом поговорим.
— Я золотые земли знаю, — помрачневшим, недовольным голосом сказал бродяга. — Я б тебе, Петрович, эти земли показал.
— Далеко?
— Не вовся близко. Пески, а иным часом самородки попадаются, наверху лежат. Только вот беда: место остолбленное, владелец есть. А где он, неизвестно, может давно богу душу отдал. Может, выморочная заявка-то.
— Верхом ездишь?
— Ха! Дерма-то, — заерзал бродяга на стуле.
— Послезавтра в пять утра будь готов. Здесь, у башни.
— А кузня-то как же? Анжинер-то?.. В это время задергалась веревка, звякнул колокольчик. Прохор подошел к окну, крикнул Федотычу:
— Что, золото?
— Оно!
— Дуй!
Ахнула пушка. Бродяга упал со стула и перекрестился, залаял волк. Прохор записал в атласную книгу, подвел итог. Бродяга ушел. Волк долго нюхал ему след. Воздух сразу посвежел. Прохор позвонил к приставу. Наденька ответила:
— Их дома нет, Прохор Петрович. Они на три дня уехатчи куда-то.
Прохор повесил трубку, быстро заходил по комнате, кусая бороду, ероша вихры на голове.
Нина к столу не вышла. Прохор обедал с пятилетней своей дочкой Верочкой. Впрочем, для нее это ужин. Беловолосая, в кудряшках, с бантиком, она кушала очень мало, зато усердно кормила двух кукол и медвежонка Мишку, обливая скатерть супом. Рядом с ней сдобная пожилая нянька Федосьюшка.
— На, на, Мишка, — говорит Верочка. — Ужо я тебе нажую кашки из говядинки… Ужо, ужо.
— Ха-ха! Кашки из говядинки? — и Прохор, подхватив дочь на руки, целует ее.
Она вырывается, дрыгает ножками, поджимает шею, кричит:
— Ай, ай!.. Бороды боюсь! Папочка, милый… Зачем у няни нет бороды, а у тебя вырастила?..
Нянька тоже смеется, сажает Верочку на высокий плетеный стул.
— Папуня! — говорит Верочка. — А мы с няней были в гостях в деревне. Отец молчит.
— Папуня! А мама долго сегодня плачияа… Не вели ей плачить…
— Ешь, ешь, — хмурится Прохор.
Он не знает, что с Ниной, комната ее заперта, стучал — дверь не открылась. «Очередной каприз», — с неприязнью Подумал он и отошел от двери. А все-таки интересно знать, что стряслось с его благочестивой половиной? Может быть, какая-нибудь странница обворовала, может быть сон видела дурной?
— Папульчик! — не унималась Верочка, румяня себе и кукле щеки клюквенным киселем.
— А приходила тунгуска… Класивая, класивая такая… Класивше няни вот этой моей.
Прохор насторожился.
— Верочка, брось болтать, — сказала Федосьюшка и покраснела.
— Я не болтаюсь, я говорюсь. Ты зачем, папочка, целовал тунгуску? Она, она…
Нянька подхватила ее на руки и, шлепая туфлями, побежала в спальню. Верочка, мотая головой, чтоб освободить зажатый нянькой рот, кричала:
— Она, она.., денежку тебе.., оста.., вила!..
У Прохора остановился кусок в горле.
Скрипнула дверь. Показалась густо напудренная Нина. Ее глаза красны. Она подошла к столу, швырнула на тарелку десятирублевик. Золотой кружок поплясал немножко, всплакнул иль всхохотал и умер. В голову Прохора ударила кровь. Он готовил самооправдание.
— Вот, Прохор Петрович, — начала Нина пресекающимся голосом, — заприходуйте эти десять рублей в свой актив. Еще заприходуйте две сохатины, две оленьи шкуры и двадцать белок. Все ваши доходы, конечно, приобретаются вами чистым, честным, не эксплуататорским путем. — Тут голос Нины принял явно издевательский оттенок. — Ну, а этот ваш заработок приобретен вами в условиях исключительной изобретательности и благородства. Вы облагодетельствованы сами, облагодетельствовали женщину, и на этой спекуляции вы сумели заработать золото. Впрочем.., я в вашей честности никогда не сомневалась… Ну-с?.. Червонец на блюде, шкуры в вашем кабинете. И.., оставьте меня в покое!.. — выпалив все без передышки, Нина закрыла руками лицо и быстро пошла прочь к себе в комнату.
— Нина! — вскочил Прохор. — И ты этому веришь?! Нина обернулась, вся затряслась и, комкая в руках платок, крикнула:
— Прошу вас оставить меня в покое! Прохор прижал к груди ладони, шел к ней:
— Ниночка! Клянусь тебе: это все ложь… Она смерила его холодным взглядом, с презреньем отвернулась от него и захлопнула за собою дверь.
Вбежала Верочка, она волокла за лапу плюшевого медвежонка и, выпучив удивленные глазенки, лепетала:
— Папочка, гляди, гляди!.. Мишка обкакался… У него под хвостиком животик лопнул…
Прохор не в силах улыбнуться. Он сказал: «Да, да.., совершенно верно», — надел картуз и вышел на улицу.
Наденька с приставом устроилась недурно. Дом хоть невелик, но обилен достатком в обстановке, посуде, пуховых перинах, тряпочках. Да, наверно, и порядочные деньжата где-нибудь припрятаны в подполье.
Прохор вошел в дом пристава широким, тяжким шагом и бросил картуз на стол. Так некогда входил его отец к своей Анфисе. Но там были проблески любви, здесь — настороженность лукавой Наденьки и неприязнь к ней бывшего ее владыки.
За окном чернел августовский вечер. Перед иконами горели три лампадки.
«Святоши, дьяволы», — с омерзением подумал про хозяев Прохор. Наденька спустила шторы. В движениях ее робкая суетливость. Она в догадках ломала голову: зачем пожаловал в неурочный час Прохор? Уж не положил ли он в мыслях опять приблизить ее к себе? Вот бы!.. Да провались он, этот гладкий боров Федор Степаныч, пристав, черт!.. Наденька украсила себя серьгами, золотое сердечко на груди повесила — Прохоров подарок, — напомадила губы, брови подвела.
Повиливая полными бедрами, сжатыми тугим корсетом, и выставляя вперед выпуклую грудь, она игривой кошкой подошла к столу, за которым сидел Прохор.
— По какому же дельцу изволили приютить, вспомнить Наденьку свою?
На красивом лице ее маска хитрости, бабьих плутней и коварства.
Прохор молча глядел на нее. Да, да, конечно же она…
— Бородавка… — подумал он вслух.
— Бородавка? — переспросила Наденька. — Я ее выведу. Доктор даже мне намек делал; «чик — и нету», говорит.
Болтая так, она внимательно разглядывала лицо Прохора, и вот — что-то дрогнуло в ее груди: Наденька попятилась, смиренно села в уголок, под образ.
— И ты и пристав у меня вот где, — очень тихо, но с внутренним упорцем проговорил гость и, сжав кулак, покачал им.
У Наденьки под стул подогнулись ноги. Она облизнула губы и спросила:
— Пошто же вы так запугиваете нас, верных слуг ваших?
Прохор закинул ногу на ногу и повернул к Наденьке голову.
— Я бы мог пристрелить тебя там, у кривой сосны. Ведь я не знал, что это ты, я тоже принял тебя за цыганку. Другой раз в маскарад играй, да по тайге не шляйся…
— Как не грех вам это… Какая цыганка? Что вы!..
— Ты взяла полпуда золота. Ты была не одна, я знаю. Я тоже стоял со свидетелем вблизи вас. Кроме того, Филька Шкворень отлично заприметил тебя по бородавке — Прохор тряхнул головой и, одобрив себя за явное, но убедительное вранье свое, улыбнулся одними зубами. — В таких случаях, Наденька, надо действовать наверняка, чтоб концы в воду. Разве у тебя не поднялась бы рука убить бродягу? А теперь вот.., влопалась.
Наденька сидела с видом обиженной невинности: она вся встопорщилась, как кошка пред собакой, вытянула губы, вытаращила с поддельным изумлением глаза. У нее не хватало характера устроить Прохору скандал с пощечиною, с визгом, с пустою клятвой сейчас же отравиться. Умишко ее тоже не блистал изобретательностью, чтоб бить по убийственным словам словами. Она вся растерялась, она не знала, что ей делать. Она была жалка в своем полном замешательстве.
— Только и всего, — почти весело сказал Прохор. — Я за этим и пришел. — Он встал, надел картуз и сказал Наденьке шепотом, по-страшному:
— Ну, теперь прошу меня не трогать… Чуть-чуть поосторожнее. Так и Федору Степанычу скажи… Не забудь, скажи. Поосторожнее, мол, с Громовым. А то иным часом я безжалостен бываю. Ну, до свиданьица пока.
Наденька тихо заплакала и, не отирая слез, проговорила:
— Все это вы придумали, чтоб обидеть нас… Врете вы.
— Вру? — и подошедший к двери Прохор остановился.
— Врете, врете, врете! — шипя и подступая к Прохору, плевалась, выпускала когти Наденька. Глаза ее стали хищными.
— Вру? — Прохор выхватил из кармана измятый розовый, с голубым ободком, конверт,
достал из него исписанную бумажку. На конверте печатные инициалы пристава: «Ф. А.»
Наденька все сразу поняла, и спазмы страха сжали ее горло.
— Это письмо, которым ты обманула Фильку Шкворня, найдено нами на месте преступления. Напрасно ты так опрометчиво поступила. Оно, как вещественное доказательство, включено в протокол… — Говоря так холодным шепотом, Прохор из кармана достал другую бумажку, сложенную в восьмую листа, и потрепал ее в воздухе:
— Вот этот самый протокол.
Протокола у Прохора, конечно, не имелось: на листке — похабные стишонки, принадлежавшие перу Ильи Сохатых.
— Кто же.., кто составлял этот протокол? Ведь не Федор же… Степаныч? — продрожала она голосом.
— Когда понадобится мне, — нажал Прохор на последнее слово, — тогда и ты и пристав узнаете в камере прокурора, кто составлял этот протокол. Но вы оба можете быть спокойны: Прохор Громов никогда не был предателем и не будет им.
Не расслышав заключительной фразы, Наденька схватилась за виски и, всхлипнув, присела на кушетку.
Ночь был вся в лунном серебре. Роса ложилась. Фосфорическим отблеском светился церковный крест. Белая хатка отца Александра голубела, сквозь голубые стекла красный, в лампадке, огонек мигал. Для человеческого уха — густая тишина. Но все незримо гудело: потоки лунных струй, рассекая надземные просторы, ниспадали на сонный мир тайги, колыхались и звенели. Погруженная в дрему тайга отвечала им шорохом, шелестом, бредом мимолетных, терпких, как ладан, сновидений: тайга благоухала.
Прохор мечтательно вдыхал этот одуряющий аромат лесов и чувствовал, как скованная житейскими условностями воля его освобождалась. Лунные потоки стрел пронзали его нервы, взбадривали кровь. И уже все ликовало в нем, влекло его в хмельную какую-то гульбу. Эта серебряная ночь обсасывала человеческое сердце, как змея. Грустно стало человеку, одиноко.
— Джагда! — разорвал он струи лунных ливней. Но милый голос не прозвучал в ответ. А вот и стойбище. По мшистым зарослям пасутся поголубевшие олени. Вот кучка их сытно лежит, костистые кусты рогов недвижны. Пять остроконечных чумов из ровдужины, тунгусы в глубоком сне. Лишь одна не спит — высокая, стройная тунгуска. Она в раздумье остановилась у огромного костра, смотрит на игривую пляску пламени, тужится понять, какую сказку говорит огонь, а может, и сама выдумывает песню о морозном солнце, о милом, о луне. Вот она, луна! А где же милый?
— Здравствуй, — тронул ее Прохор за оголенное плечо.
Тунгуска пружиной отпрыгнула в сторону:
— Ай! Ну! Зачем пугаешь?
Залаяли, кинулись к костру кудлатые собаки.
— Геть! — она ударила жердиной одну, другую и подняла на Прохора черные, под крутыми тонкими бровями, глаза свои. В них испуг и любопытство.
— Чего ж ты испугалась?
— Тебя… Думала — шайтан. — Она держала в зубах трубку, смуглые скуластые щеки ее рдели здоровым румянцем. Она молода, гибка, голос ее плавен. — Ты — большой!
Ты можешь медведя заломить… Я тебя боюсь. Сейчас разбужу наших, — вслух думала она, разглядывая Прохора.
— Не надо, не буди, — сказал Прохор, любуясь ею. — Ты очень красивая. Как тебя звать? — И Прохор сел к ее ногам, обутым в шитые разноцветным бисером сапожки.
— Меня звать Джульбо.
— Хорошее имя. А нет ли среди вас Джагды?
— Джагды? — Тунгуска вынула из зубов трубку, отерла слюни на губах и сокрушенно присвистнула. — Джагда померла. Давно померла Джагда. Стала родить русского ребенка, не могла разродиться, померла.
Она говорила по-тунгусски, глядя в сторону, в мрак тайги, и прерывала свои слова вздохами.
— Поколел твой Джагда, сдох давно, — пояснила она исковерканным русским языком, и глаза ее наполнились слезами.
У Прохора защемило сердце. Он с минуту молчал, борясь с гнетущим его чувством… Так вот какова судьба этой маленькой несчастной Джагды! Эх, не надо бы ему приходить сюда.
Тунгуска, оправив костер, села против Прохора.
— Джагда моего отца дочь… Только от другой матери. А мой муж пропал.
— Как пропал?
— Так, пропал и пропал. Вот одна теперь, — Скушно?
— Как не скушно… Видишь — все спят, а я маюсь. Сладко ли?.. Мне только двадцать зим. А денег у меня много: я хорошо белку, зверя промышляю. Богатая, а скушно. Шибко скушно!
— Не скучай!.. Вот сладкая наливка у меня. Вот конфеты.
Прохор достал походную флягу, бросил горсть конфет и, все еще во власти мрачных дум, по-холодному обнял тунгуску. Та вздрогнула всем телом, чуть поборолась с ним и приникла к нему вплотную.
— Пойдем подальше от костра, — сказал Прохор, вяло целуя ее губы.
Луна низринула на них потоки метких стрел и улыбнулась.
Лай волка разбудил весь дом. Всполошились собаки На дворе. В ворота стучал Филька Шкворень, переругивался с сонным дворником. Дворник говорил ему, что Прохор Петрович почивает и пусть бродяга убирается ко всем чертям. Филька Шкворень всхлипнул за калиткой:
— Понимаешь, обида вышла… Обобрали меня всего… Золото отняли.
Нина боялась тревожить мужа. Но неужели он так крепко спит? Она открыла окно и прислушалась к разговору. Дворник сказал:
— С такой обидой надо к приставу идти либо к уряднику. А к хозяину приходи часов в шесть утра либо к вечеру — на башню. . Бродяга молчал. Он сел на луговицу у калитки и схватился за голову.
Время было раннее. Утренняя звезда еще не слиняла. В низинах лежал туман. Дворник ушел в караулку.
Не прошло и часу, как послышались шаги Прохора и кашель его. За плечами ружье, сапоги взмокли от росы. Волк залился в кабинете радостным воем. Прохор взглянул на спящего бродягу, отпер тихо калитку и тихо стал пробираться в дом. Занавеска в спальне Нины отдернулась и резко запахнулась.
Утром, когда Прохор садился в таратайку, к нему приблизился Филька Шкворень. Захлебываясь и утирая кулаком глаза, он рассказал Прохору о своем несчастье.
Прохор кинул ему:
— Дурак! — и уехал.
В одиннадцать часов Нина стала собираться к тунгусам. Она возьмет с собой и свою дочку Верочку. За ними зайдет отец Александр.
— Барыня! Вас на кухню требуют. Тунгуска какая-то, — прибежала горничная Настя. Лицо ее на этот раз очень плутовато, глаза смеялись.
— Не требуют, а просят. Этакая деревенщина!
— Она барина требует. А я сказала — уехатши. Одновременно вошли из кухни отец Александр и Джульбо. Оба закрестились на иконы. Нина с Верочкой подошли под благословение. Тунгуска спросила:
— Прошки нет?
— Прохора Петровича? Нет, — ответила Нина. — Зачем тебе?
— Вот я притащила ему две сохатиных, да две оленьих шкуры, да двадцать белок. Когда моя будет медведя стрелять, амикана-батюшку, — притащу ему медведь. А вот еще золетой ему, деньга… — стройно ступая, она подошла к Нине и протянула червонец.
— За что? Зачем? Купила что-нибудь?
— Нет, — сказала она и посмотрела чрез окно вдаль, на зеленевшую тайгу. — Шибко сладко целовал меня Прошка, вот за что.., ночью. Отдай ему.., подарка.
Отец Александр стоит в лесу на широком пне и с терпением разъясняет тунгусам вопросы веры. Тунгусы в своих праздничных кафтанах окружили его сплошным кольцом. Собаки тоже уселись, слушают. Сзади олени уставили рога, не шелохнутся.
Священник в ризе, в камилавке, с крестом в руке. Он осиян солнцем, тунгусы жмурятся, крестятся и охают: ох какой батька, прямо святой, прямо ох какой!..
— Вот так это батька!
Лицо его скорбно и угрюмо. Тунгусы никак не могут понять простейших его слов, лесные люди бессмысленны и тупы, и это ввергает священника в печаль.
— Ну, наконец, поняли ль вы, что такое бог?
— Поняли, бачка! Как не понять… Маленько поняли, маленько нет…
— Ну, кто же бог?
— Да, поди, Никола…
— Да нет же, нет! Никола не бог, Никола только угодный богу человек, угодник. А бог — вот кто…
И снова, в пятый раз, священник изъясняет понятие о боге и в пятый раз спрашивает их:
— Ну теперь-то поняли, что такое бог?
— Да, поди, Никола.
Отец Александр порывисто достает табакерку и нюхает табак. К нему тянутся руки.
— Дай-ка, бачка, дай!
— Ну, слушайте, дети мои… В последний раз я объясняю вам, что такое бог. Вот смотрите на солнышко… Видите его?
Он указал перстом на пылавшее светило. Все обернулись к солнышку, сощурились, прикрываясь козырьками ладоней, закричали:
— Видим, бачка, видим!.. Эвот оно, эвот!
— Оно вас греет?
— Греет, бачка!.. Как не греть, — греет.
— Оно вам светит?
— Светит, светит!.. Чего тут толковать.
— Ну вот, — и священник приветливо повел по своей пастве взглядом. — Оно и светит, и греет, и дает всему жизнь: от него прорастает трава, растут деревья, растут животные и люди. Значит, в солнышке соединяются: свет, тепло, творящая сила, то есть три сущности в одном солнце. Вот так же и в едином боге заключаются три сущности, три божия лица, святая троица.
Тунгусы стояли, разинув рты, с наивным недомыслием глядели в рот священника, потели от трудных слов, от накалившегося воздуха.
— Ну, теперь поняли, что такое бог?
— Поняли, бачка, поняли!
— Что есть бог?
— Да, поди, Никола — бог.
Отец Александр возвращался домой с камнем в душе. Да, надо иной язык для общения с дикарями. Только гениальный муж может говорить о великих истинах с малыми земли сей. Он же, образованный пастырь, изучивший назубок христианскую апологетику, эсхатологические сочинения и сказания, философские дисциплины древних и новых мудрецов, он лишен этого сладостного дара. Он может построить и красиво произнести витиеватую, насыщенную чужой мудростью проповедь. Она, вся приукрашенная цитатами из богооткровенных книг, погремит в ушах, но не тронет человеческого сердца. Да, да, он кимвал звучащий, он гроб повапленный, и не ему вести за собой полуязыческую паству!
В таких мрачных мыслях он вошел в свой дом, нюхнул из табакерки и, разбитый духом, лег.
Нина Яковлевна не была на апостольском выступлении священника, Нина Яковлевна заперлась в комнате своей, молилась богу, терзалась, плакала. Она сбросила со своего бюро фотографическую карточку мужа, вправленную в зеркальную рамку. Стекло разбилось, портрет закувыркался в угол. Нет, не то. Надо что-нибудь другое…
В конце дня бродяга стоял в башне «Гляди в оба» перед Прохором. Лицо его раздулось, глаза затекли от комариных укусов: бродяга долго лежал в тайге беззащитным трупом. У него все еще гудело в голове, ныло сердце, побаливал желудок. Он весь пропах каким-то отвратительным зловредным духом и всегда носил этот смрад с собой.
Волк ворчал, принюхивался к воздуху, ходил взад-вперед, насторожив глаза и уши.
Бродяга косился на него.
Прохор вынул фотографию Наденьки, теперешней жены пристава, бывшей любовницы своей, сунул бродяге в нос, спросил:
— Она?
Бродяга взял в грязные обезьяньи лапы маленькую карточку, вплотную поднес ее к глазам и так сильно сощурился, что желтые зубищи его оскалились.
— Не могу признать… Дюже плохо видно. Прохор подал ему лупу. Бродяга вновь присмотрелся чрез стекло, сказал:
— Боюсь грех на душу взять. Память отшибло зельем. Не она, кажись… Та — цыганка…
— Не было ль у нее бородавки вот на этом месте? — указал Прохор на левую щеку, возле уха.
— Была, была… — весь загорелся бродяга. — Как есть тут… Чик-в-чик. Помню!
Прохор поглядел в глаза бродяге, подумал, сказал:
«Садись» — оторвал страничку от блокнота, стал писать.
«Иннок. Фил. Выдай подателю Филиппу Шкворню сапоги, холста для онуч, штаны, две пары белья, пиджак, две рубахи и азям. Еще картуз. Носовых платков полдюжины».
Скользом, с брезгливостью, взглянув на бродягу, вычеркнул носовые платки и подал ему записку.
— Завтра в восемь утра пойдешь в магазин, доверенный выдаст тебе одежу. В десять часов явишься к инженеру Протасову. Он определит тебя кузнецом в ремонтную мастерскую. Жалованье тридцать два с полтиной в месяц. Харч твой. Это пока. Потом поговорим.
— Я золотые земли знаю, — помрачневшим, недовольным голосом сказал бродяга. — Я б тебе, Петрович, эти земли показал.
— Далеко?
— Не вовся близко. Пески, а иным часом самородки попадаются, наверху лежат. Только вот беда: место остолбленное, владелец есть. А где он, неизвестно, может давно богу душу отдал. Может, выморочная заявка-то.
— Верхом ездишь?
— Ха! Дерма-то, — заерзал бродяга на стуле.
— Послезавтра в пять утра будь готов. Здесь, у башни.
— А кузня-то как же? Анжинер-то?.. В это время задергалась веревка, звякнул колокольчик. Прохор подошел к окну, крикнул Федотычу:
— Что, золото?
— Оно!
— Дуй!
Ахнула пушка. Бродяга упал со стула и перекрестился, залаял волк. Прохор записал в атласную книгу, подвел итог. Бродяга ушел. Волк долго нюхал ему след. Воздух сразу посвежел. Прохор позвонил к приставу. Наденька ответила:
— Их дома нет, Прохор Петрович. Они на три дня уехатчи куда-то.
Прохор повесил трубку, быстро заходил по комнате, кусая бороду, ероша вихры на голове.
Нина к столу не вышла. Прохор обедал с пятилетней своей дочкой Верочкой. Впрочем, для нее это ужин. Беловолосая, в кудряшках, с бантиком, она кушала очень мало, зато усердно кормила двух кукол и медвежонка Мишку, обливая скатерть супом. Рядом с ней сдобная пожилая нянька Федосьюшка.
— На, на, Мишка, — говорит Верочка. — Ужо я тебе нажую кашки из говядинки… Ужо, ужо.
— Ха-ха! Кашки из говядинки? — и Прохор, подхватив дочь на руки, целует ее.
Она вырывается, дрыгает ножками, поджимает шею, кричит:
— Ай, ай!.. Бороды боюсь! Папочка, милый… Зачем у няни нет бороды, а у тебя вырастила?..
Нянька тоже смеется, сажает Верочку на высокий плетеный стул.
— Папуня! — говорит Верочка. — А мы с няней были в гостях в деревне. Отец молчит.
— Папуня! А мама долго сегодня плачияа… Не вели ей плачить…
— Ешь, ешь, — хмурится Прохор.
Он не знает, что с Ниной, комната ее заперта, стучал — дверь не открылась. «Очередной каприз», — с неприязнью Подумал он и отошел от двери. А все-таки интересно знать, что стряслось с его благочестивой половиной? Может быть, какая-нибудь странница обворовала, может быть сон видела дурной?
— Папульчик! — не унималась Верочка, румяня себе и кукле щеки клюквенным киселем.
— А приходила тунгуска… Класивая, класивая такая… Класивше няни вот этой моей.
Прохор насторожился.
— Верочка, брось болтать, — сказала Федосьюшка и покраснела.
— Я не болтаюсь, я говорюсь. Ты зачем, папочка, целовал тунгуску? Она, она…
Нянька подхватила ее на руки и, шлепая туфлями, побежала в спальню. Верочка, мотая головой, чтоб освободить зажатый нянькой рот, кричала:
— Она, она.., денежку тебе.., оста.., вила!..
У Прохора остановился кусок в горле.
Скрипнула дверь. Показалась густо напудренная Нина. Ее глаза красны. Она подошла к столу, швырнула на тарелку десятирублевик. Золотой кружок поплясал немножко, всплакнул иль всхохотал и умер. В голову Прохора ударила кровь. Он готовил самооправдание.
— Вот, Прохор Петрович, — начала Нина пресекающимся голосом, — заприходуйте эти десять рублей в свой актив. Еще заприходуйте две сохатины, две оленьи шкуры и двадцать белок. Все ваши доходы, конечно, приобретаются вами чистым, честным, не эксплуататорским путем. — Тут голос Нины принял явно издевательский оттенок. — Ну, а этот ваш заработок приобретен вами в условиях исключительной изобретательности и благородства. Вы облагодетельствованы сами, облагодетельствовали женщину, и на этой спекуляции вы сумели заработать золото. Впрочем.., я в вашей честности никогда не сомневалась… Ну-с?.. Червонец на блюде, шкуры в вашем кабинете. И.., оставьте меня в покое!.. — выпалив все без передышки, Нина закрыла руками лицо и быстро пошла прочь к себе в комнату.
— Нина! — вскочил Прохор. — И ты этому веришь?! Нина обернулась, вся затряслась и, комкая в руках платок, крикнула:
— Прошу вас оставить меня в покое! Прохор прижал к груди ладони, шел к ней:
— Ниночка! Клянусь тебе: это все ложь… Она смерила его холодным взглядом, с презреньем отвернулась от него и захлопнула за собою дверь.
Вбежала Верочка, она волокла за лапу плюшевого медвежонка и, выпучив удивленные глазенки, лепетала:
— Папочка, гляди, гляди!.. Мишка обкакался… У него под хвостиком животик лопнул…
Прохор не в силах улыбнуться. Он сказал: «Да, да.., совершенно верно», — надел картуз и вышел на улицу.
Наденька с приставом устроилась недурно. Дом хоть невелик, но обилен достатком в обстановке, посуде, пуховых перинах, тряпочках. Да, наверно, и порядочные деньжата где-нибудь припрятаны в подполье.
Прохор вошел в дом пристава широким, тяжким шагом и бросил картуз на стол. Так некогда входил его отец к своей Анфисе. Но там были проблески любви, здесь — настороженность лукавой Наденьки и неприязнь к ней бывшего ее владыки.
За окном чернел августовский вечер. Перед иконами горели три лампадки.
«Святоши, дьяволы», — с омерзением подумал про хозяев Прохор. Наденька спустила шторы. В движениях ее робкая суетливость. Она в догадках ломала голову: зачем пожаловал в неурочный час Прохор? Уж не положил ли он в мыслях опять приблизить ее к себе? Вот бы!.. Да провались он, этот гладкий боров Федор Степаныч, пристав, черт!.. Наденька украсила себя серьгами, золотое сердечко на груди повесила — Прохоров подарок, — напомадила губы, брови подвела.
Повиливая полными бедрами, сжатыми тугим корсетом, и выставляя вперед выпуклую грудь, она игривой кошкой подошла к столу, за которым сидел Прохор.
— По какому же дельцу изволили приютить, вспомнить Наденьку свою?
На красивом лице ее маска хитрости, бабьих плутней и коварства.
Прохор молча глядел на нее. Да, да, конечно же она…
— Бородавка… — подумал он вслух.
— Бородавка? — переспросила Наденька. — Я ее выведу. Доктор даже мне намек делал; «чик — и нету», говорит.
Болтая так, она внимательно разглядывала лицо Прохора, и вот — что-то дрогнуло в ее груди: Наденька попятилась, смиренно села в уголок, под образ.
— И ты и пристав у меня вот где, — очень тихо, но с внутренним упорцем проговорил гость и, сжав кулак, покачал им.
У Наденьки под стул подогнулись ноги. Она облизнула губы и спросила:
— Пошто же вы так запугиваете нас, верных слуг ваших?
Прохор закинул ногу на ногу и повернул к Наденьке голову.
— Я бы мог пристрелить тебя там, у кривой сосны. Ведь я не знал, что это ты, я тоже принял тебя за цыганку. Другой раз в маскарад играй, да по тайге не шляйся…
— Как не грех вам это… Какая цыганка? Что вы!..
— Ты взяла полпуда золота. Ты была не одна, я знаю. Я тоже стоял со свидетелем вблизи вас. Кроме того, Филька Шкворень отлично заприметил тебя по бородавке — Прохор тряхнул головой и, одобрив себя за явное, но убедительное вранье свое, улыбнулся одними зубами. — В таких случаях, Наденька, надо действовать наверняка, чтоб концы в воду. Разве у тебя не поднялась бы рука убить бродягу? А теперь вот.., влопалась.
Наденька сидела с видом обиженной невинности: она вся встопорщилась, как кошка пред собакой, вытянула губы, вытаращила с поддельным изумлением глаза. У нее не хватало характера устроить Прохору скандал с пощечиною, с визгом, с пустою клятвой сейчас же отравиться. Умишко ее тоже не блистал изобретательностью, чтоб бить по убийственным словам словами. Она вся растерялась, она не знала, что ей делать. Она была жалка в своем полном замешательстве.
— Только и всего, — почти весело сказал Прохор. — Я за этим и пришел. — Он встал, надел картуз и сказал Наденьке шепотом, по-страшному:
— Ну, теперь прошу меня не трогать… Чуть-чуть поосторожнее. Так и Федору Степанычу скажи… Не забудь, скажи. Поосторожнее, мол, с Громовым. А то иным часом я безжалостен бываю. Ну, до свиданьица пока.
Наденька тихо заплакала и, не отирая слез, проговорила:
— Все это вы придумали, чтоб обидеть нас… Врете вы.
— Вру? — и подошедший к двери Прохор остановился.
— Врете, врете, врете! — шипя и подступая к Прохору, плевалась, выпускала когти Наденька. Глаза ее стали хищными.
— Вру? — Прохор выхватил из кармана измятый розовый, с голубым ободком, конверт,
достал из него исписанную бумажку. На конверте печатные инициалы пристава: «Ф. А.»
Наденька все сразу поняла, и спазмы страха сжали ее горло.
— Это письмо, которым ты обманула Фильку Шкворня, найдено нами на месте преступления. Напрасно ты так опрометчиво поступила. Оно, как вещественное доказательство, включено в протокол… — Говоря так холодным шепотом, Прохор из кармана достал другую бумажку, сложенную в восьмую листа, и потрепал ее в воздухе:
— Вот этот самый протокол.
Протокола у Прохора, конечно, не имелось: на листке — похабные стишонки, принадлежавшие перу Ильи Сохатых.
— Кто же.., кто составлял этот протокол? Ведь не Федор же… Степаныч? — продрожала она голосом.
— Когда понадобится мне, — нажал Прохор на последнее слово, — тогда и ты и пристав узнаете в камере прокурора, кто составлял этот протокол. Но вы оба можете быть спокойны: Прохор Громов никогда не был предателем и не будет им.
Не расслышав заключительной фразы, Наденька схватилась за виски и, всхлипнув, присела на кушетку.
7
С ночи шел крупный дождь. Он выбивал дробный топот по железной крыше отдельного домика, где жил мистер Кук с лакеем Иваном. И барин и лакей проспали. Видимой причиной тому — неприятная погода. Американец вскочил с кровати, закричал: «Ого-го-го-го! Продрых!» — быстро надел трусики и, вместо того чтоб, прижав к тощим бокам острия локтей, во весь дух бежать купаться, он стал бегать под дождем вокруг своего дома. За ним увязался его черный пудель, потом из любопытства пристали еще две посторонние собачонки. Мистер Кук, возглавляя собачий бег, подсчитывал, сколько раз он должен окружить дом, чтоб покрыть расстояние до реки, куда ежедневно он гонялся купаться. Вышло приблизительно восемьдесят раз. Прикинув в уме нужное для этого время, аккуратный иностранец сообразил, что он волей-неволей порядочно опоздает на службу. «Но это ж недопустимо!» Пятки его засверкали вдвое быстрей, дождь ударил гуще, взмокшие собаки, досадно полаяв на глупую затею Кука, отстали от него и поплелись отряхнуться под навес. На двадцать третьем круге мистер Кук крикнул:
— Иван! Чаю! Бутерброд! Четыре экземпляр! Длинный, рябой, немножко придурковатый Иван, отвечающий за кухарку, прачку и лакея, услыхав хозяйскую команду и не желая портить под дождем костюм, стал в кухне быстро раздеваться догола. Потом швырнул на поднос кучу бутербродов, налил в кружку подслащенный чай, со всем этим выскочил на улицу и стремительно кинулся, подобно голенастому страусу, догонять хозяина. При этом лакей делал сложные прыжки, как-то потешно выбрасывая в стороны свои длинные волосатые ноги. Спешившая в лавчонку молодая солдатка Фроська, не узнав мистера Кука, но сразу же признав в нагом Иване своего вздыхателя, истошно завопила, побежала звать на помощь:
— Люди добрые! Караул!.. Ваньку моего обобрали догола. Какого-то жулика имает!
Меж тем мистер Кук, чуя за собой отчаянные скачки лакея, для веселости нажал; из-под его широких и плоских, как у обезьяны, ступней летели брызги. Нажал и лакей и вдруг, поскользнувшись, растянулся. Собаки вмиг с аппетитом пожрали сыр, булку, колбасу.
— Вот видите, васкородие, здесь неудобно, в дом пожалуйте, — сердито сказал лакей.
На пятьдесят девятом круге мистер Кук оборвал свой бег. Под скрипучий хохот проходящих старушонок оба они, слуга и барин, тяжело пыхтя, вошли в дом.
Через семь минут мистер Кук, красный, возбужденный, поехал на работу в ожидавшем его за воротами шарабане.
Подрожав после дождя и согревшись чаем, Иван облекся в фланелевый халат хозяина и стал прибирать квартиру. На письменном столе много бумаг, рулонов клетчатки и ватмана. Надо бы стереть со стола пыль, но Иван боялся. Он подошел к трюмо, придал своему низколобому, с вдавленными висками лицу надменное выражение физиономии мистера Кука и, погрозив сам себе пальцем, сказал хозяйским голосом:
— Ты, сукин сын, на столе ничего не сшевеливай! Понял? Адиет…
Времени много, барин вернется к семи. Иван развалился в кресле пред письменным столом, закурил хозяйскую трубку, надел на горбатый, перебитый в драке нос хозяйское пенсне и, скривив губы, крикнул:
— Иван! Штиблеты…
— Пшел к черту! — задирчиво ответил сам себе Иван. — Сам возьмешь, немецкая твоя харя, мериканец, черт!
— Иван! Я тебе по русской морде ударю…
— А вот попробуй-ка. На-ка выкуси, черт немаканый.. Да я тебе и во щи и в кашу наплюю достаточно… Жри!
— Иван! Я на тебя мистер Громофф пожалуюсь.
— Плевать я хотел на твой мистер Громофф. Для тебя, может, мистер, а для меня — тьфу! Да знаешь ли ты, немецкий мериканец, вот мы ужо твоему мистеру Громофф забастовочку загнем?.. Пролетарии всех стран, соединяйтесь — ты читал? Ты взгляни-ка, какие грамотки у меня в подушке есть.. Чихать смешаешься!..
Иван сбросил пенсне, открыл рот, прислушался: в кухне гремела посуда: забравшись на стол, пудель жрал накрученный для котлет фарш.
Прохор жалел, что выбрал такой дождливый день для поездки с Филькой Шкворнем. Но он не любил отменять своих распоряжений. Оба верхами, в кожаных архалуках. Путь труден, едут тайгою прямиком, без троп: бродяга вооружен чутьем, Прохор — ориентир-бусолью.
Сейчас полдень, но тайга в сумеречном свете, в мороке. Дождь стихает, в небе кой-где расчищаются голубые полянки, вот солнцев луч ненадолго осиял тайгу, свежую, омытую, густо унизанную каплями алмазов. Стало хорошо кругом.
За семь часов пройдено всего лишь сорок верст. Лошади измаялись. Тайга в этом участке мало проходима для коня, здесь медведь — хозяин. Ему нипочем все эти полуистлевшие перевернутые вверх корнями пни, похожие в сумерках на лесных чудовищ, эти трухлявые колоды-трупы, из чрева которых победоносно прет новый молодняк, эти нагромождения тысяч поваленных бурею дерев, образующих огромные заломы; их трудно одолеть даже сказочному Сивке-Бурке. Все это поросло быльем, чертополохом, бояркой, крушиной, папоротником, и кой-где алеют кумачовые семейства мухоморов. Не место здесь человеку, даже птиц не видно, — разве что дятел пропорхнет, — здесь царствует медведь, на вершинах же дерев невозбранно владычествует белка.
— Иван! Чаю! Бутерброд! Четыре экземпляр! Длинный, рябой, немножко придурковатый Иван, отвечающий за кухарку, прачку и лакея, услыхав хозяйскую команду и не желая портить под дождем костюм, стал в кухне быстро раздеваться догола. Потом швырнул на поднос кучу бутербродов, налил в кружку подслащенный чай, со всем этим выскочил на улицу и стремительно кинулся, подобно голенастому страусу, догонять хозяина. При этом лакей делал сложные прыжки, как-то потешно выбрасывая в стороны свои длинные волосатые ноги. Спешившая в лавчонку молодая солдатка Фроська, не узнав мистера Кука, но сразу же признав в нагом Иване своего вздыхателя, истошно завопила, побежала звать на помощь:
— Люди добрые! Караул!.. Ваньку моего обобрали догола. Какого-то жулика имает!
Меж тем мистер Кук, чуя за собой отчаянные скачки лакея, для веселости нажал; из-под его широких и плоских, как у обезьяны, ступней летели брызги. Нажал и лакей и вдруг, поскользнувшись, растянулся. Собаки вмиг с аппетитом пожрали сыр, булку, колбасу.
— Вот видите, васкородие, здесь неудобно, в дом пожалуйте, — сердито сказал лакей.
На пятьдесят девятом круге мистер Кук оборвал свой бег. Под скрипучий хохот проходящих старушонок оба они, слуга и барин, тяжело пыхтя, вошли в дом.
Через семь минут мистер Кук, красный, возбужденный, поехал на работу в ожидавшем его за воротами шарабане.
Подрожав после дождя и согревшись чаем, Иван облекся в фланелевый халат хозяина и стал прибирать квартиру. На письменном столе много бумаг, рулонов клетчатки и ватмана. Надо бы стереть со стола пыль, но Иван боялся. Он подошел к трюмо, придал своему низколобому, с вдавленными висками лицу надменное выражение физиономии мистера Кука и, погрозив сам себе пальцем, сказал хозяйским голосом:
— Ты, сукин сын, на столе ничего не сшевеливай! Понял? Адиет…
Времени много, барин вернется к семи. Иван развалился в кресле пред письменным столом, закурил хозяйскую трубку, надел на горбатый, перебитый в драке нос хозяйское пенсне и, скривив губы, крикнул:
— Иван! Штиблеты…
— Пшел к черту! — задирчиво ответил сам себе Иван. — Сам возьмешь, немецкая твоя харя, мериканец, черт!
— Иван! Я тебе по русской морде ударю…
— А вот попробуй-ка. На-ка выкуси, черт немаканый.. Да я тебе и во щи и в кашу наплюю достаточно… Жри!
— Иван! Я на тебя мистер Громофф пожалуюсь.
— Плевать я хотел на твой мистер Громофф. Для тебя, может, мистер, а для меня — тьфу! Да знаешь ли ты, немецкий мериканец, вот мы ужо твоему мистеру Громофф забастовочку загнем?.. Пролетарии всех стран, соединяйтесь — ты читал? Ты взгляни-ка, какие грамотки у меня в подушке есть.. Чихать смешаешься!..
Иван сбросил пенсне, открыл рот, прислушался: в кухне гремела посуда: забравшись на стол, пудель жрал накрученный для котлет фарш.
Прохор жалел, что выбрал такой дождливый день для поездки с Филькой Шкворнем. Но он не любил отменять своих распоряжений. Оба верхами, в кожаных архалуках. Путь труден, едут тайгою прямиком, без троп: бродяга вооружен чутьем, Прохор — ориентир-бусолью.
Сейчас полдень, но тайга в сумеречном свете, в мороке. Дождь стихает, в небе кой-где расчищаются голубые полянки, вот солнцев луч ненадолго осиял тайгу, свежую, омытую, густо унизанную каплями алмазов. Стало хорошо кругом.
За семь часов пройдено всего лишь сорок верст. Лошади измаялись. Тайга в этом участке мало проходима для коня, здесь медведь — хозяин. Ему нипочем все эти полуистлевшие перевернутые вверх корнями пни, похожие в сумерках на лесных чудовищ, эти трухлявые колоды-трупы, из чрева которых победоносно прет новый молодняк, эти нагромождения тысяч поваленных бурею дерев, образующих огромные заломы; их трудно одолеть даже сказочному Сивке-Бурке. Все это поросло быльем, чертополохом, бояркой, крушиной, папоротником, и кой-где алеют кумачовые семейства мухоморов. Не место здесь человеку, даже птиц не видно, — разве что дятел пропорхнет, — здесь царствует медведь, на вершинах же дерев невозбранно владычествует белка.